Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Людовик XV и его эпоха

ModernLib.Net / История / Дюма Александр / Людовик XV и его эпоха - Чтение (стр. 17)
Автор: Дюма Александр
Жанр: История

 

 


Людовик XV чрез полуотворенную дверь следил за ходом предсмертных страданий на лице дофина. Он сделал распоряжения о выносе тела его; и поскольку это было в Фонтенбло, поскольку минута смерти принца долженствовала быть также и минутой отъезда двора, то он предупредил придворных, чтоб они были готовы к возвращению в Версаль завтра или послезавтра.

Несчастный принц со своей постели видел все: узлы, разбросанные по окнам, чемоданы, лежащие у дверей комнат; он видел, как нагружали кареты, как посылали за лошадьми.

— Ах, любезный ла Брэйль, — сказал печально принц своему лейб-медику, — мне надобно поторопиться умереть, потому что я очень хорошо вижу: медленная моя кончина выводит всех из терпения!

Супруга дофина, от усталости ли, или от того, что чувствовала уже зародыш в себе той болезни, от которой вскоре должна была также умереть, изнуряемая лихорадкой, принуждена была удалиться в свое отделение в ночь, предшествовавшую кончине ее супруга; но дофин и при своих предсмертных страданиях думал о ней и посылал осведомляться о ее здоровье.

Два раза он приобщался св. Тайн; это служило утешением и почти облегчением для его столь набожного сердца.

— Как только родные мои уйдут из моей комнаты, — сказал он своему духовнику, — вы станете мне читать отходные молитвы, отец мой.

— Еще не время, — отвечал ему последний, — вы, ваше королевское высочество, находитесь не в таком еще опасном положении, как думаете.

— Так что ж! Все-таки читайте их, — настаивал умирающий принц, — эти молитвы так прекрасны; они всегда глубоко трогали меня, даже и в то время, когда я не имел в них такой нужды, как сегодня!

Только за два часа до смерти дофин лишился памяти. До того времени он утешал окружавших его, говоря:

— Я не очень страдаю; вы не поверите, как легко умирать!.. И он не обманывал; смерть его была легка, как смерть праведника; она последовала 20 декабря 1765 года.

***

Однако же король был чувствительнее к этой потере, нежели можно было думать. Через пять минут после того, как скончался его сын, в комнату его привели его внука с докладом:

— Его высочество дофин!

— Бедная Франция! — воскликнул Людовик XV. — Пятидесятипятилетний король и одиннадцатилетний дофин!

Почти в то же время вдова дофина, заливаясь слезами, вошла также в комнату короля и, бросившись к ногам его, просила его быть для нее, бедной чужестранки, отцом и покровителем. Она желала сама воспитывать своих детей, получить звание главной надзирательницы над ними, сохранить свое место при дворе и как можно более приблизиться к особе короля.

Бедная женщина! Она заботилась о будущем, а того не знала, что будущность ее состояла в том, что она вскоре должна занять место в могиле подле своего супруга! Король немедленно уехал в Шуази, где провел восемь дней, устранясь совершенно от церемониала погребения.

Между тем народ был в отчаянии от смерти дофина, как от собственного несчастья. Проходящие останавливались на Новом мосту, становились на колени пред статуей Генриха IV и усердно молились. Траур вдовы и сирот распространился по всей Франции.

Тело дофина отвезли в Сан, где он покоится в соборном склепе. Только одно сердце его было отвезено в Сен-Дени.

Король обещал вдове дофина все, чего она у него просила; но министру Шуазелю совсем не хотелось, чтоб вдова так сблизилась с королем и чтоб она овладела его умом, чего он очень опасался. Эта принцесса была родом из Саксонии; как все немецкие принцессы, она получила отличное воспитание. Она говорила на всех языках, и даже на латинском. В случае смерти короля Людовика XV, натурально, ей поручено было бы регентство; но Саксонскому дому совершенно были известны интересы Германского союза, членом которого он был. Саксонский дом знал лучше, нежели всякий другой владетельный дом, сколько Франция потеряла через свой союз с Австрией. Итак, надо было воспрепятствовать дофине, которая, как мы сказали, была из Саксонского дома, приобрести слишком большое расположение короля.

Чтобы положить препятствие к этому сближению между ними, Габриель, архитектор герцога Шуазеля, объявил, что в комнатах, которые просила для себя дофина и которые находились подле комнат короля, жить невозможно. Король хотел сам в этом удостовериться, и ему показали балки, которые были действительно так непрочны, что вместо той квартиры, которую она просила, он принужден был назначить для принцессы отдельную маленькую квартиру.

Спустя некоторое время дофина просила места для одного любимца своего мужа; но герцог Шуазель, которому хотелось, чтобы все милости получались непосредственно чрез одного него и который в особенности старался не допускать к должностям людей, покровительствуемых дофиной, уговорил короля объявить за собственноручной подписью, что впредь все должности будут покупные.

Лаверди — творение герцога Шуазеля — управлял тогда финансами. Он назначил за это место сто пятьдесят тысяч ливров, для того чтоб покровительствуемый дофиной, как человек с малыми средствами, не мог его купить. Однако же дофина, несмотря на то, получила обещанную милость короля, что еще более увеличило ненависть к ней герцога Шуазеля. Поэтому министр употреблял всевозможные средства для того, чтобы король взял назад данное им слово; но, против своего обыкновения, король сдержал его.

Мы говорим: против своего обыкновения, потому что Людовик XV редко исполнял свои обещания, коль скоро эти обещания встречали какие-нибудь затруднения со стороны министра или даже низших чинов.

Приведем несколько тому примеров.

Во Французской Комедии был один отличный актер, по имени Арман, который так часто восхищал короля своей игрой, что в один вечер, выходя из театра в Шуази, король, встретясь с ним, сказал ему:

— Арман, я назначаю тебе в пенсию сто пистолей.

Актер поклонился и в восторге возвратился домой.

Как человек, знакомый более со сценой, нежели с канцелярскими делами, Арман думал, что одного королевского слова было достаточно, чтоб пойти и получить то, что ему было обещано, из королевской казны. Вследствие этого он, по прошествии уже года, является в казначейство с квитанцией в руке. Будучи знаком со всеми чиновниками, он был отлично ими принят; только ему сказали, что получить денег он не может, потому что он не включен в списки получающих пенсионы. Удивившись такому затруднению, Арман отправился к герцогу д'Аману, в присутствии которого король оказал ему эту милость, и рассказал ему о случившемся с ним.

Обер-камергер с важностью выслушал его, потом, когда он кончил, сказал ему:

— Вы невежа!

— Как, невежа, милостивый государь? — вскричал Арман.

— Да, сударь; знайте, что один я, как обер-камергер, должен назначить вам пенсию; а то, что вам сказал король, все равно что ничего!

Арман поклонился, вышел и побежал к своим товарищам, чтоб попросить у них совета. Они присоветовали Арману довести до сведения короля о том, что с ним случилось. Арман послушался этого совета, и Людовик XV узнал обо всем.

— Ах, Боже мой, — сказал король, — это истина, как Евангелие, что я назначил ему пенсию; но это уже более меня не касается; пусть он ведается с д'Аманом.

По этому ответу Арман ясно видел, что ему надобно было проститься с сотней пистолей пенсии. И действительно, так прошло много лет, и только уже впоследствии, чрез девицу Клерон, которая, пользуясь благосклонностью обер-камергера, заставила его дать ратификацию королевского слова, бедный Арман увидел свое имя внесенным в вожделенный список королевских пенсионеров, или, лучше сказать, в список пенсионеров обер-камергера д'Амана.

У короля было много камердинеров, так называемых камердинеров-часовщиков, и по принятому правилу старший из них получал шестьсот ливров пенсии.

По смерти этого старшего Людовик XV сказал сделавшемуся старшим между ними по имени Пельтье:

— Пельтье, теперь вы будете получать пенсию. Пельтье, зная все обычаи двора и наученный примером Армана, история которого была всем известна, не полагаясь на слова короля, отправился к своему ближайшему начальнику — обер-камергеру герцогу д'Аману просить его соизволения на этот пенсион, который был уже назначен королем. Герцог приказал немедленно написать к министру д'Амело, который отвечал, что он немедленно представит эту просьбу королю и прикажет изготовить указ.

Пельтье имел на своей стороне министра, короля и герцога д'Амана; имея такую могущественную опору, он думал, что ему надобно только протянуть руку, чтоб получить свой пенсион.

Но Пельтье ошибся; он забыл еще одно могущественное лицо: эта могущественная особа был г. Лешевен, главный производитель дел при королевском доме. Пельтье ждет указа, а между тем указ не изготовлен. Проходит год, и бедный Пельтье не получил еще и одного экю из этих шестисот ливров. Он снова идет к обер-камергеру, который снова пишет к министру, но министр не смеет противоречить своему производителю дел, к которому быть снисходительным имеет какие-то побудительные причины; проходит еще год, и Пельтье решился кончить тем, с чего должен бы был начать, т.е. сделать визит правителю дел. Лешевен, тронутый этим, делает Пельтье наставление касательно иерархии властей и наконец, спустя двадцать семь месяцев после слова, данного королем, изготовляет указ о его пенсии.

Буаскальо, хирург королевской армии, представляет его величеству записку со счетом, в которой просит об уплате некоторых сумм, которые казна на законном основании давно уже ему была должна. Король, удивляясь, что эти суммы до сих пор еще не уплачены ему, пишет собственноручно внизу этой записки:

«Мой контролер прикажет уплатить в течение месяца сумму, означенную в этой записке, хирургу Буаскальо, которому действительно она причитается и которому она необходимо нужна. Людовик».

Хирург, имея в руках это повеление, отправляется в главный контроль, с трудом пробирается к аббату Терре, представляет ему свой счет, подписанный рукою короля, и с полной уверенностью ожидает себе уплаты.

— Что это за бумага? — спрашивает Терре.

— Вы видите, приказание, милостивый государь, — отвечает хирург, — уплатить мне сумму, которую мне должна казна.

— Ах! Какая шутка! — сказал аббат. Он бросил на пол счет хирурга; Буаскальо в изумлении поднял его.

— Но позвольте, милостивый государь, — это воля короля!

— Да! Но не моя!

— Однако же; его величество…

— Пусть его величество вам и платит, если вы к нему обращаетесь.

— Но…

— Ступайте, господин доктор, у меня нет времени вас более слушать!

И аббат Терре выпроваживает за дверь Буаскальо, который, будучи поражен таким приемом и не зная, к кому прибегнуть, обращается к дежурному капитану, который также старается поскорее выпроводить его из контроля; тогда он идет искать помощи у герцога Ришелье, к которому добраться ему, однако, не удается; но он находит нового его секретаря, который недавно к нему определился, и показывает этому секретарю повеление короля. Секретарь, будучи еще неопытен в новом своем ремесле и думая, что король в королевстве что-нибудь да значит, берет записку, идет к герцогу и, удивленный дерзостью генерал-контролера, говорит герцогу, что аббат Терре сделал такой непростительный проступок, за который, если бы о нем король узнал, этот министр подвергся бы величайшим неприятностям. Потом он рассказал ему слово в слово, как было дело.

— Любезный друг, — сказал герцог Ришелье своему секретарю, — вы глупы, если не знаете, что в наше время самое плохое покровительство во всем королевстве есть покровительство короля; так как аббат сказал, что Буаскальо ничего не получит, то и вы скажите Буаскальо, что он ничего не получит; что касается, мой любезный, вас, то постарайтесь научиться этому; это азбука нашего языка; если же нет, то как я ни желаю вам добра, но мне нельзя будет держать вас у себя на службе; ступайте.

И как предсказал герцог Ришелье, Буаскальо ничего не получил.

Возвратимся опять к бедной дофине, несколько обмороков которой в продолжение болезни ее супруга предвещали, что и ее здоровье было также непрочно; вскоре она сделалась так слаба и положение ее казалось врачам столь опасным, что они ограничили ее употреблением только одной молочной пищи. Эта диета принесла, по-видимому, некоторое улучшение в ее здоровье; улучшение это продолжалось довольно долго, так что в январе 1766 года врачи объявили, что они считают принцессу спасенной. «К несчастью, — говорит хроника, записывающая на своих страницах время кончины королев, умирающих в молодости, — к несчастью, принцессе захотелось вмешаться в политику». Она покровительствовала герцогу д'Егильону, о котором говорила много раз королю с настойчивостью. Она предлагала составить совершенно новое министерство, в состав которого вошли бы герцог д'Егильон, граф де Мюй, епископ Верденский и президент Николаи.

Если верить той же хронике, то одна чашка шоколада разрушила весь этот прекрасный план. Принцесса выпила эту чашку шоколада 1 февраля 1767 года и в тот же день объявила королю, что она отравлена. Принцесса Аделаида дала ей три приема известного в то время противоядия, о котором мы уже говорили и которое госпожа де Веррю вывезла из Савойи; но все напрасно! Дофина умерла в пятницу 13 февраля, имея тридцать пять лет от роду.

То, что дофина говорила перед смертью, отозвалось страшным эхом в Версале. Едва только она закрыла глаза, епископ Верденский, г. де Мюй, герцог Комон, маршал-герцог Ришелье и де Вогюйон начали верить, что она была отравлена. Обвинение было так явно, что вскрытие тела августейшей покойницы было сделано в присутствии четырнадцати врачей, которые, однако, объявили, что не находят никаких признаков отравления.

Все эти смертные случаи, все обвинения, их сопровождавшие, увеличивали печаль короля и, казалось, имели некоторое время на него такое влияние, что он решился переменить свой образ жизни. С беспокойством замечали, что он сближался со своей супругой, умной и благочестивой государыней, которая жила как святая среди развращенного своего двора.

Королева и сама была погружена в страшную горесть; она незадолго пред тем случайно лишилась отца своего, короля Станислава Лещинского. Однажды в половине февраля старик заснул в своем кресле пред горящим камином; на нем загорелось платье, и он был сильно обожжен.

23 февраля 1766 года он умер, имея от роду восемьдесят восемь лет. Со смертью его Лотарингия снова присоединилась к Франции.

Дочь пережила его, только на два года. После продолжительной и тяжелой болезни она умерла, в свою очередь, 24 июня 1768 года.

Несчастная принцесса! Она с двадцати пяти лет была только тенью королевы; она видела, что любовницы ее супруга заняли ее место и на ложе и на престоле, и исчезла как тень!

Много жертв понес Французский двор в непродолжительное время!

Пересчитаем эти жертвы:

Инфанта, герцогиня Пармская; герцогиня Орлеанская; принцесса Конде; дофин Франции; старший сын его, герцог Бургундский; дофина; графиня Тулузская; король Станислав Лещинский и, наконец, сама королева, супруга Людовика XV.

Среди всех этих трупов ужас объял принцессу Луизу. Она бежала из Версаля, удалилась в монастырь Кармелиток и сделалась монахиней, посвятив себя посту и молитвам.

На обвинения в отравлении не скупились; вся Франция единогласно роптала: кардинал Люинь, Никола, граф де Мюй, герцог д'Егильон, маршал-герцог Ришелье, Парижский архиепископ Бомон, все вельможи, все высшее духовенство, составлявшее партию дофина, — а их было немало, — наконец, все интересовавшиеся жизнью тех особ, которые умерли, громко говорили, что все эти особы умерли неестественной смертью, и обвиняли в ней герцога Шуазеля.

Было ли это обвинение справедливо или нет, но оно распространилось повсюду. От этого обвинения родилась ненависть принцесс; от этого обвинения родилась также ненависть герцога Беррийского к герцогу Шуазелю, которого он считал отравителем своего отца.

Старый король, делавшийся все более и более набожным по мере приближения старости, казалось, иногда обращался к Богу. Его духовное завещание относится ко времени смерти его сына. Видя, что сын его переходит в вечность, он думал, что не надобно терять времени и что он и сам со дня на день может переселиться туда же.

С этого времени двор разделился, тем еще скорее, на две партии. Во главе одной был герцог д'Егильон, громко обвинявший Шуазеля в измене и отравлении. Он имел на своей стороне дофина, вельмож, которых мы выше поименовали. Парижского архиепископа, французское духовенство и иезуитов.

Главой другой был герцог Шуазель; на его стороне были императрица Мария-Терезия, парламенты, янсенисты, поэты, экономисты и философы.

Впоследствии мы увидим, какая песчинка, брошенная на весы Фемиды, склонила их на сторону герцога д'Егильона.

Глава 7. Смертная казнь графа Лалли-Толлендаля.

Мы оставили позади одно событие, наделавшее много шуму в Париже, — смерть одного человека, которой сочувствовали во Франции не менее, как о кончине знаменитейших членов королевской фамилии, о которых мы упоминали.

Мы хотим рассказать о казни графа Лалли-Толлендаля.

Граф Томас-Артур Лалли-Толлендаль, человек со знатным именем, с именем громким, раздававшимся при дворе Стюартов с равным уважением, были ли Стюарты королями, были ли Стюарты пленниками, жили ли они в Виндзоре или в Сен-Жермене.

С того времени, как Стюарты находились во Франции, граф Лалли сделался французом. Он вступил в службу восьми лет и вместе со своим отцом, товарищем командира ирландского Диллонского полка, прибыл в Жиронский лагерь, где и был первый раз в военном деле. Спустя четыре года, т.е. имея двенадцать лет, он стоял на карауле у траншеи перед Барселоной.

Вскоре потом Лалли сделался командиром полка, носившего его имя. В 1740 году, имея от роду тридцать восемь лет, он был произведен в генерал-лейтенанты: в 1745 году он отличился в сражении при Фонтенуа; наконец, в 1756 году король назначил его губернатором французских владений в Индии.

Лалли был человек храбрый и сведущий в военном деле. Он прибыл в этот Старый Свет с ненавистью к англичанам и с любовью к славе. Он начал тем, что одержал победу. Спустя тридцать восемь дней после его прибытия в Индию ни одного красного мундира (т.е. англичан) не оставалось уже на всем Коромандельском берегу. Взятие Гонделура и Сен-Давида вскружило ему голову; он захотел идти далее, несмотря на неблагоприятное время года, несмотря на недостаток вспомогательных средств, несмотря на противоположное мнение своих генералов. Безрассудная отважность составляла его силу; он понадеялся на нее и пошел на Танжаур. Англичане дали ему идти вперед, сами же воротились назад, одержали над одним из его генералов победу при Ориксе и взяли город Мазулипатнам.

В продолжение этого времени Лалли осадил Мадрас и взял его приступом.

С давнего уже времени войскам не платили жалованья, и они терпели большую во всем нужду. Во избежание беспорядков главнокомандующий принужден был дозволить своим солдатам снабжать себя ост-индскими деньгами. Частные дома, публичные здания, храмы, молельни — все было ими разграблено. Ужасные бесчинства совершались повсюду; хорошо было, по крайней мере, то, что солдат, пресыщенный развратом и добычей, и офицер, прибывший бедным и сделавшийся вдруг богатым, молчали и не роптали.

К несчастью, один только город Мадрас находился во власти французов. Укрепления же принадлежали все еще англичанам. Лалли приказал отрыть траншею и сильно атаковал форт Георгий; но у него недоставало средств к овладению им. Лалли, думавший, что железной энергетической воле должно все уступать и покоряться, всегда вместо убеждения употреблял насилие.

Мало-помалу французы устали быть под командой этого высокомерного ирландца. Служившие по найму, а их было наполовину в армии, согласились на предложения англичан и перешли к ним на службу. Отсюда произошло то, что через месяц после занятия города Мадраса Лалли с бешенством увидел, что невозможно было удержать за собой город, снял осаду укрепления Георгий и отступил к городу Пондишери, который нашел лишенным всех тех вспомогательных средств, которые в это время сделались для него самыми необходимыми, т.е. съестных припасов, людей и денег.

Эскадра французская, охранявшая этот пункт с самого начала войны, была атакована английским флотом, гораздо более многочисленным, чем французский, и после славного, но бесполезного сражения поплыла к острову Бурбону, так что, войдя в гавань Пондишери, губернатор должен был ограничиться одними своими собственными средствами.

Но и эти собственные его средства вскоре были обращены в ничто бунтом солдат, которые, не имея ничего, кроме того только, что могли награбить в Мадрасе, требовали выдачи им жалованья за все прошедшее время: им должны были за десять месяцев.

Лалли был и во время этого бунта таким же, каким он был всегда, — жестоким и высокомерным. Везде, где он шел против восстания, он его подавлял; но позади пламя, погашенное им, воспламенялось снова, и еще сильнее прежнего.

Среди этих внутренних несогласий англичане осадили Пондишери, отказали ирландскому генералу в капитуляции, на которую, может быть, согласились бы с французским генералом, силой ворвались в город Пондишери и, овладев им, жестоко отомстили за разграбление Мадраса. Лалли был взят в плен со своим штабом и отправлен в Лондон.

Можно себе представить, какую тревогу произвело в Париже это совершенное поражение французских войск! Главный город французских владений в Индии взят, губернатор со своим штабом в плену! После ряда побед, о которых продолжали еще разговаривать, невозможно было сразу постигнуть такого полного поражения.

Лалли имел много врагов при Версальском дворе: несчастье ирландского генерала графа Лалли придало им еще более дерзости. Они ставили под сомнение не только способности губернатора, не только его храбрость, но даже и его честность. По их мнению, эти несчастные экспедиции были следствием того, что губернатор Лалли истратил казенные суммы и, таким образом, не имел чем платить войскам жалованье.

Лалли-Толлендаль услышал эти обвинения, находясь в Лондоне. Гордость его не могла этого снести. Он просил, чтобы его под честное слово отпустили во Францию; эта просьба его была исполнена. Он прибыл во Францию с уверенностью, что ненависть и клевета исчезнут пред его львиным взором; но, как ученый полководец, он очень скоро увидел, что дал неприятелю занять слишком выгодную позицию, чтоб можно было его легко оттуда вытеснить. Тогда Лалли хотел от суда придворных обратиться к правосудию короля. Он просил у Людовика XV как милости, чтоб его посадили в Бастилию, каковая милость была ему немедленно оказана: 1 ноября 1762 года он был заключен в Бастилию.

За три месяца до этого, а именно 3 августа, губернатор и верховный Совет пондишерский представили королю прошение, в котором говорили, «что так как честь их и доброе их имя были чрезвычайно оскорблены обвинениями их графом Лалли-Толлендалем, то они просят у его величества правосудия и суда, который бы оказал им это правосудие». К этому прошению приложена была записка, имевшая целью доказать, «что Совет и несчастная индийская колония были с начала и до конца угнетаемы властью жестокого губернатора Лалли, никогда не знавшего ни правил чести, ни благоразумия, ни даже человеколюбия; что граф Лалли был один ответчиком за все управление и за администрацию компании, как внешнюю, так и внутреннюю, равно как и за все доходы с земель и угодий, которыми она владела; что он был виноват в потере Пондишери, потому что этот город сдался только от недостатка жизненных припасов, между тем как один он, граф Лалли, имел в руках средства снабдить его ими или деньгами, на которые мог бы закупить провиант для войска».

Если бы дело рассматривалось в военном совете, то Лалли, конечно, оправдался бы; но так как хотели его смерти, то производство дела было поручено палатам парламента, которые были соединены для образования судебной палаты.

Мы сказали, что смерти генерала Лалли хотели.

И вот почему ее хотели; вместо одной причины мы приведем три.

Ее хотели:

1) для того чтобы заставить чужестранцев верить, что ирландец изменил французам (измена спасала честь знамени); 2) чтобы удовлетворить старинную ненависть, существовавшую между герцогом Шуазелем и графом Лалли-Толлендалем, назначенным против желания министра губернатором Индии; 3) чтобы погубить в одно и то же время с графом Лалли и Сен-При, родственника его, лангедокского губернатора, которого партия дофина назначала в состав министерства, рано или поздно долженствовавшего заменить министерство Шуазеля. Притом же подобный пример был уже прежде: англичане показали дорогу, отрубив голову адмиралу Бингу.

Ведение судебного дела о графе Лалли-Толлендале поручено было Паскье, советнику верхней палаты.

Сначала Лалли легко мог обмануться в том, какая готовилась ему участь. Для него Бастилия смягчила свои строгости; они ограничивались только одним заключением. Лалли мог прогуливаться, Лалли мог принимать своих друзей, Лалли получил даже позволение иметь при себе своего секретаря.

К несчастью, тюрьма не укротила его жестокого и раздражительного характера! Несчастный секретарь, привязанность которого к графу побудила к доброму делу — разделить его заключение в тюрьме, был худо награжден за эту привязанность. Вспыльчивость графа Лалли начала помрачать рассудок секретаря; он сделался печален, молчалив и беспокоен; и однажды вечером, когда комнатный служитель бросил на черном дворе лоханку, наполненную застывшей кровью, полученной при кровопускании, сделанном тюремным врачом одному из арестантов, несчастный молодой человек, страдая уже сухоткой, испугался при виде этой крови, которую он считал следствием тайной казни. Эта сухотка его вдруг превратилась в помешательство. В нервическом припадке он упал, крича сколько было у него сил:

— Я ничего не сделал!.. Я не виноват!.. Нет!.. Нет!.. Мне не могут отрубить голову за преступления, которых я не совершал!.. Выпустите меня отсюда!.. Выпустите!.. Я хочу свободы.., свободы!..

К несчастью этого секретаря, всякий, в качестве служителя вступавший в Бастилию, мог выйти из нее только в том случае, когда господин его получал свободу или когда он умирал. И потому ему не возвратили свободы, которой он просил. Помешательство между тем усилилось; несчастному молодому человеку беспрестанно мерещился пред глазами эшафот, и его принуждены были перевести в Шарантон. Лалли остался один.

Между тем дело о графе Лалли-Толлендале шло своим порядком, но шло чрезвычайно медленно; свидетели, в которых имелась наибольшая надобность, находились в Мадрасе и Пондишери, т.е. на расстоянии 4000 лье от Франции; судопроизводство не могло поэтому открыться ранее 6 июля 1763 года.

Лалли в продолжение целого года заключения своего в тюрьме нимало не терял спокойствия духа. Он знал ненависть к себе Шуазелей; он не сомневался в строгости парламента и на беспокойства, выражаемые своими друзьями, обыкновенно отвечал:

— Король милостив.

Прения начались, и с самого начала с величайшим пристрастием. Но потом подсудимый сам возбуждал к себе еще большую ненависть; он усугублял вражду грубостью своих ответов и силой своих обвинений, потому что во многих пунктах из обвиняемого, каковым он был, Лалли становился обвинителем.

Заседания были шумны, и каждый день, возвращаясь в свою тюрьму, Лалли мог заметить, что надзор за ним делался строже. По временам мрачные предчувствия приходили ему в голову. Однажды, когда цирюльник брил ему бороду, что обыкновенно бывало в присутствии тюремного стража, Лалли взял тихонько у цирюльника одну бритву. Кончив свое дело, цирюльник требовал отдать ему бритву, которой не оказалось в его сумке. Тогда Лалли признался, что он взял ее с тем намерением, чтобы в следующий раз побриться самому. Тюремный сторож рассердился, требовал у Лалли бритву, но Лалли не хотел ее возвратить. Приказания были отданы, без сомнения, очень строгие, потому что тюремщик, не донеся об этом смотрителю Бастилии, тотчас позвал на помощь, ударил в набат, призвал стражу; в одно мгновение коридор тюрьмы наполнился вооруженными солдатами. Тогда Лалли, смеясь, возвратил бритву, бывшую причиной всей этой тревоги.

Лалли был так уверен в милости короля, что весь этот шум, поднявшийся из-за бритвы, не мог раскрыть ему глаза. Однако же слова, сказанные ему однажды плац-майором, ясно показали ему, что его ожидает.

Карета, возившая Лалли в заседания парламента, никогда не ездила без многочисленного конвоя; кроме того, плац-майор всегда садился вместе с ним в карету. В одно утро вокруг этой кареты столпился народ. Лалли хотел было выглянуть из нее, чтоб посмотреть, что было причиной такого шума, но плац-майор, которого Лалли всегда находил к себе благосклонным, сказал ему:

— Берегитесь, генерал; я имею приказание убить вас при малейшем знаке, поданном вами народу, или при малейшем знаке участия, которое он вам окажет.

И Лалли в раздумье снова уселся в глубь кареты. Этого мало. Как только можно было догадаться, что чрез несколько дней приговор суда будет сделан, первый президент, заметив страсть генерала являться в присутствие в мундире со знаками своего достоинства и орденами, его украшавшими, приказал плац-майору, смотрителю Бастильского замка, снять с него эполеты и все знаки отличия.

Когда плац-майор, предупредивший уже арестанта о враждебных приказаниях, полученных им насчет него, просил его снять их, Лалли отвечал, что их могут с него сорвать, но что он сам их ни в коем случае не снимет.

Приказание было отдано, плац-майор должен был повиноваться; он позвал к себе на помощь: завязалась борьба, и только повалив на землю арестанта, могли сорвать с него, по клочкам, его эполеты и орденские знаки.

Все эти жестокости были бесполезными оскорблениями, долженствовавшими открыть глаза Лалли; однако же Лалли никак не хотелось верить, что его могли осудить на смерть.

6 мая 1766 года Лалли был жестоко разочарован в этом.

Парламент вынес приговор, и граф Лалли был осужден на смерть, как уличенный и не оправдавшийся в измене интересам короля, государства и Ост-Индской компании, равно как и в злоупотреблении властью и притеснениях подданных короля и чужестранцев.

В наказание за такие противозаконные поступки парламент присудил отрубить ему голову, и казнь эту совершить на лобной (Гревской) площади.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21