Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сан-Феличе. Книга первая

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Сан-Феличе. Книга первая - Чтение (стр. 29)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения

 

 


«Право же, можно подумать, что все они сговорились», — шепнул король кардиналу.

«А если и сговорились, тем лучше», — ответил кардинал так же тихо.

«Скажите-ка начистоту, каково ваше мнение насчет этой войны, кардинал?»

«Я полагаю, государь, что, если австрийский император сдержит свое обещание, а Нельсон будет тщательно оберегать ваши побережья, тогда и впрямь предпочтительнее атаковать и застигнуть французов врасплох, чем ждать, пока они на вас нападут».

«Значит, вы желаете войны, кардинал?»

«Мне кажется, при данных обстоятельствах самое худшее — ждать».

— Нельсон желает войны? — спросил король у сэра Уильяма.

— Во всяком случае, он горячо и искренне советует начать ее.

— Вы желаете войны? — обратился король к сэру Уильяму, продолжая расспрашивать его.

— Как английский посол я скажу «да», зная, что это соответствует желаниям моего государя.

— Кардинал, — сказал король, пальцем указывая на умывальный таз, — будьте добры, налейте в таз воды и подайте его мне.

Кардинал беспрекословно исполнил просьбу Фердинанда, и король, засучив рукава, стал мыть руки, с каким-то неистовством потирая их.

— Видите, что я делаю, сэр Уильям? — спросил он.

— Вижу, государь, — ответил посол, — но не вполне понимаю.

— Так я вам объясню, — медленно произнес король. — Я поступаю, как Пилат: умываю руки.

XLVI. ГОСУДАРСТВЕННЫЕ ИНКВИЗИТОРЫ

Генерал-капитан Актон не забыл приказания, данного ему утром королевою, и созвал государственных инквизиторов в «темную комнату».

Собрание было назначено на девять, но — прежде всего из желания выслужиться, а также из страха за самих себя — каждому хотелось явиться первым, так что в половине девятого все трое были уже на месте.

Этих трех человек звали князь ди Кастельчикала, Гвидобальди, Ванни. Имена их остались в памяти неаполитанцев как самые ненавистные и должны быть начертаны историком на медных таблицах в назидание потомству наравне с именами таких, как пресловутые Лафема и Джефрис.

Князь ди Кастельчикала, самый знатный и потому самый презренный, был послом в Англии, когда королева, желая воспользоваться одним из наиболее аристократических имен Неаполя для темных дел, как государственных, так и своих личных, отозвала его из Лондона. Ей требовался человек с громким именем, готовый всем пожертвовать ради удовлетворения своего тщеславия и испить до дна чашу позора, лишь бы там, на дне оказались золото и монаршие милости. Королева подумала, что князь ди Кастельчикала здесь подойдет как нельзя лучше, и тот согласился не раздумывая: он понял, что иной раз выгоднее опуститься, чем подняться, и, рассчитав, как может королева отблагодарить человека, готового стать орудием ее мести, превратился из князя в сбира, из посла — в шпиона.

Гвидобальди не пришлось ни опускаться, ни подниматься, принимая сделанное ему предложение: то был несправедливый судья, недобросовестный чиновник, и он остался таким же подлым, каким и был всегда. Но, будучи удостоен королевского благоволения, став членом Государственной джунты, вместо того чтобы быть простым судейским, он получил более обширное поле деятельности.

Князя Кастельчикала и судью Гвидобальди боялись и ненавидели, но все же меньше, чем фискального прокурора Ванни. Сравниться с ним не могло ни одно человеческое существо. Если будущее и приберегло для себя подобного ему злодея в лице сицилийца Спецьяле, то во времена, о которых идет речь, этого зверя еще никто не знал. Фукье-Тенвиль, скажете вы? Но ко всем надо быть справедливыми, даже к таким, как Фукье-Тенвиль. Он выступал как обвинитель от имени Комитета общественного спасения; к нему, как к жрецу, приводили жертву и говорили: «Убей», но сам он ее не выискивал; он не был, как Ванни, одновременно сыщиком, чтобы обнаружить ее, сбиром, чтобы ее схватить, судьей, чтобы вынести приговор.

— В чем вы упрекаете меня? — кричал Фукье-Тенвиль своим судьям, обвинявшим его в том, что он срубил три тысячи голов. — Разве я человек? Я секира. Если вы обвиняете меня, так надо обвинять и нож гильотины.

Нет, подобия Ванни следует искать среди хищных, кровожадных животных. В нем было нечто от волка и гиены не только в отношении наклонностей, но и во внешности. Как волк, он неожиданно вскидывался, когда надо было схватить добычу, и, как гиена, подкрадывался к ней безмолвно, окольным путем. Роста Ванни был выше среднего; взгляд у него был мрачный и сосредоточенный, цвет лица — землистый и, подобно жуткому Карлу Анжуйскому, чей впечатляющий портрет нам оставил Виллани, он никогда не смеялся и мало спал.

Когда Ванни в первый раз явился в качестве члена Джунты на ее заседание и вошел в зал, лицо его выражало крайнюю степень ужаса — то ли настоящего, то ли наигранного. Очки у него были подняты на лоб, он натыкался на стулья, на стол. К собратьям он подошел с криком:

— Господа, господа! Вот уже полгода, как я не сплю, видя, каким опасностям подвергается мой король.

При случае он постоянно говорил «мой король», так что председатель Джунты в конце концов, потеряв терпение, возмутился:

— Ваш король! Что вы под этим подразумеваете? Не скрывается ли тут под видом усердия непомерная гордыня? Почему бы не сказать, как говорим все мы: «Наш король»?

Ванни промолчал. За него ответим мы.

При правительствах слабых и деспотичных тот, что говорит «мой король», неизбежно возвышается над всеми говорящими просто «наш король».

Как уже известно читателю, именно вследствие рвения Ванни тюрьмы Неаполя наполнились подозреваемыми, которых заключали в зловонные, душные камеры и лишали как света, так и хлеба; попав в такую могилу, человек, часто не знающий даже причины своего ареста, не ведал уже не только срока, когда он выйдет на волю, но даже дня, когда его будут судить. Ванни, верховный распорядитель этих страданий, совершенно терял интерес к тем, кто попал в темницу, а занимался только теми, кого еще предстояло в нее заточить. Если мать, жена, сын, сестра, любовница приходили к нему, чтобы похлопотать за своего сына, супруга, брата, возлюбленного, это только усугубляло вину заключенного; если ходатаи прибегали к заступничеству короля, это оказывалось хуже, чем бесполезно, — просто опасно, ибо в таких случаях Ванни взывал уже не к королю, но к королеве, а если король иной раз и миловал, то королева — никогда.

В противоположность Гвидобальди, жестокий Ванни создал себе репутацию судьи справедливого, но неумолимого, и это делало его еще более грозным; безграничное тщеславие сочеталось у него с не знающей меры беспощадностью, и, к несчастью для всех, он был в то же время человеком увлекающимся; дело, которым он занимался, всегда представлялось ему чрезвычайно важным, потому что он рассматривал его в микроскоп своего воображения. Такие люди опасны не только для тех, кого им предстоит судить, но и для тех, кто поручает им судить, по той причине, что, не будучи в силах удовлетворить свое честолюбие делами действительно значительными, они приписывают мнимую значительность мелким своим деяниям — единственным, которые доступны им.

Славу непреклонного, но праведного судьи он начал создавать себе еще при рассмотрении дела князя ди Трасиа. Князь ди Трасиа руководил шелкоткацкой фабрикой в Сан Леучо до того, как эту должность занял кардинал Руффо. Первопричиной беды была двойная ошибка короля и самого князя ди Трасиа: первый был не прав в том, что назначил князя на эту должность, а второй потому, что согласился принять ее. Человек, малознакомый с ведением отчетности, но неспособный на мошенничество, сам честный, но не умеющий подбирать себе честных сотрудников, князь несколько лет спустя обнаружил на фабрике убыток в сто тысяч экю, и Ванни было поручено заняться этим делом.

Выйти из положения было бы весьма легко. Князь владел состоянием в миллион дукатов и предлагал погасить убыток; но если князь заплатит, так никакого шума, никакого скандала уже не будет и успех, на который рассчитывал Ванни, от него ускользнет. В какие-нибудь два часа дело могло быть исправлено и дефицит покрыт, причем на состоянии князя это почти не отразилось бы. Но Ванни повел дело так, что оно длилось десять лет, дефицит не покрывался, а князь понес большой урон как в своем состоянии, так и в репутации.

Зато Ванни составил себе имя и удостоился кровавой чести стать членом Государственной джунты 1796 года.

Заняв этот пост, Ванни принялся громко, всем, по любому поводу кричать, что не может ручаться за неприкосновенность «своих» августейших монархов, если ему не позволят засадить за решетку двадцать тысяч якобинцев в одном только Неаполе.

Всякий раз при виде королевы он приближался к ней либо неожиданным прыжком, роднившим его с волком, либо обходным путем, как гиена, и заводил речь все об одном:

— Ваше величество, у меня в руках нити заговора! Ваше величество, я напал на след нового заговора!

А Каролина, воображая, что вокруг нее кишат заговорщики, отвечала ему:

— Продолжайте, Ванни, продолжайте. Усердно служите своей королеве, и старания ваши будут вознаграждены.

Этот белый террор длился более трех лет. Наконец в обществе поднялось возмущение, словно морской прилив в равноденствие, и эта волна, так сказать, достигла стен тюрем, где томилась масса узников, причем виновность ни одного из них не была доказана. За эти годы даже на основе самых жестоких инструкций не удалось доказать существование какого бы то ни было заговора. Тогда все надежды Ванни сосредоточились на крайнем средстве — на пытке.

Но простой пытки Ванни казалось мало: предания средневековья — а с тех пор подозреваемых перестали пытать — свидетельствовали о том, что люди сильные духом и крепкие физически все-таки пытку выносили. Нет, Ванни требовалась пытка чрезвычайная, такая, какую старинные законодатели разрешали применять только в случаях покушения на монарха. Именно такой пытки он потребовал в отношении главарей предполагаемого заговора, то есть кавалера Медичи, герцога де Кассано, аббата Монтичелли и семи-восьми других обвиняемых. Он называл ее tormenti spietati come sopra cadaveri, то есть истязаниями, подобными тем, в каких упражняются на трупах, и, когда у него возникла надежда, что ему будет разрешено подвергнуть обвиняемых таким мучениям, губы его кривились в зловещей улыбке.

Совесть судей возмутилась, и, хотя Гвидобальди и Кастельчикала стояли за пытку как на трупах, суд отклонил ее большинством голосов против их двух.

Это послужило к спасению узников и привело к падению Ванни.

Заключенных освободили, Джунта была распущена ввиду всеобщего негодования, а Ванни смещен с должности фискального прокурора.

Тут-то королева и протянула ему руку, пожаловала титул маркиза, а из троих лиц, вызвавших у всех отвращение, образовала свой личный суд, свою частную инквизицию, которая действовала негласно, наносила удары в потемках и уже не секирой палача, а кинжалом сбира.

Мы видели за работой Паскуале Де Симоне, теперь увидим, как работали Гвидобальди, Кастельчикала и Ванни.

Итак, три государственных инквизитора собрались в «темной комнате». Они сидели, мрачные и беспокойные, за зеленым столом, освещенным бронзовой лампой. Лица их были скрыты в тени абажура, так что, находясь почти рядом, они не узнали бы друг друга, не будь им известно, кто здесь присутствует.

Приказание королевы собраться смущало их: неужели какой-нибудь более ловкий сыщик обнаружил новый заговор?

Они были встревожены, и каждый, не делясь своими опасениями с товарищами, строил всякие предположения в ожидании, когда дверь, ведущая в королевские апартаменты, отворится и появится Каролина.

Время от времени они угрюмо косились в самый темный угол комнаты.

Там, еле видимый, почти совсем скрытый в сумраке, сидел сбир Паскуале Де Симоне.

Может быть, ему известно что-нибудь такое, чего не знают они, ибо королева удостаивает его даже большим доверием, чем их. Поэтому, хотя инквизиторы и давали ему распоряжения, ни один из них не решился бы его расспрашивать.

Как бы то ни было, его присутствие говорило о том, что речь идет о каком-то важном деле.

Паскуале Де Симоне даже государственным инквизиторам представлялся фигурой куда пострашнее маэстро Донато.

Маэстро Донато был обыкновенный, всем известный палач, а Паскуале Де Симоне был палачом тайным и загадочным — один осуществлял веление закона, другой служил королевским причудам.

Даже если бы по прихоти монархов преданные им Гвидобальди, Кастельчикала, Ванни лишились особого благоволения, их нельзя было бы отдать в руки закона: они слишком многое знали и могли бы о том рассказать.

Но монархам достаточно было бы обратить на них внимание Паскуале Де Симоне: один указующий жест — и все, что было инквизиторам известно, все, что они могли разгласить, уже не спасло бы их, а, наоборот, погубило бы. Меткий удар в левый бок между шестым и седьмым ребром — и всему конец, секреты умирали вместе с человеком, и до того, кто проходил шагах в десяти от места, где совершалась подобная драма, последний вздох жертвы доносился как легкое, грустное дуновение ветерка.

На часах, от боя которых королева вздрогнула, когда мы впервые ввели читателя вслед за нею в эту комнату, пробило девять. Не успел еще замереть последний удар, как дверь распахнулась и вошла Каролина.

Трое инквизиторов встали как один, поклонились королеве и торопливо приблизились к ней. В руках она несла какие-то предметы, скрытые под большой красной кашемировой шалью, которая была накинута на ее левое плечо и напоминала скорее мантию, чем шаль.

Паскуале Де Симоне не тронулся с места; его силуэт, прислонившийся к стене, казался фигурой, вытканной на гобелене.

Королева сразу же заговорила, не дав инквизиторам времени на приветствия.

— На сей раз, господин Ванни, — сказала она, — не в ваших руках нити заговора, не вы напали на его след, а я. Но мне посчастливилось больше, чем вам: вы обнаружили виновников, но не нашли доказательств, я же сначала нашла доказательства и, основываясь на них, предоставляю вам возможность отыскать виновников.

— Но ведь нельзя все-таки упрекнуть нас в недостатке усердия, ваше величество, — напомнил Ванни.

— Нельзя, — согласилась королева. — Тем более что кое-кто упрекает вас в его избытке.

— Когда речь идет о служении вашему величеству, избытка усердия не может быть, — заметил князь Кастельчикала.

— Не может быть, — как эхо повторил Гвидобальди. Тем временем королева подошла к столу; она откинула шаль и положила на стол пару пистолетов и письмо, еще слегка запятнанное кровью.

Все трое инквизиторов следили за ней с величайшим изумлением.

— Садитесь, господа, — сказала королева. — Маркиз Ванни, возьмите перо и запишите распоряжения, которые я вам продиктую.

Мужчины сели, а королева стоя, опершись на стол и завернувшись в пурпурную шаль, как римская императрица, продиктовала маркизу Ванни следующее.

— В ночь с двадцать второго на двадцать третье сентября сего года шесть человек собрались в развалинах замка королевы Джованны: они ожидали из Рима седьмого, посланца генерала Шампионне. Человек, посланный Шампионне, оставил своего коня в Поццуоли; там он нанял лодку и, не страшась надвигавшейся бури, которая чуть позже и разразилась, направился к руинам замка, где его ждали. У самого берега лодка затонула, двое рыбаков, управлявших ею, погибли; пассажир тоже упал в воду, но оказался счастливее и спасся. Заговорщики, в том числе и он, совещались приблизительно до полуночи. Посланец ушел из замка первым и направился к набережной Кьяйа. Остальные шестеро тоже покинули замок; трое стали подниматься на Позиллипо, трое других поплыли в лодке вдоль берега в сторону Кастель делл'Ово. Немного не доходя до Львиного фонтана посланец был убит…

— Убит! — вскричал Ванни. — Кем же?

— Это нас не касается, — ответила королева ледяным тоном. — Не наше дело преследовать убийц.

Ванни понял, что допустил ошибку, и умолк.

— Прежде чем упасть, он убил двоих вот из этих пистолетов и двоих ранил саблей, которую вы найдете в этом шкафу.

И королева указала на шкаф, куда она за две недели до того спрятала саблю и плащ.

— Сабля, как вы сами убедитесь, французской работы. Зато пистолеты, которые вы также увидите, изготовлены на королевской мануфактуре в Неаполе. Они помечены буквою Н — первою в имени их владельца.

Ни единый звук не прервал королеву; можно было подумать, что слушатели ее окаменели.

— Я уже сказала, — продолжала она, — что сабля французская. Но вместо мундира, который был на посланце, когда он прибыл в замок, промокнув от дождя и морской воды, на убитом оказался зеленый бархатный плащ с бран-Дебурами; плащ одолжил ему один из заговорщиков. Владелец плаща забыл вынуть из кармана письмо женщины, любовное послание юноше по имени Николино. Буква Н на пистолетах свидетельствует о том, что они принадлежат тому же лицу, кому адресовано письмо и кто, дав посланцу свой плащ, снабдил его и пистолетами.

— Письмо подписано одной только буквою Э, — заметил Кастельчикала, внимательно осмотрев листок.

— Это письмо маркизы Элены де Сан Клементе, — сказала королева. Инквизиторы переглянулись.

— Одной из фрейлин вашего величества, если не ошибаюсь, — произнес Гвидобальди.

— Да, сударь, одной из моих фрейлин, — отвечала королева со странной улыбкой, которая как бы опровергала почетный титул, данный инквизитором маркизе. — А так как влюбленные переживают, по-видимому, медовый месяц, я сегодня утром освободила маркизу, которая должна была дежурить при мне завтра, и заменила ее графиней де Сан Марко. Теперь слушайте внимательно…

Инквизиторы придвинулись поближе и склонились над столом, так что головы их, прежде остававшиеся в тени, теперь были хорошо видны.

— Так вот, слушайте внимательно: вероятно, маркиза де Сан Клементе, моя фрейлина, как почтительно назвал ее господин Гвидобальди, не заикнется мужу о том, что я освободила ее на завтра от придворных обязанностей, и весь день проведет со своим любезным Николино. Вам все ясно, не так ли?

Инквизиторы обратили к королеве растерянные взоры: они не поняли.

Каролина продолжала:

— А ведь дело очень простое. Паскуале Де Симоне со своими людьми окружит дворец маркизы; когда она выйдет из дома, они спокойно последуют за ней; свидание назначено в частном доме; они опознают Николино, предоставят влюбленным побыть вместе сколько им заблагорассудится. Маркиза, вероятно, выйдет первою, а как только появится Николино, они схватят его, не причиняя ему, однако, никакого вреда… Если кто обойдется с ним грубее, чем то необходимо при аресте, заплатит мне за это головой, — объявила королева, повысив голос и нахмурившись. — Итак, люди Паскуале Де Симоне арестуют его, отведут в замок Сант'Эльмо и поручат арестованного коменданту, чтобы тот выделил для него особенно надежную камеру. Если он согласится назвать своих соучастников — отлично; если же откажется — тут уж, Ванни, надо будет вам вмешаться. Вам не придется пререкаться с тупыми судьями, чтобы получить разрешение на пытку, и вы поступите с ним как с трупом. Поняли, господа? И скажите, не хороший ли я сыщик, когда берусь раскрыть заговор?

— Все, за что бы ни взялась королева, делается гениально, — изрек Ванни с поклоном. — Будут ли еще какие-либо распоряжения, ваше величество?

— Никаких, — ответила королева. — То, что записал сейчас маркиз Ванни, пусть служит вам руководством всем троим. После первого допроса доложите мне. Возьмите из шкафа плащ и саблю, а также это письмо и пистолеты как вещественные доказательства, и с Богом!

Королева движением руки отпустила инквизиторов, и они, низко кланяясь, попятились к выходу.

Когда дверь за ними затворилась, королева подала знак Паскуале Де Симоне, и сбир приблизился к ней, так что их отделял друг от друга только стол.

— Слышал? — спросила королева, бросив на стол кошелек с золотыми.

— Слышал, ваше величество, — отвечал сбир, с поклоном беря кошелек.

— Завтра, здесь, в это же время доложишь мне обо всем, что произошло. На другой день, в тот же час, Паскуале доложил королеве, что возлюбленный маркизы де Сан Клементе был схвачен врасплох в три часа пополудни и не оказал никакого сопротивления; его отвели в замок Сант'Эльмо и посадили в камеру.

Королева узнала также, что это не кто иной, как Николино Караччоло, брат герцога де Роккаромана и племянник адмирала.

— Вот как! — прошептала она. — Ах, хорошо бы, если бы и адмирал был тут замешан!

XLVII. ОТЪЕЗД

Две недели спустя после событий, описанных нами в предыдущей главе, то есть после ареста Николино Караччоло, в прекрасный осенний день — а надо заметить, что неаполитанская осень не уступает весне и лету в других странах, — не только все население столицы, но и жители соседних городов и сел столпились возле королевского дворца, запрудив с одной стороны спуск Джиганте, с другой — улицу Толедо, да и прочие улицы перед главным входом в замок, выходившие на обширную площадь. Впоследствии, во времена, когда здесь уже побывали мы, там была построена во исполнение обета церковь святого Франциска Паоланского. Выходы из всех улиц на эту площадь, ныне именуемую площадью Плебисцита, были перекрыты отрядами полиции.

Объяснялось это тем, что на площади происходил парад в присутствии генерала Макка и блестящего штаба, состоящего из высших военных чинов, среди которых можно было заметить генералов Мишеру и де Дама, двух эмигрантов-французов, свою ненависть и шпагу отдавших службе самому лютому врагу Франции; были тут и генерал Назелли, которому предстояло командовать экспедиционным корпусом, направленным против Тосканы, и генералы Паризи, де Гамб и Фонсека, а также полковники Сан Филиппо и Джустини и, в качестве адъютантов, представители знатнейших неаполитанских семейств.

Мундиры этих офицеров блистали золотом и были увешаны орденами различных стран, они так и пестрели орденскими лентами; на треуголках высились столь любимые южанами султаны. Офицеры переезжали с одного конца площади на другой якобы с целью передать какое-то распоряжение, а в действительности для того, чтобы покрасоваться и показать, как ловко они управляют конем. Во всех окнах, выходивших на площадь, а также в тех, откуда хоть что-нибудь можно было увидеть, под флагами — белыми бурбонскими и красными английскими — виднелись разодетые дамы, которые приветствовали армию, размахивая платочками. Возгласы «Да здравствует король!», «Да здравствует Англия!», «Да здравствует Нельсон!», «Смерть французам!» неслись со всех сторон, как порывы бури, полные ярости, и людское море колыхалось, поминутно угрожая снести все преграды. Крики эти, поднимавшиеся с улицы, взвивались от окна к окну, словно языки пламени, зажигающие фейерверк, и замирали на балконах, заполненных зрителями.

Это воинство, галопирующее на площади, этот народ, запрудивший улицы, эти знатные дамы, размахивавшие платочками, и эти зрители, заполнившие балконы, — все ждали короля Фердинанда, собирающегося стать во главе армии, чтобы двинуться против Франции.

Еще неделю тому назад во всеуслышание была объявлена война: священники в церквах произносили воинственные проповеди, монахи на площадях и перекрестках, взобравшись на тумбы и подмостки, громили французов, все стены были обклеены воззваниями Фердинанда. В них говорилось, что король сделал все возможное, чтобы сохранить дружбу французов, но что честь Неаполя оскорблена захватом Мальты, принадлежащей королевству Сицилии, что король также не может мириться с нашествием на владения римского папы, которого он любит как своего давнего союзника и чтит как главу Церкви, и что вследствие всего этого он начинает военные действия, дабы вернуть Рим его законному владыке.

Затем, обращаясь непосредственно к народу, Фердинанд заявлял:

«Если бы я имел возможность достичь этого каким-либо иным путем, я, не колеблясь, воспользовался бы им. Но можно ли было рассчитывать на успех после стольких горестных примеров, хорошо известных вам? Полный надежд на милость Господа, который будет руководить мною и всеми нашими действиями на поле брани, я уезжаю во главе отважных защитников родины. Я с радостью готов презреть все опасности во имя любви к моим соотечественникам, моим братьям и сынам, ведь я всегда считал вас таковыми. Будьте покорны Господу, исполняйте распоряжения моей возлюбленной супруги, которой я поручаю управлять государством в мое отсутствие. Завещаю вам уважать и любить ее как родную мать. Оставляю вам также моих детей, которые должны быть вам дороги не менее, чем мне, — продолжал он. — Как бы ни развернулись события, не забывайте, что вы неаполитанцы, что достаточно захотеть стать храбрецом, чтобы стать им, что лучше со славою умереть за Божье дело и благо родины, чем жить под гибельным гнетом. Да благословит вас Небо! Это пожелание того, кто до конца дней своих будет питать к вам нежные чувства монарха и отца».

То было первое непосредственное обращение неаполитанского короля к народу; впервые он говорил о своей любви к нему и об отцовских чувствах, впервые призывал его к стойкости и поручал ему свою жену и детей. Со времени битвы при Веллетри в 1744 году, когда испанцы одержали победу над немцами и тем упрочили трон Карла III, неаполитанцы слышали гром пушечных выстрелов лишь в большие праздники, что не помешало им, впрочем, в своей национальной гордыне воображать себя лучшими солдатами в мире.

Что же касается самого Фердинанда, то ему еще никогда не приходилось проявить свою храбрость и военные таланты, поэтому нельзя было заранее обвинить его в слабости или отсутствии способностей. Только он сам знал себе цену и, как мы видели, высказался на этот счет в присутствии генерала Макка с обычным своим цинизмом.

Поэтому можно считать значительным общественным успехом, что, приняв важное решение начать войну и помериться силами со столь опасным противником, каким были французы, он обратился к своему народу, пытаясь — хорошо ли, плохо ли — оправдаться перед подданными, посылая их под вражеские пули.

Правда, не считая помощи Австрии, в которой он после получения письма нисколько не сомневался, он рассчитывал еще и на дивизию, которую предоставит ему Пьемонт. На этот счет князь Бельмонте отправил кавалеру Приокка, министру сардинского короля, частную депешу. Если бы этой депеши не было у нас перед глазами и, следовательно, у нас не было бы уверенности, что она подлинна, мы не решились бы привести ее здесь, настолько поруганы в ней все Божьи и человеческие законы.

Вот она:

«Господин кавалер,

нам известно, что в Совете Его Величества короля Сардинии несколько осторожных, чтобы не сказать робких, министров трепещут при мысли о клятвопреступлении и убийствах, словно недавний договор о союзе Франции и Сардинии относится к политическим явлениям, которые надлежит уважать. Не было ли это соглашение насильно навязано победителем? Не было ли оно принято по необходимости? Такие договоры не что иное, как свидетельство несправедливости сильнейшего по отношению к угнетенному, и последний, как только появляется возможность, ниспосланная ему судьбою, нарушает их, чтобы вернуть себе независимость.

Если бы Ваш король оказался пленником в собственной столице, в окружении вражеских штыков, неужели Вы назвали бы клятвопреступлением отказ от выполнения обещаний, вырванных силою и противных совести ? Неужели Вы назовете убийством уничтожение Ваших тиранов ? Значит, угнетенные никогда, по слабости своей, не смогут питать надежду на законную помощь в борьбе с угнетателями ?

Французские войска, ничего не подозревающие и беззаботные в мирной обстановке, разбросаны по всему Пьемонту; распалите же патриотизм народа до неистовства, чтобы пьемонтцы единодушно ринулись на уничтожение врага отчизны; отдельные убийства принесут Пьемонту больше пользы, чем победы на полях сражений, и никогда благодарное потомство не назовет предательством решительные действия народа, который шагает по трупам угнетателей, чтобы вернуть себе свободу. Наши славные неаполитанцы под командованием генерала Макка нанесут первый смертельный удар врагам престолов и народов, и, быть может, они будут уже в походе, когда до Вас дойдет это послание».

Все эти воспламеняющие слова пробудили в неаполитанском народе, столь склонном к крайностям, восторг, доходивший до исступления. Король, который по примеру Готфрида Бульонского начал священную войну, заступник Церкви, устремляющийся на помощь низвергнутым алтарям и поруганной вере, становился в глазах большинства образцовым христианином, кумиром Неаполя, и если бы кому-нибудь вздумалось появиться в этой толпе в длинных штанах и с прической под Тита, это могло стоить ему жизни. Поэтому все, кого можно было заподозрить в якобинстве, то есть в стремлении к прогрессу, к образованию, в желании видеть в лице Франции силу, зовущую народы к цивилизации, — все эти люди из предосторожности закрывались у себя дома и избегали появляться в толпе.

И все же, как ни была воодушевлена вся эта масса простонародья, она уже начинала проявлять нетерпение, ведь это была та же толпа, что стала поносить святого Януария, когда он замешкался, сотворяя свое чудо. Король, появление которого было назначено на девять часов, все еще не приезжал, хотя часы на всех неаполитанских церквах уже пробили половину одиннадцатого. Между тем все знали, что королю не свойственно опаздывать; при сборах на охоту он всегда приезжал первым; в театр тоже являлся вовремя, хотя и понимал, что занавес не поднимется, пока его не будет в зале; он опоздал к назначенному часу всего лишь три-четыре раза в жизни. Даже когда дело касалось всего только макарон, которые он ел при народе, король, убежденный, что этого зрелища с нетерпением ждут все собравшиеся, приступал к трапезе точно в тот момент, когда острие косы в руке статуи Времени на часах Сан Карло подходило к десяти. Почему же теперь он медлил предстать перед народом, по его словам, ему столь дорогим? Объяснялось это тем, что Фердинанд на сей раз ввязался в дело куда более рискованное, чем травля оленя, лани или кабана, чем присутствие в театре на двух актах оперы и на трех актах балета. Король затеял игру, в которой еще никогда не участвовал, и ясно сознавал свою неопытность. Поэтому-то он и не спешил браться за карты.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67