Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сотворение и искупление (№1) - Таинственный доктор

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Таинственный доктор - Чтение (стр. 19)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения
Серия: Сотворение и искупление

 

 


Прочтя список депутатов, проголосовавших за смерть короля, Пари отправился обедать в одну из тех подвальных рестораций, которых в ту пору было так много в Пале-Рояле.

Ресторация эта, именовавшаяся «Февралем», слыла недурной.

Войдя в залу, Пари увидел члена Конвента, расплачивавшегося с хозяином, и услыхал, как кто-то из посетителей говорит: «Смотрите, вон Сен-Фаржо».

Пари тут же припоминает, что видел фамилию Сен-Фаржо в числе голосовавших за смерть короля.

Он подходит к депутату.

— Вы Сен-Фаржо? — спрашивает он.

— Да, — подтверждает тот.

— А ведь у вас вид порядочного человека, — печально замечает бывший гвардеец.

— Я и есть порядочный человек, — возражает Сен-Фаржо.

— Будь вы порядочным, вы не голосовали бы за смерть короля.

— Я послушался голоса моей совести, — говорит депутат.

— Ну что ж, а я слушаюсь голоса моей, — отвечает гвардеец и вонзает саблю в грудь депутату.

По воле случая Жак Мере обедал за соседним столом. Он бросился на помощь Сен-Фаржо, но успел лишь подхватить бездыханное тело.

Депутата перенесли в заднюю комнату, положили на постель — но было уже поздно: он испустил дух.

— Счастливая смерть! — воскликнул, узнав об этом происшествии, Дантон. — Ах, если бы мне было суждено умереть так же!

Внимательные читатели могли заметить, что в рассказе о смерти короля я исправил одну ошибку и рассеял одно недоразумение. Ошибку я исправил, сняв с Сантера обвинение в том, что барабанщики заглушали речи короля по его приказу.

Сантера сместили вместе с Коммуной, избранной 10 августа. Революционная Коммуна выдвинула из своих рядов Анрио.

Уточнением этим я обязан не кому иному, как родному сыну Сантера, предъявившему мне неопровержимые доказательства своих слов.

Что же до недоразумения, то оно связано со спором между королем и палачами, завязавшимся у подножия эшафота.

Королем двигал вовсе не слепой страх смерти. Им двигало желание взойти на эшафот с руками, не оскверненными прикосновением веревки.

Поэтому он так легко согласился, чтобы руки ему связали носовым платком.

Эту любопытную подробность сообщил мне сам г-н Сансон, предпоследний представитель этой династии.

XXXII. У ДАНТОНА

Вечером того дня, когда на площади Революции казнили короля, двое мужчин бодрствовали у постели женщины, если не умирающей, то тяжело больной.

Один стоял, задумавшись, считал пульс больной и был невозмутим и хладнокровен, как и подобает науке, жрецом которой он являлся.

Другой, сидя, запустив пальцы в шевелюру, яростно сжимал голову обеими руками; по щекам его катились слезы, а изо рта вырывался глухой хрип — вестник гнева и боли.


Двое мужчин были Жак Мере и Жорж Дантон.

Умирающая женщина была г-жа Дантон.

Вернувшись домой, Дантон нашел жену в столь тяжелом состоянии, что тотчас послал слугу за Жаком Мере. В ожидании доктора силач Дантон собрался было заключить возлюбленную страдалицу в объятия, но она мягко оттолкнула его.

Именно это слабое мановение руки умирающей женщины разбило сердце мужчины, выкованное, казалось, из чистой меди.

В этом еле заметном движении женской руки заключался для Дантона знак вечного расставания двух душ.

Однажды, поддавшись влиянию минуты, Дантон малодушно обещал жене не голосовать за казнь короля.

Тем не менее он не только подал голос за немедленную казнь короля, но и сделал все возможное для того, чтобы смерть эта наступила как можно раньше.

В половине одиннадцатого утра короля казнили.

Дантон покинул Конвент и возвратился домой; жена его чувствовала себя хуже обычного; он хотел обнять ее, но она его оттолкнула.

Теперь ему незачем было даже пытаться определить по глазам врача, выздоровеет она или умрет.

Для Дантона ее жест был хуже смерти. Эта женщина, которую он любил со всей страстью, на какую было способно его сердце, эта женщина, которая всегда с радостью отвечала на его ласки, если не просила о них сама, — эта женщина оттолкнула его.

Мать его детей оттолкнула его.

Значит, в сердце ее что-то умерло еще прежде, чем ушла из жизни она сама, — то была любовь к мужу.

— Друг мой, — сказал Жак Мере, — не оставишь ли ты меня на минуту наедине с твоей женой?

Дантон поднялся, спотыкаясь, вышел в соседнюю комнату и прикрыл за собою дверь; однако закрытая дверь не помешала доктору и г-же Дантон услышать его рыдания, перешедшие в проклятия.

Больная не проронила ни слова, но содрогнулась всем телом.

Жак Мере, продолжая сжимать руку г-жи Дантон, сел рядом с ее постелью.

— Вы пережили сегодня какое-то сильное потрясение? — спросил доктор у больной.

— Разве сегодня в половине одиннадцатого не был казнен король? — ответила г-жа Дантон вопросом на вопрос.

— Вы правы, сударыня.

— Когда я услышала крики: «Смерть!» — у меня пошла горлом кровь.

— Неужели возможно, сударыня, — спросил Жак Мере, — чтобы на вас, супругу Дантона, произвела столь тягостное впечатление смерть короля, до которой вам не должно быть никакого дела?

— Именно оттого, что я жена Дантона, мне есть дело до смерти короля. Разве я не жена человека, который подал голос за то, чтобы короля казнили без промедления, не позволив ему даже обжаловать приговор?

— Такого же мнения были еще триста девяносто депутатов, — возразил Жак Мере.

— Но вы, вы были другого мнения! — воскликнула больная, и в голосе ее прозвучало неподдельное страдание.

— Я голосовал иначе не оттого, что полагал, будто король не заслуживает смерти, но оттого, что профессия врача и неверие в загробную жизнь заставляют меня сражаться со смертью повсюду, где только возможно.

Госпожа Дантон несколько мгновений помолчала, а затем спросила:

— Сколько времени мне еще отпущено? Жак Мере вздрогнул и посмотрел ей в глаза.

— Об этом еще рано говорить, — возразил он.

— Послушайте, — сказала г-жа Дантон, чуть заметно пожав ему руку, — я пережила три удара, каждого из которых было довольно, чтобы меня убить: десятого августа, второго сентября и двадцать первого января. Когда я впервые вошла в мрачный и холодный особняк, где помещается министерство юстиции, мне показалось, будто я вошла в собственный склеп, и я сказала Жоржу: «Живой мне отсюда не выйти». Я ошиблась совсем ненамного, господин Мере, я вышла оттуда смертельно больной.

— Но отчего же, сударыня, здание министерства вселяло в вас такую тревогу?

Больная едва заметно пожала плечами.

— Мужчины созданы для революций, — сказала она. — Господь сотворил их сильными и сказал: «Боритесь и сражайтесь!» Женщины же созданы для любви и домашнего очага; Господь сотворил их слабыми и сказал: «Будьте супругами, будьте матерями!» Я бедная дочь парижского торговца лимонадом с угла Нового моста; все мои мечты сводились к тому, чтобы обзавестись домиком в Фонтенё или в Венсене, какой был у моего отца. Я вышла замуж за бедного и безвестного адвоката, я верила в его гений, но не ждала, что он поведет бурную жизнь политика; дуб принялся расти слишком быстро и убил бедный плющ, обвившийся вокруг его ствола.

В этот миг дверь распахнулась и Дантон, рыча от боли, бросился на колени у постели и принялся целовать ноги жены.

— Нет! — кричал он. — Нет! Ты не умрешь! Неужели ее нельзя спасти? О Боже! Что станется со мной, если она умрет? Что станется с нашими бедными детьми?

— А что станется с бедными детьми, запертыми в Тампле? Ведь это ради них я умоляла тебя не голосовать за смерть короля.

— О! — вскричал Дантон. — Значит, женщины так никогда ничего и не поймут! Разве я волен поступать, как мне вздумается? Ничуть не больше, чем лодочник в бурю волен управлять своим судном; одна волна вздымает меня вверх, другая ввергает в пучину. Женщина, которая любила бы меня, любила по-настоящему, не осуждала бы меня, но лишь жалела, лишь врачевала бы раны, от которых вечно болит мое сердце. Люди вроде меня, отдающие так чудовищно много сил отечеству, трибуны, питающие народ своими речами, дыханием, кровью сердца, нуждаются в тепле домашнего очага, в нежности, которая способна внести покой в их душу и смирить кипение их крови; если и дома этих людей ожидают борения, распри, слезы, они обречены на гибель. Нет! — закричал Дантон после недолгого молчания. — Нет, ты не имеешь права болеть, нет, ты не имеешь права умирать. Болеть, когда рядом две колыбели! Болеть и желать смерти — вот что самое нестерпимое! Всякий раз, когда я возвращаюсь домой, весь израненный, словно Регул в бочке; всякий раз, когда я переступаю порог и сбрасываю доспехи политика и стальную маску, меня настигает боль ничуть не менее ужасная, в душе моей открывается рана ничуть не менее кровавая: эта женщина, которую я люблю — не скажу больше, чем Францию, ибо именно Франции приношу я ее в жертву, но больше, чем самого себя, — эта женщина дает мне понять, что через месяц, через полмесяца, а то и через неделю я лишусь половины самого себя, лезвие гильотины рассечет пополам мое сердце; скажи мне, Жак, знаешь ли ты человека несчастнее меня?

И он поднялся, грозя небу кулаками, грозный и страшный, как Аякс.

— Жорж, друг мой, — сказала г-жа Дантон, — ты несправедлив. Мне ничего не нужно. Я ни на что не способна. Я просто скольжу вниз, лечу в пропасть, и пропасть эта — смерть. С каждым днем я становлюсь все меньше женщиной и все больше тенью. Я таю. Я избегаю тебя, отстраняюсь от тебя всякий раз, когда ты хочешь прижать меня к сердцу. О Господи! И я тоже хотела бы жить! Я была так счастлива… — она помолчала и прибавила совсем тихо. — Прежде!

— Я вижу, она права, — сказал Дантон, — и самое ужасное, что я даже не смогу остаться с нею до конца; я не смогу даже услышать ее последние слова; я должен буду покинуть ее на смертном одре.

— Но отчего же? Отчего?! — вскрикнула бедная женщина, не ожидавшая этого последнего испытания и мнившая, что ей будет дано право хотя бы умереть в объятиях любимого.

— Да оттого, что никто не может предсказать, как будут развиваться события, оттого, что теперь, после смерти короля, мне скорее всего станет еще труднее быть в ладу с самим собой: ведь вся Франция, весь мир следили за моим поведением в ходе этого рокового процесса. Она обвиняет меня в том, что я голосовал за смертную казнь. А ведь именно я пытался сделать то единственное, что могло спасти жизнь короля! Именно я, надеясь сблизиться с жирондистами, у которых недостало ума протянуть мне руку, чтобы мы вместе с кордельерами и Коммуной составили в Конвенте большинство, — именно я дважды спрашивал: «Не следует ли постановить, что приговор, каков бы он ни был, должен быть приведен в исполнение лишь по окончании войны?» Если бы жирондисты сказали «да», мое предложение бы прошло. То была доска, которую я перекинул через пропасть. Жирондистам надлежало пройти по ней первыми и подать пример центристам, которые пошли бы за ними. Монтаньяры онемели от изумления, услышав меня. Робеспьер взглянул в мою сторону, не в силах сдержать радости. «Он губит себя! — твердил он. — Дантон губит себя. Он делает шаг в направлении Жиронды, а это — шаг к пропасти!» Верньо решил, что я хитрю, — как будто Дантон стал бы утруждать себя хитростями! Вместо того чтобы пойти на сближение со мной, жирондисты заключили союз с монтаньярами: они хотели гибели королевской власти и проголосовали в большинстве своем за казнь короля. В то мгновение, когда правые утратили единство, они перестали существовать. Конечно, нетрудно было предугадать, что слабый и шаткий центр склонится влево. Что же еще я мог предпринять? Пятнадцатого декабря, когда шло голосование по вопросу о виновности короля, я оставался дома, подле жены. Я сказал, что тревожусь за ее здоровье, и рискнул головой. Мой будущий обвинитель начнет свою речь с вопроса: «Где ты был пятнадцатого декабря?» Когда шестнадцатого я вновь явился в Конвент, я не застал там ни Коммуны, ни Жиронды; повсюду была одна лишь Гора — изрыгающая проклятия, мечущая громы и молнии. Но Гора — это антипод свободы, это якобинский дух, якобинский гнет, это шпионство, инквизиция, тирания. Сделавшись якобинской, Революция утратит все былое величие, все былое великодушие, все былое благородство. Я понял, что правые погибли, а вместе с ними погиб весь Конвент. Я понял, что мне, Дантону, со всею моею силою и со всем моим гением, придется отныне повиноваться якобинским посредственностям. Мне требовалось либо создать какую-то новую силу, либо покорно вложить голову в хищную пасть Робеспьера. Вот отчего я возвратился домой, неистовствуя и бранясь, полный решимости вновь взять бразды правления в свои руки. Ведь я был могущественнейшим из членов Коммуны! Ведь депутаты Коммуны, кордельеры, только и ждали случая последовать за мной. Я обязан был вновь стать Дантоном разъяренным, вершащим суд и сеющим смерть — и я стал им. Они этого хотели, и желание их исполнилось: прежде я был Дантоном девяносто второго года, шестнадцатого декабря я сделался Дантоном девяносто третьего.

Выслушай меня, возлюбленная моя супруга, дорогая моя жена, — продолжал Дантон, спустившись с небес на землю. — Я понимаю тех, кто жертвует жизнью, подобно Курцию, твердо зная при этом, что благодаря их подвигу пропасть исчезнет и отечество будет спасено. Однако сегодня спасать надобно не одну Францию, но и весь мир. Погибнуть — пустяк; когда гибнет человек, в строю становится на единицу, а то и на нуль меньше — вот и все; но если погибнет Франция… Ведь Франция сегодня — апостол нового мира, хранительница прав и свобод рода человеческого. Сквозь бури проносит она ковчег, где покоятся вечные законы, проносит тот долгожданный факел, который зажгли гении многих столетий. Мы не вправе бросить на произвол судьбы этот ковчег, не вправе допустить, чтобы факел погас прежде, чем он озарит Францию и весь мир.

Быть может, придут дурные времена, когда свет факела ослабеет и даже вовсе погаснет, как гаснут вулканы, но тогда люди, которые захотят снова разжечь его пламя, явятся на наши могилы. Огонь, зажженный от той лампы, что освещает склеп, горит ничуть не менее ярко!

Госпожа Дантон вздохнула, протянула мужу руку и сказала:

— Ты прав; будь кем хочешь, но оставайся Дантоном.

XL. ЖИРОНДА И ГОРА

Дантон сказал сущую правду: камнем преткновения Революции была женщина.

То, что происходило в его доме, повторялось в те дни повсюду.

От Пале-Рояля, где на каждом шагу встречался игорный дом или дом терпимости, до равнин Бретани, где от хижины до хижины пролегает не меньше одного льё, — повсюду женщина лишала мужчину твердости.

Конечно, встречались кое-где женщины пылкие и отважные, вроде Олимпии де Гуж и Теруань де Мерикур, благородные патриотки вроде г-жи Ролан и г-жи Кондорсе, преданные и любящие спутницы вроде г-жи де Керальо и Люсиль Демулен, но то были редкие исключения из общего правила.

Чересчур сильные политические потрясения, постоянная необходимость рисковать жизнью — все это толкало мужчин к чувственным наслаждениям.

Дантона обвиняли в том, что он плетет интриги.

— До того ли мне! — отвечал он. — Днем я защищаю свою жизнь или требую, чтобы лишили жизни других, а ночью веду любовные битвы.

Мужчины предавались любви, чтобы не думать о смерти.

Устав от жизни, они выбирали наслаждение, как выбирают самоубийство. Чувствуя, что позиции их партии слабеют, политики не старались обзавестись новыми союзниками, не пытались защитить себя, — нет, подобно капуанским сенаторам, принимавшим яд в конце трапезы, они помышляли лишь о том, чтобы украсить чело розами, а затем умереть.

Так умер член Учредительного собрания Мирабо; так умерли вскоре после описываемых событий жирондист Верньо и кордельер Дантон, и кто знает, не услаждала ли последние минуты якобинского вождя, спартанца Робеспьера какая-нибудь лакедемонская Корнелия?

Всякий находил себе удовольствие согласно своему темпераменту. Существовал Пале-Рояль, блиставший золотом и роскошью: опытные куртизанки молили вас насладиться счастьем в их объятиях.

Существовали салоны г-жи де Сталь и г-жи де Бюффон, где вы сами могли молить о счастье и получить милостивое дозволение наслаждаться жизнью.

Куртизанки в большинстве своем стояли за старый порядок: богатые сеньоры, без сомнения, платили щедрее, нежели провинциалы, явившиеся в Париж, чтобы вершить судьбы Франции.

Два салона, которые мы только что упомянули, разумеется, не шли ни в какое сравнение с домами терпимости, ибо занимали совсем иную ступень социальной лестницы, однако в них также чувствовалась тяга к прошлому.

Теперь представьте себе буржуазию, со 2 сентября парализованную страхом, которая находилась как бы между двумя этажами этой лестницы, и вы поймете, что между двумя полюсами располагалась инертная масса.

В поле противодействия двух полюсов — аристократического и простонародного — политики теряли свою силу.

Перед инертной массой они опускали руки.

Но политик, который опускает руки, — человек конченый.

Когда все эти провинциалы явились в столицу, горя энтузиазмом, веря в единство, равенство и братство, их взорам предстали чудовищные распри Собрания, не стихавшие в течение трех или четырех лет, и они, естественно, попятились назад; тут-то их и поймали в свои сети прелестницы, о которых мы только что говорили, и постепенно политики, не утратив готовности умереть, утратили готовность победить.

Госпожа де Сталь никогда не была истинной республиканкой. Но пока речь шла о защите ее отца, она оставалась пламенной оппозиционеркой. Вначале поклонявшаяся Руссо, после бегства Неккера она сделалась последовательницей Монтескье. Честолюбивая, но неспособная играть какую бы то ни было политическую роль ни сама, ни с помощью своего порядочного и хладнокровного супруга, она решила пробиться в политику с помощью любовника. В один прекрасный день обнаружилось, что она объята страстью к очаровательному фату, насчет происхождения которого ходили самые странные слухи. Господина де Нарбонна назначили военным министром: г-жа де Сталь вложила в его руку шпагу Революции. Поскольку рука эта оказалась слишком слабой, шпага перешла к Дюмурье.

Ходили слухи, что г-жа де Сталь в прекрасных отношениях с жирондистами; такого мнения придерживался и Робеспьер. В том-то и заключалась беда жирондистов — политиков честных, но неудачливых: сами они не отрекались от своих убеждений, но люди более умеренные объявляли эти убеждения своими и тем портили все дело; жирондисты не сделались роялистами, но многие роялисты сделались жирондистами.

Салон г-жи де Бюффон, хотя и осененный именем принца Эгалите, слыл тем не менее — и по праву — салоном реакционным. Сколько бы люди, подобные Лакло, Сийери и даже Сен-Жоржу, ни притворялись демократами, они оставались знатными господами или, по крайней мере, — как в последнем случае — побочными сыновьями знатных господ.

Обманутые названием «Жиронда», историки нередко ожидают увидеть среди членов этой партии уроженцев Бордо или его окрестностей, но, к великому удивлению потомков, таковых обнаруживается всего трое, остальные же были марсельцы, провансальцы, парижане, нормандцы, лионцы; затесался в ряды жирондистов даже один женевец.

Не в этой ли разности корней кроется одна из причин стремительного разложения Жиронды? Земляки всегда держатся вместе и не бросают друг друга в беде — а что могло связывать марсельца Барбару, пикардийца Кондорсе и парижанина Луве?

Первым признаком этой разобщенности жирондистов было их легкомыслие.

Случилось так, что в определенный момент у Горы объявились два вождя. И что же? Вместо того чтобы предоставить им бороться между собой, подтачивая единство партии, жирондисты имели неосторожность уничтожить их одного за другим.

Когда Дантон подал в отставку с поста министра юстиции, жирондисты потребовали у него отчета в расходах — потребовали отчета у Дантона, вернувшегося в свое унылое жилище, в свой мрачный Клуб кордельеров, таким же бедным, каким он его покинул.

Но жирондисты настаивали: отчет следует представить. До тех пор пока это не будет сделано, Дантон не сможет очиститься от подозрений. Дантон укрылся под знаменем Горы; это знамя нес Робеспьер — пришлось атаковать Робеспьера.

Робеспьер же всегда двигался вперед только благодаря тому, что оставался неподвижен; сам он не трогался с места: в путь пускался сам участок, им занимаемый; дело не в том, что противники Робеспьера, уничтожая друг друга, открывали ему дорогу для вмешательства в историю; напротив, сама история получала возможность вмешаться в жизнь Робеспьера.

Верньо был против нападок на Дантона, ибо считал его гением Горы.

Бриссо был против нападок на Робеспьера, ибо не был Уверен в их успехе. Однако г-жа Ролан ненавидела и Дантона и Робеспьера; она ненавидела их так, как это умеют суровые души, как это умели делать янсенисты; затворившись в своеобразном храме, создав свою собственную религию, она жила в окружении верных слуг, которые беспрекословно ей повиновались, почитая ее воплощением добродетели и свободы.

Это-то поклонение ее и развратило; она сделала несколько шагов навстречу Робеспьеру, но тот был в тесной дружбе с семейством Дюпле, и г-жа Ролан потерпела неудачу.

В 1791 году она написала Робеспьеру письмо с предложением присоединиться к тем, кто впоследствии получил название жирондистов. Он ответил вежливым отказом.

Она написала ему вторично в 1792 году.

Он не ответил.

Это было равносильно объявлению войны.

О том, как г-жа Ролан объявила войну Дантону, мы уже рассказывали.

Теперь решено было атаковать Робеспьера.

Однако, вместо того чтобы прибегнуть к услугам Кондорсе, Ролана или Рабо Сент-Этьенна — людей незапятнанных, — атаковать Робеспьера предоставили юноше пылкому, горячему, но решительно неспособному сладить с человеком воздержанным, как Сципион, и неподкупным, как Цинциннат.

Атаковать Робеспьера предоставили Луве де Кувре, автору романа если не скабрезного, то, по крайней мере, фривольного, — автору «Фобласа».

На человека с бледным лицом, суровым взором и неподкупной душой напал улыбчивый, изящный, белокурый юноша, выглядевший гораздо моложе своих лет, большой любитель, а зачастую и участник скандальных историй, относительно которого ходили слухи, что в романе своем он вывел самого себя.

Когда он поднялся на трибуну, со всех сторон раздались крики:

— Смотрите, Фоблас!

Попытка опорочить Робеспьера провалилась.

С той поры между Робеспьером и четой Ролан, между Горой и Жирондой пролегла пропасть.

Вернемся к тому, что мы сказали в начале этой главы: от Пале-Рояля, где на каждом шагу встречались игорные дома и дома терпимости, до равнин Бретани, где от хижины до хижины пролегает не меньше одного льё, повсюду женщина лишала мужчину твердости.

Проявив великодушие в ущерб себе самой, Революция одним из первых своих декретов упразднила десятину.

Упразднить десятину значило превратить священника, которого крестьяне считали своим врагом, в друга.

Превратить священника в друга значило взрастить на горбе Революции самого грозного ее врага — женщину.

Кто поднял кровавый контрреволюционный мятеж в Вандее? Крестьянка — дворянка — священник.

Что делает эта женщина, преклонившая колена во храме и перебирающая четки? Молится? — Ничего подобного, она плетет заговор.

Что делает эта женщина, сидящая на пороге своего дома с веретеном или прялкой? Прядет пряжу? — Ничего подобного: она плетет заговор.

Чем занята эта крестьянка, несущая в корзинке яйца, а в кувшине молоко? Она идет на рынок? — Ничего подобного: она плетет заговор.

Куда скачет эта всадница, избегающая больших дорог и пробирающаяся по ландам тайными, безлюдными тропами? Что у нее на уме? — Она плетет заговор.

Куда торопится эта сестра милосердия, листающая молитвенник? Спешит в соседнюю больницу? — Ничего подобного: она плетет заговор.

Вот это-то и бесило революционных мужей, принявших кровавое крещение, вот это-то и заставляло их бить вслепую, убивать всякого, кто подвернется под руку. Все дело в том, что с каждым днем революционеров все прочнее и прочнее опутывали сети заговора, сплетаемого крестьянкой, дворянкой и священником, — заговора несомненного, но неуловимого.

Источник же этого заговора находился в церкви; то был мрачный дубовый шкаф, именуемый исповедальней.

Прочтите письмо из железного шкафа, письмо неприсягнувших священников, собравшихся в Анже; под ним стоит дата 9 февраля 1792 года. О чем горюют священники? Не о разлуке с Господом, но о разлуке с кающимися грешницами, о том, что кто-то смеет разрывать их связи с прихожанками, которые Церковь не только дозволяет, но и предписывает.

Как вы полагаете, где бьется сердце священника? В его груди? Нет, сердце священника бьется там, куда обращены его помыслы, — оно бьется в исповедальне.

Если позволительно сравнивать мирское со священным, мы приведем в пример актера или актрису. Ради кого играют они так страстно, ради кого стремятся достичь совершенства, ради кого расточают сокровища чувства и поэзии? Ради идеального существа, рожденного их воображением, ради его прекрасных глаз и пылких рукоплесканий.

То же самое происходит и со священником, будь он даже образцом целомудрия; среди его прихожанок непременно находится юная девушка или, еще того лучше, замужняя дама — знакомство с замужней дамой сулит куда более широкие возможности, — чье лицо, увиденное сквозь деревянную решетку, озаряет и ослепляет его, чей голос с первого же мгновения овладевает всеми его чувствами и проникает в самые потаенные уголки его сердца.

Лишив священника права на плотский брак, ему оставили право на брак духовный — тот единственный, которого как раз и следовало остерегаться. Сама Церковь почитает истинным супругом Девы Марии не святого Иосифа, но Святой Дух.

Так вот, в страшные революционные годы — в 1792, в 1793, в 1794 — всякий муж, чья жена ходила на исповедь, неведомо для самого себя впускал в свой дом Святой Дух. Сто тысяч исповедален заражали домашние очаги контрреволюцией, внушая жалость к неприсягнувшим священникам, внушая ненависть к нации, как будто нация не состоит из мужчин, женщин и детей; внушая неверие в общественное благо — иными словами, в грядущее процветание, довольство и счастье.

Так обстояло дело в провинции: в Бретани, а главное, в Вандее. Парижан потчевали другим: им рассказывали басни о тюрьме Тампль.

Король и его семейство, причитали священники, умирают с голоду!

Королю в Тампле прислуживали трое лакеев и тринадцать поваров.

К королевскому столу подавали четыре закуски, два жарких, из трех перемен каждое, четыре сладких блюда, три компота, три тарелки фруктов, графинчик бордоского, графинчик мальвазии и графинчик мадеры.

За те четыре месяца, что король пробыл в Тампле, на его трапезы было потрачено сорок тысяч франков: по десять тысяч франков в месяц, по триста тридцать три франка в день.

Известно, что король был большой любитель поесть, ибо он ел в Собрании в то самое время, когда защитники покинутой им резиденции отдавали за него жизнь. Но, как бы там ни было, триста тридцать три франка в день — сумма вполне достаточная, чтобы пять человек не умерли с голоду.

Узники Бастилии, потерявшие рассудок и забывшие все, включая собственное имя, имели, должно быть, рацион похуже.

Для прогулок королю отвели голый, мрачный клочок земли, который оживляли островки пожухлой травы и редкие деревья, чью листву сожгло летнее солнце, а затем оборвал осенний ветер! Людовик XVI прохаживался по этой пустыне в обществе сестры, жены и детей.

Но Латюд, проведший в застенках Бастилии тридцать лет, счел бы великой милостью, если бы ему хоть раз в неделю позволяли пройтись по такой пустыне.

Но Пелиссон, по воле великого короля томившийся в тех же застенках пять лет и лишенный стараниями тюремщика единственной своей отрады — юркого паука; Пелиссон, у которого отняли чернила и бумагу, так что ему пришлось писать на полях книг выломанным из решетки кусочком свинца, — Пелиссон не имел ни таких кушаний, ни таких прогулок, как Людовик XVI.

А Сильвио Пеллико, медленно угасавший под раскаленной свинцовой крышей венецианской тюрьмы, кишащей комарами; а Адриан, закованный в кандалы и оттого лишившийся ноги, — разве им подавали обед из трех перемен, разве их выводили гулять в специально отведенный для того садик?

Конечно, то были не короли, а простые смертные, но сегодня мы знаем, что король тоже простой смертный, и я требую, чтобы этих простых смертных судили по тем же законам, по каким судят королей, а к их палачам питали такую же ненависть, как к палачам королей.

Мы посвятили всю эту главу описанию тех интриг, что плелись тайно не только во французских провинциях, но и в самом Париже и имели целью навечно поссорить снисходительную Жиронду с непреклонной Горой.

Увы, плодом всех этих интриг стало отнюдь не милосердие, плодом их стал террор.

Хотите знать, каких успехов добилась контрреволюция? Прочтем несколько строк из Мишле, и да внушат они всем французам желание продолжить это чтение!

«На Рождество 1792 года в церкви Сент-Этьенн-Дю-Мон творились чудные дела: желающих помолиться в храме оказалось так много, что более тысячи человек не поместились внутри и вынуждены были толпиться перед входом.

И вот к какому плачевному итогу пришла Революция: церкви, пустовавшие в 1788 году, в 1792 вновь наполнились народом, который молил Бога покончить с Революцией, иначе говоря, покончить с тем, что сулило победу этому самому народу».

Именно это и побудило Дантона в последний раз попытаться примирить Гору и Жиронду.

XLI. ЛЕПЕЛЕТЬЕ СЕН-ФАРЖО

Больше всего Дантон боялся тех фанатиков, которые, потеряв рассудок при виде королевской крови, пролитой в день казни, станут поклоняться памяти короля-мученика так же истово, как поклоняются настоящие патриоты своему отечеству.

Вот отчего он задал Конвенту вопрос: «Не следует ли постановить, что приговор, каков бы он ни был, должен быть приведен в исполнение лишь по окончании войны?»

Если бы ему удалось добиться этой отсрочки, он выиграл бы четыре года — ведь мы-то знаем, что война окончилась только в 1797 году, когда был заключен Кампоформийский мир.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26