Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Величие и крах Османской империи. Властители бескрайних горизонтов

ModernLib.Net / Историческая проза / Джейсон Гудвин / Величие и крах Османской империи. Властители бескрайних горизонтов - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Джейсон Гудвин
Жанр: Историческая проза

 

 


Иконы источали слезы. Лик Богоматери во время крестного хода упал в грязь, и его никак не могли поднять. С моря налетали внезапные вихри. По водосточным желобам текла кроваво-красная вода. Господь покинул город, посвященный Его образу, может быть, даже в большей степени, чем Рим; Он тихо ушел под покровом густого не по сезону тумана, что окутал весь полуостров в начале марта. Когда туман развеялся, все увидели яркий свет, пляшущий на куполе храма Софии Премудрости Божией; горожане были встревожены, а Мехмед обратился за советом к богословам. Со стен осажденные видели огни, происхождение которых так и не было выяснено, плывущие в темноте где-то за неприятельским лагерем. Надежда, что это костры венгерской армии, оказалась ложной. 23 мая произошло частичное затмение полной луны, и на время в ночном небе повис полумесяц.

Накануне штурма другое чудо, радостное и одновременно грустное, произошло в стенах древнего храма Премудрости Божией. Уже несколько месяцев, в соответствии с последними уступками Константина Западу, храм находился в распоряжении священников, служащих по латинскому обряду, так что ни один добропорядочный грек не мог заставить себя переступить его оскверненный порог. Вечером, после того как Константин поблагодарил итальянцев и напомнил им о долге перед императором, своими семьями, верой и родиной, в храме началась служба – и на нее пришли все: каталонцы и греки, епископы-схизматики и униатские кардиналы, священники католические и православные; и все люди, которые не были в тот момент на стенах, получали причастие у всякого, кто желал его дать, и исповедовались любому, кто готов был их выслушать.

Однако это неожиданное и трогательное объединение церквей никак не могло изменить судьбу города. За три часа до утренней зари три паши повели войско общей численностью пятьдесят тысяч человек в атаку на трех направлениях. В городе били во все колокола, и даже монахини прибежали на стены с камнями и водой, но многие люди бросились в противоположном направлении – к храму Святой Софии, молясь об исполнении старого пророчества. Ибо было сказано, что, даже если армия нехристей и войдет в город и доберется до самого храма, на пороге возникнет ангел, который прогонит их прочь.

Вначале Мехмет бросил в атаку на стены свои нерегулярные войска – орду, в которой были турки, славяне, венгры, курды, немцы, даже итальянцы и греки – их гнали вперед бичами и пиками, а сзади стояли янычары, готовые зарубить любого, кто попытается убежать. Два часа, в соответствии с планом султана, они изматывали силы осажденных, а затем отошли, уступив место профессиональным анатолийским пехотинцам, каждый из которых жаждал оказаться первым правоверным, прорвавшимся на стену. Как и у нерегулярных войск, их уязвимым местом было само их великое количество: слишком многих можно было столкнуть вниз вместе с одной осадной лестницей или изувечить одним-единственным сброшенным сверху камнем; и даже когда посланное из чудовищной пушки ядро пробивало в укреплениях брешь, бросавшихся в нее турок встречали византийцы во главе с императором, устраивавшие в тесном пространстве бреши настоящую бойню.

Значит, честь взятия города должна достаться личному войску султана – янычарам. Они выступили в бой бегом, но в идеальном порядке, их музыканты играли так громко, что было слышно на другом берегу Босфора. Мехмед сам отправился с ними ко рву и оттуда послал их на штурм стен.

Джустиниани – благородный, энергичный Джустиниани, блестящий военачальник («Чего бы я только не дал, – воскликнул однажды султан, – лишь бы иметь этого человека у себя на службе!») получил огнестрельное ранение с близкого расстояния – пуля пробила нагрудник кирасы. Испытывая сильнейшую боль, охваченный страхом смерти, он приказал – несмотря на мольбы бросившегося к нему императора – перенести себя на свой корабль. Генуэзцы, увидев, что его уносят, в беспорядке кинулись в отступление. «Город наш!» – вскричал султан, и новые силы янычар устремились к стенам.

Внешняя стена была захвачена. Греки, отступающие к внутренней стене, попали под шквальный огонь, который янычары вели по ним сверху. Уже начав карабкаться на внутреннюю стену, турки заметили свой флаг, развевающийся над башней в северной части укреплений, – ибо нападающие случайно обнаружили небольшую дверь, оставшуюся, словно так было предначертано свыше, открытой после вылазки; в нее-то и проникло полсотни турок.

Император попытался собрать своих людей, устремившихся в открытые ворота внутренней стены; но все думали уже только о том, как добраться до своих родных. Ничего нельзя было поделать. Константин с горсткой людей некоторое время сам сдерживал нападавших, но натиск был слишком силен. Последний император Византии бросил наземь императорские инсигнии и плечом к плечу с тем благородным кастильцем, что называл себя его кузеном, бросился в бой с мечом в руке. Больше его не видели.

* * *

Мехмед въехал в город наутро и приказал прекратить грабеж – в нарушение исламского закона. Возможно, он был поражен бедностью, которую никто не ожидал здесь увидеть. Все, что можно было разграбить, было разграблено давным-давно. У входа в собор Святой Софии он слез с коня и бросил на свой тюрбан горсть земли в знак смирения. Зрелище, представшее его глазам внутри храма, было поистине кошмарным. По сей день люди с острым зрением могут разглядеть на одной из колонн на юго-восточной стороне Айя-Софии, примерно посередине, отпечаток руки; считается, его оставил сам Завоеватель, схватившись за колонну, когда его белый конь оступился на огромной груде тел.

Говорят, что, когда в храме уже резали священников и насиловали монахинь на алтаре, когда женщин и детей, патрициев и плебеев, набившихся внутрь, связывали, чтобы продать в рабство, священник, служивший обедню, взял потир и Святые Дары и, повернувшись спиной к нависшим над ним кривым турецким саблям, шагнул прямо в стену храма, и стена сомкнулась за ним[9]. Мехмед, по преданию, прервал занятие солдата, мирно вырубавшего плиту из мраморного пола, сказав: «Золото – тебе, здание – мне». Затем он отправился во Влахерны, в императорский дворец, у ворот которого двумя днями ранее Константин, приняв причастие, постоял немного, прежде чем отправиться в последний бой за свой город. Мехмед побродил по пустым залам, бормоча себе под нос строки из старинной персидской поэмы: «Сова ухает в башнях Афрасиаба, во дворце цезарей плетет паутину паук».

Не все шло так, как хотелось султану. Он собирался принять на свою службу Луку Нотария, самого высокопоставленного из византийских пленников, известного тем, что сказал однажды, что предпочел бы увидеть в Константинополе султанский тюрбан, чем митру католического епископа. Однако Нотария пришлось казнить вместе со всей его семьей, поскольку он отказался отдать своего сына Мехмеду в наложники. По всей видимости, поначалу султан был обескуражен увиденным в городе опустошением (пустые улицы, разграбленные лавки, покрытые черной копотью дома, заброшенные поля и одичавшие рощи), ибо строительство огромного дворца в Эдирне продолжалось полным ходом, как будто никакого Константинополя и не брали.

5

Центр

Мальчиком Мехмед был самоволен и упрям, так что знания приходилось буквально вбивать ему в голову. В возрасте двенадцати лет, когда его отец, Мурад, отправился в поход против эмира Карамана, Мехмед был назначен наместником Румелии. В 1444 году огромная армия коалиции христианских государств вторглась на Балканы, нарушив договоры, скрепленные клятвами на Библии и Коране. Мурад вернулся, собрал войска и нанес христианам сокрушительное поражение у Варны, на берегу Черного моря, причем на копье одного из атакующих был наколот экземпляр попранного договора. Вскоре после этого Мурад отрекся от престола, но через два года Халиль упросил его вернуться, организовав таким образом своего рода бескровный военный переворот. Мехмед, к которому янычары относились с презрением, был сослан в Манису. Когда до него дошло известие о смерти отца (Мурад умер зимой 1451-го, в первый день 855 года по исламскому календарю), он вскочил на коня и вскричал: «Все, кто любит меня, за мной!» Однако призывов было недостаточно, ибо его не очень-то любили. Не случайно Мехмед стал первым султаном, который распорядился выдать солдатам деньги по случаю своего вступления на престол.

После падения Константинополя все изменилось. Все, в том числе венецианцы, генуэзцы и граждане Рагузы, поспешили принести победителю поздравления и выразили готовность при необходимости увеличить сумму дани. Поздравили султана и рыцари Родоса, сообщив, правда, что не могут выплачивать дань без позволения папы. Мехмед стяжал огромную славу и авторитет в исламском мире – для надежности он еще и отправил в турне по мусульманским странам отрубленную голову – якобы голову Константина. Несомненно, поначалу Завоеватель был обескуражен прискорбным состоянием города, однако у него был проницательный взгляд: копоть и руины не мешали ему увидеть главное.

* * *

Константинополь оставался прекраснейшим городом мира. Христиане веками убивали друг друга за право владеть им: крестоносцы, претенденты на императорский престол, честолюбивые сербские правители, болгарские ханы, пившие вино из оправленных в золото вражьих черепов. За тысячу лет Константинополь пережил двадцать девять осад, успехом из них завершилось восемь. Король Неаполя по-прежнему полагал, что права на город принадлежат ему; позже Карл Анжуйский купил у угасающей династии Палеологов императорский титул и совершил ложный выпад – поход по землям Италии, который обеспокоил даже самого султана.

Казалось, по некой прихоти географии или политики этому городу всегда суждено быть первым городом мира. Византийцы считали его пупом Земли. Венецианцы, захватив Константинополь в 1204 году, некоторое время размышляли, не перенести ли им сюда всю свою Венецию, но потом отказались от этой затеи – возможно, потому, что их собственный город был уже так набит награбленными византийскими сокровищами, что слишком хлопотно было бы везти их все назад. В 1503 году, через пятьдесят лет после османского завоевания, Андреа Гритти, который в юности учился торговому делу в Стамбуле, а позже стал дожем, писал: «Мягкий климат, море, защищающее Константинополь с двух сторон, и красота окружающих земель дарят этому городу положение, которое, как думается, можно назвать прекраснейшим и самым выгодным не только в Азии, но и во всем мире». Бусбек сто лет спустя заметил, что сама природа позаботилась о том, чтобы город, стоящий на этом месте, был столицей мира[10]. Еще один венецианец, Бенедетто Рамберти, был настолько потрясен здешними красотами, что написал: «Местоположение Константинополя так очаровательно, что его не только невозможно описать словами, но и затруднительно охватить мыслью». Римский путешественник делла Валле, побывавший в городе в XVII веке, пишет о каскадах домов с нависающими над улицей большими верандами, скрытыми за ставнями, об их тени, о белоснежных зданиях и зеленых кипарисах, и заключает: «Вид сей столь прекрасен, что вряд ли, думается мне, найдется в мире город, который выглядел бы лучше, ежели смотреть со стороны». Многие годы спустя в поисках исполненного идеального очарования образа, достойного украсить купол мечети в Албании или стену в доме торговца-грека, жители империи инстинктивно обращались к ее столице и рисовали купола Стамбула, дворцы и кипарисы на берегах Золотого Рога. Поэт Наби сказал: «Красота эта столь несравненна, что море заключило ее в свои объятия». «Что за удивительный город, – писал Турсун-бей, турецкий историк, служивший при дворе Баязида II, наследника Мехмеда, – здесь за мелкую монетку вас перевезут на лодке из Азии в Европу».

Азия пришла в Европу, церковь стала мечетью, а турецкие женщины стали просить позволения носить византийскую вуаль вместо привычного капюшона с дырками для глаз. Мечты Мехмеда, грезившего о завоевании всего мира, нашли в новой столице империи зримое воплощение. Когда султан въехал верхом в Святую Софию, а имам призвал туда правоверных на молитву, этого, в согласии с суровым конкистадорским духом мусульманской веры, было достаточно, чтобы храм превратился в мечеть. Но одновременно по приказу султана среди пленных греков стали разыскивать старого богослова Геннадия Схолария, самого горячего и непримиримого противника унии с римской церковью. Его нашли в Эдирне, в доме торговца, который купил его по дешевке на одной из распродаж, последовавших за падением Константинополя, а теперь, пораженный очевидным благородством и ученостью своего раба, относился к нему с величайшим почтением. Мехмед пожелал, чтобы Геннадий занял патриарший престол; рукоположил его архиепископ Гераклейский. В исключительное распоряжение патриархата было отдано тридцать шесть константинопольских церквей[11], в том числе церковь Святых Апостолов, план которой византийцы скопировали, когда строили собор Святого Марка. Из Иерусалима был призван верховный раввин. Армянского патриарха привезли из Бурсы. Пленники из доли, положенной султану, были освобождены и вновь поселены в Стамбуле, и с тех пор после каждого похода в Грецию и Болгарию он использовал принадлежащих ему пленников, чтобы увеличить население своей столицы.

Тем временем войска султана работали в летнюю жару, ликвидируя последствия нескольких веков небрежения и запустения: чинили подземные водохранилища и акведуки, чистили сточные канавы, мостили улицы камнем. В мумифицированный город вернулось движение жизни: стояли на рейде корабли, в гавани сновали грузовые шаланды, по улицам тянулись торжественные процессии, в оживших кварталах ремесленников раздавались удары молотов. Греки почуяли, откуда дует ветер. Критовул уподобил Мехмеда Александру Македонскому, а Георгий Трапезундский написал ему в письме: «Никто не сомневается, что ты – император римлян. Ибо тот, кто по праву владеет центром империи, есть император, а центр Римской империи – Константинополь».

* * *

Захват Константинополя знаменовал конец звездного часа гази. Здесь влияние беев, как они и боялись, было окончательно подорвано, ибо Мехмед воспользовался своей победой для того, чтобы возвести здание имперской власти, в котором не было места своеволию. Теперь, когда империя начинала приходить в столкновение с более сильными соперниками, чем раньше, ей необходимо было единство, чтобы ее расширение продолжалось прежними темпами.

За взятием Константинополя последовало покорение еще не покоренных греческих земель. Мехмед покончил со всеми византийскими деспотами, возможными претендентами на константинопольский престол и зависимыми от османов греческими правителями от Трапезунда до Пелопоннеса. Критовул был судьей на острове Имброс и единственным из византийцев, с острова не сбежавшим; когда мимо проплывал папский флот, он объяснил гостям сложившуюся ситуацию, был назначен губернатором, а в конце жизни написал «Историю», основанную на греческих и турецких источниках, в которой султан представал героем, а к грекам был обращен призыв смириться, несмотря на все их трагические потери. Согласно договору о сдаче Трапезунда император Давид соглашался переехать с семьей в Стамбул, а все мужчины города были обращены в рабство[12]. Братья погибшего византийского императора, Фома и Димитрий, погубили себя своими изменами и беспринципностью. Они затевали распри, когда Мехмед призывал их к братской любви, и начинали войну, когда он требовал мира. Наконец в 1460 году турецкая армия во главе с султаном переправилась через Коринфский залив, и правлению деспотов пришел конец. Фома умер в Риме, сыновья его влачили жалкое существование: один женился на римской куртизанке и умер в нищете, другой от безнадежности вернулся в Константинополь, где получил от государства содержание и, вероятно, окончил свои дни мусульманином. Димитрий, последний из Палеологов, умер в Эдирне в 1470 году. Повезло лишь дочери Фомы Зое: в 1471 году она вышла замуж за великого князя Московского Ивана III и уехала в Россию, увозя с собой древние цезарепапистские притязания и византийского двуглавого орла.

В 1456 году Мехмед во главе армии закаленных ветеранов, героев Константинополя и Софии, двинулся вверх по Дунаю. Его целью был ключ ко всей Центральной Европе – Белград, расположенный на острове при впадении Савы в Дунай. При первом известии о приближении турецкой армии выдающийся венгерский полководец Янош Хуньяди бросился через всю страну к укрепленному острову, и не один, а с верными мушкетерами, и успел буквально за несколько дней до начала осады. Он распорядился снести дома, мешавшие держать подступы к бастионам под обстрелом, и повесить нескольких жителей города, замеченных в дружеских связях с неприятелем; однако пушка Мехмеда сделала свое дело: 13 августа янычары ворвались в город сквозь дымящуюся брешь в стене, перейдя через ров, доверху заваленный трупами.

Не встретив никакого сопротивления, янычары рассыпались по пустым улочкам и кривым переулкам, ведущим наверх, к внутренней крепости. Поначалу их насторожила неожиданная пустота, но затем самоуверенность вернулась к ним, и, продвигаясь к крепости, они стали помечать мелом дома, которые собирались позже разграбить, – и тут по сигналу трубы, раздавшемуся из цитадели, защитники города выскочили из своих укрытий: вылезая из подвалов, словно ожившие мертвецы, прыгая с крыш, они заставали врасплох разделенные турецкие отряды. Янычары, никак не ожидавшие такого поворота событий, кинулись назад и столкнулись со своими товарищами, продолжавшими проникать в город через брешь. Началось беспорядочное бегство, которое не могли остановить ни призывы султана, видевшего, насколько близко его войско было к победе и с какой легкостью янычары могли бы склонить чашу весов на свою сторону, если бы только развернулись и сразились с защитниками города, которых было гораздо меньше, ни яростный рык аги янычар, ни завывания труб и грохот барабанов, зовущих в атаку. Мехмед был скор на расправу и карал провинившихся военачальников собственной рукой, так что ага янычар, находившийся справа от разъяренного султана, почел за лучшее броситься в схватку, где его быстро зарубили.

Мало того что белградские события восстановили репутацию Хуньяди, пострадавшую после фиаско под Варной, – он еще и умер здесь же через двадцать дней после того, как осада была снята, и тогда легенды о городе и воине сплелись воедино. Турки пугали именем Хуньяди плачущих детей, а когда через восемьдесят лет после его смерти дошли с боем до города Алба-Юлия в Трансильвании, где он был похоронен, – от души отделали его скульптурное изображение, продемонстрировав таким образом смешанную с уважением ненависть, делающую честь памяти Хуньяди, но стоившую его статуе отколотого носа.

Мехмеду не удалось взять ни Белград, ни Родос. Однако он установил контроль над Черным морем и выгнал генуэзцев из их черноморских колоний. Кафа, «маленький Константинополь», пала в 1475 году, после чего полторы тысячи молодых генуэзских дворян пополнили ряды янычар. В 1456 году Мехмед дал своим войскам отдохнуть, а сам все лето предавался чтению Птолемея, чья концепция так хорошо совпадала с его собственными взглядами на мир. Когда турки прошли по берегам Пьяве, c крыш Венеции было видно зарево пылающих деревень. В 1480 году военачальник Мехмеда великий визирь Ахмед Гедик-паша, покоритель Крыма, высадился, не встретив сопротивления, на юге Италии, захватил Отранто, который тогда считался ключом ко всему полуострову, и устроил в городе кошмарную резню. Только смерть султана вынудила его вернуться в Стамбул.

6

Дворец

У каждого урагана есть центр, где нет ни ветерка, но в тихом, замершем воздухе чувствуется вся мрачная энергия бури. Для ислама таким центром была Кааба в Мекке – таинственный каменный куб, который, как верили некоторые, был установлен Адамом прямо под точно таким же зданием на небесах; другие же полагали, что Бог создал его в самом начале творения, после чего построил вокруг Мекку, Мекку окружил святой землей и только потом приступил к работе над всем остальным миром. Здание было обтянуто плотной черной тканью, расшитой строками Корана, а в его юго-восточном углу находился Черный Камень, глаз Всевышнего на Земле. Всякий, кто прикасается к нему, получает благословение; обходя Каабу, паломники целуют его семь раз.

Для простого люда центром, возможно, было дерево. «Да будет проклят человек, приносящий вред дереву, дающему плоды», – сказал Пророк. Образ дерева был глубоко укоренен в османской традиции. Первый вещий сон, увиденный Османом, был о дереве судьбы: оно выросло из его груди, и его заостренные листья, словно наконечники копий, были направлены на христианские земли. Скрюченное, кривое дерево росло в каждом городке и в каждой деревне империи посреди пыльной площади; мужчины собирались под ним, чтобы обменяться последними новостями и слухами. Вот и посередине Ипподрома, в центре Стамбула, то есть в самом сердце империи, было дерево, которое называли Янычарским. Позже, во времена преторианской вседозволенности янычар, они любили устраивать под ним сходки в начале восстаний и вешать на нем неугодных. «Огромные сучья этого дерева, – писал один путешественник в 1810 году, – бывают в иные дни так густо увешаны телами, что оно представляет собой поистине тошнотворное зрелище».

Что касается политической географии империи, то абсолютная тишина – «тишина глубже пифагорейской», как писал Кантемир, – царила в самом центре ее бытия – во внутреннем дворе султанского дворца. На границах империи османский мир пребывал в бешеном движении, вбирая в себя сокровища, людей и целые страны; били барабаны, выли трубы, войска шли в атаку с громоподобным боевым кличем, звенели сабли, ревели пушки, стонали умирающие, – но здесь, в центре, едва ли можно было различить хоть какое-то движение.

Мехмед не стал ни ремонтировать лежавший в руинах Большой дворец Константина, ни обустраиваться в укрепленном Влахернском дворце на берегу Золотого Рога: они напоминали о былых временах и былых владельцах. В 1458 году, вскоре после завершения работ в Старом дворце, султан приказал построить еще один, Топкапы, на мысе, где ранее находился Акрополь. Во время похода в Грецию Мехмед попросил у афинян позволения посетить легендарный город мудрецов. Турецкая армия находилась в считаных километрах, так что жители Афин возражать не стали. Мехмед провел три дня, изучая укрепления города, что семь лет спустя помогло ему взять его; но осмотрел он и многие памятники Античности, приведшие его в восхищение, – в том числе и великолепный Акрополь.

С константинопольского Акрополя открывался вид на два водных пространства: Босфор и Золотой Рог. Прежде чем начать строительство, Мехмед, следуя советам персидских вельмож и итальянских архитекторов, приказал вырыть в склоне уступы и выровнять их. Историк XVI века Мустафа Али писал, что «султан, прославленный во всем мире, должен построить свой дворец на территории обширной, как пустыня, чтобы можно было похваляться им», так что сегодня дворец Топкапы напоминает окаменевший лагерь какой-то разбитой армии. Даже в лучшие времена дворец, как правило, вызывал у иностранцев недоумение: скажем, Саломон Швайггер, современник Мустафы Али, писал, что его маленькие приземистые строения словно высыпаны на землю из мешка. Причем дело здесь было не в том, что, как предполагали некоторые близорукие или недоброжелательно настроенные гости, османы не умели возводить величественные сооружения: в любом уголке империи можно было обнаружить огромные мечети, медресе, больницы, бани, постоялые дворы и библиотеки, свидетельствующие о том, что турки способны творить из камня огромные и при этом гармоничные здания.

Дворец Топкапы был лишен скульптурной завершенности чистой архитектуры. Он представлял собой ряд отграниченных пространств, связи между которыми были упорядочены церемониалом. Люди со стороны, вынужденные часами ждать аудиенции во втором дворе, в какой-то момент понимали, что фигуры, стоящие вдоль стен, – не каменные кариатиды, а живые люди, пребывающие в абсолютной неподвижности. Зрелище это, похожее на галлюцинацию, несомненно, сильно действовало на нервы; оно было олицетворением не только богатства, но и воли.

В Топкапы было три двора. В первом жизнь дворца еще смешивалась с жизнью города. Во втором, едва ли более пышном, чем первый, находились государственные службы, архивы и зал, в котором собирался диван, совет высших сановников империи, чтобы нужные документы в случае необходимости могли быть доставлены незамедлительно. Диван собирался четыре раза в неделю; присутствующим подавали легкий плов, за который платил великий визирь. Султан при желании мог слушать речи своих советников, оставаясь невидимым, сквозь небольшую занавешенную решетку, «Глаз султана», за которой находилась комната, принадлежащая уже к его личным покоям – гарему, расположенному в третьем и самом закрытом для посещения дворе, вход в который назывался Воротами Счастья. В названии этом не было намека на множество обитавших в гареме прекрасных женщин – имелось в виду величайшее счастье, царящее в месте, которое освятил своим присутствием султан, халиф всех правоверных.

Во внешних дворах совершались свадьбы и церемонии обрезания представителей дома Османа; там же выставляли насаженные на шесты головы предателей, выплачивали деньги и принимали послов. В часы заседаний дивана по второму двору сновали туда-сюда этакими средневековыми электронами посыльные и писари. Впрочем, в присутствии султана, если он того желал, могли наступать минуты тишины и образовываться участки полного спокойствия. Направляясь во дворец, человек замечал, как постепенно глохнут вокруг все звуки: из суматохи первого двора он попадал во второй, где рос сад и бродили газели, а затем – в безмолвие святая святых, «где никто не говорит, пока не прикажут, и нельзя беседовать между собой, и никто не осмеливается даже чихнуть или кашлянуть». В двадцатые годы XVI века султан Сулейман ввел здесь ишарет, язык жестов, которым объяснялись глухонемые.

Дворец был царством не только безмолвия, но и церемониала. Коня, на котором султан, следуя в мечеть на пятничную молитву, проезжал небольшое расстояние по улицам, накануне подвешивали на ремнях, дабы он шел с неторопливой важностью. Султан должен был шествовать по дворцу медленно и величественно; все прочие, от поваренка до великого визиря, передвигались бегом. Обитательницам гарема, не получившим приглашения разделить с султаном ложе, следовало, заслышав ночью шаги своего повелителя, обутого в подбитые серебряными гвоздями тапочки[13], бесшумно скрываться с его пути.

Джордж Сандис, наблюдавший пятничный выезд в мечеть в начале XVII века – впереди султан на том самом несчастном коне, за ним на почтительном расстоянии визири, великий муфтий в огромном тюрбане, янычары в доспехах, кавалерия, сгрудившаяся вокруг толпа желающих своими глазами увидеть султана, – чувствовал себя неуютно. «Стоило только закрыть глаза, – писал он, – так, словно у тебя есть одни лишь уши, и можно было подумать (за исключением того момента, когда толпа приветствовала султана тихим и непродолжительным шепотом), что все эти люди погружены в сон и вокруг стоит ночь».

Название «Высокая Порта» (то есть «Высокие Ворота») закрепилось за правительством империи в середине XVII века. Народ теснился у дворцовых ворот, и правосудие творилось здесь же; от положения человека в государстве зависело, открывались ли перед ним те или иные двери или оставались закрытыми. Тот же самый принцип действовал в самом простом лагере кочевников, где вождь мог выразить свое отношение к человеку через церемонию и жест: вставать или не вставать, принимая гостей, позволять им сесть или нет. К концу XVI века сложился следующий церемониал приема иностранных послов: они должны были ползти к подножию трона на четвереньках, сопровождаемые стражами, и в течение всей аудиенции эти стражи держали их под руки – не потому, что, как думали некоторые, султан боялся покушения, а чтобы гость не упал, потеряв чувства при виде повелителя Вселенной.

Дворец представлял собой модель универсального и трансцендентального мирового порядка. Власть султана исходила из его покоев вовне, из империи в настоящем ее виде к империи, какой она должна была стать – покорившей весь мир; из внутреннего двора во внешние, из дворца в город и из города к границам. А в центре дворца высилась Башня Правосудия, глаз султана, откуда он мог заглянуть в сердца людей и убедиться, что правит справедливо.

Именно султан, а не дворец, был подлинным центром империи. Куда бы он ни отправился, в Старый дворец в Эдирне или в военный поход, он был окружен одной и той же привычной обстановкой и теми же лицами, и так же было организовано вокруг него пространство, разве что в военном лагере камень сменяла ткань шатров. Султан был повсюду, порой даже в самом прямом смысле слова в народной гуще – когда он инкогнито бродил по базарам: Мехмед Завоеватель накануне осады Константинополя, готовый убить любого, кто узнает его; Сулейман в одежде сипахи и Мехмед IV в лохмотьях дервиша (однажды он был так впечатлен умными суждениями разговорившегося с ним пекаря, что на следующее же утро назначил его великим визирем); Селим I, который, как говорят, возвысил пьянчугу, впервые показавшего ему дорогу в рай, проходящую сквозь горлышко бутылки; и Мурад IV, подружившийся, себе на погибель, с неким Бекри Мустафой, которого впервые увидел на рынке «валяющимся в грязи и мертвецки пьяным».

Константинополь. Хроника Шредера. 1493

* * *

Константинополь – перекресток континентов, печать империй – был средоточием крайних, абсолютных величин. Здесь все время было или слишком жарко, или слишком холодно. Здесь встречались Европа и Азия. Здесь соединялись друг с другом моря. Дворец был городом в городе, и султан жил в нем (по выражению Блеза де Виженера) как самовлюбленный Нарцисс; однако другой автор, почтительный подданный Мустафа Али, уподобил его устрице в раковине.

* * *

Со взятием Константинийе, как официально продолжал называться этот город[14], сбылось пророчество, память о котором красной нитью проходила сквозь историю ислама.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6