Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Традиции чекистов от Ленина до Путина. Культ государственной безопасности

ModernLib.Net / Публицистика / Джули Федор / Традиции чекистов от Ленина до Путина. Культ государственной безопасности - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Джули Федор
Жанр: Публицистика

 

 


Джули Федор

Традиции чекистов от Ленина до Путина. Культ государственной безопасности

Введение[1]

20 июля 1936 года на страницах советской газеты «Известия» была опубликована статья, посвященная десятилетней годовщине со дня смерти Феликса Дзержинского (1877–1926), главы первого в советской России органа безопасности и разведки – ЧК (1917–1922) [1]. Автор статьи размышлял о том, как поколения будущего XXI столетия будут вспоминать Дзержинского: «Для наших далеких потомков, возможно, многое в истории социалистической революции будет казаться неясным и малопонятным… Они подойдут к Пантеону революции, поднимутся, склонив головы перед величественными стенами Кремля, и посмотрят на мрамор могильных плит, на бронзовые изваяния и барельефы» [2].

Автор выражал уверенность в том, что, несмотря на бездну, разделявшую его современников и жителей воображаемого будущего, последних фигура Дзержинского будет завораживать. Буржуазные попытки опорочить его имя клеветой о «красном терроре» не сумеют повлиять на окончательный вердикт истории. Потомки восстановят доброе имя Дзержинского. Когда дитя XXI века взглянет в его глаза, «вся история человечества озарится перед ними пламенем, которое нес в себе Феликс Эдмундович» и образ Дзержинского «будет наполнен светом, который он излучал при жизни». Человек будущего сумеет сделать правильный вывод. Взирая на портрет Дзержинского, он вздохнет и прошепчет: «Прекрасна была жизнь в те годы!» [3]

Нам это старое пророчество, послание далекой эпохи сталинской России, кажется нелепым и натянутым. Но в некотором смысле это странное предсказание сбылось. Наследие Дзержинского вопреки всем преградам живет. Фигура Дзержинского по-прежнему возвышается над символическим ландшафтом России начала XXI столетия, а мифология, сотканная при поддержке советского государства вокруг его личности, продолжает формировать историческое сознание народа. В этой книге прослеживается судьба поразительного культа, окружающего Дзержинского и созданную им тайную полицию: культа чекистов.

«Чекист» – обобщающий термин, образованный из названия организации, создателем которой в конце 1917 года стал Дзержинский. В то время как советские и постсоветские органы госбезопасности претерпели целый ряд перевоплощений и сменили немало названий (включая печально известные КГБ с 1954 года и НКВД сталинской эпохи), термином «чекист» начиная с 1917 года и по сей день обозначают сотрудников советских и теперь уже постсоветских органов безопасности.

На протяжении всей советской эпохи и позднее тайная полиция сохраняла мощный корпоративный стиль, восходящий к мифу эпохи основания ЧК. Советский режим поддерживал прославление традиций ЧК и использовал с этой целью различные ресурсы, пропагандируя культ ЧК через разнообразные средства массовой информации, начиная от популярной культуры и заканчивая официальной историографией. Этот культ имел свой собственный пантеон святых, сакральные места, обряды и священные писания, собственную иконографию, которая играла ключевую роль в легитимации и романтизации политического террора.

На закате советской эпохи идеализированный образ чекиста был разрушен. В августе 1991 года фигуру чекиста демонстративно изгнали с российской символической арены, ниспровергнув гигантскую статую Дзержинского в центре Москвы, – то был апогей российской демократической революции. В центре общественного внимания оказались разоблачения массовых убийств, совершенных советскими органами госбезопасности, поскольку тогда на какое-то время был открыт доступ к секретным архивам, материалы которых стали публиковаться. Органы безопасности и их история стали предметом беспрецедентной критики и осуждения. Но этот период позора оказался недолгим. С середины 1990-х годов культ чекиста, как ни удивительно, начал возрождаться. Элементы советского чекистского наследия были объявлены краеугольным камнем новой мифологии, задача которой – оправдать беспрецедентное влияние органов безопасности на всю жизнь современной России. Фигура чекиста превратилась в героя и спасителя российской государственности в результате непрерывной официальной пиар-кампании, нацеленной на реабилитацию и прославление образа чекиста, переопределение и упрочнение ценностей, которые он олицетворяет.

В книге прослеживается история непрерывной борьбы за легитимацию и сакрализацию российских органов госбезопасности. Ее задача всегда заключалась в преодолении исторического бремени жестокого прошлого этого института, которое довлело над чекистами практически со времен создания ЧК [4]. В книге рассматривается ход этой борьбы в советскую и постсоветскую эпохи, анализируются успешные попытки манипулирования восприятием прошлого во имя достижения современных политических целей. Конечно, описание «золотого века» ЧК говорит прежде всего о настоящем, а не о прошлом. Это история, которая создает и подпирает моральную вселенную. Именно исторические нарративы, воздвигнутые вокруг ЧК, создали ключевые категории и модели, которые использовались и продолжают использоваться для оправдания действий позднейших перевоплощений тайной полиции, представляемой продолжателем «славных традиций» ЧК.

Российский культ государственной безопасности сегодня как никогда актуален в силу своей связи с текущими событиями в России. В новой российской государственной идеологии фигура чекиста играет заметную роль. Непрерывные попытки определить ее роль в российском прошлом и настоящем – важная составляющая усилий, направленных на определение национальной идентичности и будущего развития страны. Подробное и исторически достоверное описание культа чекиста и ценностей, которые этот культ пропагандирует, способно пролить новый свет на неясности, свойственные процессу реформ в современной России.

В зеркале истории

Беспокойство о том, как будут отображены исторические события в будущем и каким будет приговор истории, проявилось в советском обществе очень рано. Суд потомков занимал умы первых советских лидеров. Вера в то, что будущие поколения воспримут их действия благосклонно и морально оправдают их, была для них очень важна. Ленин уверял своих последователей в том, что «вынужденная условиями жестокость нашей жизни будет понята и оправдана. Все будет понято, все» [5].

Бухарин утверждал, что Феликс Эдмундович никогда «не смотрел в зеркало истории» [6], однако очевидно, что и Дзержинский заботился о том, как на страницах исторических исследований будут освещаться деяния его организации. Хотя в 1926 году Дзержинский заявлял, что писать историю ЧК еще слишком рано [7], он все-таки прекрасно понимал, что уже сейчас чекистам стоит позаботиться о том, как «будущие историки» станут интерпретировать события эпохи: так, в конце 1925 года он призвал ветеранов ЧК писать мемуары, чтобы гарантировать, что историческую роль ЧК не станут освещать «однобоко» [8].

Отчасти такую озабоченность вызвал хор голосов современников, осуждавших злодеяния ЧК, в том числе связанные с объявленной в 1918 году официальной политикой «красного террора». Это «море грязной клеветы» грозило поглотить Дзержинского и его людей [9], что и объясняло необходимость привить нужное восприятие органов госбезопасности, направить историческое сознание и память в правильное русло. С этой целью и были созданы тексты, приводимые в этой книге.

Чекист – категория расплывчатая

На IX Съезде партии в апреле 1920 года Ленин произнес свои знаменитые слова о том, что «хороший коммунист в то же время есть и хороший чекист» [10]. В книге рассматривается, что означало быть «хорошим чекистом» в конкретные исторические моменты, каковы были основные чекистские ценности и концепции, начиная с активного гуманизма, профилактики и заканчивая духовной безопасностью, в чем заключалась роль чекиста как носителя идеологических посланий.

В последние годы, со времен прихода к власти Владимира Путина и многих его бывших коллег по КГБ, слово «чекист» упрочилось в английском лексиконе. «Чекист» мигрировал в английский язык вместе с его постсоветским собратом «силовик». Оба термина используются в англоязычных СМИ для обозначения лиц, связанных с органами безопасности, «силовики» – конкретно для обозначения военной и мидовской элиты в современной российской политике.

ЧК, созданная в 1917 году, была сразу же объявлен органом, качественно отличающимся от всех прочих институтов подобного рода. Советская официальная риторика всегда старалась подчеркнуть уникальность и беспрецедентность ЧК. В советскую эпоху Чрезвычайный комитет настойчиво представился как особый «орган государственной безопасности нового типа» [11]. Само создание ЧК ознаменовало начало совершенно новой эпохи тотального надзора государства над обществом.

Изначально этот термин стал использоваться в первую очередь для того, чтобы провести различие между советскими органами безопасности и их предшественниками, с одной стороны, и капиталистическими аналогами – с другой. Люди Дзержинского были не представителями тайной полиции, а чекистами, – в этом и заключалось самое главное их отличие. Важно то, что новый термин дал возможность стереть ассоциации с царской охранкой и таким образом позволил обойтись без фундаментального противоречия между заявленной освободительной целью Октября и существованием советской тайной полиции [12].

Реальное значение этого термина всегда было расплывчатым. Термин «чекист», с одной стороны, насыщен смыслами и ассоциациями, с другой же – исключительно неуловим и сложен в определении. Пример тому – случай, который приводит в своих воспоминаниях Филипп Бобков, бывший глава Пятого, антидиссидентского, управления КГБ [13]. Бобков вспоминает один важный разговор с Андроповым – тогда Андропов предложил Бобкову возглавить только что созданное Пятое управление. Очертив свое представление о новом отделении, Андропов сказал Бобкову: «Новое управление должно противостоять идеологической экспансии, направляемой из-за рубежа, стать надежным щитом против нее. И здесь очень важна роль чекистских методов работы». Бобков не пишет, что он ответил на эти слова вслух, но приводит свои мысли: «“Чекистские методы”? Что он имеет в виду? – подумал я» [14]. Иначе говоря, реальное содержание категории «чекист» было неясным и туманным даже для выдающихся и опытных чекистов, прекрасно разбиравшихся в чекистских «священных писаниях» [15].

В сущности, категория «чекист» всегда содержала в себе элемент тайны. Чекист никогда не был нейтральным представителем государства. С самого начала он был наделен сакральными атрибутами, мистическим значением и аурой тайны, которая возникла отчасти по причине свойственной чекистам жестокости, отчасти вследствие культа революции [16]. Подобный образ чекиста был коллективным детищем поэтов и писателей молодого Советского государства, многие из которых были болезненно очарованы только что созданными советскими органами безопасности. Писатель Исаак Бабель, как известно, называл чекистов «святыми людьми» [17]; чекист для Вели-мира Хлебникова был наполовину Иисусом, наполовину Нероном, купавшим людей «в душе смерти» [18], – и это лишь пара примеров.

Размытость значения этого термина объясняется и тем фактом, что сам термин «чекист» окружало жесткое табу [19]. Мифы, создаваемые вокруг ЧК, не упрочились бы без установления ряда запретов на интерпретацию истории этого органа и прежде всего на упоминание тех фактов, которые противоречили бы основным догматам мифа и тем самым ставили бы под сомнение и легитимность всего советского проекта, и заявления о его широкой и прочной поддержке народом. С особенной силой заглушали авторов работ о Красном терроре, самом болезненном эпизоде истории ЧК [20].

Сквозной темой книги являются отношения чекизма и морали – отношения, которые всегда были тесными, непростыми и тягостными. Меня в этой теме прежде всего заинтересовала необъяснимость образа Дзержинского как символа моральной чистоты. Меня также потрясло то, насколько часто в советских и постсоветских официальных документах чекисты упоминались в связи с вопросами морали и концепцией «нравственной чистоты» [21].

Именно благодаря мифам, созданным вокруг фигуры чекиста, существование самой могущественной тайной полиции в истории стало казаться таким «естественным». Перефразируя Барта, скажу, что эти мифы трансформировали историю в естество и заставили случайное казаться вечным [22]. Аналогичный процесс идет полным ходом и в современной России, где чекист вновь мифологизируется и возвращается в российскую действительность. Однако, как я надеюсь показать в своей книге, чекистское доминирование в российском социальном, культурном и политическом ландшафте – феномен не естественный и не неизбежный, он основан исключительно на той мифологии, которая старательно создается и воссоздается.

Источники

В работе над книгой использованы советские архивные материалы, статьи из периодической печати и мемуары, а также художественная литература, поэтические произведения и фильмы. Во второй части книги я сосредоточиваюсь на материалах, созданных и/или одобренных ФСБ, поскольку они служат наиболее достоверным источником официальной линии. Я также обращаюсь к воспоминаниям чекистов, опубликованным в постсоветскую эпоху, анализирую представления о государственной безопасности, распространяемые российскими СМИ и популярной культурой, соответствующие комментарии и публичные обсуждения.

Часть I

Советский чекизм

1. Заповеди Дзержинского

«Врагам, которых одно только имя Дзержинского повергало в трепет, он представлялся наполовину демоном, наполовину чародеем большевизма… Дзержинский вездесущ, Дзержинский всегда беспощаден, Дзержинский сметает все препятствия на своем пути. Враги не понимают, не могут понять, что “дьявольская разносторонность” Дзержинского, его “везение” проистекают из того факта, что все величие и вся мощь нашего класса, его страстного стремления к борьбе и к победе, его глубочайшие созидательные силы воплотились в Дзержинском» [1].

Эта редакторская передовица, осмеивавшая критиков Дзержинского за их примитивный страх перед его властью, была опубликована в газете «Правда» вскоре после смерти Дзержинского в июле 1926 года. Я решила начать раздел о советском культе Дзержинского с этой цитаты потому, что она в некотором роде отражает причудливый набор качеств, приписываемых Дзержинскому. В передовице из «Правды» Дзержинский предстает перед нами как фигура мистическая, легендарная. Он олицетворяет собой истинного чекиста. Символический статус Дзержинского, этого архетипа чекиста, настойчиво подчеркивался в советском менталитете. После смерти Дзержинского было объявлено, что он сросся «с ЧК, которая стала его воплощением» [2]. Эту идею развил Безыменский в поэме «Феликс» (отрывки из которой были опубликованы в «Правде» в девятую годовщину образования ЧК в декабре 1926 года [3]). В этом произведении отец объясняет своему маленькому сыну, что «Феликс» и «ВЧК» суть одно и то же [4]. Статус архетипа, или прототипа, также подтверждается главным прозвищем Дзержинского – «Первый чекист». По сути, отделить или освободить фигуру Дзержинского от термина «чекист» невозможно, ведь это практически синонимы. Дзержинский был главным олицетворением стиля этой организации.

Он был средоточием подавляющего большинства чекистских ритуалов и традиций. Ключевые даты биографии Дзержинского формировали и организовывали официальный чекистский календарь. Так, например, молодые контрразведчики давали всегда присягу в день рождения Дзержинского (11 сентября), а зарплата чекистам выплачивалась 11 числа каждого месяца. Ритуалы, прославлявшие Дзержинского, существовали и в самом обществе: так, в первые годы советской власти молодые люди организованно собирались и совершали агитпоходы по различным священным местам, связанным с именем Дзержинского [5], а в детских домах часто создавали специальный уголок, посвященный Дзержинскому [6]. Имелся целый корпус агиографической (жития святых) литературы о Дзержинском, включая такие работы, как «Солдат великих боев: жизнь и деятельность Ф. Э. Дзержинского» (1961), «Рыцарь революции» (1967); «Дзержинский в моей жизни» (1987), «Феликс – значит счастливый» (1974) и многие другие. Кроме всего прочего, Дзержинский был главным героем тщательно разработанного мифа об основании советской секретной службы, в чем мы скоро убедимся.

Одна из самых удивительных черт советской агиографической литературы о Дзержинском – это повсеместные, весьма туманные упоминания о его «нравственной чистоте» [7], «нравственной красоте» [8] и «моральном таланте» [9]. Такое пристальное внимание к моральному облику Дзержинского указывает на безусловную связь образа чекиста с новой советской нравственностью, которая разрабатывалась режимом. Этот процесс зачастую разворачивался вокруг фигуры чекиста. В борьбе юных Советов за пересмотр нравственности чекист был на самой линии фронта. Именно чекист укомплектовывал лагеря, в которых преступники и враги народа подвергались перековке; именно чекист, заменив священника, теперь выслушивал исповеди; именно чекист бросал вызов старой морали и преступал прошлые нравственные нормы, теперь объявленные недействительными. Как выразилась Надежда Мандельштам, «чекисты действительно были передовым отрядом “новых людей” и подвергли все обычные взгляды коренной сверхчеловеческой ломке» [10]. Эта связь сохранялась на всем протяжении советской истории, хоть и в несколько модифицированной форме. Фигура чекиста стояла в центре новой нравственной вселенной – чекист был одновременно и олицетворением, и главным исполнителем советского морального кодекса. Мы проследим с вами, как фигура Дзержинского увязывалась с новой нравственностью, как поддерживались и сохранялись претензии Дзержинского на роль великого гуманиста.

<p>Краткая биография Дзержинского</p>

Первое официальное жизнеописание Дзержинского появилось сразу же после его смерти в июле 1926 года. Всего через два дня после его ухода из жизни государственное издательство «Госиздат» впустило небольшую 32-страничную брошюру о Дзержинском, в которую вошли правительственные сообщения о его смерти, некролог, краткая автобиография и некоторые его выступления. В «Правде» ее рекомендовали каждому советскому рабочему [11].

В некрологе, написанном Бухариным, подчеркивался тот факт, что Дзержинский представлял собой нечто большее, чем человек, чем все простые смертные: «Точно кипящая лава революции, а не простая человеческая кровь текла и бурлила в его жилах» [12]. Другие метафоры свидетельствовали о том же. В одном некрологе Дзержинский назывался «монолитом», «фигурой, словно вытесанной из цельного куска гранита» [13]. Образ Дзержинского впоследствии стал самым иконным из всех прочих советских лидеров [14]. Доминантные черты культа Дзержинского – «аскетизм» и «печаль» – напоминали о православных святых [15]. Для него была характерна особая скорбь. Советские историки, вдохновленные «святостью» Дзержинского, писали, что в своих действиях ЧК руководствовался «больше скорбью, чем гневом» [16]. В отличие от Ленина и Сталина, Дзержинский часто изображался «печальным», «уставшим», эмоционально истощенным своей напряженной работой. В хрущевскую эпоху именно эти качества обусловили исключительность культа Дзержинского на фоне остальных культов советских лидеров.

Язык, используемый в литературе о Дзержинском, зачастую удивительно религиозен. В одном панегирике 1936 года, например, о Дзержинском писалось, что «его утонченное, одухотворенное лицо с высокими скулами и впавшими щеками, с кроткой улыбкой и горящим взглядом, полно гнева и сострадания» [17]. Более других советских лидеров Дзержинский сочетал в себе качества мученика и аскета.

Религиозные элементы и сам характер культа Дзержинского отчасти уходят корнями в его биографию. Мальчиком он был очень набожным и считал своим призванием стезю священника до тех пор, пока не отрекся от религии, избрав путь революционера. Его произведения проникнуты религиозными образами. Он говорил, к примеру, о «святой искре», которая горит в нем, поддерживает его на тропе революции даже «на костре преследований» [18]. Он также писал: «Чем ужаснее ад теперешней жизни, тем яснее и громче я слышу вечный гимн жизни, гимн правды, красоты и счастья, и во мне нет места отчаянию. Жизнь даже тогда радостна, когда приходится носить кандалы» [19].

Отчетливые религиозные нотки культа Дзержинского в дальнейшем проявились в одном из ключевых его мотивов: мотиве Света, который в агиографической литературе традиционно означает присутствие божественного. Дзержинский сам однажды написал, что стремится «быть светлым лучом для других, самому излучать свет – вот высшее счастье для человека, какого он только может достигнуть», и в советской традиции считалось, что эти слова наилучшим образом передают его натуру, характеризуют жизнь, работу и идеалы Ф. Э. Дзержинского [20]. Близость Дзержинского к небесным сферам выражалась также визуально, например в его портрете, опубликованном в январе 1965 года в журнале «Пограничник», на котором лицо Дзержинского парит в облаках [21].

Тот факт, что до революции Дзержинский немало времени провел в тюрьме и изгнании, обеспечил обилие агиографических сюжетов – страдания, героические подвиги, испытания и акты самопожертвования [22]. В одной из недавно процитированных историй рассказывается, как Дзержинский, в очередной раз пребывая в заключении, несмотря на свою тяжелую болезнь совершал подвиг – ежедневно несколько месяцев подряд выносил своего обессиленного сокамерника, который едва мог передвигаться, на тюремный двор [23].

Дзержинский напоминал святого также своей чувствительностью и добротой, которые проявлялись в его любви к цветам и природе в целом, к поэзии. Лейтмотивом культа Дзержинского проходит неспособность революционера обидеть даже муху; в одних воспоминаниях, к примеру, описывается: «Несколько раз он нагибался и срывал цветы, и я заметила, как осторожно он переставляет ноги, обутые в тяжелые сапоги, чтобы не наступить на красивое растение или муравейник» [24]. Он проявлял такие качества с детства, защищая животных от жестокого обращения [25]. В целом же говорилось, что «любовь» была главной движущей силой Дзержинского [26].

Самым важным качеством в связи с этим представляется знаменитая любовь Дзержинского к детям, особенно известным воплощением которой стали его действия в сфере охраны детства в начале 1920-х годов [27]. Они явились самой важной и привлекательной гранью советского культа Дзержинского. Именно в этой сфере «прекрасное качество личности Феликса Дзержинского – гуманизм – проявилось с особой силой» [28]. Забота Дзержинского о детях дала возможность представить его образцом высокой нравственности, она явилась лейтмотивом такого явления, которое можно именовать «детским культом ЧК» – специально для детской аудитории были выпущены книги и фильмы о Дзержинском.

Тот факт, что истории о детях должны были стать ключевыми моментами культа, указывает на своего рода инфантилизацию населения Советского Союза. Как заметил один рецензент собрания детских рассказов о Дзержинском, эти истории предназначались не только для детей: они были рассчитаны и на взрослых. Детей эта книга научит не только уважать, но и любить Дзержинского, тогда как для взрослых, которые о нем знают многое, знакомый образ станет более живым и многогранным [29].

В советских биографиях Дзержинского традиционно приводился ряд его высказываний о любви к детям, например эти знаменитые строки из его «Дневников и писем»: «Не знаю, почему я люблю детей так, как никого другого <…> Часто-часто мне кажется, что даже мать не любит детей так горячо, как я…» [30] Полагалось, что эта любовь была полностью взаимной, и в советской традиции говорилось о сотнях писем, которые Дзержинский получал от детей, примером чему служило письмо от бездомных детей из 1-й черноморской трудовой колонии, которые просили его: «Прими наш детский поцелуй» [31].

Близость чекиста и ребенка закреплялась серией вербальных клише, включая такие как эпитеты, данные Дзержинскому, как «попечитель детей» [32] и «друг детей» [33]. Многие пионерские лагеря, школы и детские дома называли в честь Дзержинского [34], его часто избирали «почетным пионером» [35]. На укрепление этой связи работали многие кинематографические, литературные и монументальные образы. Одним из символических образов, распространенных в иконографии советского культа Дзержинского, является Дзержинский с ребенком-беспризорником на руках [36]. Именно в этом образе Дзержинский чаще всего представлялся в монументальном искусстве и литературе [37]. Такие образы вызывают в памяти иконы Божьей Матери, заступницы и защитницы страждущих в православной традиции.

Для культа Дзержинского также характерны частые упоминания о его прилюдных слезах. Как заявил Маяковский, «плачущий большевик» – фигура невообразимая [38]. Но, очевидно, для чекиста, героя более эмоционального, чем большевик, было сделано исключение. В некотором смысле Дзержинский – самый эмоциональный из большевиков, ему дозволено проявлять женские, материнские качества [39]. Дзержинский – единственный из главных большевиков, для которого слезы – сострадания, сочувствия – являются важнейшим элементом его официального культа.

Самый известный рассказ о плачущем Дзержинском связан с покушением на жизнь Ленина в 1918 году [40] – этот эпизод послужил отправной точкой для начала «красного террора». Отсюда мы можем сделать вывод, что слезы Дзержинского неотделимы от мифа о Красном терроре – они очищают и освящают его репрессии. Они увязывают террор с любовью – террор, который фактически вытекает из любви Дзержинского (и всего пролетариата) к Ленину.

Возможно, на этот аспект данного культа повлияли дореволюционные предания. Мотив плачущего Дзержинского вызывает в памяти платок, который подарил Николай I главе царской тайной полиции графу Бенкендорфу с повелением утирать слезы сиротам и вдовам [41]. Он опять же напоминает о Божьей Матери; как и Мария, Дзержинский способен на безграничное сострадание.

В то же время один из ключевых трюизмов культа Дзержинского заключается в том, что его «гуманизм» не мог бы существовать без противоположного качества – жесткости. Дзержинский как бы имел две ипостаси: он мог быть как бесконечно добрым и любящим, так и жестоким и внушающим страх [42]. В одном его жизнеописании, появившемся совсем недавно, в 2001 году, говорится: «Само лицо его, казалось, разделилось границей: свет и тень. Теневая сторона, обращенная к врагам революции, была сурова, а порой и жестока; светлая сторона, обращенная к друзьям народа и товарищам по партии, излучала любовь и заботливость» [43].

В этом пассаже повторяется клише советского культа Дзержинского, согласно которому он воплощает в себе единство противоположностей. Такое контрастное сопоставление – частый прием в произведениях социалистического реализма, из всех советских лидеров в наибольшей степени характерно для Дзержинского.

Это единство полярных противоположностей было свойственно культу Дзержинского с самого начала. Так, в одном некрологе говорилось, что глубина любви Дзержинского к пролетариату равна силе его ненависти к буржуазии [44]. Подобным же образом в последние сталинские годы утверждалось, что Дзержинскому, чья личность была «исключительно всеобъемлющей», были чужды неясные, неопределенные чувства; он не знал, как можно «наполовину ненавидеть или наполовину любить» [45]. Метафора «лед и пламя» часто использовалась по отношению к образцовому чекисту [46].

<p>Главные чекистские добродетели</p>

Одна из главнейших функций культа Дзержинского заключалась в том, что он служил моделью основных чекистских добродетелей, их безупречным воплощением. Чекистские добродетели проявлялись не только в эпизодах из биографии Дзержинского, они также перечислялись в чекистских «священных писаниях», главном корпусе чекистских текстов, как утверждения самого Дзержинского о характере чекиста и его работе. Данные утверждения иногда называют «заповедями» Дзержинского [47].

Самым знаменитым является афоризм «чекистом может быть лишь человек с холодной головой, горячим сердцем и чистыми руками». Утверждают, что Дзержинский неустанно напоминал своим соратникам об этом [48]. В этом лозунге перечислены главные чекистские добродетели. Они повторяются и в других высказываниях Дзержинского («Чекист обязан быть чистым и честным, как никто другой» [49]; «Тот не чекист, если сердце его не обливается кровью и не сжимается жалостью при виде заключенного в тюремной камере человека» [50]; «Кто из вас очерствел, чье сердце уже не может чутко и внимательно относиться к терпящим заключение, те уходите из этого учреждения. Тут больше, чем где бы то ни было, надо иметь доброе и чуткое к страданиям других сердце…» [51] и в бесчисленных эпизодах биографии Дзержинского. Именно на этих трех добродетелях держалось нравственное здание советского чекизма; добродетели эти лежали в основе притязаний чекистов на моральную чистоту.

Возможно, на первый взгляд этот девиз может показаться непротиворечивым и прямым. Многие правительства и правоохранительные органы могли бы претендовать на подобный девиз, если «чистые руки» понимать как отсутствие коррумпированности. Но в данном случае значение этой метафоры простирается дальше, на территорию неожиданную и незнакомую – в шаткую область советской нравственности. Давайте вкратце попытаемся окинуть взглядом эту территорию.

Чтобы уловить смысл понятия «нравственная чистота», нам прежде необходимо вдуматься в другую советскую концепцию, которая часто возникала в связи с ЧК, – концепцию гуманизма. Именно советская концепция гуманизма позволяла представлять жестокость чекистов не просто как революционную необходимость, но как активное нравственное добро, добродетель, которая заслуживает славы [52].

Именно «действенность» гуманизма Дзержинского делала его прекрасным. Считается, что именно это имел в виду писатель Юрий Герман, когда называл Дзержинского «потрясающе прекрасным» прежде всего из-за «нравственной стороны» его личности [53]. Чаще всего упоминания о нравственной красоте Дзержинского в советской литературе оставались без разъяснений, как будто бы она была очевидной. Но в данном случае у нас есть позднесоветский комментарий к этому заявлению Германа, дающий ключ к пониманию соседства нравственности и красоты. Комментатор объясняет, что «нравственная красота выражалась в действии»: Дзержинский был не кабинетным благодетелем человечества, но «активным, воинствующим гуманистом» [54].

Эта нить прослеживается и в других советских текстах, прославлявших гуманизм. Рецензент пьесы 1939 года «Чекисты», например, так описывает Дзержинского: «Это выразитель активного, действенного гуманизма, ставший знаменем народа революции, для которого настоящая любовь к людям выражается не в праздном сочувствии бедам и тяготам человеческой жизни, но в активной борьбе с преступниками» [55].

Новый гуманизм противопоставлялся «старому, праздному, слабому гуманизму» [56] (то есть гуманизму, с позиций которого ЧК осуждали его критики).

Важную роль в формулировке этой идеи сыграл Максим Горький, который также активно участвовал в создании и популяризации образа чекиста как агента нравственного преобразования, с которым перекликается концепция нового гуманизма. Горький, которого позднее объявили «величайшим представителем гуманизма в его высочайшей форме – социалистического гуманизма» [57], обстоятельно размышлял над этими вопросами в своих трудах и прославлял чекистов, которые в лагерях «перековывали» врагов в героев труда. Он вновь и вновь утверждал, что чекисты несправедливо оклеветаны, что они опережают свое время и поэтому их гуманизм неочевиден для большинства людей. Возможно, как писал он в 1936 году, через 50 лет искусство и история, наконец, воздадут должное той «удивительной культурной работе, которую проводили рядовые чекисты в лагерях», и их «гуманизму» [58]. Горький также убеждал советских писателей разрабатывать чекистскую тему, чтобы общество осознало их гуманизм [59].

В таких текстах вся миссия ЧК формулировалась в соответствии с новыми нравственными нормами, примирявшими террор и гуманизм. Например, Дзержинский отвергал саму идею «наказания», считая ее буржуазной концепцией [60]; вместо этого ЧК проводило «репрессии», в которые вкладывался позитивный смысл. Репрессии были методом борьбы [61]. Репрессии могли быть жизнеутверждающими [62]. Репрессии выражали волю пролетариата и крестьянства [63], а ЧК просто выступала проводником этой воли [64], и эта идея внедрялась советскими историками «красного террора», которые утверждали, что главной движущей силой террора было стихийное требование «снизу» [65]. Чекист был «кость от кости и плоть от плоти диктатуры пролетариата в нашей стране» [66]. Буржуазное «нытье» по поводу чекистских зверств лишь подтверждает, что «ЧК идет по верному пути» [67].

Новая нравственность выкристаллизовалась в эпоху Гражданской войны, когда было заявлено, что кровопролитие, устроенное ЧК и чекистами, выражало «истинную, высочайшую нравственность… верх Нравственности и верх Справедливости», в отличие от «буржуазной морали с ее необоснованными притязаниями на универсальность» [68]. В постсталинскую эпоху от этого частично отступили, как мы увидим в части II, но даже сегодня культ чекиста несет значительный отпечаток эпохи своего образования, мораль и поэтика которой базировалась на том, что Стайтс назвал «красотой и полезностью жестокости» [69]. То было родимое пятно чекистов, которое так никогда и не поблекло.

Пожалуй, самым понятным звеном, связывающим чекистов с нравственностью, служила их абсолютная неподкупность. «Чистые руки» в первую очередь означали отказ от взяток и прочих материальных вознаграждений. Центральным аспектом культа Дзержинского служила его знаменитая неподкупность [70]. И в этом тоже можно заметить религиозные отголоски: предложенные взятки описывались как искушения [71].

Неподкупность в свою очередь была связана с прославленным аскетизмом Дзержинского. Утверждалось, что Дзержинский спал в своем кабинете, накрывшись простым солдатским одеялом. Вот типичный пассаж из мемуаров, в котором описывается такая сцена в его кабинете: «Зайдя в кабинет Дзержинского, мы нашли его согнувшимся над бумагами. На столе перед ним – полупустой стакан чаю, небольшой кусок черного хлеба. В кабинете холодно. Часть кабинета отгорожена ширмой, за ней кровать, покрытая солдатским одеялом. Поверх одеяла накинута шинель. По всему было видно, что Феликс Эдмундович как следует не спит, разве только приляжет ненадолго, не раздеваясь. И снова за работу» [72].

Говорили, что у Дзержинского был всего один костюм, который он купил в 1924 году по необходимости и с неохотой – ему нужно было председательствовать в Верховном Совете по делам национальностей [73]. Он перебрался в Кремль в 1918 году опять же против своей воли, предпочитая железную кровать за ширмой в своем кабинете на Лубянке [74]. Во времена революционного подполья, когда он бывал на квартирах рабочих, он всегда отказывался от предложенного обеда, несмотря на то что истекал слюной от одного лишь запаха еды, а желудок был пуст [75]. Позже, во время Гражданской войны, его подчиненным на Лубянке только обманом удавалось заставить его есть картошку, жаренную на сале, скрывая от него тот факт, что сами они обедали супом из конины (на основе этого сюжета Горький предложил Юрию Герману написать «короткий трогательный рассказ» для детей о Дзержинском) [76]. Пафос таких историй повышало еще то, что Дзержинский был слаб здоровьем (он болел туберкулезом) [77]. Особый акцент также делался на скромности Дзержинского, которую иллюстрировал, к примеру, тот факт, что Дзержинский пытался искоренить практику развешивать на стенах кабинетов его портреты [78].

Аскетизм был и остается главной чертой чекистского культа в целом [79]. Чекист должен, не задумываясь, отворачиваться от таких наград, как слава и престиж, и отвергать с презрением материальное вознаграждение.

Но «чистые руки» значат нечто большее. Мы можем выделить еще одно звено этой метафоры, связанное с рядом вопросов, которые в широком смысле можно поместить в рубрику «чистота» (в которой, пожалуй, ключевое место займет понятие «чисток»). К этой теме обращались авторы многих недавних работ, посвященных советской идеологии, которые показали то, как идеология проникала даже в такие сферы, как, например, социальная гигиена или загрязнение окружающей среды [80].

Гигиенические и хирургические метафоры особенно характерны для чекистского дискурса. Так, ЧК заботилось об «очищении Советской России от всевозможной контрреволюционной нечисти», а в региональном тексте от 1929 года ОГПУ сравнивалось с «рукой опытного бдительного хирурга – ОГПУ вскрывает нарывы и, обеззараживая организм, отправляет всякую нечисть на заслуженное место» [81]. Этот образ чекиста-хирурга позже был смягчен и трансформирован в образ чекиста-врача, полем деятельности которого было не физическое, но духовное здоровье и, в частности, «очищение [человеческих] душ» [82]. ЧК также часто сравнивали с мечом, которому нельзя позволить заржаветь или затупиться; он должен оставаться острым, способным действовать быстро, с хирургической точностью и стерильностью [83].

«Чистота» является, пожалуй, самой важной идеей культа Дзержинского и мифа об основании ЧК (в чем мы убедимся далее). Сам Дзержинский, вероятно, был доволен своим образом воплощения нравственной чистоты: он горько негодовал на склонность интеллигентных членов партии смотреть на чекистов сверху вниз и осуждать их с точки зрения морали. Дзержинский, к примеру, однажды рассказал Свердлову о том, как он пригласил старого товарища работать в ЧК: «Старый революционер, вместе в тюрьме сидели. И вдруг он мне заявляет: “Вы знаете, я готов умереть за революцию, но вынюхивать, выслеживать – извините, я на это не способен!”» [84] Дзержинский воспринял это как личное оскорбление.

Как иллюстрирует этот случай, стремление «очистить» образ чекиста можно объяснить традиционным для революционеров неуважением к полиции и к политической полиции в частности. Иметь контакты с полицией считалось зазорным. После разговора с царским полицейским чиновником Дзержинский записал в дневнике, что чувствует себя «запятнанным человеческими отбросами» [85]. Правило никогда не подавать руки жандарму было частью революционного кодекса чести [86]. А теперь, когда вчерашние революционеры сделались чекистами, важно было уничтожить эту традицию. Этого удалось достичь не только настойчивыми заявлениями о чистоте и новизне ЧК, но также с помощью идеи родства между чекистом и заключенным. Идея любви чекиста к своему узнику выражена в одном из знаменитых афоризмов Дзержинского: «Тот не чекист, если сердце его не обливается кровью и не сжимается жалостью при виде заключенного в тюремной камере человека» [87]. В другой раз Дзержинской на пятой годовщине основания ВЧК-ГПУ заявил: «Кто из вас очерствел, чье сердце уже не может чутко и внимательно относиться к терпящим заключение, те уходите из этого учреждения. Тут больше, чем где бы то ни было, надо иметь доброе и чуткое к страданиям других сердце» [88].

В связи с концепцией чистоты часто звучат прилагательные «кристальный», «кристаллический», «кристально чистый». Это ключевые эпитеты культа Дзержинского; его нередко называли «кристально чистым человеком» [89]. Один его почитатель вспоминал, что когда Дзержинский говорил, слова его будто бы «возникали из кристаллических глубин человеческой души» [90], а Ленин якобы ценил в Дзержинском прежде всего его «кристальную чистоту» [91]. В честь Дзержинского назвали фабрику по изготовлению хрусталя [92] и город – центр производства хрустальных и стеклянных изделий.

<p>Миф об основании ЧК</p>

История создания ЧК [93] бесконечно повторялась в советских текстах. 20 декабря 1917 года Ленин послал Дзержинскому записку, попросив его набросать проект декрета о борьбе с контрреволюцией и саботажем; в тот же день появилась ВЧК [94]. Советские хроники подробно описывали тот момент – момент, когда Ленин благословил ЧК, – в особенно почтительных тонах, возводя в фетиш саму записку как физический объект, священный основополагающий текст, источник легитимности ЧК [95]. Эта записка также наделяла Дзержинского неоспоримыми полномочиями, поскольку свидетельствовала о доверии Ленина к нему. Дзержинский хранил эту «историческую записку» как сокровище, как символ веры Ленина в него и носил выписки из нее в кармане своей солдатской гимнастерки в память о том «промозглом декабрьском дне» [96].

В истории образования ЧК эта решающая связь Ленина и Дзержинского укреплялась и иными способами. Когда Совнарком собрался для того, чтобы обсудить назначение руководителя для только что созданной ВЧК, выбор Ленина пал на Дзержинского, которого он называл «пролетарским якобинцем» – это стало одним из главных прозвищ Дзержинского [97]. Тот факт, что Ленин назвал Дзержинского якобинцем, обеспечил еще один уровень легитимности и постулировал преемственность, которая идет к Дзержинскому через Ленина от революционеров прошлого [98]. Этот ярлык также открывал путь Красному террору под руководством Дзержинского. Позже Бухарин в некрологе, посвященном Дзержинскому, подробно разъяснит значение этого ярлыка: «Тов. Ленин говорил тогда, что надо найти такого товарища, который имел бы в себе нечто якобинское. Вы знаете, что якобинцы – это революционеры эпохи Французской революции, которые с мечом в руках, путем безжалостного террора отражали врагов революции» [99].

В советском мифе об основании ЧК слышатся явственные библейские мотивы. Так, в рассказе Козакова «Пролетарский якобинец» (впервые опубликованном в 1946 году) [100], в эпизоде, где описывается собрание, на котором обсуждалось образование ВЧК, Дзержинский представлен практически в роли любимого апостола: «“Теперь остается назначить председателя созданной нами Всероссийской Чрезвычайной Комиссии. Надо бы найти на этот пост хорошего пролетарского якобинца!” – с этими словами Ленин посмотрел на Дзержинского. И все головы повернулись в его сторону» [101]. Образ Дзержинского как смиренного апостола, выполняющего волю Ленина, в дальнейшем закрепляется, причем акцент делается на скромности ЧК. Так, например, первую вывеску ВЧК Дзержинский якобы сам написал на куске фанеры и прибил ее к двери кабинета ВЧК в Петрограде [102].

Момент, когда Ленин направляет Дзержинского по этому пути, также описан в произведении Семена Сорина «Товарищ Дзержинский» (1957) [103].

И здесь почти библейский язык. Между тем звук разбивающего стекла подчеркивает серьезность ситуации, которая оправдывает принятие срочных и жестких мер. Метафора раскалывающегося льда на Неве наводит на мысль, что сама природа поддерживает выбор Ленина и подчеркивает божественное значение и историческую важность момента. Следовательно, создание ВЧК и назначение ее руководителем Дзержинского – вовсе не случайные и спорные решения, принятые людьми, которым свойственно ошибаться, но события, разворачивающиеся в соответствии с высшими законами, часть глобального замысла и часть грандиозного эпического революционного предания. Это решающий момент истории, последствия которого ощутят потомки через века.

Как мы увидим в последующих главах, основополагающим моментом этого мифа о создании ЧК было стремление представить эпоху ЧК и Дзержинского «золотым веком», отчасти чтобы обеспечить контрапункт тому, что происходило в дальнейшем. В главе 2 мы увидим, как этот миф использовался в эпоху, последовавшую за секретной речью Хрущева.

<p>Дзержинский и сверхъестественность</p>

Образ Дзержинского имел мистическую грань, наполовину сверхъестественную ауру, которую создали и активно пропагандировали большевики. Само имя Дзержинского оказывало «почти магическое действие» [104].

Считалось, что Дзержинский интуитивно чувствовал правду, он мог воспринимать то, что сокрыто от обычного человека. Согласно Горькому, Ленин полагал, что у Дзержинского есть «тонкое чутье на правду» [105], а Уралов писал: «Дзержинский обладал редким чутьем в деле распознавания врага. Он умел по малейшему сигналу предупредить надвигающуюся опасность, судил о человеке не по словам, а по его делам» [106]. В произведении 1962 года утверждается: «Этот удивительный человек способен был предвидеть будущее!» [107]

Проницательность Дзержинского объяснялась его качеством, которое Менжинский назвал «глубоким пониманием всех зигзагов человеческой души» и которое основывалось, помимо прочего, на его знании русской и польской литературы и делало его «несравненным психологом» [108]. Образ Дзержинского как знатока человеческой природы и психологии был экстраполирован и на других чекистов. В рецензии на сценарий о старом чекисте герой фильма описывается так: «Пожалуй, если бы существовала наука о человеческой природе, он стал бы самым тонким ее знатоком. Особый дар позволял ему заглядывать в сердца людей и понимать, кто стоит перед ним» [109].

Писали, что Дзержинский видел даже души людей. Его жена так вспоминала их первую встречу: «Он посмотрел на меня пристально, и мне показалось, что он видел меня насквозь» [110]. Удивительно проницательный, огненный взгляд был одним из характерных признаков Дзержинского из советского культа [111]. Дзержинского иногда называли «неусыпным оком» революции [112].

Подобные метафоры применялись также и к ЧК. С 1920-х годов образ «всевидящего ока» ВЧК стал часто использоваться. 20 декабря 1922 года на страницах «Правды» была опубликована поэма Демьяна Бедного, в которой он восхвалял чекистское «неспящее всевидящее око» [113], тут же приводилось высказывание Дзержинского «ВЧК – это зоркий глаз, проникающий повсюду» [114].

Эти метафоры – не просто условности и риторические фигуры. Метафоры формируют идеологическое мышление [115]. Вездесущность этих образов можно связать с неотъемлемой тайной, которая окутывала чекиста, вызывая священный трепет или благоговейный страх, а также со стремлением представить новый орган безопасности всеведущим и всесильным.

Сверхъестественные ассоциации, связанные с Дзержинским, упрочивала поэзия с помощью образов, заимствованных из черной магии: Дзержинский представлялся этаким призрачным явлением, например, в стихотворении Иосифа Уткина, опубликованном в «Правде» на следующий день после смерти Дзержинского [116], и в поэме Эдуарда Багрицкого «ТВС», написанной в 1929 году [117]. И в том, и в другом произведении истощенному поэту ночью является призрак Дзержинского, воплощавший в себе дух эпохи [118].

Мистический Дзержинский 1920-х годов был в целом фигурой более темной, чем Дзержинский конца советской эпохи [119]. В первое время вотчиной Дзержинского была ночь; его связь со смертью прослеживалась более четко, он часто являлся в образе призрачной фигуры. Позже, в период хрущевской оттепели, мрачный аспект культа Дзержинского был сглажен, но отголоски его сохранились, например, в позд-несоветской метафоре «невидимый фронт» – она указывала на сферу деятельности чекистов – разведку времен холодной войны, которую они вели незаметно для обычных граждан. Отголоски сверхъестественного до сих пор ощутимы в образе Дзержинского. В 2004 году глава белорусского КГБ Сухоренко использовал этот емкий образ в своей речи, перефразировав знаменитый афоризм о том, что русская литература началась с гоголевской «Шинели»: «все чекисты вышли из… шинели Феликса Эдмундовича» [120]. В образе Дзержинского есть что-то зловещее, он похож на паука, размножившегося на миллионы миниатюрных версий самого себя, расползшегося по всей стране и плетущего повсюду свои паутины. Недаром советские дети давали торжественную клятву «превратиться в тысячи дзержинских» [121], недаром советское прошлое обрело способность самовоспроизводиться, так что раны советской эпохи продолжают болеть и сегодня. Неслучайно именно статуя Дзержинского чаще всего вызывает в современных россиянах реакцию, которая свидетельствует об их неспособности примириться с советским прошлым [122].

Мистическая и грозная атмосфера окутывала не только образ Дзержинского, но и все советские органы государственной безопасности и активно культивировалась. Аббревиатура «ВЧК» нуждалась в особой ауре с самого начала. Официальная риторика стремилась к тому, чтобы одно только это название повергало в страх сердца врагов; сама аббревиатура воспринималась как своего рода психологическое оружие. Когда Зиновьев обращался к собравшимся в Большом театре в декабре 1922 года в рамках празднования пятой годовщины ВЧК, он с гордостью утверждал, что у зарубежного пролетариата при мысли о ВЧК «слюнки текут», тогда как буржуазия «трепещет, слыша три эти ужасающие буквы». Ввиду праздничной атмосферы мероприятия Зиновьев позволил себе пошутить: он отметил, что три буквы «ГПУ» производят не меньшее впечатление на иностранных капиталистов. Толпа радостно возликовала, и Каменев присоединился к общему веселью, добавив: «Пусть капиталистический Запад привыкает!» [123]

Тенденция использовать аббревиатуру «ВЧК» и ее производные в качестве символических объектов устрашения и ненависти к врагам революции стала общим направлением в первые годы советской власти. В 1927 году, например, московский комитет партии заявил на страницах «Правды»: «Пусть слово „чекист“ остается самым ненавистным словом для врагов пролетарской диктатуры» [124].

Ранняя советская поэзия усиливала магическую ауру этих «трех ужасающих букв». Этот мотив играл ключевую роль, например, в произведениях пролетарского поэта Александра Безыменского, который раскрывал и прославлял мистическую силу аббревиатуры «ВЧК», зачастую в гротескной форме. В поэме «ВЧК» (1927), опубликованной в «Правде» на десятилетний юбилей ЧК [125], аббревиатура «ВЧК» играет роль своеобразной мантры, гипнотизирующей врага, вводящей его в состояние, подобное трансу. Буржуй в сюртуке со сжатыми от ярости кулаками злобно шепчет эти буквы побелевшими губами, другой, с жирными напомаженными волосами, произносит эту аббревиатуру шепотом «с кривой ухмылкой» [126].

Обычные слова, пишет Безыменский, не способны уловить и передать размах и мощь революционной борьбы прошлого, настоящего или будущего, борьбы против врагов революции, за исключением «Одного Слова» [127].

Таким образом, Безыменский считает название «ВЧК» этаким обобщенным мистическим понятием, которое охватывает все тайные и глубокие смыслы и выражает невыразимое.

Поэзия такого рода, характерная для раннего культа Дзержинского, часто наглядна в своей жестокости, изобилует мотивами, заимствованными из черной магии, пробуждающей темные мистические силы. После смерти Сталина образ Дзержинского был пересмотрен и упрощен, но так и не потерял своего потустороннего, кровавого, таинственного аспекта. Подобным же образом слово «чекист» до конца так и не лишилось сверхъестественных ассоциаций, которые необходимы были в ранний советский период, в годы «красного террора» и Гражданской войны; во многом оно остается таинственной и непостижимой категорией и сегодня, как мы увидим из последующих глав.

Способность Дзержинского видеть насквозь была особенно полезна для «распознания врага» [128], как бы он ни маскировался. Фигура врага была необходимым элементом культа Дзержинского; чекистская иконография включала в себя тщательно разработанную демонологию. За фигурой Дзержинского всегда таились какие-то призрачные «враги», составлявшие фон его культа. На самом деле эти враги были необходимы чекистам [129]. Образ буржуазного контрреволюционного врага, зачастую физически отталкивающего, с большим животом, лысеющего, ноющего [130], лицемерного, хилого [131], двуличного, способного принимать любое обличье [132], чекистам был нужен в качестве антитезы добродетелям чекистов: дисциплине, чистоте, сдержанности, непреклонности. И конечно же, враг придавал смысл самому существованию чекиста. Без врага чекист был бы фигурой немыслимой, не имеющей оправдания.

Необходимость сохранять постоянную бдительность перед лицом этих врагов была главной идеей чекизма, и Дзержинской служил символическим воплощением такой бдительности. Приказ ни на мгновение не забывать об этих врагах был еще одной заповедью Дзержинского: в «Правде» вскоре после смерти Дзержинского приводился его «завет» «всегда помнить врагов революции», врагов, которые «поджидают нас каждую минуту» [133].

Эта сторона легенды о Дзержинском драматизировала и выражала главную черту советской политической культуры: мощнейшую склонность к конспирологическому мышлению, которое проявлялось в стремлении вырвать с корнем предполагаемых вездесущих врагов, которые прикидываются простыми советскими гражданами и разрушают государство изнутри [134]. Этот режим более всего боялся возможности расхождения между внешним и внутренним; его навязчивой идеей была забота о «надежности» граждан, он страдал от постоянного страха, что его граждане лишь притворяются лояльными. Таким образом, мы можем связать образ Дзержинского с иллюзией контроля над обществом, в котором любой способен притворяться [135].

В то время как советский режим неусыпно выслеживал любые проявления, воспринимаемые им как лицемерие и ложь, одна категория граждан с официального одобрения имела право маскироваться и скрывать свое истинное лицо: сотрудники секретной службы. Эти служащие охраняли границу между поступками и мыслями людей, между настоящими и ложными друзьями; именно они работали над воплощением советской мечты о создании нового человека, свободного от фальши, в котором стерты, наконец, все двусмысленности и конфликты. В отличие от обычных граждан, сотрудник секретной службы обладал особой привилегией – возможностью пересекать границы. Он был амфибией – ему позволено было перемещаться в разных мирах, принимая разные обличия, а в первые десятилетия советской власти общаться даже с представителями вымирающих классов, наблюдая и ускоряя их гибель. На самом деле одним из самых опасных аспектов их работы считался риск оскверниться через соприкосновение с «грязью и мерзостью старого мира», как говорилось в одной газетной статье 1936 года о героизме чекиста [136]. Чекист сражался с врагами на передовой. На долю чекиста выпало претворять в жизнь обет Ленина: не бояться «капиталистов, шпионов и спекулянтов», но переделывать их; в результате чекисту пришлось немало поработать в непосредственной близости с этим «материалом», «отбросами общества» [137]. Эта близость к врагу тем более усиливала необходимость в чистоте и неприкосновенности чекистов.

Советскую мечту о человеке, свободном от фальши и двойственности, неспособном лгать, можно связать и со знаменитой любовью Дзержинского к детям. Дзержинский любил детей потому, что они, в отличие от взрослых, неподкупны и не станут строить из себя тех, кем не являются. Он любил их потому, что верил: они неспособны к обману; он писал своей сестре в 1902 году, что мечтает найти ребенка, который полюбил бы его «той детской любовью, в которой нет ни капли лжи» [138]. Дети давали Дзержинскому спасение от мира неопределенности и подозрений. Детей из одной трудовой колонии он называл своими «лучшими друзьями. С ними я отдыхаю… они никогда не предадут друг друга» [39].

<p>Заключение</p>

Фигура Дзержинского занимала центральное место в новой советской революционной морали. Главной задачей его культа было оправдание нарушения норм нравственности и кровопролития, объявление этих действий священными и чистыми. Непрозрачность высказываний о его нравственной красоте свидетельствовала о наличии табу, а в советском представлении о ЧК всегда присутствовали существенные натяжки. Культ Дзержинского продуманно и всесторонне оправдывал создание гораздо более могущественной по сравнению с царской охранкой тайной полиции, у истоков которой стояла партия, взявшаяся за оружие во имя избавления от гнета полиции. Стилизованная обеленная икона Дзержинского охраняет важнейшие табу в самом сердце советской идеологии – табу, которые опирались на законность всего советского проекта и охватывали его самые чувствительные и дискуссионные аспекты.

Мы познакомились с вами с неизменными, статическими чертами культа Дзержинского. Этот культ возник довольно рано с целью оправдать существование советского репрессивного аппарата. В следующей главе мы увидим, как этот культ был обновлен и упрочен после смерти Сталина, как только возникла угроза раскрытия страшных подробностей чекистских преступлений.

Представление о том, что ЧК находится под жестким контролем и надзором Дзержинского, нравственно безупречного руководителя, который без колебаний сурово карал любое проявление беззакония со стороны своих людей, кажется, сыграло ключевую роль в узаконивании жестокости ЧК. Дзержинский охранял границу между (законной) силой – и (беззаконной) жестокостью, которая кажется «яростной, хаотичной и необузданной» [140]. Вознесение чекиста в сферу стихийную, символическую – это один из главных путей, который советское государство выбирало для легитимации своей жестокости, превращая ее в нечто чистое, возвышенное, мистическое и неотвратимое.

2. Поздний советский чекизм: меняющееся лицо репрессий в эпоху Хрущева и последующие годы[2]

На XXII Съезде партии в октябре 1961 года Александр Шелепин, председатель КГБ, подвел итог недавних реформ в своей организации. Шелепин утверждал, что в результате этих реформ работа КГБ стала базироваться на «полном доверии советского человека» и что «теперь чекисты могут смотреть в глаза партии, в глаза советского народа с чистой совестью» [1]. Эта речь свидетельствует о неоднозначном отношении хрущевского режима к новым органам государственной безопасности. С одной стороны, тот факт, что Шелепин считал нужным оправдать КГБ и заявить о «чистой совести», указывает на резкое отступление от сталинского подхода к советским органам безопасности. Но если взглянуть с других позиций, эту речь можно посчитать фактической реабилитацией советских органов безопасности, которая последовала за их беспрецедентным шельмованием в эпоху оттепели. Своей речью Шелепин, признавая и осуждая преступления чекистов, послал сигнал о том, что период, в течение которого допустимо было обсуждать Большой террор и критиковать секретные службы, подошел к концу; вопрос, в сущности, закрыт.

Речь Шелепина, со всей присущей ей двусмысленностью, служит типичным примером уклончивых ответов, увиливаний и вечной неопределенности высказываний советского руководства этого периода по поводу роли и положения нового органа – КГБ, созданного весной 1954 года. Хрущевская эпоха была временем постоянной трансформации советских органов безопасности, которую, безусловно, осложнил резонанс, вызванный секретным докладом Хрущева 1956 года, когда осуждалась роль спецслужб в сталинском Большом терроре.

С официальной позиции российских органов госбезопасности этот период оценивается как явно негативный: в соответствующей литературе хрущевская эпоха изображается временем унижений и бедствий аппарата. В недавно вышедшей статье на страницах журнала «Спецназ России», например, говорится о «моральных травмах», от которых в результате шелепинской переаттестации офицерского состава страдали «тысячи достойных офицеров» [2]. Действительно, в начале хрущевской эпохи органы госбезопасности были покрыты пятнами позора – так, что даже слово «чекист», прежде служившее символом чистоты и неприкосновенности, фактически стало «ругательным словом». Пара эпизодов из мемуарной литературы поможет проиллюстрировать это.

В своих воспоминаниях Владимир Семичастный (председатель КГБ с 1961 по 1967 год) описывает разговор, состоявшийся с Хрущевым в 1961 году, когда последний сообщил о предстоящем назначении Семичастного на пост председателя КГБ. По словам самого Семичастного, когда он принялся было возражать, что чекистом не является, Хрущев резко оборвал его [3].

В подобном же духе бывший чекист Михаил Любимов вспоминает собрание КГБ в 1960 году, на котором «какой-то упрямый генерал начал вдруг говорить с трибуны о “славных чекистских традициях”». «Какие традиции? – строго прервал его Шелепин. – Кровавые традиции ЧК осуждают на съездах партии!» [4]

В то время само упоминание слова «чекист» могло вызывать резкие упреки. Такие фразы как «славные чекистские традиции» (когда-то бывшие клише) не могли уже восприниматься как нечто само собой разумеющееся.

Однако период, в течение которого слово «чекист» лишилось официального одобрения, продолжался недолго. К тому моменту, как Юрий Андропов был назначен председателем КГБ в 1967 году, слово «чекист» было уже окончательно реабилитировано. В тот год, к примеру, в советской прессе недвусмысленно заявлялось:

«Неслучайно почетное звание “чекист” вызывает глубокое уважение у нашего народа. Если человек зовется “чекистом”, то считается, что это человек кристальной честности, бескорыстной преданности делу партии, бесстрашный в борьбе с врагами» [5].

Возвышение советских органов госбезопасности после смерти Сталина и их апофеоз обычно связывают с периодом председательства Андропова в КГБ (1967–1982) и разгаром борьбы с инакомыслием в брежневские времена. Однако именно в хрущевскую эпоху термин «чекист» был «повторно очищен», а репутация и престиж секретной службы постепенно восстановлены. История органов госбезопасности в хрущевские времена до сих пор не привлекала особого внимания исследователей, главным образом потому, что ее затмевает Большой террор. Обсуждение этого периода обычно ограничивается рассказом о резком падении статуса, влияния и морального духа секретной службы. Взгляд исследователя концентрируется на либерализации и десталинизации, однако недавно рассекреченные архивные материалы указывают на необходимость внести довольно существенные коррективы в традиционный взгляд на хрущевскую эпоху. Теперь мы, к примеру, знаем, что из всех осужденных за антисоветскую агитацию и пропаганду в 1956–1987 годы 41,5 % были признаны виновными в 1957–1958 годах – то есть в период, когда репрессивный аппарат был якобы обуздан [6].

Реабилитация чекистов включала в себя создание нового ряда ассоциаций, которые должны были символизировать разрыв со сталинским прошлым. В эпоху Хрущева термин «чекист» получил новое рождение и обрел новое содержание. Или, как скажет позднее Сахаров, после XX Съезда партии КГБ «стал более “цивилизованным”, обрел лицо пусть не совсем человеческое, но уж во всяком случае не тигриное» [7].

В этой главе мы проследим за изменениями стиля и риторики, с помощью которых описывалась деятельность КГБ в периоды председательства в нем Шелепина (1958–1961) и Семичастного (1961–1967). Именно Шелепин и Семичастный более других были связаны с кампанией по реорганизации и «ребрендингу» секретного аппарата в хрущевские годы. Как отметил Семичастный в своих мемуарах, именно ему и Шелепину удалось стереть образ Лубянки как «страшного места» [8].

Один из главных источников для написания этой главы – история советских органов безопасности, появившаяся в КГБ в 1977 году, под грифом «секретно» [9]. Этот источник позволяет уловить суть отдельных сторон деятельности КГБ (например, использование секретных информаторов), рассмотреть, как и когда происходили конкретные сдвиги в стратегии КГБ, а также проанализировать внутреннюю подоплеку тех или иных действий КГБ. Помимо этого источника использованы материалы, имеющиеся в открытом доступе, в числе которых пресса хрущевской эпохи, произведения массовой культуры (в частности, фильмы), а также более поздняя мемуаристика и недавние российские исследования, посвященные этому периоду.

<p>Серов: переходная фаза</p>

Показательный пересмотр характера партийного контроля над органами безопасности после смерти Сталина начался с судебных процессов и казней в 1953 году Лаврентия Берии и членов комитета из его окружения. Обвинения, предъявленные подсудимым – шпионаж на иностранные разведки и тому подобное, – свидетельствовали о том, что никто так и не отошел от сталинской парадигмы, к тому же процессы в сталинском стиле сопровождались кампанией в прессе по демонизации осужденных [10]. На этом этапе образ Сталина оставался неприкосновенным. До XX Съезда партии в 1956 году Берия выступал в качестве козла отпущения Большого террора [11].

Следующим шагом в 1954 году стало выделение из Министерства внутренних дел секретной службы и преобразование ее в Комитет государственной безопасности (КГБ), который формально подчинялся Совету министров. Чекисты постепенно утрачивали свою власть, что отражалось в том числе и в выборе слова «комитет» (в противоположность «министерству»), которое подчеркивало коллегиальный принцип принятия решений в этой новой организации [12].

Первым председателем КГБ стал Иван Серов (он был на посту председателя КГБ с 1954 по 1958 год). Старый украинский товарищ Хрущева, Серов также сыграл ключевую роль в некоторых печально известных операциях сталинской эпохи, включая катынские массовые расстрелы [13] и депортацию народов в 1944 году.

В феврале 1954 года ЦК партии принял решение сократить количество сотрудников только что организованных органов безопасности на 20 % [14], и перед Серовым была поставлена задача провести эти сокращения. Целью этих мероприятий было объявлено возвращение партийного контроля над органами безопасности путем уменьшения их численного состава. К июню 1957 года Серов уволил около 18 тысяч чекистов, включая 2 тысячи сотрудников центрального аппарата [15].

Как председатель КГБ Серов также помог подготовить почву для хрущевской наступательной операции по дистанцированию нового руководства от преступлений сталинской эпохи [16]. В частности, он, по некоторым свидетельствам, по предписанию Центрального комитета руководил массовым уничтожением чекистских архивов в 1954–1955 годах [17]. Серов утверждал, что эти документы были уничтожены для того, чтобы снять «клеймо политического недоверия» с тех, кто был невинно осужден за политические преступления, однако сложно не прийти к заключению, что этот акт был запланирован, чтобы защитить преступников, а не их жертв [18]. Вместе с тем Серов сыграл важную роль в подготовке секретного доклада Хрущева [19].

Кроме того, под руководством Серова прошла волна упомянутых выше политических арестов, которые последовали за секретной речью и подавлением венгерского восстания. Эта волна новых репрессий также свидетельствовала о весьма условной сущности реабилитации политических заключенных [20]. В речи, произнесенной на декабрьском пленуме Центрального комитета 1956 года, Хрущев использовал слово «нечистые» по отношению к тем, кто был реабилитирован, и говорил об ошибках, допущенных в процессе реабилитации [21]. Главной задачей новой организации (КГБ) было удержание бывших политзаключенных в поле своего зрения. Недавно рассекреченные документы показывают, что эта категория граждан должна была находиться под непрестанным наблюдением на предмет возможности повторного ареста (или вербовки в качестве информаторов КГБ, как мы скоро убедимся).

В целом Серов сыграл решающую роль во многих событиях переходного периода, последовавшего за смертью Сталина, в частности в укреплении в середине 1950-х годов позиции Хрущева, которому он помог ликвидировать «антипартийную группировку», а также в подавлении восстаний в Польше и Венгрии. Но в 1958 году его сместили с поста председателя КГБ. Некоторые считают, что чекистское прошлое Серова помешало ему долго возглавлять КГБ, особенно после разоблачений 1956 года и с учетом нового имиджа, который был задуман режимом [22]. В любом случае очевидно, что КГБ теперь требовался четкий символический разрыв со сталинским прошлым.

<p>Шелепин: подведение черты под прошлым и новое лицо КГБ</p>

Назначение Александра Шелепина вместо Серова новым председателем КГБ в декабре 1958 года совпало с торжественным открытием главного монумента возрожденного культа чекизма – массивной и «величественной» статуи Феликса Дзержинского [23] на Лубянке, в Москве. Статуя была выполнена в бронзе, «металле бессмертных» [24]. Церемония открытия была важным событием, она освещалась в передовицах «Правды» и «Известий». В прессе особо подчеркивался тот факт, что это мероприятие, проведенное 20 декабря 1958 года в день 41-летия основания ЧК, посетили тысячи (согласно «Известиям», десятки тысяч [25]) москвичей самых разных сфер деятельности («рабочие, служащие, ученые, писатели, художники, учителя, врачи, студенты, школьники. А также советские чекисты» [26]). Даже когда стемнело, писала «Правда», люди продолжали приходить, «принося теплую любовь своих сердец герою Октября, бесстрашному рыцарю пролетарской революции» [27].

Итак, и речи не могло быть ни о каких памятниках жертвам Большого террора [28]; напротив, Дзержинский должен был символизировать чистоту истоков Лубянки. Незапятнанный участием в Большом терроре, Дзержинский был воздвигнут, чтобы следить за чекистами, служить символической гарантией их честности и неподкупности [29]. С высоты своего нового положения Дзержинский, святой покровитель советских детей, взирал на «Детский мир», торговый центр, который был возведен прямо напротив здания Лубянки в 1954–1957 годах, чтобы продемонстрировать трудящимся, как хрущевский режим заботится об обеспечении населения потребительскими товарами [30].

Эти топографические изменения можно считать символической трансформацией Лубянки в новое памятное место. В 1950–1960-х годах часть партийного аппарата и руководства КГБ сознательно стремилась стереть негативные ассоциации в самых символически заряженных районах Москвы, служивших мозговым центром сталинского террора. Попытка преобразования Лубянки в памятное место завершилась, когда Семичастный закрыл местную внутреннюю тюрьму, которая была, пожалуй, самым печально известным символом Большого террора [31].

Шелепина, нового главу КГБ, приветствовали как законного наследника «Железного Феликса» – об этой преемственности свидетельствовало его прозвище «Железный Шурик». В целом хрущевская эпоха была отмечена решительным возрождением и воссозданием культа Феликса Дзержинского. Помимо самой знаменитой его статуи, упомянутой выше, память о Дзержинском увековечивалась в конце 1950-х годов по всему Советскому Союзу. В сентябре 1957 года, например, был открыт музей Дзержинского в его доме в Белоруссии [32], а в сентябре 1959 года открылся музей Дзержинского в Вильнюсе, где он жил в студенческие годы [33].

Между тем еще до назначения Шелепина появились первые признаки начинавшейся реабилитации чекизма. В 1957 году День чекиста освещался в прессе достаточно скромно, особенно для юбилейного года, но зато прозвучали новые нотки [34]. В «Известиях», к примеру, в одной статье критиковалась «клевета» на советские органы безопасности – цитировались сказанные в 1918 году слова Ленина по поводу таких нападок [35]. В других газетах вновь говорилось о «врагах» (например, в материалах о событиях в Венгрии) и, следовательно, о необходимости сохранять бдительность [36]. Заметно также озабоченное стремление отделить наследие Дзержинского от деятельности НКВД конца 1930-х, когда секретный аппарат заполонили, по словам Серова, «провокаторы» и «карьеристы» [37].

В целом постепенное официальное восстановление доверия к органам госбезопасности в хрущевскую эпоху целиком опиралось на тщательное укрепление преемственности между КГБ и ЧК Дзержинского, притом что промежуточный период игнорировался или же сводился к фигуре Берии, выбранной в качестве козла отпущения и тем самым спасавшей честь всего тайного аппарата. Как десталинизация, объявляемая возвращением к «ленинским принципам», что позволяли представить сталинский период в качестве временного заблуждения, так и возведение корней КГБ к «золотому веку» ЧК позволяло создать новую интерпретацию советской истории, в которой Большой террор изображался отступлением от изначальных «чексистских» идеалов [38]. Теперь, когда преемственность была восстановлена, на КГБ была возложена задача возродить и продолжить деятельность первых чекистов Дзержинского. Отныне историки должны были проводить четкую границу между ЧК и НКВД и ни в коем случае не допускать мысли о пусть даже случайной связи или преемственности между Красным террором Дзержинского и Большим террором [39].

То, что Дзержинский умер рано, а значит, напрямую невиновен в преступлениях Большого террора, сделало его особенно полезной исторической фигурой в хрущевскую эпоху и в дальнейшем [40]. Когда Хрущеву хотелось задеть интеллигенцию, он обязательно приводил в пример Дзержинского (что вызывало у многих скепсис), как, например, в своем майском обращении к Съезду советских писателей 1959 года, когда он назвал методы воспитания Дзержинского образцовыми [41].

В воссозданном культе Дзержинского особый акцент делался на его действия в сфере охраны детства в 1920-х годах. Как отмечалось в предыдущей главе, эта грань, несомненно, всегда была самым весомым, привлекательным аргументом советского культа Дзержинского [42]. Поэтому, к примеру, фильм «Путевка в жизнь» (1931), одно из самых знаменитых произведений сталинской эпохи на эту тему, в котором чекисты успешно перевоспитывают малолетних преступников, был обновлен и заново выпущен в свет в хрущевские времена [43].

На протяжении хрущевской эпохи и впоследствии активно эксплуатировался тот факт, что Дзержинский также занимал различные посты в молодом советском правительстве, помимо должности председателя ВЧК. Дзержинский был народным комиссаром внутренних дел (с марта 1919-го), народным комиссаром путей сообщения (с апреля 1921-го); председателем Главного экономического управления ВСНХ (с начала 1924-го), а также кандидатом в члены политбюро (с июня 1924-го). Происшедший в хрущевскую эпоху сдвиг общественного внимания на посты Дзержинского, не связанные с органами безопасности, повлек за собой изменение образа Дзержинского, что облегчило его «продвижение». Так, например, в различных воспоминаниях можно прочесть о том, что в проекте статуи Дзержинского на Лубянке главный чекист размахивал маузером и носил кобуру, однако позже было решено убрать эти атрибуты «революционной жестокости», которые в эпоху Хрущева уже вышли из моды [44].

С одной стороны, назначение «Железного Шурика» председателем КГБ указывало на прошлое, на ленинско-чекистские истоки легитимности хрущевского режима. Но с другой – новое лицо режима было обращено к будущему. Основной чертой хрущевского стиля руководства была ставка «на молодежь». Примером тому служат самые заметные инициативы эпохи – кампания по освоению целинных земель, которая включала в себя массовую мобилизацию молодых людей комсомолом, Международный фестиваль молодежи и студентов в Москве в 1957 году, учреждение в 1958 году официального праздника – Дня советской молодежи [45]. Хрущев уделял огромное внимание комсомолу, число его членов в ту эпоху стремительно росло [46]. Хрущев упоминал комсомол практически в каждом своем выступлении по идеологическим вопросам, он настаивал на том, чтобы руководство партии относилось к комсомольской организации со всей серьезностью [47]. В этом смысле оттепель – синоним молодости, как буквально, так и фигурально [48].

Вот в таком контексте Хрущев и назначил Шелепина, «лидера советской молодежи», который сделал себе имя, занимая руководящие должности в комсомоле, председателем КГБ [49]. Этот выбор соответствовал новому образу КГБ, отвечал стремлению создать прочную ассоциацию с силами обновления и возрождения. Руководители новой организации (КГБ) являлись не только выходцами из комсомола, но и сами были исключительно молоды: Шелепину в момент назначения на пост председателя КГБ едва исполнилось 40, а его преемник Семичастный сменил его в 37 лет [50].

Назначение нечекиста Шелепина сломало прежнюю модель карьерного роста руководителей советских органов госбезопасности. Серов и большинство его предшественников имели за плечами солидный «чекистский» опыт [51], но Серов надолго стал последним главой органов безопасности, вышедшим из этой же структуры. Для тех, кто возглавлял КГБ в последующие почти тридцать лет – для Шелепина, Семичастного и Андропова, – стартовой карьерной площадкой стал комсомол [52].

Назначение человека не из органов на пост председателя КГБ было результатом сознательной политики Хрущева. Об этом свидетельствует, например, рассмотренный нами рассказ Семичастного о его разговоре с Хрущевым в 1961 году. Одной из главных задач, стоявших перед руководством КГБ, было заново утвердить партийный контроль над органами. Как профессиональный «чекист», Серов, вероятно, был чересчур предан организации; он возражал, к примеру, против дополнительного сокращения кадров, которое планировал Хрущев [53]. Шелепин, кажется, не испытывал подобных сомнений.

Шелепин и Семичастный продолжили и усилили чистку кадров КГБ, начатую Серовым [54]. 24 февраля 1959 года Хрущев публично заявил о своих намерениях провести «целесообразное сокращение» персонала КГБ. В ответ на это заявление Шелепин в апреле 1959-го послал в ЦК план предполагаемых увольнений [55]. В январе 1963 года Семичастный доложил руководству партии, что с 1954 года от своих обязанностей были освобождены порядка 46 тысяч офицеров КГБ, и почти половина этого сокращения пришлась на эпоху Шелепина и Семичастного [56]. Но в то время как общая численность кадров в КГБ сокращалась, происходил также и набор новых чекистов, которые пришли на место уволенных (особенно после событий в Новочеркасске в июле 1962 года, которые подтолкнули в увеличению численности служащих в КГБ, особенно в контрразведке), и эти вновь пришедшие чекисты главным образом привлекались из комсомола [57]. В период существенных кадровых изменений Шелепин пригласил многих своих бывших коллег по комсомольской организации и назначил их на высокие посты, к досаде старых «профессиональных» чекистов [58].

Выход на передний план чекистов-комсомольцев в эпоху Шелепина отражал и новый образ чекистов в кино: с начала 1960-х годов на экранах стали появляться молодые опрятные герои в строгих костюмах [59]. Это был существенный отход от прошлого, когда главным признаком чекиста служила кожаная куртка, кожанка, символизирующая маскулинные идеалы Гражданской войны и военного коммунизма, а также суровые, «экстраординарные» условия, в которых приходилось действовать чекистам. Чекисты перестали быть «кожаными людьми в кожаных куртках», как описывал их писатель Борис Пильняк; теперь они были уважаемыми членами общества, полностью интегрированными в советскую государственную систему, представителями одного из государственных институтов [60]. Как мы увидим дальше, появившиеся в этот период фильмы, посвященные новому поколению чекистов, восхваляли кинокритики от КГБ за то, что они «раскрывают образ чекистов новой формации и тем самым радуют советских зрителей» [61].

Происшедший сдвиг демонстрирует проявившееся в конце 1950-х – начале 1960-х годов стремление создать образ «культурного» сотрудника секретной службы. Внимание к интеллектуальным качествам чекиста в 1960-х стало просто обязательным. Редактор романа Кожевникова «Щит и меч» (1965), ставшего впоследствии культовым произведением чекистов, с одобрением отметил, что офицер разведки в этом романе изображен «высокоинтеллектуальным человеком» [62]. Да и позже постоянно подчеркивался возросший уровень образования чекистов, особенно в материалах, которые выпускались ежегодно ко дню возникновения ЧК. Так, например, по случаю 60-летнего юбилея ЧК в «Ленинградской правде» писалось: «Сегодня абсолютное большинство сотрудников Комитета государственной безопасности имеют высшее образование, [и] многие владеют одним или несколькими иностранными языками», по сравнению с ситуацией в 1921 году, когда лишь 1,3 % чекистов имели высшее образование, 19,1 % – среднее, а 1,5 % вообще были неграмотными [63].

Когда пришла пора создавать образ нового, культурного чекиста, оказалось, что и в этом тон задавал Шелепин: в отличие от большинства руководителей советских органов безопасности, он имел высшее образование, и что еще более необычно – гуманитарное. Героями фильмов той эпохи становились чекисты с аналогичным образованием.

Разработка чекистской тематики в литературе и кино была также сознательной и систематической реакцией на «тлетворное» влияние западной буржуазной массовой культуры, которому, как считалось, более всего подвержена молодежь [64]. Угроза такого влияния возросла в конце 1950-х – начале 1960-х годов в связи с беспрецедентным наплывом иностранцев (особенно во время фестиваля молодежи летом 1957 года и последовавшего за ним Международного кинофестиваля в Москве [65]) и заключением в 1958-м американо-советского соглашения по культурному обмену, после чего на советских экранах появилось американское кино.

Ситуацию еще больше осложнила новая «молодежная» культура, которая начала просачиваться в СССР со второй половины 1950-х годов. Открытость СССР для иностранцев и рост импорта западных фильмов совпали с «открытием такого потребителя культуры, как тинейджер» в Соединенных Штатах и с переориентацией Голливуда на новую подростковую аудиторию [66]. Впервые молодежь стала восприниматься как отдельная категория – социологами, психологами и маркетологами. Это новое западное понимание юности и связанная с ним культурная продукция рассматривались советским руководством как явления потенциально взрывоопасные, в связи с чем были предприняты попытки приписать проблему отчужденности западной молодежи от общества кризису капитализма, представить ее симптомом несостоятельности и надвигающегося краха капиталистической идеологии [67].

Между тем росло осознание того, что советская культура не умеет развлекать, что советские читатели в результате этого предпочитают западные детективы и шпионские романы. В апреле 1958 года Центральный комитет признал это положение официально, выразив недовольство популярностью Шерлока Холмса в Советском Союзе [68]. На эту резолюцию чуть позже (в том же месяце) откликнулась «Комсомольская правда», призвав советских писателей заняться чекистской тематикой в противовес Шерлоку Холмсу [69]. В августе отдел пропаганды и агитации союзных республик ЦК и отдел культуры сообщили:

«Сотрудники библиотек отмечают, что в последнее время в связи с проникновением в книгоиздание большого количества детективной литературы спрос на классические произведения и лучшие работы советских писателей в библиотеках снизился. По данным московской городской молодежной библиотеки, почти треть читателей (школьники старших классов, рабочая молодежь) берут в библиотеке исключительно детективную литературу» [70].

В проекте резолюции, разработанной на основании этого доклада, признавалось, что писатели и режиссеры должны откликнуться на явный спрос молодого поколения на приключенческие фильмы и литературу. Указывалось, что такие произведения должны иметь захватывающий сюжет и придавать особое значение «бдительности» и советским ценностям – а этим задачам идеально соответствовала бы чекистская тематика [71].

Позже пришло осознание того, что советские фильмы о чекистах послужат также целям пропаганды. В марте 1964 года в «Комсомольской правде» отмечалось, что этот жанр может стать «мощным средством пропаганды советского образа жизни, нового отношения нашего народа к людям, которые охраняют их мир, к людям самой человечной, рыцарской профессии. В силу своей исключительной популярности приключенческая литература способна стать нашим самым деятельным посланником на международной книжной арене». [72] И снова бросается в глаза акцент, сделанный на нравственной стороне вопроса. Это жанр должен был стать главным образом нравоучительным, наставляющим публику через образ «человечного, рыцарского» чекиста [73].

По поручению КГБ стали выпускаться киноленты о чекистах в противовес волне производимых на Западе антисоветских фильмов [74], и особенно фильмов о Бонде. Хотя фильмы о Джеймсе Бонде и не демонстрировались на советских экранах, они воспринимались как серьезная угроза и постоянно критиковались в советской прессе как бессовестно меркантильные, нравственно предосудительные и в целом отражающие упадочное состояние западного капитализма [75]. Один автор, например, писал о «фашистской психологии» Бонда [76], а другой уверял, что пистолет Бонда заряжен отравленными пулями и нацелен на зрителей [77].

По словам Олега Гордиевского, фильмы про Джеймса Бонда были объектом тщательного изучения КГБ [78]. В сущности, феномен Бонда стал одним из главных факторов, которые в конце концов побудили КГБ рассекретить в 1964 году подробности карьеры Рихарда Зорге, после чего официальная комиссия, учрежденная для изучения материалов по его делу, отметила, что англичане проявили особое мастерство в создании героического образа своих секретных служб – безусловно, подразумевая Бонда [79].

Комиссия по делу Зорге возникла после того, как Хрущев посмотрел зарубежный фильм о Рихарде Зорге [80] и принял решение запустить пропагандистскую кампанию, в основу которой будет положена история этого разведчика [81]. По имеющимся сообщениям, Хрущева особенно захватывал тот факт, что Сталин не доверял Зорге и игнорировал его предостережения о гитлеровских планах на вторжение – эта деталь четко вписывалась в процесс десталинизации [82]. Хрущев отдал комиссии распоряжение собирать и изучать материалы, связанные с деятельностью Зорге, включая воспоминания знавших его людей [83]. Свои выводы комиссия представила в октябре 1964 года. Их стоит воспроизвести в некоторых деталях, поскольку они проливают свет на причины изменения официальной позиции по поводу публикации истории советских разведывательных операций. Комиссия заключила следующее:

«…Широко пропагандируя подвиг Зорге, мы впервые стали полным голосом говорить о советской разведке. Не следует ли подумать о том, чтобы теперь провести продуманную пропаганду, которая разъясняла бы молодежи, что такое советская разведка, как почетны ее задачи?

Все капиталистические страны этим занимаются, создавав ореол вокруг своих разведчиков (особенно умело это делают англичане). А мы о своих разведчиках, которые содействуют не капиталистическому разбою, а помогают бороться за коммунизм, ничего не говорили. Теперь, в связи с делом Зорге, положение меняется.

Не настала ли пора тщательно продумать и развернуть пропаганду советской разведки? Ведь в борьбе за коммунизм, против сил империализма, разведке нашей предстоит еще совершить великие дела, а разведчиков на это потребуется ведь очень и очень много» [84].

Решение снять табу с деятельности разведчиков, таким образом, отчасти обосновывалось необходимостью вербовки новых чекистов, отчасти тем, что лучше создавать материалы о советских разведчиках дома, чтобы представлять героев в правильной идеологической форме и держать все под контролем. По сообщениям очевидцев, эти рассуждения, наряду с соображениями о необходимости вербовки новых агентов на Западе, стояли также за принятым в 1968 году решением Филби опубликовать свои воспоминания на Западе [85]. В целом в этот период советские власти осознали: раз уж пристальный интерес к деятельности советской разведки неизбежен, пусть уж лучше источником информации о ее истории станут сами власти. Возможно также, хоть это и не упоминается в выводах комиссии по делу Зорге от 1964 года, решение начать пропагандистскую кампанию, восхвалявшую советскую разведку, было принято в ответ на целый ряд существенных провалов и арестов офицеров и агентов советской разведки, имевших место в эти годы [86].

Рекомендации комиссии о необходимости пропаганды советской разведки во многом были претворены в жизнь: вскоре были рассекречены материалы по нескольким советским разведывательным операциям (например, по операции «ТРЕСТ» [87]) и отдельным офицерам (включая Рудольфа Абеля [88] и Яна Баукиса [89]). Доступ к ранее закрытым источникам о деятельности советских офицеров разведки был предоставлен избранным писателям, режиссерам и историкам, особенно в связи с двадцатым юбилеем Победы в мае 1965 года. Все эти пропагандистские кампании хрущевской эпохи, строившиеся на основе ранее засекреченных материалов, должностные лица органов госбезопасности в дальнейшем представляли в качестве признака гласности, отдельной грани десталинизации [90].

На протяжении всего этого процесса органами предпринимались сознательные усилия дистанцировать советские произведения данного жанра от западных аналогов. Как отметил в 1987 году один автор, «истории о них, этих героях-интернационалистах, не имели ничего общего с низкопробными шпионскими романами, заполонившими книжные рынки на Западе» [91].

Низкопробность же самого жанра компенсировалась различными литературными приемами, особенно с конца 1960-х, поскольку произведения, как литературные, так и кинематографические, основывались на подлинных документах, отчего они становились не только «серьезнее», но и авторитетнее [92]. Самым знаменитым представителем этого жанра «документального романа» был Семенов.

Между тем стремительное развитие советского кинопроизводства в эпоху Хрущева принесло свои сложности. В силу относительной новизны киноискусства официальная цензура была не слишком опытна в прочтении кинематографического языка и поэтому повсюду видела намеки на табуированные темы, особенно касавшиеся чекистской жестокости и террора. Примером может послужить фильм «Застава Ильича», выбранный Хрущевым в качестве мишени для критики в 1963 году. Режиссер киноленты Марлен Хуциев вспоминал, что поначалу, когда начались проблемы с «Заставой Ильича», его поражал тот факт, что все высокопоставленные партийные чиновники, допрашивая его с пристрастием, задавали один и тот же вопрос: почему звук шагов в фильме такой громкий? Хуциева ставила в тупик их настороженность, и он пытался объяснить, что ночью звук шагов обычно слышен громче, чем днем; и наконец один из задававших вопросы сказал: «Ночью люди должны спать», а затем повернулся к нему и добавил, что так громко шаги обычно звучат в тюрьме [93].

Данная «гиперчувствительность» отражала тот факт, что антисоветское кино считалось потенциально опаснее, чем антисоветская литература. И не только потому, что аудитория кино шире, но в силу природы этого вида искусства: его непосредственности и яркости. Существует огромная разница между крестьянином, изображенным на картинке, и крестьянином, который живет и дышит на экране. Проще говоря, в кино врать убедительно сложнее, чем на бумаге или полотне. Этот контраст иллюстрирует рассказ Анатолия Кузнецова о проблемах, с которыми он столкнулся, стараясь протолкнуть киноленту «Дома», снятую по его сценарию, после того как директор студии «Мосфильм» Владимир Сурин раскритиковал ее [94]. Кузнецов пытался возразить на требования Сурина полностью переделать фильм, Сурин отметал его возражения:

«– Ведь это уже опубликовано.

Сурин закричал:

– Опубликовано где? В „Новом мире“? [95] Хотя какая разница? Журналы читают тысячи, а фильмы смотрят миллионы; влияние кино гораздо шире. Одно дело, вы написали, что на нем грязные портянки, но совсем другое дело – увидеть эти портянки на экране во всем их великолепии» [96].

Возросшая роль кино и его огромное пропагандистское воздействие дало тем больше оснований тщательно следить за безупречностью образа нового советского чекиста в произведениях массовой культуры.

Новый образ КГБ, создаваемый в фильмах и романах этой эпохи, опирался на арсенал пересмотренных приемов и высказываний. Рассмотрим самые заметные из них.

<p>Восстановление доверия</p>

Краеугольным камнем нового образа КГБ была концепция «доверия». Советское руководство в этот период весьма озаботилось необходимостью восстановления доверия, о чем свидетельствует, например, такой символический акт, как открытие Кремля для посещения публики в 1955 году [97]. По сообщению Александра Яковлева, Хрущев поднимал вопрос доверия еще до XX Съезда партии. Он приводит слова Хрущева: «Мы в Партии растрачиваем накопленный капитал народного доверия очень неэкономно. Мы не можем бесконечно пользоваться народным доверием. Каждый коммунист, как пчела, обязан искать доверие народа» [98]. Проблема доверия вставала особенно остро по отношению к органам госбезопасности.

Впрочем, показательные чистки в рядах советских органов госбезопасности, «восстановление социалистической законности», проводились не впервые – такие действия практиковались, как только приходил в немилость очередной руководитель аппарата, начиная с середины 1930-х. Но на этот раз риторика изменилась.

В своей речи на XXII Съезде партии в октябре 1961 года Шелепин не только упомянул «о доверии», но также неявным образом признал тот факт, что это доверие должно распространяться в обоих направлениях: доверие к органам должно быть и со стороны партии, и со стороны народа.

Тот факт, что Шелепин в своей речи употребил слово «совесть», также симптоматичен. Ранний советский чекизм либо обходился без понятия «совесть» [99], либо наделял им государство. Появление слова «совесть» в речи Шелепина подтверждает и убеждение Надежды Мандельштам: понятия «совести» и других родственных нравственных ценностей вновь в изобилии всплыли на поверхность в хрущевскую эпоху, так что режим не мог больше игнорировать их [100].

Через год, в декабре 1962-го, Семичастный в своей речи в День чекиста тоже подчеркнул тот факт, что КГБ завоевал доверие партии и народа [101]. Впредь торжественные ритуализированные заверения в надежности комитета стали традиционной составляющей ежегодных празднований Дня чекиста [102]. В этот период «доверие» превратилось в важный лейтмотив фильмов о чекистах. Летом 1964 года, к примеру, писатель Юрий Герман рассказывал, что в его последнем киносценарии о чекисте герой добивается невероятных успехов в работе именно потому, что доверяет своим товарищам, даже с сомнительным прошлым. Главной идеей фильма Герман назвал «доверие», бывшее, по его словам, таким «немодным» в сталинское время [103].

Важность концепции «доверия» подтверждает также факт сворачивания внутренней идеологической контрразведки КГБ при Шелепине. В Комитет государственной безопасности, созданный в марте 1954 года, входило Четвертое управление, занимавшееся внутренней идеологической контрразведкой. Это Управление, официально ответственное за «борьбу с антисоветским подпольем, националистическими формированиями и вражескими элементами» [104], на деле осуществляло надзор за интеллигенцией. Однако в период председательства Шелепина, в феврале 1960 года, Четвертое управление закрыли и объединили с несколькими другими подразделениями контрразведки в единое Второе главное управление [105]. Эта реформа стала сигналом, хотя бы формальным, отхода от привычного подозрительного отношения к интеллигенции (впрочем, все вернулось на круги своя в 1967 году, когда Андропов создал печально известное Пятое управление).

<p>Связь с <i>народом</i></p>

Новые отношения взаимного доверия между органами госбезопасности и советским обществом были сформулированы и пропагандировались КГБ в концепции «связи с народом». Начиная с хрущевского периода и в дальнейшем эта фраза использовалась автоматически и повсеместно [106]. Она была практически обязательной в текстах на чекистскую тематику. В 1963–1964 годах, когда снимался один из первых художественных фильмов о новом КГБ, консультанты от КГБ, направленные для наблюдения за работой, беспрестанно возвращались к этому вопросу, навязчиво настаивая на необходимости улучшить отображение в фильме «связи с народом» [107].

Судя по истории КГБ, составленной в стенах самого комитета в 1977 году, укрепление связи с народом началось с середины 1950-х и обуславливалось возрождением ленинских принципов [108]. Однако в другом месте этого же труда данная концепция упоминается в контексте возрождения «славных традиций ВЧК» [109]. В самом деле надежным фундаментом пропагандистской кампании Шелепина служила гипотеза о том, что террор был следствием отступления от чекистских традиций, а не их триумфом и апофеозом, и что эти традиции следует утвердить заново и соблюдать со всей бдительностью как гарантию того, что возврата к массовому террору не будет.

Концепция изначальной чекистской связи с народом служила краеугольным камнем чекистских и советских претензий на легитимность [110]. Считалось, что именно эта особенность отличает советские органы безопасности от их аналогов в царской России и на Западе – советские органы были «искренне народными органами», в отличие, например, от ФБР, которое именовали «охранкой» [111]. Чекистская связь с народом противопоставлялась характеру отношений между секретным аппаратом и населением, который якобы был свойственен западным капиталистическим системам и критиковался советской пропагандой [112]. Считалось, что именно эта связь с народом делала советские органы такими «органичными».

В качестве антитезы народу (а также любимым невинным детям Дзержинского, неспособным ко лжи) выступала неявно порицаемая ненадежная и двуличная интеллигенция, слишком образованная, порочная по своей сути, неспособная к спонтанной и безусловной любви к чекистам. И в этом заключалась реальная проблема, не в последнюю очередь потому, что отражение любви народа к ним в литературе и кино, которое так хотели видеть чекисты, создавала эта самая творческая интеллигенция.

Рост гласности в хрущевские годы считался важнейшим условием расширения и укрепления связи с народом, и новый акцент на гласности стал еще одним признаком эпохи [113]. Под лозунгом гласности КГБ в этот период держал беспрецедентную связь с обществом. Так, например, в мае 1959 года в «Правде» появилась статья, в которой подробно рассказывалось о деятельности КГБ [114]; ведущие чекисты и ветераны органов посылались на заводы и в учебные заведения с выступлениями о своей работе и борьбе [115]. И снова органы шли по следам Дзержинского: гласность считалась одним из главных его приоритетов [116].

Однако существовал еще один смысловой уровень фразы «связь с народом». Он подразумевал уверенность КГБ в своих информаторах, существовавших во всех слоях общества. Ввиду этого информирование и сотрудничество воспринимались как проявление глубокой, почти мистической связи народа с органами. Поэтому было важно представить эти действия полностью добровольными и спонтанными.

Эта связь с народом отражена в одной давней легенде из чекистской агиографии, бесконечно воспроизводимой в литературе и драматургии [117]. Сюжет ее таков: вскоре после основания ЧК, в январе 1918 года (в некоторых версиях – осенью 1919-го, [118]) солдат Красной армии увидел на улице девушку, которая что-то уронила. Он поднял это и собирался было отдать ей, но тут заметил, что держит в руках свернутый листок бумаги с какими-то подозрительными знаками, и решил не возвращать его девушке, а отнести в местный ЧК. Чекисты тотчас же догадались, что на бумаге нарисованы автомобильные маршруты Ленина по Петрограду, а также расположение военных частей. В других версиях девушка роняет пачку «шпионских» бумаг, по которым чекисты выходят на отца девушки, французского шпиона в России [119]. Мораль истории: советские информаторы действуют добровольно; народ обнаруживает шпионов просто в силу своего благородства, а не в силу нездоровой подозрительности или желания заработать очков; решение солдата обратиться напрямую в ЧК – следствие полнейшего и безусловного доверия к ЧК.

<p>Доверенные лица КГБ</p>

Конкретным проявлением связи с народом в том понимании, какое сформировалось в хрущевскую эпоху, стала новая политика, нацеленная на расширение вербовки так называемых доверенных лиц – особой категории информаторов, идеологически близкой концепции «доверия» [120]. С июля 1954 года, после выхода распоряжения о вербовке доверенных лиц, сотрудничество с ними неуклонно росло [121]. В 1959 году решено было и дальше «всемерно» расширять практику вербовки информаторов на доверительной (то есть конфиденциальной) основе, а в 1960-м вышло распоряжение КГБ, в котором давалось официальное определение понятия «доверенное лицо» [122].

Доверенные лица отличались от других информаторов и агентов по целому ряду признаков. Им не давались псевдонимы [123]; от них не требовалось подписывать письменное обязательство действовать в качестве информаторов [124]; на них не заводились личные дела [125]; их не включали в централизованную картотеку [126]; они передавали информацию своим кураторам в устной форме и делали письменные заявления только в исключительных случаях и только по предварительному согласию [127]. Для их вербовки требовался минимум документов; более того, факт отсутствия какого бы то ни было письменного согласия на сотрудничество означал, что многие доверенные лица даже не знали, что их считает таковыми КГБ (согласно Альбац) [128].

Контакт между доверенным лицом и чекистом был, как заявляется в истории КГБ, созданной самой организацией, вполне открытым, но истинный характер этого контакта оставался тайной [129]. Иными словами, встреча происходила открыто, но цели ее скрывались. Таким образом, «в отличие от встреч с агентами, проходившими, как правило, на конспиративных и явочных квартирах, встречи с доверенными лицами проводились в местах для этого удобных, где можно было поговорить и обсудить поручения по существу» [130].

В сущности, принимать доверенных лиц на конспиративных, или «безопасных», квартирах категорически запрещалось [131]. По словам бывших информаторов, чаще всего «удобными местами» для таких встреч оказывались отделы кадров на предприятиях и в учебных заведениях [132].

Этот новый тип взаимоотношений, очевидно, отражал стремление перестраховать информаторов и понимание того, что на них не стоит слишком давить. Появление категории доверенных лиц можно считать и признаком обеспокоенности режима снижением числа секретных информаторов. В этот период проблема встала очень остро. Эмоции накалялись – выжившие возвращались из ссылок и лагерей и сталкивались с информаторами, которые когда-то отправили их туда, запрет ставить под сомнение сталинские практики доносов был разрушен. Вместе с совестью во многих кругах пробуждалось острое общественное неприятие информаторов [133]. Даже высокопоставленные чекисты признавали, какой удар нанес советским артистам приказ заниматься информированием [134]. Между тем в литературном мире раздавались требования судить информаторов от имени их жертв [135]. Должно быть, для власти это время было очень неспокойным, как и для информаторов, которые ощущали себя забытыми государством, разрешившим теперь открытые обсуждения таких вопросов, например публикацию повести «Один день Ивана Денисовича» (1961). В конечном счете режим перенес этот кризис; массовых репрессий против информаторов, к примеру, удалось избежать. Однако официальное восхваление информаторов стало более осторожным. КГБ продолжал полагаться на секретных информаторов, но теперь требовались более мягкие методы.

Решение более плотно сотрудничать с доверенными лицами также отражало понимание того, что сеть информаторов нуждалась в существенной реконструкции. В этом и заключалась суть принятой 12 марта 1954 года резолюции ЦК, к которой состояние сети информаторов, завербованных в эпоху Сталина, объявлялось «ненормальным» [136]. В частности, заключалось в резолюции, численность агентов чрезмерно велика [137], а процедуры отбора, проверки, обучения и ведения агентов неудовлетворительны [138]. Более того, как отмечается в приказе КГБ от июля 1954 года, многие чекисты не сумели понять основную идею резолюций июльского пленума ЦК 1953 года и, соответственно, не смогли принять соответствующие меры [139].

В ответ на мартовские претензии Центрального комитета в КГБ избавились от тех агентов, которые не внушали доверия, не обладали нужными личными качествами или возможностями помогать органам в деле контрразведки или же были уличены в «жульничестве, фальсификации материалов, двурушничестве или провокациях» [140]. Чекисты слишком рьяно прореагировали на предъявленные претензии: агентов осталось так мало, что сотрудники органов ощутили острую нехватку в информаторах, а некоторые вообще их лишились [141].

В КГБ и в официальной историографии хрущевская эпоха представляется периодом резкого сокращения численности информаторов. Однако этот процесс шел непоследовательно. В частности, в конце 1956 года была усилена вербовка информаторов из числа творческой интеллигенции и молодежи, необходимость более активного привлечения представителей двух этих категорий также отмечалась в 1957 году на втором Всесоюзном собрании ведущих чекистов [142].

Более того, политические амнистии хрущевской эпохи зачастую давали КГБ удобную возможность проводить новые вербовки. Бывшие заключенные, по меньшей мере некоторые из них, считались особенно многообещающей группой потенциальных рекрутов, поскольку их легче было шантажировать, в том числе угрозой повторного ареста. Согласно собственной статистике КГБ, например, более 60 % завербованных на Украине агентов в 1956–1957 годах составляли бывшие заключенные лагерей, недавно вернувшиеся домой [143].

<p>Профилактика</p>

В то время как о доверенных лицах открыто никто не говорил, еще одно нововведение в работе КГБ постоянно муссировалось в прессе. Пожалуй, самым важным неологизмом времен шелепинской пропагандистской кампании слово «профилактика» – очень популярный в свое время, но весьма расплывчатый термин, охватывающий целый ряд превентивных мер, применяемых КГБ [144]. В собственной истории КГБ 1977 года говорится, что профилактика может принимать гласные (открытые и публичные) и негласные (секретные) формы. Первые включают в себя открытые дискуссии, вторые – работу с агентами и доверенными лицами, беседы, проводимые чекистами [145]. Вообще, основным способом профилактики была беседа [146]. Этот термин теперь получил предпочтение (в противоположность допросу) [147]. Такие беседы – приятные задушевные разговоры с чекистами, вдруг ставшими по-отечески заботливыми, разговоры, которые оставляли после ощущение облегчения, спокойствия и просветления, – изображались в фильмах про чекистов тех лет, например «Выстрел в тумане» и «Государственный преступник» (мы подробнее остановимся на нем в главе 4).

Термин «профилактика» также использовался в переносном смысле. Часто профилактика фактически означала «внесудебные репрессии» и включала, допустим, лишение возможности карьерного роста неблагонадежных лиц [148]. В материалах КГБ по Азадовскому, к примеру, утверждается, что он категорически отказался от сотрудничества в 1967 году, а также отмечается: «В 1969 году он подвергся профилактике через общественность и был исключен из аспирантуры» [149]. Согласно воспоминаниям некоторых диссидентов, термин «профилактика» часто подразумевал конкретные методы психологического давления в тюремной системе [150]. Следовательно, под профилактикой мы можем понимать скрытые формы политических репрессий. По оценкам Александра Черкасова, члена правления правозащитного общества «Мемориал», в профилактических беседах позднесоветского периода соотношение предложений, содержащих слова «тюрьма», «лагерь», к остальным составляло приблизительно 1:100 [151].

Согласно собственной истории КГБ 1977 года, профилактика начала занимать важное место в практике КГБ с конца 1950-х годов [152] и стала «органической частью всех мероприятий, связанных с агентской деятельностью» [153]. Столь же серьезное внимание уделялось профилактике и на протяжении последующих лет хрущевской эпохи. Например, в мае 1959-го состоялось всесоюзное собрание сотрудников КГБ, посвященное профилактической работе [154], а летом 1964 года коллегия КГБ издала резолюцию, а затем приказ по этому вопросу [155].

Поворот к профилактике во многом стал реакцией на открытость Советского Союза внешнему миру. Это слово имело метафорический смысл и вызывало ассоциации с защитой от инфекционных заболеваний и заражений [156]. Судя по документам, принятым Коллегией КГБ летом 1964 года, одной из главных целей профилактики считалось ограждение советских граждан от буржуазной идеологии [157]. Вообще, отказ от культурной изоляции сталинской эпохи в этот период поставил целый ряд новых непростых задач, которые требовали более изощренных решений [158]. Теперь нужно было действовать в новой пропагандистской среде. (Шелепин, кстати, имел достаточно большой опыт работы в такой среде: он работал в комсомоле, был вице-председателем Всемирной федерации демократической молодежи [159] и, судя по всему, прекрасно осознавал важность связей с общественностью и пропаганды [160].)

Активно пропагандируемая политика профилактики стала неотъемлемой частью реабилитации образа чекиста, который теперь представлялся фигурой благожелательной. Так, чекисты должны были быть милосердными к тем, чьи проступки вызваны политической несознательностью, и широко применять превентивные и воспитательные меры по отношению к таким гражданам [161]. Профилактику можно связать с желанием руководства страны улучшить международную репутацию Советского Союза, а также со знаменитым заявлением Хрущева на XXI Съезде партии о том, что в Советском Союзе больше нет политических заключенных. Эти слова стали свидетельством стремления нового режима обрести либеральное лицо [162]. На XXII Съезде партии Хрущев провозгласил, что к тем, кто выражает несогласные мнения, должны применяться «не репрессии, но ленинские методы убеждения и разъяснения» [163]. С этого времени политические репрессии по возможности подавались в иной упаковке и под иным названием. По мнению некоторых исследователей, введение профилактики было мерой, предложенной самим ЦК и прямо направленной на снижение количества арестов [164]. Другие же, например Чебриков, утверждали, что это была инициатива КГБ, принятая вопреки первоначальному сопротивлению партийного руководства, и цель ее заключалась в предоставлении КГБ возможностей отвратить людей от преступления, не выдвигая против них обвинений. Чебриков пишет:

«Если бы не жесткая позиция Андропова, гораздо больше людей получили бы приговор…» [165]

Помимо всего прочего, профилактика подразумевала подключение других «общественных сил» к делу социального контроля и к задачам, которые раньше выполняли органы безопасности. Этот сдвиг стал главной темой XXI Съезда партии, на котором Шелепин приветствовал переход многих государственных функций от КГБ и других организаций к общественным институтам, называя его признаком того, что Советский Союз приблизился к коммунизму [166]. Этот сдвиг отмечался и на Всесоюзном собрании чекистов, прошедшем вслед за XXI Съездом партии в мае 1959 года, – выступающие неоднократно повторяли, что карательные функции КГБ следует сократить и передать общественным организациям [167]. Как говорится в собственной истории КГБ 1977 года, в этот период особое внимание стало уделяться использованию «сил общественности» в целях безопасности [168]. Далее отмечалось, что роль общественности особенно важна в профилактической работе и что эта роль существенно возросла в начале 1960-х годов [169].

Комсомол стал одной из ключевых организаций, перед ним была поставлена задача содействовать КГБ [170]. В этот период наблюдался большой приток комсомольских кадров в КГБ. Вместе с тем комсомол взял на себя множество традиционных функций органов, став своего рода «мягкой» карательной рукой режима. Часть «грязной» работы КГБ была переложена на комсомол и партийные организации, например эти организации могли привлекаться к ведению каждодневного надзора и общественного контроля за поведением индивидуума, что позволяло избегать необходимости в политически неудобных и стеснительных судебных процедурах [171]. Так, в воспоминаниях Армена Медведева (секретаря комсомола ВГИКа в конце 1950-х годов) рассказывается, что КГБ время от времени посылал «сигналы» комитету комсомола ВГИКа о начале кампании против конкретных студентов [172]. Наконец, комсомол выступал орудием режима в травле отдельных представителей творческой интеллигенции. К примеру, согласно Семичастному, Хрущев велел ему возглавить знаменитую кампанию против Бориса Пастернака, приуроченную к 40-летию комсомола в 1958 году [173].

Акцент на превентивных мерах в работе КГБ особенно усилился в период пребывания на посту председателя КГБ Андропова. Так, в 1972–1973 годах были утверждены разнообразные процедуры предъявления официальных предупреждений в целях профилактики [174]. Например, 25 декабря 1972 года Президиум Верховного Совета СССР принял постановление, которое давало КГБ право предъявлять официальные предупреждения в качестве средства профилактики. Тем самым режим надеялся повысить эффективность профилактики как метода устрашения. Важно то, что получение такого официального предупреждения означало, что оно уже приложено к делу и послужит судебным доказательством в том случае, если человек совершит преступление, наносящее ущерб интересам государственной безопасности [175].

Профилактика считалась воплощением любви, доброжелательности и милосердия режима по отношению к политическим преступникам, которых «сбили с пути» провокаторы, действующие в интересах Запада, и которых могут спасти и вернуть на «правильный путь» пастыри режима – чекисты. По отношению к профилактике часто использовались почти религиозные метафоры: «правильный» или «праведный» путь, «отступничество» тех, кто сходил с этого пути [176].

Наконец, поворот к профилактике представлял собой попытку найти особый подход к проблемам, связанным с молодым поколением хрущевской эпохи. Впервые в истории советский режим столкнулся с поколением критиков, которое нельзя было просто отбросить как осколки старого режима, поскольку они являлись продуктом советской системы и выросли при социализме. Позднее Андропов недвусмысленно укажет на эту сложность: если до настоящего момента враги были рудиментами царизма, то теперь чекистам приходится иметь дело «с людьми, выросшими в условиях советской реальности… они пошли по неправильному пути» [177].

Демонстративно отцовское отношение Хрущева к молодежи маскировало его растущие опасения, что послевоенное поколение потеряно для советского проекта. В 1920-х годах советское руководство использовало конфликт поколений в собственных интересах, недвусмысленно поощряя молодежь противостоять своим родителям по вполне понятным на то основаниям [178]. Теперь такая стратегия считалась неприемлемой, и в эпоху Хрущева особенно актуальной стала задача добиться лояльности и подчинения молодых людей, не прибегая к террору, и поддержать преемственность поколений – видимо, этим и объясняется повышенная чувствительность Хрущева к любым намекам на конфликт поколений в Советском Союзе [179]. Его настойчивое отрицание этой проблемы было также реакцией на западных наблюдателей, которые проявляли большой интерес к новым литературным и кинематографическим произведениям и пытались найти в них признаки мятежа и отчужденности молодого поколения [180].

Когда пришла пора отреагировать на появление этого нового поколения советских граждан, чей жизненный опыт так радикально отличался от опыта их родителей, режим вновь обратился к образу Дзержинского. Дзержинский считался идеальным примером для всех советских граждан, особенно для детей и молодежи. Как отмечал Синявский, Дзержинский был особо важным образцом для подражания, поскольку стремиться походить на Ленина считалось для простых смертных святотатством. А жизнь Дзержинского была очень удачным примером для простых советских граждан [181].

Маяковский в свое время призывал молодое поколение жить по примеру Дзержинского, и теперь его слова повсеместно цитировались в выступлениях и статьях, прославлявших ЧК [182]. Они прозвучали, например, на церемонии открытия памятника Дзержинскому на Лубянке в 1958 году из уст учительницы, представлявшей московскую интеллигенцию. Она назвала Дзержинского «ярким образцом» для всех советских людей, «вдохновляющим примером» для советской молодежи и торжественно пообещала от имени советских учителей воспитывать в советской молодежи «высокие морально-политические качества», которыми обладал Дзержинский [183]. В дальнейшем стали организовываться молодежные агитпоходы по священным местам, связанным с жизнью Дзержинского [184].

Новый профилактический подход был особенно полезен в борьбе с бунтарской молодежью. Он позволял объяснять действия таких людей не искренними политическими или нравственными протестами, а «политической незрелостью» [185] и/или тем фактом, что на неправильный путь их толкнули иностранные враги [186]. Как утверждалось в одной статье, вышедшей на страницах «Комсомольской правды» в 1967 году, встать на «неверный путь» человек мог в силу своей «недостаточной политической зрелости» или «влияния вражеской пропаганды», а задача чекиста заключалась в том, чтобы «предотвратить преступление, своевременно предостеречь человека, вставшего на неверный путь» [187]. Автор статьи приводит в пример двух молодых людей, которые сначала просто слушали радио «Свобода», но затем незаметно для себя встали на скользкий путь и в конце концов занялись антикоммунистической деятельностью. Мораль истории такова: юношеский идеализм ловко эксплуатируют иностранные враги, но КГБ в таких случаях проявляет милосердие, понимая с высоты своей мудрости, что молодых людей толкнули на дурной путь, что они скорее жертвы, чем преступники [188]. Как сообщают, Андропов часто повторял, подчеркивая положенную в основу профилактики доброжелательность: «Мы не должны осуждать жертв врага, это не наш метод» [189]. Можно привести еще один типичный пример: в статье журнала «Пограничник» за 1967 год отмечалось, что советские граждане «могут в определенных обстоятельствах, сами того не желая, попасться на удочку вражеских разведчиков. Чтобы предотвратить это, с ними проводится профилактическая работа» [190].

Иными словами, оппозиция служила не признаком наличия серьезных внутренних проблем советской системы, которые необходимо решать; она была всего лишь проявлением безрассудства молодежи и/или прискорбным побочным эффектом новой открытости режима внешнему миру. Более того, этот вопрос был решаемым: чекист с присущей ему мудростью и призванием возвращать на «правильный путь» тех, кто отбился от стада [191], опираясь на помощников из народа, способен был задушить проблему в зародыше, избавиться от нее хирургическим путем, без необходимости прибегать к террору. Таким образом, профилактика помогала оправдывать существование инакомыслия – явления крайне важного для хрущевской эпохи.

<p>Ахиллесова пята чекистской пропаганды</p>

Несмотря на все разговоры о чистой совести, доверии и согласии с народом при чтении текстов, процитированных в этой главе, возникает ощущение, что их авторы пытаются от чего-то защититься. На протяжении всей хрущевской эпохи и позднее чекистскую пропаганду выдавала фундаментальная тревога, корни которой уходят в вечный страх, что в то время как народ любит их, коварная двуличная интеллигенция смеется за их спиной. Чекистов недвусмысленно предупреждали, что этого стоит остерегаться. На общесоюзном съезде следователей КГБ в июне 1958 года действующий глава следственного комитета КГБ СССР рассматривал случай допроса, во время которого «арестованный насмехался над следователем, тогда как последний этого, очевидно, не замечал» [192].

Такая повышенная чувствительность отчасти была следствием понимания того, что интеллигенция более образованна. Чекисты часто опасались, что засмеют их невежество. Сам Дзержинский, видимо, страдал от этого комплекса. Радек вспоминает, как он оскорбился, когда соратники-чекисты подняли на смех его намерение возглавить комиссариат народного просвещения по окончанию Гражданской войны [193]. Как мы убедились, чекистов могли высмеять и за их неспособность понимать скрытые намеки на репрессивный аппарат, особенно в кино, поэтому они перестраховывались и старались быть в два раза бдительнее, чтобы не допустить этого. Паранойя обрела масштабы эпидемии в постсталинскую эпоху, когда большая свобода творчества открыла больше возможностей для скрытой или непрямой критики режима.

Чекист мог требовать, чтобы писатели, историки и режиссеры показывали в зеркале искусства его чистый и благородный образ, но он никогда не был уверен в том, что этот безупречный образ не таит в себе скрытой усмешки. Таким образом, самой характерной чертой пропаганды, создаваемой советскими органами госбезопасности, является глубоко затаенное, но различимое чувство небезопасности.

3. Образ чекиста в зеркале истории

Мы проследили с вами, как менялся образ сотрудника органов госбезопасности и какие новые риторические приемы использовались для его представления в хрущевскую эпоху. Здесь мы сместим внимание и рассмотрим эти процессы вблизи, на примере истории создания двух фильмов начала 1960-х годов «Сотрудник ЧК» (1962–1963) и «Выстрел в тумане» (1961–1964). Мы увидим, как консультанты от КГБ вынуждали деятелей искусства создавать привлекательный образ чекиста и как зачастую с ними боролась (или договаривалась) творческая интеллигенция.

Мы использовали архивные материалы студии «Мосфильм», хранящиеся в Российском государственном архиве литературы и искусства (РГАЛИ) в Москве. Материалов этих очень много. Так, например, в них мы нашли несколько вариантов киносценариев. Это позволило сравнить разные версии и отследить, какие сцены менялись, как менялись, где и почему. Стенограммы редакционных заседаний, к которым мы обратились, дополнили черновики сценариев, нередко раскрывая, кто за какие изменения ратовал и на каких основаниях. До определенной степени эти стенограммы позволили как будто бы присутствовать при обсуждениях. Они дают нам очень специфическую информацию, которая могла и не дойти до нас, например о том, что именно в тот период запрещалось говорить о чекистах публично. Наконец среди материалов нашлась переписка консультантов КГБ, назначенных наблюдателями за съемкой фильмов, с руководством КГБ. Все это позволило нам восстановить в деталях процесс того, как ревизионистские порывы «оттепели» постепенно приглушались и затухали, уступив в конце концов место иным подходам, легшим в основу новой партийной линии и взятым на вооружение КГБ.

Эти документы ценны также тем, что помогают нам понять, как представители советского культурного бомонда пытались преодолевать менявшиеся и неопределенные идеологические препоны во времена, когда старые запреты и неписаные правила постоянно трансформировались. Дискуссии тогда были нередко напряженными (особенно те, что касались роли НКВД в Большом терроре), а временами удивительно свободными и откровенными – хотя эта атмосфера резко изменилась уже к концу 1962 года, вместе с переменой политического и культурного климата в стране на закате оттепели.

<p>Создание «Сотрудника ЧК»</p>

Первый фильм, к которому мы обратимся, – «Сотрудник ЧК» (реж. Борис Волчек, «Мосфильм», 1963 г.). Его действие разворачивается во время Гражданской войны в Заречье, маленьком городке на юге России. Фильм показывает нравственный путь юноши Алексея Михалева, который, возмужав и став чекистом, ликвидировал под руководством старшего, более опытного чекиста белый заговор (опытный чекист фигурирует в разных вариантах сценария как Силин, Брокман и Берзин) [1]. Алексей, главный герой картины, противопоставляется другому чекисту, Илларионову, который не брезгует никакими методами в деле обнаружения контрреволюционеров и готов применять любые средства ради достижения своих целей. Как отмечал один критик-современник, драма картины строится на фундаментальном противоречии между способами борьбы, которые два чекиста, Михалев и Илларионов, считают «специфической природой и методами работы ЧК» [2].

Фильм изначально замышлялся как произведение, открывающее новую страницу в кинематографе. Помимо того что он изобразил события ранней советской истории, он должен был стать символом десталинизации, отображением в драматической форме некоторых уроков, осознанных после секретного доклада Хрущева. Его цель была достаточно амбициозной: отобразить нравственное осуждение Хрущевым сталинского НКВД, отыскать истоки сталинского террора в первых годах существования Чрезвычайной комиссии. Учитывая переоценку прошлого и тенденции к возрождению официального культа Дзержинского, которые уже проявились в момент начала работы над фильмом, такую цель можно считать не только амбициозной, но и бесстрашной или безрассудно наивной. В то время авторы и съемочная группа, очевидно, не осознавали, насколько проблематичным по своей сути был такой подход – скорее всего, их воодушевляла идея создать совершенно новый фильм или воплотить новые возможности, которые открыла «оттепель».

Проект был близок авторам сценария и режиссеру. Режиссер Борис Волчек, выступив инициатором создания этой картины, собрал команду сценаристов, которые написали сценарий еще до заключения соглашения с «Мосфильмом», – такой подход в те времена был необычен, он свидетельствовал об исключительной преданности авторов проекту. Энтузиазм съемочной группы (по меньшей мере первоначальный) определенно объяснялся тем, что фильм давал возможности осудить Большой террор и предложить свежую версию того, как он возник.

Проект был также близок органам госбезопасности. Сказанные коллегам в декабре 1962 года слова Волчека о том, что сценарием заинтересовались «достаточно солидные организации», безусловно, относились к КГБ [3]. Более того, один из авторов сценария, Александр Лукин, сам в прошлом был чекистом (в дальнейшем он напишет и другие сценарии, статьи и книги на чекистскую тематику) [4].

Во всех черновиках сценария фильма встречаются написанные от руки замечания идеологического характера. Так, в первой версии сценария в самом начале фильма голос за кадром должен был произносить такие слова: «Итак, апрельской ночью 1918 года Алексей покинул родной город. Тогда в его сердце не было ни великой ненависти, ни великой любви. Только слепая мальчишеская вера в революцию». Кто-то подчеркнул слова «слепая мальчишеская вера» и написал на полях: «Почему слепая?» [5]

Самые радикальные исправления сделаны в стенограмме майской встречи 1962 года: вырвана целая страница. Эта спорная страница привлекла наше внимание, когда мы прочитали оригинальный черновик стенограммы. В частности, нас потрясли размышления еще одного выступающего, Вольпина [6], поскольку они далеко выходили за границы идеологической приемлемости. Вольпин задал риторический вопрос: «Что говорили о чекистах в те времена? Как жители Заречья представляли себе чекистов?» и продолжил: «Чекисты считались агрессивными расстрельщиками, фанатичными бандитами [7]. А здесь Дина встречает настоящего чекиста, старается соблазнить его, но мы-то должны показать, как ей страшно» [8]. Неудивительно, что кто-то решил вырвать всю страницу – хотя этот шаг все равно оказался бесполезным, поскольку обе версии стенограммы попали в архив.

Тогда как недопустимыми были заявления о том, что население боялось чекистов, в отредактированных стенограммах все же содержались утверждения о ЧК, которые показались бы почти скандальными в брежневскую эпоху, но считались приемлемыми в начале 1960-х, раз их решили оставить в стенограммах. Самыми поразительными и, пожалуй, неожиданными кажутся попытки проследить связь между «плохими» чекистами эпохи Дзержинского и тем типом чекистов, которые в конце концов пришли к власти в НКВД и осуществили массовые убийства 1937–1938 годов. Эта тема сквозной линией проходит через все обсуждения, связанные с личностью Илларионова; к ней мы сейчас и обратимся.

<p>Неудавшийся портрет «плохого» чекиста</p>

На встречах худсовета в мае и июне 1962 года неоднократно подчеркивалось, что Илларионов задумывался как «прообраз той банды, которая существовала позже, во времена Ежова и Берии» [9], как «зародыш будущих искажений» в деятельности чекистов [10]. В одном месте Поляновский, один из авторов сценария, утверждает даже: «Его [Илларионова] нужно судить. Если бы мы осудили его, все было бы иначе, 1937-го бы не было» [11].

В фильме Илларионов – второстепенный персонаж, он появляется на экране не слишком часто и ненадолго. Однако худсовет обсуждал его гораздо дольше, чем всех остальных героев киноленты. В материалах дела постоянно повторяется, что Илларионов – это «самый важный» и вместе с тем «самый сложный» персонаж фильма [12]. Все потому, что он символизирует Большой террор – события, которые явно не упоминаются в фильме, но являются подтекстом многих действий, по крайней мере в ранних вариантах киносценария.

Ввиду такого «багажа» Илларионова сложно было создать и определить его характер. Все члены худсовета прекрасно осознавали, насколько неоднозначной и трудной в те времена была тема ЧК. Они несколько раз заявляли, что создать такой фильм о ЧК в текущей обстановке просто немыслимо [13]. В обсуждениях они часто упоминали о «современных отголосках» фильма и о психологической невозможности рассматривать ЧК вне связи с Большим террором [14]. Они утверждали: «Это очень ответственное дело – снимать сейчас картину о ЧК» [15].

Авторы надеялись, что благодаря намекам на Большой террор и его корни этот фильм станет новой страницей в советском кинематографе. В июле 1962 года Поляновский объяснял: «Мы считали, что действуем смело, поскольку в кинематографии до сих пор не было [героев вроде Илларионова], если не считать милиционера из фильма “Дело Румянцева” [16]. Нам еще не встречались такие персонажи в органах власти. Поэтому этот образ [Илларионова] дорог нам своей новизной» [17].

Однако по мере того, как образ Илларионова обсуждался все обстоятельнее, начинали возникать проблемы. Особенно явно они проявились на июльской встрече 1962 года, на которой присутствовал драматург Михаил Шатров (позже станет одним из самых знаменитых драматургов горбачевской эпохи). Шатров похвалил авторов за их благородное намерение «попытаться поднять ряд проблем, резонансных для наших современников», в числе которых он, по-видимому, подразумевал преемственность между ЧК и НКВД [18]. Однако Шатров высказал и достаточно серьезное критическое замечание: «Я категорически не согласен считать, что все, что противоречит линии партии в образе чекиста Илларионова, объясняется его идиотизмом и глупостью. Смотришь на него и постоянно думаешь: наверное, все это – следствие его глупости? Вероятно, только дураки так поступали? Ведь он явный болван, кретин… и мне это не нравится… Было бы гораздо интереснее, если бы Илларионов был не дураком, но имел бы такую точку зрения… так было бы лучше» [19].

Замечания Шатрова послужили поводом для долгой и запутанной дискуссии, которая в конечном счете привела к фундаментальному вопросу об истоках Большого террора. Обсуждения затянулись потому, что худсовет никак не мог прийти к соглашению относительно того, каким должен быть образ Илларионова. Следует ли только намекнуть на его злодеяния или привлечь к ним внимание? Следует ли наделять его какими-то положительными чертами? Должен ли он как-то доказывать, обосновывать и оправдывать свою позицию?

Шатров, видимо, потребовал более жестких обоснований образа Илларионова: «Можно доказать, что действия Илларионова в Заречье обусловлены революционной необходимостью… Можно доказать, что он прав. Но для меня этого недостаточно. Мне кажется, что вы здесь просто условились, что он не прав. Такое у меня впечатление» [20].

Сноски

1

Автор глубоко признательна своему научному руководителю профессору Кристоферу Эндрю (Корпус-Кристи, Кембридж) за всестороннюю многолетнюю поддержку.

2

Глава 2 воспроизводится с разрешения издательства Taylor & Francis Books (Соединенное Королевство), которое опубликовало ее под названием «Меняющееся лицо репрессий в эпоху Хрущева» в книге «Советское государство и общество в эпоху Никиты Хрущева» под редакцией Мелани Илиак и Джереми Смита (Routledge, 2009), с. 142–161.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5