Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Стихотворения и поэмы

ModernLib.Net / Поэзия / Эдуард Багрицкий / Стихотворения и поэмы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Эдуард Багрицкий
Жанр: Поэзия

 

 


 
Приходит время зрелости суровой,
Я пух теряю, как петух здоровый.
Разносит ветер пестрые клочки.
Неумолимо, с болью напряженья,
Вылазят кровянистые стручки,
Колючие ошметки и крючки —
Начало будущего оперенья.
 
      С чувством гордости и глубокого удовлетворения поэт постигает романтику бытия миллионов своих сограждан. И чувство товарищества с ними придает ему нравственную силу. В "Стихах о себе", представляя возможную встречу с читателем, свой разговор с ним, Багрицкий улавливает в характере и облике героя свои черты и горд этим сходством:
 
Сутуловат,
Обветрен,
Запылен,
А мне казалось,
Что моложе он…
И скажет он,
Стряхая пыль травы:
"А мне казалось,
Что моложе вы!"
Так, вытерев ладони о штаны,
Встречаются работники страны.
 
      Поэт не мог перейти к большому разговору от имени своего поколения, не ощутив своего «я» неотделимой частицей слитого с народом «мы». Поэзия Эдуарда Багрицкого запечатлела мужественный и строгий лирический характер. Его герой сдержан в проявлении чувств, но за этой сдержанностью ощущается энергия, способная проявиться в нужный момент со всей решительностью. Его «победителю» как бы неведомы сомнения и колебания. Страстная, почти фанатическая убежденность ведет и вдохновляет его. Он постиг высшую правду века в суровой революционной необходимости.
 
О мать революция! Нелегка
Трехгранная откровенность штыка, —
 
      признается главный герой книги «Победители» Ф. Э. Дзержинский, на диалоге с которым построено стихотворение «ТБС», обращенное к вопросам социалистической морали и пролетарского гуманизма.
 
История постучала в окно:
Так распахни же его, —
 
      читаем в одной из черновых рукописей стихотворения "Итак — бумаге терпеть невмочь…". Ощутив себя победителем, постигнув суть романтики новой действительности, Багрицкий обращается в "виге поэм "Последняя ночь" к лирикофилософскому осмыслению коренных проблем человеческого бытия, к вопросам становления новой, социалистической нравственности. Книга "Последняя ночь" состоит из трех поэм ("Последняя ночь", "Человек предместья", "Смерть пионерки"). "Последняя ночь" задумывалась Багрицким как трилогия о судьбах интеллигенции в революции. Согласно замыслу предполагалось прочертить "три разных маршрута вдаль", рассказать о трех представителях одного поколения. Замысел этот осуществлен не был. Багрицкого увлекли иные дела и планы. Он успел написать лишь первую часть и эпилог. Эпилог поэмы — мужественная лирическая декларация. В лирическом образе повествователя узнается сам поэт, умудренный опытом революции, гражданской войны, пятилеток, прекрасно знающий цену слова, "подвластного ему":
 
Но если, строчки не дописав,
Бессильно падет рука,
И взгляд остановится, и губа
Отвалится к бороде,
И наши товарищи, поплевав
На руки, стащат нас
В клуб, чтоб мы прокисали там
Средь лампочек и цветов, —
Пусть юноша (вузовец, иль поэт,
Иль слесарь — мне все равно)
Придет и встанет на караул,
Не вытирая слезы.
 
      Здесь и спокойное мужество, и горечь тяжелобольного, и неизменная ирония в свой адрес, снижающая патетику первых строк эпилога, и главное обращение к бессмертной юности, которой передается эстафета борьбы и жизни. В книге поэм "Последняя ночь" рассказ о грандиозных событиях, потрясающих мир, ведется от лица лирического героя, лирического «я» поэта. Это рассказ "о времени и о себе". О небывалом героическом времени, о своей выстраданной, насущной потребности разделить его участь рассказывает поэт. И время, пришедшее провозгласить конец старого мира в "Человеке предместья", обнаруживает черты внешнего сходства с поэтом:
 
И в блеск половиц, в промытую содой
И щелоком горницу, в плеск мытья
Оно врывается непогодой,
Такое ж сутуловатое, как я,
Такое ж, как я, презревшее отдых
И вдохновеньем потрясено,
Глаза, промытые в сорока водах,
Медленно поднимает оно.
 
      Штурмуя бастион "человека предместья", последний оплот ненавистного мира собственничества, поэт ощущает плечом не только "веселых людей своих стихов" — "механиков, чекистов, рыбоводов". С ним теперь заодно и само Время. "Человек предместья" и "Смерть пионерки" связаны единым сюжетом. Пионерка Валя вырывается из родительского «благодатного» мира. Как рассказывал сам Багрицкий, поводом к созданию поэмы "Смерть пионерки" явился реальный факт смерти дочери хозяина их дома в Кунцеве, Вали Дыко, соученицы и подружки сына Багрицкого — Всеволода. Большие морально-этические проблемы времени решаются Багрицким на локальном жизненном материале, не выходящем как то может показаться на первый взгляд, за пределы предместья. Но это было бы чисто внешнее, поверхностное восприятие. Мы видим, как постепенно эти рамки раздвигаются до вселенских масштабов. "Пылью мира" покрыты "походные сапоги" друзей поэта, таких же, как он, солдат, пришедших по его зову на борьбу с "человеком предместья". "В мир, открытый; настежь бешенству ветров" вырывается юность из стен больницы, в которой умирает тоненькая, как травинка, как молодой побег, Валя. И это вновь возвращает нас к "Последней ночи" — заглавной поэме трилогии. Здесь, как это свойственно поэтике Багрицкого, где природа и человек едины, свидетелем мировой трагедии предстает вся Вселенная. Вселенский масштаб голубизны и покоя сталкивается с ко. нкретно-бытовым мирком "маленького человека", брошенного в империалистическую бойню:
 
Деревни скончались.
Потоптан хлеб.
И вечером — прямо в пыль
Планеты стекают в крови густой
Да смутно трубит горнист.
Дымятся костры у больших дорог.
Солдаты колотят вшей.
Над Францией дым.
Над Пруссией вихрь.
И над Россией туман.
 
      Поэма "Последняя ночь", как и «Февраль», исполнена антимилитаристского пафоса, обе они входят в современный контекст борьбы за мир, против империалистических войн и сопровождающей их дегуманизации личности.
 
Печальные дети, что знали мы,
Когда у больших столов
Врачи, постучав по впалой груди,
"Годен!" — кричали нам… —
 
      вспоминает Багрицкий о своих сверстниках, поставленных под ружье, после убийства в Сараеве эрцгерцога Франца-Фердинанда и начала первой мировой войны. От поэмы к поэме движется, вырастая из сложной метафоры в конкретные картины жизни, образ умирающего старого мира с его насилием и братоубийственными несправедливыми войнами. На обломках старого вырастает и утверждается новая система гуманистических ценностей:
 
Осыпался, отболев,
Скарлатинозною шелухой
Мир, окружавший нас.
 
      В романтический образ бессмертной юности воплощается Валентина, оттолкнувшая слабеющей детской рукой вековой мир священной собственности. Происходит скарлатинозное шелушение мира — процесс, сопутствующий выздоровлению. Романтический мотив юности, молодости поколения проходит через всю поэзию зрелого Багрицкого, вырастая в символический образ бессмертия революции молодости планеты. И этот устойчивый образ стал одним из определяющих в поэтической системе советской романтической поэзии. У Маяковского — это "весна человечества", «страна-подросток», "молодость мира", у Владимира Литовского — "вечная юность", "юность планеты", "молодость неслыханного мира", у Михаила Светлова — бессмертная "боевая юность". «Молодость», всходящая из костей и крови безымянных солтат революции, постепенно и жизнестойко произрастает из самых глубин поэзии Багрицкого.
 
Не дождались гроба мы,
Кончили поход…
На казенной обуви
Ромашка цветет… —
 
      рассказывалось о гибели в грядущей войне двух поэтов — солдат одной армии революции. Бескомпромиссная, самоотверженная юность уже не покидает поэта, ведет его за собой на самые трудные рубежи.
 
Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед… —
 
      с новой силой воскресает в поэме "Смерть пионерки" романтика "боев и походов". «Песней» назвал Багрицкий этот взволнованный лирический монолог, поднявшийся из самого сердца поэта, прозвучавший от имени поколения, совершившего революцию, от имени всех, кто за нее отдал жизнь:
 
Чтоб земля суровая
Кровью истекла,
Чтобы юность новая
Из костей взошла.
 
      Через увлечение свободолюбивой, революционно-романтической поэзией Эдуарда Багрицкого проходит каждое новое поколение. Лучшее из написанного им — наша советская классика. Багрицкий умер 16 февраля 1934 года в самом начале нового творческого взлета. Он был до конца и самозабвенно предан поэзии, а подлинная поэзия, по его глубокому убеждению, не только творит мир прекрасного, но и преобразует действительность, перестраивает жизнь.
      Автор статьи: Светлана Коваленко

Стихотворения

Суворов

 
В серой треуголке, юркий и маленький,
В синей шинели с продранными локтями, —
Он надевал зимой теплые валенки
И укутывал горло шарфами и платками.
В те времена по дорогам скрипели еще
дилижансы,
И кучера сидели на козлах в камзолах и
фетровых шляпах;
По вечерам, в гостиницах, веселые девушки
пели романсы,
И в низких залах струился мятный запах.
Когда вдалеке звучал рожок почтовой кареты,
На грязных окнах подымались зеленые
шторы,
В темных залах смолкали нежные дуэты,
И раздавался шепот: "Едет Суворов!"
На узких лестницах шуршали тонкие юбки,
Растворялись ворота услужливыми
казачками,
Краснолицые путники почтительно прятали
трубки,
Обжигая руки горячими угольками.
По вечерам он сидел у погаснувшего камина,
На котором стояли саксонские часы и
уродцы из фарфора,
Читал французский роман, открыв его
с середины,
"О мученьях бедной Жульетты, полюбившей
знатного сеньора".
Утром, когда пастушьи рожки поют напевней
И толстая служанка стучит по коридору
башмаками,
Он собирался в свои холодные деревни,
Натягивая сапоги со сбитыми каблуками.
В сморщенных ушах желтели грязные ватки;
Старчески кряхтя, он сходил во двор,
держась за перила;
Кучер в синем кафтане стегал рыжую
лошадку,
И мчались гостиница, роща, так, что
в глазах рябило.
Когда же перед ним выплывали из тумана
Маленькие домики и церковь с облупленной
крышей,
Он дергал высокого кучера за полу кафтана
И кричал ему старческим голосом:
"Поезжай потише!"
Но иногда по первому выпавшему снегу,
Стоя в пролетке и держась за плечо
возницы,
К нему в деревню приезжал фельдъегерь
И привозил письмо от матушки-императрицы.
"Государь мой, — читал он, — Александр
Васильич!
Сколь прискорбно мне Ваш мирный покой
тревожить,
Вы, как древний Цинциннат, в деревню
свою удалились,
Чтоб мудрым трудом и науками свои
владения множить…"
Он долго смотрел на надушенную бумагу —
Казалось, слова на тонкую нитку нижет;
Затем подходил к шкафу, вынимал ордена
и шпагу
И становился Суворовым учебников и книжек.
 
1915

О Кобольде

 
Фарфоровые коровы недаром мычали,
Шерстяной попугай недаром о клетку бился, —
В темном уголке, в старинной заброшенной зале
В конфетной коробке кобольд родился.
Прилетели эльфы к матери кобольда,
Зашуршали перепонками прозрачных крыл и и;
Два бумажных раскрашенных герольда,
Надувши щеки, в трубы трубили.
Длинноносый маг в колпаке зеленом
К яслям на картонном гусе приехал;
Восковая пастушка посмотрела изумленно
И чуть не растаяла от тихого смеха.
Кобольд был сделан из гуттаперчи,
Вместо короны ему приклеили золотую бумажку,
Суровая матушка наклонила чепчик
И поднесла к губам его манную кашку.
За печкой очень удивились тараканы,
Почему такой шум в старой зале, —
Сегодня нет гостей, не шуршат юбки и кафтаны,
Напудренный мальчик не играет на рояли.
Восковая пастушка ушла на поклоненье,
А оловянный гусар по ней страстью томился:
Он не знал, что в гостиной, где синие тени,
В конфетной коробке кобольд родился.
 
1915

Нарушение гармонии

 
Ультрамариновое небо,
От бурь вспотевшая земля,
И развернулись желчью хлеба
Шахматною доской поля.
Кто, вышедший из темной дали,
Впитавший мощь подземных сил,
В простор земли печатью стали
Прямоугольники вонзил.
Кто, в даль впиваясь мутным взором,
Нажатьем медленной руки
Геодезическим прибором
Рвет молча землю на куски.
О Землемер, во сне усталом
Ты видишь тот далекий скат,
Где треугольник острым жалом
Впился в очерченный квадрат.
И циркуль круг чертит размерно,
И линия проведена,
Но всё ж поет, клонясь неверно,
Отвеса медного струна:
О том, что площади покать1
Под землемерною трубой,
Что изумрудные квадраты
Кривой рассечены межой;
Что, пыльной мглою опьяненный,
Заняв квадратом ближний скат,
Углом в окружность заключенный,
Шуршит ветвями старый сад;
Что только памятник, бессилен,
Застыл над кровью поздних роз,
Что в медь надтреснутых извилин
Впился зеленый купорос.
 
1915

Гимн Маяковскому

 
Озверевший зубр в блестящем цилиндре —
Ты медленно поводишь остеклевшими
глазами
На трубы, ловящие, как руки, облака,
На грязную мостовую, залитую нечистотами.
Вселенский спортсмен в оранжевом костюме,
Ты ударил землю кованым каблуком,
И она взлетела в огневые пространства
И несется быстрее, быстрее, быстрей…
Божественный сибарит с бронзовым телом,
Следящий, как в изумрудной чаше Земли,
Подвешенной над кострами веков,
Вздуваются и лопаются народы.
О Полководец Городов, бешено лаюшпх
на Солнце,
Когда ты гордо проходишь по улице,
Дома вытягиваются во фронт,
Поворачивая крыши направо.
Я, изнеженный на пуховиках столетий,
Протягиваю тебе свою выхоленную руку,
И ты пожимаешь ее уверенной ладонью,
Так что на белой коже остаются синие следы.
Я, ненавидящий Современность,
Ищущий забвения в математике и истории,
Ясно вижу своими всё же вдохновенными
глазами,
Что скоро, скоро мы сгинем, как дымы.
И, почтительно сторонясь, я говорю:
"Привет тебе, Маяковский!"
 
1915

Дерибасовская ночью (весна)

 
На грязном небе выбиты лучами
Зеленые буквы: "Шоколад и какао",
И автомобили, как коты с придавленными
хвостами,
Неистово визжат: "Ах, мяу! мяу!"
Черные деревья растрепанными метлами
Вымели с неба нарумяненные звезды,
И красно-рыжие трамваи, погромыхивая
мордами,
По черепам булыжников ползут на роздых.
Гранитные дельфины — разжиревшие
мопсы —
У грязного фонтана захотели пить,
И памятник Пушкина, всунувши в рот
папиросу,
Просит у фонаря: "Позвольте закурить!"
Дегенеративные тучи проносятся низко,
От женских губ несет копеечными сигарами,
И месяц повис, как оранжевая сосиска,
Над мостовой, расчесавшей пробор
тротуарами.
Семиэтажный дом с вывесками в охапке,
Курит уголь, как денди сигару,
И красноносый фонарь в гимназической
шапке
Подмигивает вывеске — он сегодня в ударе.
На черных озерах маслянистого асфальта
Рыжие звезды служат ночи мессу…
Радуйтесь, сутенеры, трубы дома
подымайте! —
И у Дерибасовской есть поэтесса!
 
1915

О любителе соловьев

 
Я в него влюблена,
А он любит каких-то соловьев…
Он не знает, что не моя вина,
То, что я в него влюблена
Без щелканья, без свиста и даже без слов.
Ему трудно понять,
Как его может полюбить человек:
До сих пор его любили только соловьи.
Милый! Дай мне тебя обнять,
Увидеть стрелы опущенных век,
Рассказать о муках любви.
Я знаю, он меня спросит: "А где твой хвост?
Где твой клюв? Где у тебя прицеплены
крылья?"
— "Мой милый! Я не соловей, не славка,
не дрозд…
Полюби меня — ДЕВУШКУ,
ПТИЦЕПОДОБНЫЙ
и
хилый… Мой милый!"
 
1915

Враг

 
Сжимает разбитую ногу
Гвоздями подбитый сапог,
Он молится грустному богу:
Молитвы услышит ли бог?
Промечут холодные зори
В поля золотые огни…
Шумят на багряном просторе
Зеленые вязы одни.
Лишь ветер, сорвавшийся с кручи,
Взвихрит серебристую пыль,
Да пляшет татарник колючий,
Да никнет безмолвно ковыль.
А ночью покроет дороги
Пропитанный слизью туман,
Протопчут усталые ноги,
Тревогу пробьет барабан.
Идет, под котомкой сгибаясь,
В дыму погибающих сел,
Беззвучно кричит, задыхаясь,
На знамени черный орел.
Протопчет, как дикая пляска,
Коней ошалелый галоп…
Опускается медная каска
На влажный запыленный лоб.
Поблекли засохшие губы,
Ружье задрожало в руке;
Запели дозорные трубы
В деревне на ближней реке…
Сейчас над сырыми полями
Свой веер раскроет восток…
Стучит тяжело сапогами
И взводит упругий курок.
 
Сентябрь 1914

Креолка

 
Когда наскучат ей лукавые новеллы
И надоест лежать в плетеных гамаках,
Она приходит в порт смотреть, как
каравеллы
Плывут из смутных стран на зыбких парусах.
Шуршит широкий плащ из золотистой ткани;
Едва хрустит песок под красным каблучком,
И маленький индус в лазоревом тюрбане
Несет тяжелый шлейф, расшитый серебром.
Она одна идет к заброшенному молу,
Где плещут паруса алжирских бригантин,
Когда в закатный час танцуют фарандолу,
И флейта дребезжит, и стонет тамбурин.
От палуб кораблей так смутно тянет дегтем,
Так тихо шелестят расшитые шелка.
Но ей смешней всего слегка коснуться локтем
Закинувшего сеть мулата-рыбака…
Л дома ждут ее хрустальные беседки,
Амур из мрамора, глядящийся в фонтан,
И красный попугай, висящий в медной клетке,
И стая маленьких бесхвостых обезьян.
И звонко дребезжат зеленые цикады
В прозрачных венчиках фарфоровых цветов,
И никнут дальних гор жемчужные громады
В беретах голубых пушистых облаков.
Когда ж проснется ночь над мраморным
балконом
И крикнет козодой, крылами трепеща,
Она одна идет к заброшенным колоннам,
Окутанным дождем зеленого плюща…
В аллее голубой, где в серебре тумана
Прозрачен чайных роз тягучий аромат,
Склонившись, ждет ее у синего фонтана
С виолой под плащом смеющийся мулат.
Он будет целовать пугливую креолку,
Когда поют цветы и плачет тишина…
А в облаках, скользя по голубому шелку,
Краями острыми едва шуршит луна…
 
1915

Пристань

 
Встает зеленый пар над синевой зыбей,
И небо вдалеке прозрачно голубое…
И месяц, опьянев от тишины и зноя,
Разорван на куски ударом тонких рей…
Скелеты бригантин, как черные бойцы,
Вонзили копья мачт в лазурную бумагу…
И пурпурный корсар безмолвно точит шпагу,
Чтоб гибель разнести в далекие концы.
В таверне "Синий бриг" усталый шкипер Пит
Играет грустный вальс на дряхлой мандолине,
А рядом у стола, в изломанной корзине,
Огромный черный кот, оскалившись, храпит…
И юнга, в сон любви безмолвно погружен,
Вдыхает синий дым из жерла черной трубки,
И в кружеве огней мерещатся сквозь сон
Поющий звон серег и пурпурные губки.
И сабли длинные о грязный стол стучат,
И пиво едкое из бочек брызжет в кружки…
А утром медные на них направит пушки
Подплывший к пристани сторожевой фрегат…
 
1915

Дионис

 
Там, где выступ холодный и серый
Водопадом свергается вниз,
Я кричу у безмолвной пещеры:
"Дионис! Дионис! Дионис!"
Утомись после долгой охоты,
Запылив свой пурпурный наряд,
Он ушел в бирюзовые гроты
Выжимать золотой виноград…
Дионис! На щите золоченом
Блеклых змей голубая борьба,
И рыдает разорванным стоном
Устремленная в небо труба…
И на пепел сожженного нарда,
Опьяненный, я падаю ниц;
Надо мной голова леопарда,
Золотого вождя колесниц!..
О, взметните покорные руки
В расцвеченный Дианой карниз!..
Натяните упорные луки —
Дионис к нам идет, Дионис!
В облаках золотисто-пурпурный
Вечер плакал в туманной дали…
В моем сердце, узорчатой урне,
Светлой грусти дрожат хрустали.
 
1915

В пути

 
Уже двенадцать дней не видно берегов,
И ночь идет за днем, как волк за тихой
серной.
И небо кажется бездонною цистерной,
Где башни рушатся туманных городов…
Уже двенадцать дней, как брошен Карфаген,
Уже двенадцать дней несут нас вдаль
муссоны!..
Не звякнет тихий меч, не дрогнет щит
червленый,
Не брызнет белизной узор сидонских стен…
Напрасно третий день жгут синие куренья,
Напрасно молится у черной мачты жрец,
Напрасно льют на нард шипящий жир овец:
Свирепый Посейдон не знает сожаленья…
На грязной палубе, от солнца порыжелой,
Меж брошенных снастей и рваных парусов,
Матросы тихо спят; и горечь летних снов
Телами смуглыми безмолвно овладела…
И ночь идет за днем… Пурпуровую нить
Прядет больной закат за далью умиранья…
Но нам страшней громов, и бури, и рыданья
В горящей тишине дрожащий возглас:
"Пить!"…
И ночь холодная идет стопой неверной,
Рассыпав за собой цветы поблекших снов,
Уже двенадцать дней не видно берегов,
И ночь идет за днем, как волк за тихой
серной.
 
1915

Конец Летучего Голландца

 
Надтреснутых гитар так дребезжащи звуки,
Охрипшая труба закашляла в туман,
И бьют костлявые безжалостные руки
В большой, с узорами, турецкий барабан…
У красной вывески заброшенной таверны,
Где по сырой стене ползет зеленый хмель,
Напившийся матрос горланит ритурнель,
И стих сменяет стих, певучий и неверный…
Струится липкий чад над красным фонарем.
Весь в пятнах от вина передник толстой
Марты,
Два пьяных боцмана, бранясь, играют
в карты;
На влажной скатерти дрожит в стаканах ром…
Береты моряков обшиты галунами,
На пурпурных плащах в застежке — бирюза.
У бледных девушек зеленые глаза
И белый ряд зубов за красными губами…
Фарфоровый фонарь — прозрачная луна,
В розетке синих туч мерцает утомленно,
Узорчат лунный блеск на синеве затона,
О полусгнивший мол бесшумно бьет волна…
У старой пристани, где глуше пьяниц крик,
Где реже синий дым табачного угара,
Безумный старый бриг Летучего Корсара
Раскрашенными флагами поник.
 
1915

Газелла ("В твоем алькове спят мечты…")

 
В твоем алькове спят мечты и вечер
странно долог,
Не знаю я, придешь ли ты, как вечер
странно долог…
В твоем саду зеленый грот у синего фонтана
И пикнут алые цветы, и вечер странно
долог…
Там спит глиняный пастушок с надтреснутой
свирелью,
И над прудом шуршат кусты, и вечер
странно долог…
К тебе я плыл из смутных стран на зыбкой
каравелле,
Я видел тусклые порты, где вечер странно
долог.
Я был в туманных городах, где
на жемчужном небе
Распяты алые кресты, и вечер странно
долог…
Тебе привез я тонкий яд в кольце
под аметистом,
Его, я знаю, выпьешь ты… И будет вечер
долог…
 
1915

Рудокоп

 
Я в горы ушел изумрудною ночью,
В безмолвье снегов и опаловых льдин…
И в небе кружились жемчужные клочья,
И прыгать мешал на ремне карабин…
Меж сумрачных пихт и берез шелестящих
На лыжах скользил я по тусклому льду,
Где гномы свозили на тачках скрипящих
Из каменных шахт золотую руду…
Я видел на глине осыпанных щебней
Медвежьих следов перевитый узор,
Хрустальные башни изломанных гребней
И синие платья застывших озер…
И мерзлое небо спускалось всё ниже,
И месяц был льдиной над глыбами льдин,
Но резко шипели шершавые лыжи,
И мерно дрожал на ремне карабин…
В морозном ущелье три зимних недели
Я тяжкой киркою граниты взрывал,
Пока над обрывом, у сломанной ели,
В рассыпанном кварце зажегся металл…
И гасли полярных огней ожерелья,
Когда я ушел на далекий Восток…
И встал, колыхаясь, над мглою ущелья
Прозрачной весны изумрудный дымок…
Я в город пришел в ускользающем мраке,
Где падал на улицы тающий лед.
Я в лужи ступал. И рычали собаки
Из ветхих конур, у гниющих ворот…
И там, где фонарь над дощатым забором
Колышется в луже, как желтая тень,
Начерчены были шершавым узором
На вывеске буквы "Бегущий Олень"…
И там, где плетет серебристые сетки
Над визгом оркестра табачный дымок,
Я бросил у круга безумной рулетки
На зелень сукна золотистый песок…
А утром, от солнца пьяна и туманна,
Огромные бедра вздымала земля…
Но шею сжимала безмолвно и странно
Холодной змеею тугая петля.
 
1915

Славяне

 
Мы жили в зеленых просторах,
Где воздух весной напоен,
Мерцали в потупленных взорах
Костры кочевавших племен…
Одеты в косматые шкуры,
Мы жертвы сжигали тебе,
Тебе, о безумный и хмурый
Перун на высоком столбе.
Мы гнали стада по оврагу,
Где бисером плещут ключи,
Но скоро кровавую брагу
Испьют топоры и мечи.
Приходят с заката тевтоны
С крестом и безумным орлом,
И лебеди, бросив затоны,
Ломают осоку крылом.
Ярила скрывается в тучах,
Стрибог подымается ввысь,
Хохочут в чащобах колючих
Лишь волк да пятнистая рысь…
И желчью сырой опоенный,
Трепещет Перун на столбе.
Безумное сердце тевтона,
Громовник, бросаю тебе…
Пылают холмы и овраги,
Зарделись на башнях зубцы,
Проносят червонные стяги
В плащах белоснежных жрецы.
Рычат исступленные трубы,
Рокочут рыдания струн,
Оскалив кровавые зубы,
Хохочет безумный Перун!..
 
1915

Осень

 
Литавры лебедей замолкли вдалеке,
Затихли журавли за топкими лугами,
Лишь ястреба кружат над рыжими стогами,
Да осень шелестит в прибрежном тростнике.
На сломанных плетнях завился гибкий хмель,

  • Страницы:
    1, 2, 3