Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Испорченные дети

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Эриа Филипп / Испорченные дети - Чтение (стр. 3)
Автор: Эриа Филипп
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      Мы с Симоном продолжали прохаживаться вдоль вагонов. И с каким-то ребяческим чувством, пробужденным этими воспоминаниями, я твердила про себя: "Они хотят меня проучить". Четыре этих слова открывали передо мной то, что ждет меня впереди, целую галерею картин, омрачивших мое детство: семейные трапезы, во время которых никто по приказу свыше, не смел со мной заговорить, завтраки и "детские утренники", а позже балы, на которые меня не пускали. В памяти вставали насмешливые лица братьев, перешептывания кузенов, тетки, застывшие в величественном презрении, родители и древние бабки - гневные олимпийские громовержцы. Четыре этих слова вызывали к жизни мои ответные капризы, мое отчаянное упрямство, мои, мрачные услады, мое одиночество в родительском особняке, полном золота, ковров и роскоши, но бывшем для меня безлюдной пустыней. Ибо в такие дни даже прислуге запрещалось со мной говорить, а судомойка получала приказ запереть котят в погребе, дабы я не могла найти себе утешение в кошачьем обществе.
      "Они хотят меня проучить, - думала я, - ведь мне уже двадцать шесть и я возвращаюсь в отчий дом". Шагая рядом, Симон не спускал с меня глаз. Я это заметила. И, очнувшись от своих воспоминаний, сказала брату:
      - Ты-то хоть, надеюсь, не намерен учить меня уму-разуму? Впрочем, раз ты приехал меня встречать...
      - О, я!.. Ты отлично знаешь, что я человек широких взглядов.
      Я ничего не возразила. Однако он поступил как раз так, будто я возразила: очевидно, это его больше устраивало. Он поднял брови и с наигранным прямодушием человека, которого уж никак нельзя заподозрить в двуличии, произнес:
      - А разве не так? Разве я говорил, что тебе предоставляют слишком много свободы? Будь же справедлива. Хоть раз посоветовал нашим держать тебя построже?
      И в самом деле, не глупо. Симон не совершил ошибки. Не превратил меня в своего врага. Я была самая недисциплинированная в семье, это верно; но в то же время самая отважная и настойчивая. И это он тоже знал. Открытая неприязнь привела бы к прискорбным для нас обоих осложнениям. Молчаливый, но настороженный нейтралитет давал возможность обеим сторонам добиться наилучших результатов.
      - Ладно! - сказала я, как бы подытоживая ход своих мыслей - Ладно! Значит, если я не ошибаюсь, ты, Симон, меня понимаешь?
      Слишком уж долго, на мой взгляд, он не открывал карт, а мне не терпелось покончить с затянувшейся игрой.
      - Конечно, - ответил он, - заявляю тебе это без обиняков. В известной мере понимаю.
      - Понимаешь... а что именно понимаешь, Симон?
      Мои слова, по-видимому, не очень его смутили, И он выпалил одним духом, так, словно ответ уже давно сложился в его уме.
      - Понимаю твое желание поглядеть чужую страну. Понимаю, что Соединенные Штаты тебя привлекали и удерживали. Что тебе, такой любительнице современного, пришлась по душе страна небоскребов, лихорадочной деятельности, struggle for life* {борьба за существование англ.}.
      - Странное же у тебя представление об Америке!
      Но он, не слушая, продолжал частить:
      - Неистовых развлечений, автомобильных поездок, мимолетной близости...
      Решительно в голове Симона имелся неисчерпаемый запас общих мест.
      - И скороспелых браков.
      Тут он замолчал. Я схватила его за руку. Силой удержала его на месте и принудила взглянуть мне в лицо. Охватившее меня в первую минуту оцепенение прошло, и теперь я с огромным трудом сдерживала желание расхохотаться.
      - Да ну! - сказала я.- Значит, вот оно в чем дело!
      - Какое дело?
      Надо признаться, он весьма удачно играл роль простака. Сжав зубы, раздув ноздри, набрав полные легкие вокзального воздуха, я пристально глядела на брата, оттягивая минуту, когда наконец смогу фыркнуть ему в лицо. Теперь уж я выступала в роли исповедника и наслаждалась этим положением. Вот удача. Нежданная-негаданная. Так вот чем окончился наш поединок! Так вот почему брат поспешил в Гавр мне навстречу! Так вот что мучило, пугало нашу семью, до того пугало, что они даже отрядили специального представителя, возложив на него миссию: удостовериться сразу же по прибытии парохода, в каком состоянии возвращается в отчий дом заблудшая дочь!
      Они подозревали, что я вышла замуж! При одной мысли о том, какие беседы шли на сей счет целых два года в недрах нашей семьи и какие только не выдвигались предположения, объясняющие мое длительное отсутствие, кроме единственного правильного - моей любви к свободе; при мысли, что мама или, вернее, тетя Эмма время от времени восклицала, хлопнув ладонью по столу: "А что, если она там вышла замуж?" - и кто-нибудь из присутствующих неукоснительно добавлял, что в Соединенных Штатах это дело обычное, там дети вступают в брак, даже не посоветовавшись с родителями; при мысли, что в домашнем кругу не раз обсуждалась вероятность приобрести в лице зятя self made man* {в данном контексте - выскочка - англ.}, американского еврея, а может быть, даже ковбоя, так или иначе человека, который сумеет оттягать часть буссарделевских капиталов, при мысли о бесчисленных проблемах, страхах, упреках, злобе, тяжелом молчании и обо всем прочем, что должен был породить призрак моего брака, при мысли об этом, не скрою, недобрая радость, сметая все препоны, прорвалась наружу, и я громко рассмеялась.
      Брат всем своим видом старался показать мне, что ровно ничего не понимает. Такова обычная его тактика. Он готов прослыть в чужих глазах дурачком, лишь бы выудить из собеседника побольше нужных ему сведений.
      - Что я сказал такого глупого? - осведомился он. Смех замер у меня на губах. Вся эта история перестала казаться мне только комичной. Теперь я видела другую ее сторону.
      - Замолчи, - сказала я глухим голосом. - Замолчи. Все это слишком мелко.
      - Однако же ты сама должна признать... Я оборвала его:
      - Да, знаю. Теперь все ясно. То, чего можно ждать от американки, можно, значит, ждать и от девушки, пробывшей два года в Америке... И ты, конечно, скажешь, что мое поведение, мое молчание, то, что я не спешила возвращаться, много раз откладывала отъезд, - все это давало богатую пищу для самых различных предположений.
      - Однако факт остается фактом, то, что читалось в иных твоих письмах между строк, свидетельствовало о том, что... ты в чем-то изменилась.
      Но я не желала его слушать.
      - Дай мне договорить, Симон! Я упрекаю вас... если, конечно, мне пришло бы в голову упрекать вас за что бы то ни было, я упрекнула бы вас за то, что среди всех могущих быть предположений вы остановились лишь на одном. Вы и не подумали, что я, возможно, больна, ранена, лежу без движения в результате, скажем, автомобильной катастрофы или просто могу быть счастлива... Да что там! А ведь любая из этих причин, особенно последняя, вполне объясняет мое нежелание покинуть Америку, равно как и сдержанный тон моих писем. По-вашему, это не означало бы перемены в моей жизни?.. Не очень-то вы проницательны! Облюбовали одну-единственную гипотезу: мое замужество. Ну еще бы, замужество вас касалось непосредственно, было вам во вред. Ох, до чего же все это по-буссарделевски!
      Но Симон продолжал хранить спокойствие и сказал, как нечто само собой разумеющееся:
      - Стало быть, ты могла ждать с нашей стороны такого вопроса? А?
      - Представь себе, нет! Этого я как раз не ожидала. Очевидно, недостаточно хорошо вас знала. Когда я увидела тебя на пароходе, о, я сразу поняла, что ты явился сюда не ради моих прекрасных глаз. И не ради дел с иностранной валютой...
      Голос мой прервался, дрогнул, гнев, справедливый, вполне справедливый гнев охватил меня.
      - Но я и вообразить не могла, что моему брату поручено проверить мое гражданское состояние, - я топнула ногой,- и мое белье!
      - Короче, тебя обвинили в преступлении, которого ты не совершала? сказал Симон, по-прежнему гнувший свою линию.
      Мой гнев, мое разочарование, мое оскорбленное достоинство - все это его не трогало, не касалось. Он хотел знать. Я бросила ему:
      - Молчи! Ничего я тебе больше не скажу!
      Поистине искушение было слишком велико. Раз так, пусть остаются в неведении! Я поверну против них их же оружие. Они сами мне его дали, ну что ж, я и воспользуюсь им.
      ...Впрочем, нет, я клевещу на себя. Не желая касаться больше этой темы, я лишь повиновалась своему, внутреннему женскому чувству: я подумала о Нормане,
      И виноват в этом мой простофиля брат: образ, близость" тепло Нормана все еще жили во мне. Теперь уже я думала не о себе. Будь я одна, меня бы только позабавили мои родители с их эгоистическими страхами. Но со мною был Норман, и я сумею защититься. Защитить нас обоих. Моя память была щепетильнее моего самолюбия.
      Должно быть, я изменилась в лице. Почти инстинктивно я взяла из рук брата свое манто, набросила себе на плечи, закуталась и придержала рукой у шеи воротник.
      Я пошла к нашему вагону. Симон молча плелся за мной. Не оборачиваясь к нему, я бросила:
      - Если ты еще не кончил курить, покури здесь на перроне. А я пойду посижу.
      И, вспрыгнув на подножку, я произнесла:
      - Я вдруг что-то устала. И это было правдой.
      4
      Усевшись в нашем купе, я сразу же потеряла представление о времени, о месте, где я нахожусь. Откинув голову на спинку сиденья, я еще выше подняла меховой воротник, как бы желая отгородиться от всего мира. И закрыла глаза. Сразу же меня опьянило солнце, вольные просторы, свежий воздух... Окружавшая меня реальность исчезла куда-то. Грохот поездов и шум проигрывателя могли мучить чей угодно слух, только не мой: они терялись в университетском хоре, сменившемся в свою очередь сказочным безмолвием озера и гор, где я когда-то жила.
      Не без боли переживала я этот внезапный, резкий бросок в прошлое. Но сопротивляться ему не могла. Не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой, словно под действием наркоза, плотно сжав губы, опустив веки, как бы защищая от чужих свой внутренний все заполнивший мир, я прислушивалась к голосу воспоминаний.
      Только где-то в глубине сознания я еще успела отметить про себя, что Гавр, вокзал, Симон, встреча с родными исчезли куда-то, растворились и единственной реальностью осталось то, о чем Симон и наша семья хотели узнать. Им не удалось выведать мою тайну, но зато они вернули меня к ней.
      Норман... Первый раз я увидела его... Но куда отнести этот день? Где его искать? Оказывается, не так-то просто рассказать о нашей первой встрече.
      Сам Норман вспоминал, что встретил меня сразу же после моего приезда в Беркли, когда я еще плохо акклиматизировалась в Соединенных Штатах и чувствовала себя скованной.
      - Вы шли, - говорил он мне впоследствии, - с таким высокомерным видом! Я подумал: вздорная гордячка, никогда мы с ней не подружимся.
      И когда я пыталась ему объяснить, что это мое высокомерие было лишь довольно неуклюжей попыткой держаться непринужденней, что виной тому моя природная застенчивость, он не хотел верить. Никогда он не мог представить себе меня как особу застенчивую. Возможно, я и не была такой, пока дышала с ним, одним воздухом. Я часто думала, уж не его ли собственное дыхание развеивало мои полустрахи и мою неловкость.
      - В тот день,- добавил он еще,- солнце било вам в лицо и вы щурились. Вы прошли, не заметив меня.
      Долгое время я прожила, не замечая его. Мы часто посещали одни и те же лекции. Я не отличала его от прочих его товарищей. И только когда настало то, что я про себя называю "Монтерейской ночью", я наконец увидела его и поняла, что лицо его мне знакомо. Но с каких именно пор?
      Вот почему этот юноша, с которым мне суждено было испытать отнюдь не безбрежную, богатую разочарованиями, но тем не менее единственную мою любовь, этот юноша, ставший для меня неким воплощением слишком легких времен, слишком безбурной атмосферы, слишком плотской жизни, вот .почему юноша этот исчез с такой легкостью, словно и не было нашей первой встречи.
      И если бы воспоминание о том, что он прошел через мою жизнь, не воскресало, не росло с каждым днем в моем сыне, я, пожалуй, поверила бы, что он был лишь мираж, плод иллюзии, boy-friend, нечто среднее между животным и полубогом, полу-Ариель, полужеребенок.
      Сидя рядом с притихшим братом в купе вагона, уже катившего по рельсам и уносившего меня в отчий дом, я с горькой усладой вновь переживала первые месяцы своего пребывания в Беркли.
      Само собой разумеется, когда я туда приехала, мысль о любви не занимала моего воображения. Как могла я предвидеть, что любовь ждет меня в некоем университете близ Сан-Франциско, и любовь совершенно отличная от того, что представлялось мне в мечтах? Я тогда жила в Соединенных Штатах всего два месяца. Я затягивала свое пребывание в Америке под тем предлогом, что хочу усовершенствовать свой английский язык. Этот довольно неудачный предлог, куда более убедительный, если бы речь шла о моем желании поселиться в Оксфорде или в Кембридже, не мог, надо сознаться, никого ввести в заблуждение. Впрочем, меня мало трогало, что, переданный по телеграфу, он внес смятение в нашу семью. Возможно, мысль эта была мне даже в какой-то мере приятна. Матримониальные планы, которые в предыдущую зиму строили на мой счет с невиданным неистовством мама и тетя, приказы, угрозы, с которыми они на меня наседали,- все это вызвало у меня лишь ощущение душевной усталости. Принятая в нашей семье система абсолютной власти могла привести лишь к крайним результатам и породить две разновидности рабов: покорных и мятежных. Мои братья, кузены и кузины, кто по бесхарактерности, кто из лицемерия, составляли первый клан. Единственным представителем второго, увы, являлась я, по этой самой причине еще более одинокая и несговорчивая.
      Короче, я приехала в Сан-Франциско искать душевного покоя и продолжала искать его затем в Беркли. Иных радостей я не ждала. Справедливости ради добавлю, что в университете и в sorority* {университетский женский клуб амер.}, где я жила, многие из моих подружек - сторонницы вольных нравов сохраняли в своем разгуле флегму и практический дух, что само по себе действовало достаточно расхолаживающе. Ни на грош беспорядка в самом оголтелом распутстве. Они увлекались без увлечения. Не очень-то вдохновляющий пример.
      Впрочем, юноши ухаживали за мной скорее из вежливости. Мое поведение опрокидывало их этнографические познания, поскольку я, француженка, оказалась менее покладистой, чем их же американки. Флиртовать я ни с кем не флиртовала, но приятелей у меня было много. Возможность поболтать со мной на иностранном языке привлекала ко мне чаще всего усердных зубрилок в очках. Так что я была не чересчур популярна, но все же достаточно популярна. Меня всегда приглашали на различные увеселения, но я могла при желании отказаться или уйти в любой момент, никого не обидев.
      Это положение - не особенно на виду - вполне удовлетворяло мою потребность в мирной жизни. Отвечало оно также и моему стремлению оторваться от родных корней, моему желанию затеряться в среде, столь непохожей на ту, что так мне надоела. Еще в Европе я страстно мечтала об "американском конформизме", ждала от него множества радостей. Они сами пришли ко мне, без всякого усилия с моей стороны. Впервые в жизни я не противопоставляла себя окружавшей среде. Моя постоянная готовность дать отпор, вечное стремление душевно, сжаться в комок, что ожесточало, старило меня до времени,- все это само собой исчезло, душа моя словно распрямилась. Я сложила оружие, я даже не знала, куда оно запропастилось. Ни разу и течение всей моей юности ни мое сердце, ни мой ум не знали подобного отдыха, отдыха, в такой мере достойного своего наименования.
      Так я дожила до декабря. То была первая зима, которую я проводила под этими широтами, и я не переставала дивиться здешней зиме. Надежно укрытые в бухте Сан-Франциско, мы наслаждались ласковым воздухом, мягким ласковым солнцем, даже дождь здесь был какой-то ласковый, без нашей суровости. Я чувствовала себя за тридевять земель от парижской грязи и холодов. Особняк Буссарделей, стоявший на границе парка Монсо, весь пропитанный сыростью, отступал куда-то в глубь воспоминаний и туманов.
      Приближалось рождество. Предчувствие развлечений заранее будоражило моих подруг. Одно увеселение следовало за другим. И наш sorority, один из самых аристократических в Беркли, устроил бал... Началась церемония представления новых гостей, и все это делалось одновременно и чопорно и по-ребячески, что так смешило меня в первые месяцы моего пребывания в Америке. Мы принимали, boys и girls из других клубов, которые у нас еще не бывали. Неофиты, взволнованные оказанной им честью, которой они домогались, дефилировали перед строем юных хозяек дома, и их по очереди нам представляли.
      Потом начались танцы. Я почти не танцевала. Девушки из нашего sorority, все отчасти снобы, танцевали в подчеркнуто строгой манере, но тем не менее в сугубо американской стиле, чему мне никак не удавалось подражать. Итак, кавалеры приглашали меня очень редко, понимая, что в известном плане я им не подхожу... А если юные американцы знают, что танец останется только танцем, они, даже не лелея никакого, особого умысла, считают его детской забавой, недостойной мужчины.
      После полуночи неофиты посообразительнее догадались, что им пора скромно расходиться по домам. Только самые популярные из них могли остаться у нас. Танцы еще продолжались. Я не ушла к себе в спальню, зная, что музыка помешает мне заснуть. Веселье, как это всегда бывает, пошло на убыль, и каждый уже предлагал свой проект, как бы поинтереснее закончить вечер. Всеобщее одобрение получила мысль, выраженная в следующих словах: "Поехать полюбоваться в Монтерей лунным светом". Монтерей, в сотне с чем-то миль от Беркли, расположен на берегу Тихого океана и представляет, пожалуй, самое живописное во всей этой округе место.
      Я отлично знала, чтО это будет за прогулка. Мне уже приходилось видеть, как тихими теплыми ночами стоит колесо к колесу длинный ряд машин с потушенными фарами - горит только задний свет - и никто не любуется красотами пейзажа.
      Проект был принят, присутствующие тут же разбились на парочки, и дамам предлагалось соответственно занять места в машинах. Ну что ж! Они уедут, в доме сразу станет тихо, и я смогу подняться в спальню. Мне не придется отказываться от предложений, ибо ни один юноша не пригласит меня.
      И однако ж я ошиблась. Юноша, которого я знала только в лицо, приблизился ко мне и предложил место в своей машине. Он явно просчитался, и это было забавно. Если я соглашусь, бедный малый будет здорово разочарован. Я ответила ему:
      - Неужели вам некого больше пригласить?
      - Почему вы так говорите? - возразил он.
      И я пожалела о своих словах; мой ответ показался мне грубоватым, ненатуральным и слишком уж французским. И, что хуже всего, несправедливым, ибо приготовления к отъезду еще не закончились и при желании легко можно было выбрать себе даму.
      - Я немного устала, - сказала я, стараясь исправить свой промах.
      - О, в самом деле? Я очень огорчен.
      Как принято у них в Америке, он не стал настаивать. Вдруг я закусила губу. И произнесла:
      - То есть...
      Я взглянула на него.
      В лице его как-то странно сочетались нежность и дикость. Вот когда оно поразило меня впервые, я не отрывала от него взгляда, стараясь разобраться в этом противоречии. По выражению моего лица юноша, очевидно, решил, что я хочу знать, с кем имею дело, ибо представился:
      - Моя фамилия Келлог, Норман Келлог.
      И прежде чем я успела последовать его примеру, он добавил:
      - Я знаю вашу фамилию. И даже ваше имя: Агнесса.
      Он произнес это слово на американский манер: "Эгнис", и мне вдруг почудилось, что мое имя, а возможно, и я сама, стоявшая возле этого юноши, приобрели какую-то новую, ни с чем бывшим ранее не схожую реальность. Какие сюрпризы преподнесет мне эта новая "Эгнис", в которую я внезапно превратилась?
      И какое-то странное чувство неожиданно наполнило меня: я хочу сказать - неведомое мне доселе чувство. Я увидела кисти его рук. Ничего особенного в них не было - не слишком длинные, не слишком тонкие, не слишком сильные; и, однако, они обладали своим бытием, во всяком случае, для меня; казалось, они обращались ко мне, со мной говорили. Я почувствовала, что краснею. Мне захотелось коснуться их. В то же самое время я понимала, как было бы смешно и глупо, если бы мы к концу вечеринки вдруг ни с того ни с сего пожали друг другу руки.
      Юноша повторил:
      - Я очень огорчен...
      И сделал уже шаг назад.
      - Не надо огорчаться, - живо произнесла я.- Охотно принимаю ваше предложение.
      Тут он засмеялся. Я подняла взгляд и почувствовала новый толчок в сердце. На сей раз я увидела его зубы. Никогда еще я не разглядывала живое существо в таких подробностях, как своего нового знакомца. Крупный рот, пожалуй, слишком короткие, как у ребенка, зубы. И поэтому улыбка на юном мужском лице была совсем детская. Зубы блеснули между темно-пурпурными губами, губами цвета сливы. Два верхних резца, разделенные узенькой ложбинкой - верная примета счастливцев, - еще усиливали противоречивое впечатление от этого лица.
      - Машина стоит за домом,- сказал он.
      Миновав Сан-Хосе, наш караван начал растягиваться. Он насчитывал примерно автомобилей двадцать. Одна из машин, где сидела самая нетерпеливая парочка, уже свернула на лесную дорогу под гул клаксонов и восклицаний тех, кто продолжал путь. Тихоокеанский экспресс неожиданно нагнал нас и некоторое время шел параллельно по насыпи справа от шоссе. Длинный ярко освещенный поезд, с грохотом несшийся во мраке, пробудил в большинстве наших водителей желание потягаться с ним в скорости, так что я даже испугалась. К моему удивлению, состязание прошло без всяких печальных происшествий.
      И опять-таки к моему удивлению, мой спутник не принял участия в этой гонке.
      - Слишком прекрасная ночь, чтобы гнать машину, - пояснил он, и это тоже показалось мне весьма примечательным.
      Я снова взглянула на его руки. Они лежали на руле, еле вырисовываясь при слабом свете распределительного щитка. На виражах, редких в этой части шоссе, руки приходили в движение, напрягались, потом перекрещивались, на мгновение застывали, предоставляя рулю автоматически занимать нормальное положение. Иногда одна из рук, та, что трогала ключ, переключатель скоростей, попадала в полосу света. Тогда я различала даже поры на коже, миндалевидные ногти. Я пыталась себя убедить, что вид этих рук смутил и взволновал меня лишь потому, что от них так и веяло здоровьем.
      Я твердила про себя: "В Монтерее он, как и все прочие, просунет руку мне за спину и положит мне на плечо свою правую ладонь. И я почувствую через пальто ее горячее прикосновение. А левое мое плечо коснется его груди. Как бы мне высвободиться из его объятий, как его остановить, как отрезвить? Зачем я поехала? И вовсе я не хочу, чтобы этот юноша меня обнимал. И совсем уж не хочу, чтобы его руки скользили по моей груди, по моим коленям..."
      Желая оправдать свою фантазию, эти воображаемые заранее картины, я принудила себя вспомнить сцены, случайной свидетельницей которых оказывалась я десятки раз, когда мои приятельницы вели себя с совершенным бесстыдством. Я твердила себе: "Правильно говорят, что в Соединенных Штатах из ста студенток не найдется и двадцати невинных девушек. И вовсе это не клевета; сами американцы это признают. Надо полагать, что в какой-то мере здесь повинны и юноши. Но если их подружки терпят любые вольности, даже сами их провоцируют, чего же требовать от этих юнцов? Конечно, мне не так уж трудно будет образумить и успокоить этого Нормана: страх перед нежелательными последствиями, а еще больше страх перед полисменом никогда не оставляет этих простоволосых донжуанов. Но все-таки я попала в неловкое положение. Теперь уж надо либо дать понять, что никакого молчаливого согласия с моей стороны не имелось, либо терпеть ухаживания, чего я не хочу. Нельзя ли найти какую-нибудь полумеру, чтобы выпутаться? Счастье еще, что мальчик, видно, не грубый. И ничего неприятного в нем нет..."
      Словом, если плотское искушение заговорило во мне, то случилось это как раз в ту ночь, на том шоссе, в той машине.
      На площадке, возвышавшейся над морем, выстроились в несколько рядов наши машины - лицом к морю, как бы готовясь к старту в бесконечность, так и не состоявшемуся. Никто не вышел из автомобилей. Опустив стекла, перекликались, узнавали друг друга, протягивали соседям бутылки. Никто не выключил радиоприемников, в каждой машине шел свой концерт, так что в конце концов многие запротестовали. И приемники дружно настроили на гавайскую музыку, которая, как я знала, считалась весьма уместной в подобных обстоятельствах.
      Залитый лунным светом Тихий океан неутомимо катил свои волны. Где-то вдалеке он свивал длинный водяной свиток, гнал его к суше, на нас, но так как шоссе закрывало от нас набережную, мы не видели, как они рассыпались водяной пылью. Мы слышали лишь, как бились они о берег. Гавайские мелодии звучали теперь приглушеннее. В машинах выключали приемники и тушили фары. Все реже и реже слышался смех.
      Я ждала первых поползновений со стороны моего спутника... Он пошевелился на сиденье. Потом приподнялся, вытащил из-под скамейки старую подушечку и предложил ее мне.
      - Вам будет удобнее, - просто сказал он.
      Он подсунул ее мне под спину, усадил меня чуть наискось, поближе к стенке машины, так что мы очутились на некотором расстоянии друг от друга. Затем положил обе руки на баранку, скрестил их, и я поняла, что никаких поползновений с его стороны не последует. Удивление, охватившее меня в первую минуту, сменилось волнением. Этот жест, вернее, то, что он не сделал полагающегося в таком случае жеста, польстило мне; мне хотелось чувствовать себя польщенной, и это оказалось совсем нетрудно. Такое поведение юноши приобретало тем большую ценность, что он сам меня пригласил поехать. Вспомнив, что я ждала от него вольностей, я даже покраснела от стыда, поскольку, в сущности, уже приготовилась отражать его атаки. Поэтому, зная, что он не перетолкует по-своему мои слова, я сказала:
      - Вы очень милый, и я рада, что с вами поехала.
      Он повернул ко мне лицо, улыбнулся в темноте и сказал:
      - Я тоже очень рад.
      Океан гнал в нашу сторону свои запахи, которые были не такими уж острыми, как я предполагала. Я вспомнила, что, выехав из дома, мы взяли к югу, что где-то совсем рядом тянутся бескрайние долины, засаженные фруктовыми деревьями, и, сделай мы еще миль пятьсот, мы попали бы в Мексику. Прямо напротив нас лежали Япония и Китай. Я была в Новом Свете. Была далеко, но не была одинока.
      Я вызвала своего спутника на разговор. В этом году он заканчивал университет Беркли. Он главным образом занимался архитектурой. Он уже работал во время прошлогодних каникул где-то в горах помощником у одного проектировщика, специалиста по бунгало и хижинам
      Предки его были выходцами из Шотландии. Но в жилах его текла также и индейская кровь. Она перешла к нему от прабабки из племени чероки, на которой женился его прапрадед в Оклахоме в те далекие, еще героические времена. Говорил он о своем индейском происхождении каким-то особенным, горделивым тоном. Он знал, что многие черты этой расы живут в нем, тогда как в его сестрах - типичных белокурых англосаксонках - они окончательно исчезли. Он говорил, что воздух больших городов действует на него угнетающе, что перед лицом необъятных прерий или среди вековых сосен он ощущает в себе кровь предков. Самые прекрасные каникулы во всей своей, жизни он провел как раз прошлым летом с тем самым архитектором в Иосемите.
      Слушая Нормана, я не переставала дивиться тому, как это я раньше не выделила его из круга студентов. Я твердила про себя: "Нет, я ошибаюсь, я его знала раньше, я с ним разговаривала". Короче, с этого самого вечера он сразу поднялся в моих глазах не только над всеми своими коллегами, но даже над большинством моих воспоминаний и надежд.
      На обратном пути мы сделали остановку в Окленде, почти у самого Беркли. Думаю, что у нас просто не хватило решимости следовать за нашими университетскими друзьями. Мы сидели с Норманом в баре drug store* {аптека - англ.} и пытались согреться весьма посредственным кофе. Уже рассветало. С улицы, ожившей с первыми проблесками дня, доносились обычные шумы. Я видела себя в зеркале напротив. Я боялась, что после бессонной ночи лицо у меня осунется, побледнеет. Но нет! Я показалась себе если не слишком обольстительной, то, во всяком случае, довольно красивой, как и было на самом деле. Из кокетства я решила не идти в туалетную комнату, чтобы попудриться и подкрасить губы. Я отважно вышла навстречу разгоравшемуся дню.
      Только когда мой спутник стал прощаться, я вдруг вспомнила: а ведь до сих пор наши руки так ни разу и не соприкоснулись. Остались чужими друг другу. И я протянула Норману обе руки. Он улыбнулся этому не совсем естественному в его глазах жесту, но тем не менее протянул мне свои руки. Короткое пожатие, и меня охватило вчерашнее волнение: вот этого тепла требовало мое сердце, вся моя жизнь.
      Норман сказал:
      - Скоро увидимся.
      Я ответила:
      - Очень рада. И спасибо за прелестный вечер.
      И тут он произнес, выделив голосом первое слово:
      - Вам спасибо!
      ...Бесцветнейшие слова. Обычнейшие американские обороты. И однако я приписывала этим словам, сказанным нами обоими, какую-то особую силу: "скоро увидимся... очень рада... вам спасибо..." - какое-то особое звучание, которое еще долго повергало меня в трепет.
      То семейство из Сан-Франциско, где я прожила первые два месяца по прибытии в Америку, пригласило меня к себе на праздники. Старшая дочь, вышедшая замуж за офицера, жила в Президио, в очаровательном домике, расположенном на самой окраине Сан-Франциско, - безусловно, не столь циклопически огромного, как Нью-Йорк, но зато по своему рельефу куда более волнующего, - совсем рядом с деловым районом; квартал Президио представляет собой парадоксальное явление: он сам словно маленький городок среди большого города, город уюта среди города хаоса. Мне десятки раз говорили, что европейцы, бывшие проездом в Сан-Франциско, как по команде восторженно ахали, попав в Президио, и в один голос заявляли, что предпочли бы жить именно здесь.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19