Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Знак Зверя

ModernLib.Net / Современная проза / Ермаков Олег Николаевич / Знак Зверя - Чтение (стр. 10)
Автор: Ермаков Олег Николаевич
Жанр: Современная проза

 

 


– Закругляйтесь, – попросил майор, протирая запорошенные летящим песком глаза.

…просторная светлая школа, в которой ваши дети узнают простую истину: мир держится не на аллахах, не на Мухаммедах, а на плечах рабочих и крестьян. Да здравствует Апрельская революция!

Жители Навабада молча смотрели, как солдаты связали руки их соплеменникам и заставили пленников залезть в машину; смотрели, как солдаты идут к машинам, карабкаются на броню, рассаживаются. И машины заводятся, выбрасывают черный дым, стоят, рыкая, и наконец трогаются, гудят, исчезают в свистящей мгле.

* * *

Колонна плывет в свистящем пространстве… Останавливается. Наводчики все-таки сбились. Моторы умолкают. Колонна молчит посреди поющих холмов. Люки задраены. Но пыль просачивается. На зубах хрустит песок. В машинах горят плафоны. Солдаты обедают.

– Ну что, косячок перед жратвой?

– Давай, эта заваруха надолго.

– Артиллерия, дернешь?

Черепаха отказывается. Солдаты зажигают и пускают сигарету, начиненную анашой, по кругу. Сладкий пряный дым. Выкурив сигарету с анашой, они сразу же достают обыкновенные сигареты и зажигают их. В машине нечем дышать. Затем они набивают вторую сигарету. У них резкие и громкие голоса. Давай, братан, пыхни, чего ты, это не страшно, хорошо, лучше водки, от водки ты просто как будто уставший, язык еле ворочается, руки как крюки, а… Э, от водочки весело. Ну, от косячка-то веселей, и главное, видения бывают… давай, братан, разок – не пожалеешь. С первого раза, может, ничего не будет. У кого как, у одних с первого, а у других лишь после третьего раза кайф. Давай: музыка, картинки цветные… зашибись! не пожалеешь. Ты сколько служишь, артиллерия?.. О, сколько ты отслужил! Да он уже полгода!.. хха-хх! это срок, гадом буду. Ну, еще косячок? Давай по кругу. Нет, ты не так, надо вот так, с воздухом, понял? вот так: пфыы. Давай еще: пфыы. Ну, тащишься?

Еще косячок. И еще косячок.

Давайте не орать, давайте поприкидываемся. Нет, надо пожрать. Пожрешь – весь кайф сломаешь. Поприкидываемся чуток, а потом похаваем. Не хавать, а ку-ю-ю-щать, как говорил товарищ прапорщик Мырзя… вот мужик был. Нет, у меня уже крокодилы в животе. Ну жри, только не чавкай, я буду прикидываться. В ресторан? В театр. Пфф!.. слышали? – пижон!.. Не мешайте, он в театре. А что там? Путешествие слона… Не мешайте. …который решил… Кто? Слон решил отправиться в поход в тараканью… Пижон, – театр. Пошел бы в ресторан. В ресторане он был в прошлый раз. Это еще под конец залупнулись урки, и он им дал! Представляю, что он устроит в театре. Всех актрис… А я, сколько ни прикидываюсь, все какую-то дрянь вижу, какие-то заборы, трубы. Нет, я, например, иногда… А за мной всегда голова. А? Голова живая. Без туловища? Ну голова, без рук, без ног, просто голова с ушами. Зрячая? Без глаз, дыры вместо глаз, а зрячая, сука. Череп? Нет, волосы, кожа, щеки – все, а глаз нет. И вот она выкатывается – и под ноги… Нет, я тоже буду жрать. Не жрать, а ку-ю-ю-щать, как говорил товарищ прапорщик. Фамилие такое… забыл, бля… молдав. Не мешайте, мужики, там, небось, уже второе действие. Ну как, артиллерия? Жрать хочется? Ха-ха! хо! это – свинячка! Так не менжуйся, рубай. Не рубать, а ку-ю-ю-щать, как наш прапорщик… А ты не москвич? Это хорошо. У нас был один москвич, одна падла рыжая. Все москвичи хитрожопые. Но второй не москвич, а тоже гад. Второй – баран, деревня, его рыжий сманил, он бы один не пошел, а у рыжего язык был… студент. Вот я давно заметил такую штуку: чем кто лучше говорит, тем он больший гад. Москвичи все такие. Я раз в Москву приехал, а там – все такие… Да-вайте хавать.

Не хавать! А ку-ююю-щать!

Как говорил…

Товарищ…

Прапор!!!

16

Черепаха очнулся в кромешной тьме. За броней завывало. Ни капли света не просачивалось сквозь триплексы, значит, землю накрыл черный самум… голова трещала… по броне хлестала крупа… Черепаха повернулся на бок и, оставив позади полосатый шлагбаум, пошел по равнине под тусклым низким серым небом тусклое неприятное мертвое мое дыхание запах пота рыхлая земля странная равнина не на чем глаза задержать – если только не смотреть, не смотреть назад – ничего не слышно только дыхание пот по лицу по спине по ногам шел идет иду по беззвучной рыхлой теплой небо молчит дышу лужи брызги засыхают на коленях камни стучат по броне, какой броне, если вокруг ничего, по броне машины дело в том что он идет я иду по равнине и ему мне снится что я лежу в бронемашине по которой по которой не упускать пить по которой не упускать по которой не упускать стучат не упускать – камни черного самума.

– Дождь.

– Дождь?

– Это что?

– До-о-ждь?

– Ночью начался.

– А уже утро?

– Утро.

– Оу-а-ххы.

– Мы все там же?

– Нет.

– А где?

– На Красной площади.

– За пивом сбегать?

– Так там до-о-ждь?

– Дождь, дождь.

– Хорошо бы такой длинный шланг вывести на улицу.

– Ну уж лучше иметь длинный, как шланг.

– Маршировать неудобно.

– Можно завязывать галстуком вокруг шеи.

– А чего мы проснулись?

– Кто-то стучал.

– Подъем?

– Это сладкое слово: подъем.

Между холмов к коричневой вздувшейся реке бежали коричневые ручьи. Небо, как и вчера, сливалось с землей, но сегодня воздух был насыщен не песком и пылью, а водой. Ручьи журчали.

Были видны лишь ближайшие темные холмы и кусок реки. Изгиб тяжелой реки, три-четыре холма, машины, солдаты – и больше ничего: вокруг серая беспредельность.

Несколько полуголых солдат стояли на берегу реки. Можно было подумать, они молятся. Но они умывались.

Пока завтракали, дождь перестал. Пленные от предложенной еды отказались, но попросили воды. Им дали две полные фляжки. Все пили воду из фляжек, только пожилой в зеленой чалме не притронулся к фляжке; он отошел от машины, опустился на корточки, зачерпнул связанными руками воду из коричневого густого ручья и напился. Наводчики старались не показываться на глаза пленным.

После завтрака все разошлись по своим машинам, расселись на мокрой броне, водители завели моторы, головной бронетранспортер тронулся, отряхая с антенн капли.

Машины ехали, наматывая на колеса и гусеницы грязь, заляпывая морды и бока. Лужи яростно шумели.

Было довольно прохладно, и впервые за пять месяцев все хотели солнца, и чем жарче оно будет, тем лучше. Но солнце не показывалось, и водянистая серая дымка не рассеивалась.

Около часа колонна шла по бездорожью, то взбираясь на холм, то спускаясь в ложбину, – и неожиданно выехала на дорогу. Все приободрились. Но едва колонна двинулась по грунтовой дороге, из-под бронетранспортера вырвался черный дым, высоко вверх взлетели и посыпались вниз куски резины. Колонна замерла, наставив на ближние холмы вороненые стволы…

Холмы молчали.

Правое колесо бронемашины было разуто. Бледный водитель смотрел на колесо и тупо улыбался.

Солдаты быстро заменили колесо, майор приказал всем занять свои места, колонна тронулась, но подорвавшийся бронетранспортер вдруг остановился. В чем дело? Водитель невнятно сказал, что барахлит… Что? где? Там, все барахлит. Как? Так… барахлит… не дает рулить… Майор сам сел на его место и немного проехал, вот что, парень, сказал он, вылезая из машины и спрыгивая на мокрую землю… Водитель оскалил желтые зубы. Майор поперхнулся. Ты… чего?.. Стрегримов! – прикрикнул старший лейтенант, командир роты. Водитель посмотрел на него. А ну-ка марш на место! На место!.. Я кому сказал – на место!.. на ммместо! Он затолкал водителя в кабину. Смотри мне.

Колонна тронулась.

Ему бы пыхнуть, сказали анашисты, угощавшие вчера Черепаху, первое средство от… Слепое сырое утро сотряс второй взрыв. Черепаха был уверен, что подорвался тот же бронетранспортер. Но черный дым рассеивался над развернутой поперек дороги гусеничной машиной разведчиков. Из люка высунулся человек, он выбросил на броню руки, оперся на локти, пытаясь вытянуть свое тело наверх. Двое из экипажа бросились по броне к нему, подхватили его под мышки, и он повис над люком, вобрав голову в плечи и задрав орущее лицо к беспросветному липкому небу, и рот одного из двоих, державших его под мышки, тоже округлился в крике. Они держали его над люком, не смея опустить вниз и боясь вытащить наверх и положить на броню, и это тянулось слишком долго, очень долго, бесконечно, двадцать или тридцать секунд, полминуты, минуту, вечность, и его лицо было опрокинуто в небо, он кричал в небо, и кричал, глядя в люк, один из державших его, и в люк хлестали красные струи. А врач двигался, как пьяный, он медленно, неуклюже соскакивал с подъехавшей машины, бежал, бежал пять или шесть метров, отделявших машину от машины, бежал, поскальзываясь, взмахивая рукой, придерживая брезентовую суму на боку; сума тяжело колыхалась, из-под сапог летели ошметки и брызги, врач бежал, а этот над люком, вобравший черношлемную голову в плечи, втянувший голову в туловище, вмявший ее в грудь, заливал изнутри лобовое стекло, рычаги и приборы, педали и разодранный бронированный пол, и державшие его не знали, что делать, и один из них кричал, глядя в люк, а врач еще только тянул руку к скобе на скуле машины, еще только заносил ногу и ставил ее на каток, другую – на гусеницу, еще только подтягивался, взбирался на броню, еще только распахивал свою волшебную божественную суму, распечатывал свой сокровенный пакет с чудесным шприцем, надевал толстую иглу, выпрыскивал струйку и, задрав рукав, вонзал иглу в белую руку и давил на поршень, – шприц медленно пустел, небритый врач с перебитым носом и синими теплыми глазами бормотал что-то раненому, какие-то докторские слова, как будто раненый мог что-либо слышать и понимать, кроме железа в мясе хлещущих обглоданных ног.

Потом доктор отдавал четкие приказы экипажу, и все смотрели на него, как на бога, и раненый кричал тише и тише… успокоился, но был жив, и врач возился с его разодранными ногами, и все смотрели на врача с ловкими окровавленными руками как на бога, и он был бог под пустым липким небом.

Тихого раненого с забинтованными и перетянутыми огрызками ног осторожно перенесли в бронетранспортер, который тут же развернулся и помчался назад, в лагерь, следом поехала еще одна бронемашина.

Подорвавшуюся машину решено было оставить, – пусть экипаж ремонтирует. Опасно, заметил командир пехотной роты. Майор взглянул на Осадчего. Еще одну машину? Да, подхватил пехотный офицер, еще одну – моего Стрегримова, он никак очухаться после первого подрыва не может, вот его и оставим. Хорошо, согласился майор. На дороге остались бронетранспортер и гусеничная машина разведчиков, залитая кровью.

Колонна двинулась дальше – не по дороге, а вдоль нее.

Туман медленно рассеивался, напитывался голубизной и теплой желтизной, – из космических бездн к земле рвалось солнце. И когда впереди, меж холмов, показались башни и стены кишлака, солнце коснулось земли, и она взорвалась: засияли осколки, ослепляя людей на машинах. Солнце вычистило пространства, и открылись дали: нежно-голубая холмистость, золоченая река, крошечные деревни, похожие на рыцарские крепости.

17

Этот кишлак был покрупнее Навабада, но такой же серый, с узкими глиняными улочками. Назывался он Пир-Шабаз.

Колонна разделилась, и два потока машин стремительно потекли к Пир-Шабазу.

Машина с наводчиками остановилась перед въездом в кишлак. Наводчики ждали у триплексов… Но в кишлаке были лишь старухи, дети, женщины и высохшие коричневые старцы. Спроси, где мужчины, сказал майор. Где ваши мужчины? – спросил солдат-таджик. Что он говорит? Он говорит, что, кроме мальчишек и стариков, нет мужчин. Где же они? Он говорит, ушли. Куда? когда? Он говорит, ушли на заработки. Ну-ка, что эти скажут. Майор кивнул на машину с ждущими наводчиками. Таджик пошел к машине, поговорил с наводчиками. Они говорят, надо искать, говорят, очень бандитский кишлак, но кто-то пришел из Навабада и предупредил – они попрятались. Да где искать-то… Вокруг.

Ну, что будем делать? – спросил майор, озираясь. Надо просто подпалить бороду одному деду, сказал командир пехотной роты. Хэмм, хмыкнул политработник. А что, сказал командир пехотной роты, переводя взгляд близко посаженных круглых холодных глаз с политработника на майора. Нет, ответил майор. Пехотный офицер распахнул губастый рот в улыбке, пожал плечами. Решено было проехать по окрестностям. Машины расползлись по холмам. Ни пехотинцы, ни разведчики никого не обнаружили. Пехотный офицер вновь предложил подпалить какого-нибудь деда, и Осадчий сказал, что действительно нужно кого-то хорошенько расспросить, но майор отдал приказ возвращаться в лагерь.

* * *

Дым увидели издалека.

Чадили сгоревшие колеса бронетранспортера. Дорогу перегораживал труп, еще два лежали на обочине. Заберите, сказал майор. Солдаты расстелили плащ-палатку, склонились над телом, лежавшим поперек дороги, взялись за руки и ноги… Пехотный офицер удивленно выматерился. Солдаты переглянулись, опустили туловище на плащ-палатку, один из них нагнулся, осторожно взял странную пучеглазую округлую штуку, положил ее рядом с туловищем. Майор вынул грязный носовой платок, вытер потное лицо. Стрегримов, сказал командир пехотной роты. Майор обернулся к нему. Стрегримов, повторил офицер. Где остальные? – спросил майор. Остальные? Да. Где?.. куда они?.. почему на связь не вышли?.. в обеих машинах рации… Надо в этот Пир вернуться, проговорил сквозь зубы командир пехотной роты. Мы только что оттуда. Надо в Пире баню… Надо искать, а не баню, возразил майор. Прочесать окрестности, связаться с лагерем, пусть вертушки пришлют, сказал Осадчий. Майор взглянул на его тонкое, напряженное, алое лицо. Верно. По машинам!

Машины разведчиков, лязгая, обдирая гусеницами склоны, ездили по холмам. Под гусеницами скрежетали камни. Вскоре в небе появились два стрекочущих вертолета, они прошли над рыщущими машинами, сделали крут и вновь пролетели над головами разведчиков.

Холм, ложбина, длинный холм, овраг, крутой склон, камни, кустики верблюжьей колючки, вверх-вниз, яркое небо, вечернее солнце, прохлада, – неужели идет осень?..

Поздно вечером разведрота уперлась в тусклую широкую реку. Осадчий устало слез с машины, прошел к воде…

– Выводи пленных.

Сержант привел пленных к реке. Афганцы глядели на невысокого командира в черном шлемофоне, с короткоствольным автоматом в руке.

– Мы сейчас их расстреляем, – проговорил Осадчий, обращаясь к солдату-таджику, – если хотят, пусть помолятся.

Солдат сказал.

Пленные, повернувшись спинами к разведчикам, молились. Перед ними текла река. Тяжелая грязная вода проплывала у их стоп с тихим шорохом. Осадчий снял шлемофон, положил его на землю, клацнул затвором.

Пленные продолжали молиться.

Меркло небо, темнела река, черные тени обволакивали заречные холмы.

Пожилой мужчина в зеленой чалме обернулся, посмотрел на солдат с автоматами, на их командира с темно-багровым лицом, что-то сказал, и двое немедленно повернулись. Немного погодя обратил бледное лицо к солдатам еще один. Но пятый не поворачивался.

Хватит молиться, сказал Осадчий. Таджик окликнул пятого, но тот продолжал стоять лицом к реке.

Осадчий подошел к нему, опустил руку на плечо, рывком повернул его, и пленный закрыл мокрое искаженное лицо, сгорбился, сотрясаемый беззвучными рыданиями, и Осадчий, гадливо сморщившись, поднял автомат – из короткого ствола вырвалась огненная струя, прожигая ладони, прячущие лицо.

Осадчий попятился.

– Огонь!

…Осадчий шел мимо тел, разглядывая остывшие лица.

– Что будем делать с ними? – спросил лейтенант.

– Ну, головы отрезать не будем, – ответил Осадчий. – Отправим в плаванье.

Осадчий остановился, повесил автомат на плечо, расстегнул ширинку. В разинутый зубастый рот мертвеца ударила струя.

– Вы шшто?! – закричал шепотом лейтенант, оглядываясь на солдат, куривших поблизости.

Осадчий отряхнул и убрал бледный член, застегнул ширинку…

– Ребята! Этих – в плаванье, и – по машинам!

Его голос был легок и звонок.

18

В последние дни этой долгой операции над землей проносились коричневые самумы, небо вдруг заполняли колонны тяжелых, плоских, толстых темных облаков, увлажнявших растрескавшуюся пыльную землю, – и вновь светило солнце, синело небо, и было пыльно, сады в кишлаках наливались желтизной, а ночи – холодом, но днем бывало жарко.

Утром, днем, вечером и ночью летели стаи мелких и крупных птиц, часовые слышали свист и клики.

И когда операция закончилась и полковая колонна вышла на трассу, далекие вершины Гиндукуша были заметены свежим снегом.

День был в разгаре. Колонна, запыленная после степного перехода, стояла на трассе. Солдаты выбивали пыль из одежды, распечатывали последние пачки, закуривали и недоверчиво поглядывали на белейшие вершины Гиндукуша. На зубах скрипел песок.

По степи, пыля, все ползли отставшие бронетранспортеры, ехали, грохоча пустыми ящиками из-под снарядов, грузовики.

Возле дороги лежали и стояли навьюченные верблюды, блеяли овцы, чернела палатка, – здесь отдыхали пуштуны. Они держали путь на юг. Колонна – на север. Кочевники смотрели на солдат, сидевших на мощных машинах, разглядывали стволы пулеметов, зачехленные гаубицы. Из степи, тарахтя, выезжали машины. Колонна была длинна, внушительна, ее голова лежала напротив небольшого кишлака с рощей тусклых от пыли и копоти пирамидальных тополей.

Возле кишлака на обочине стоял афганский пост: каменный дом с черно-красно-зеленым флагом, зажатый двумя танками.

Мимо колонны прошел старый скособоченный автобус. Пассажиры в разноцветных чалмах смотрели на колонну, на ее стволы и башни, на людей в панамах и черных шлемофонах, на скуластого офицера с забинтованной головой.

Затем проехал пестрый грузовик с яблоками. Яблоки были крупны и на вид крепки – когда откроют задний борт, они хлынут, глухо и твердо стуча… Щемящий запах повис над дорогой, как будто по ней только что прокатилась, тележно скрипя, деревянная деревня с осенними садами, плетнями, колодцами, рдяными листьями, с мычащим стадом на поблекшей луговине. И в сизом паутинном поле стрекочет трактор…

Два вертолета пролетели над колонной.

Вершины Гиндукуша. Сияющее небо.

Вершины Гиндукуша белы, чисты, пронзительны, как откровение.

Серые стены, тусклые тополя.

Жаркое солнце.

Черно-красно-зеленый флаг.

Пышные пуштунские овцы.

Из кишлака выходит человек в длиннополой одежде, идет к трассе, неся на голове большую плоскую странную шапку, выходит на трассу и шагает вдоль колонны.

Это была женщина. Она несла круг шерсти на голове. Она шла мимо танков, грузовиков, бронетранспортеров, не глядя на них. Она была боса, и смуглые женские ноги странно было видеть на бетоне, рядом с многотонными бронированными тушами, на которых сидели вооруженные, крепко обутые люди. Из-под бордового платья выглядывали шаровары, на плечи ниспадал желтый платок, лицо было открыто – значит, кочевница. Она была немолода, пряма, бедраста, широколика и раскоса. Шла, устремив взгляд черных глаз на стойбище пуштунов на обочине дороги, напротив хвоста колонны.

Солдаты, умолкая, смотрели на звероватое лицо кочевницы.

Пуштуны снялись и двинулись на юг; овцы трусили в степи, люди шли по дороге, друг за другом шагали верблюды с вьюками и детьми. В небе проплыла стая крупных птиц. На юг.

Последняя машина выехала на трассу, и колонна тронулась. На север.

Вдалеке белели цепи Гиндукуша.

ЧАСТЬ IV

НОВЫЙ ГОД

1

Зимние дожди поливали город. В окопах стояла вода. Бронетранспортеры и танки увязали в степи. Над городом нависала серая тяжелая мгла, и Мраморная была ею расплющена.

Жители писали много писем.

Колонны уходили в Кабул и возвращались с различными грузами и с почтой. Колонна выезжала из города в раскисшую мглистую степь, и все начинали ждать и через два-три дня спрашивать друг друга: ну что там слышно о колонне? Колонну могли обстрелять. Однажды она вернулась без почтовой машины, сгоревшей где-то на трассе в кювете.

– Ну что там колонна?..

По брезентовым и железным крышам стучали дожди. Дневальные не успевали мыть полы в своих палатках, в офицерских общежитиях, в столовых. Но в штабе всегда было чисто – новый командир полка любил чистоту. Разжалованный, исключенный из партии, лишенный всех наград и теперь находившийся под следствием, полковник Крабов тоже ее любил, но все же при нем в штабе было грязновато, пыль покрывала подоконники, окна и сейфы… Новый командир любил ее больше, чем Крабов. Новый командир был моложе, шире, выше Крабова, но ниже званием. Впрочем, подчиненные, обращаясь к нему, легко повышали подполковника в звании: товарищ полковник. Новый (под) полковник не курил, и в штабе теперь было свежо. Новый (под)полковник каждое утро выбегал на зарядку. Новый (под)полковник появлялся в самых неожиданных местах и в самое неожиданное время. Проверять ночные посты на границах полка он выезжал на машине с выключенными фарами и, остановив машину где-нибудь на полпути, шел пешком к постам вместе с дежурным офицером. Поздно вечером он вставал на пороге каптерки как раз в тот момент, когда косяк анаши или гашиша делал первый круг. Или вдруг оказывался за рулем машины, подогнанной к продуктовому складу, – шофер, перебросив через борт в кузов баранью тушу, полсвиньи или ящик сгущенного молока и пожав руку щедрому земляку-кладовщику, открывал дверцу и в ужасе лязгал зубами.

Мраморная тюрьма была переполнена.

Новый (под)полковник прибыл в город из-под Кандагара, где он служил в десантно-штурмовой бригаде, ДШБ. Он носил тельняшку и полусапожки на толстой подошве. Все говорили, что он может убить одним щелчком.

Дожди шли и шли. Но перед Новым годом наконец полетел снег. Это случилось ночью, и видели, ощущали и обоняли снегопад лишь часовые и те, кто вышел в этот час на улицу по нужде. Снег в темноте был сер. Первый снег видел хирург, куривший под козырьком на крыльце, – с тех пор, как увесистая пуля из английской винтовки, расколов лоб, изрыла мозг начмеда, он просыпался каждую ночь, чтобы вспомнить об этом, он вспоминал об этом и пытался уснуть и не думать ни о чем, но думал и выходил покурить, подышать, возвращался, ложился, убеждал себя, что все это чушь, цепь случайных совпадений… высыпал в рот снотворного… запивал водой… забывался. Первый снег видела библиотекарь Евгения. Она хотела разбудить машинистку, но передумала и смотрела одна. Невольным свидетелем снегопадения стал политработник майор Ольминский, страдавший вторые сутки расстройством желудка. Снег, подумал он, когда несколько снежинок залетели в темный сортир, – может быть, новогоднее мероприятие будет со снегом.

* * *

За окопом, наполненным водою, простиралась бледная земля. Черепаха ходил над окопом, слушая шуршание снега. Иногда кто-нибудь из часовых запускал осветительную ракету. В снегопаде свет ракеты был густ, кругл, – тихо покачиваясь, изумрудные и алые шары медленно опускались вместе со снегом на землю. Ракеты горели, как фонари странного вышнего города или фары машин, проезжающих мимо булочной… Окно, дерево. Под сорящим белыми нотами небом. Черепаха смотрел на ракеты. По резиновому плащу скользил снег, снег налипал на колеса и чехлы гаубицы, снег сгорал на носу и щеках. Музыкальный магазин… Чихнул часовой справа. В музыкальном магазине можно греться и слушать джаз, глядя, как за стеклом витрин трепещут черно-белые клавиши: первый снег. Теплые окна кафе, кирпичные дома с оббитыми скулами, россыпь звенящих искр над трамваем, курчавый парк с морщинистыми слоновьими ногами, афиши, белые провода, кинотеатры, хриплая выхлопная труба инвалидного автомобиля, который упрямо ползет вверх по крутой улице, на мостах фонари и фигурки, густой женский взгляд, река – она черна, как джаз, а джаз, как река, медлителен, и медленно, тяжело топчется старик-парк, слушая джаз первого снега. Чхи!…..первого снега. Чхи! Часовой справа.

Видно, простыл.

Снег скользил по резине плаща.

Освещая склоны Мраморной и бледную степь, вверху плыли огни, плыли, покачиваясь, и, глядя на них, Черепаха спокойно подумал, что никогда не вернется в город первого снега.

* * *

Наутро снег начал таять, и город у Мраморной горы погрузился в туман.

Но настроение у всех было праздничное: из Кабула вернулась колонна с почтой, кедрами, сигаретами и ящиками сгущенного молока и апельсинов. Говорили, что каждому достанется по два апельсина, по две банки сгущенного молока и по две пачки печенья.

С утра все готовились к Новому году. Мыли полы в казармах и ленинских комнатах, украшали кедры игрушками: разнокалиберными гильзами на нитках, спичечными коробками. За банями и каптерками месили тесто, чистили лук, картошку, промывали рис, изюм, мясо, собирали топливо: щепки, тряпки, верблюжью колючку, – в тумане загорались костры.

2

И в двенадцать часов Новый год начался: город ударил в небо из разнокалиберных стволов, туманная черная пучина изукрасилась зелеными и красными гирляндами очередей и разноцветными огнями ракет. Город свистел, трещал, хлопал и кричал: ааа! ааа!

– Урааа!

Крыши и улицы города озарялись разноцветным светом десятков крошечных солнц. Очереди пересекались, ломались, выписывали круги, – автоматчики и пулеметчики пытались начертать на небе все четыре цифры наступившего года. Аааааа! Ааааа! Ураа!

– Аааа! – кричал город туманной беззвездной пучине. – Аааа! Ураа!

Трещали автоматы, хлопали и шипели ракеты.

Аааааа! Ааааааа! Ура! Ура! Ура! Урааааа…

* * *

– Ура! – выдохнул черноусый капитан и осушил стакан.

Его примеру последовали все мужчины. Женщины медлили.

– Бабоньки, пейте, – сказал толстощекий лысоватый майор, цепляя вилкой капусту. – Пока Дэшэбэ не отобрал.

Начищенные, наглаженные офицеры закусывали, весело и ободряюще поглядывая на женщин. Белейшие подворотнички освежали и молодили мужские лица.

Наконец женщины выпили.

– Фуй… – сморщилась машинистка.

Евгения закашлялась, ей подали воды.

– Душегуб вы, Дроздов, – сказала машинистка.

– Ну, Катерина, – откликнулся черноусый капитан, разводя руками, – мой хохол еще не научился гнать шампанское. Но по горилке – мастер высшего класса. Прозрачна, как девичья слеза, горит, не пахнет.

– Ах, девичья слеза не горит, – улыбнулась Сестра, – иначе все мужчины давно бы сгорели.

– А это, Лариса, смотря, что за девица плачет, – возразил черноусый Дроздов. – Если девка – огонь, то горючими слезами.

– То есть самогонкой, – заключил сапер, сидевший в углу.

Все засмеялись.

– Во всем полку не найдете самогонки лучше, – сказал черноусый Дроздов. – Да, Петрович?

Толстощекий лысоватый майор причмокнул и кивнул:

– Экстра.

– Три прогона, специально для Нового года.

– Новый год – мой любимый праздник. Всем праздникам праздник, – сказала Сестра. – Свечи, шампанское…

– Скажу хохлу, что, если он, сукин сын, не научится к следующему Новому году гнать шампанское, – не видать ему дембеля как своих ушей! – воскликнул Дроздов.

– Ну уж спасибо, следующий год мы будем встречать дома, – сказала машинистка.

– Так я говорю про старый Новый год!

– Телевизора не хватает. Дома как? Стол. Телевизор. Райкин.

– А я однажды Новый год на лыжах встречал, – подал голос полный русый лейтенант.

– В бане? – спросил сапер.

Все засмеялись.

– Почему в бане? – пробормотал лейтенант, краснея.

Как пахнет кедром. Настоящий новогодний запах. А этот год чего? чей? обезьяны? крысы? Как говорится, на обезьяну надейся, а сам не плошай. Вот именно. Это год Ослов. Ослов? Да. Как это? Там же в единственном числе. Там, возможно, в единственном, а здесь – во множественном. Кедр кабульский? Из-под Кабула. Пахнет? Не чую. Слишком тонкий аромат для твоего носа, Петрович. Что мой нос? нос как нос, а от кедра никакого духа. Так это тебе не ель, Петрович, это от ели дух валит, а тут амбра, тонкие струйки… ты подойди и сунь нос. Мы как-то встречали Новый год в еловом лесу. Нет, кедр просто замечательный. Целый день сегодня за ним охотились, еле умыкнули. У кого? у саперов? танкистов? Секрет, и ты, Алешка, молчи! Нет, кедр просто прелесть, лохматый, толстый, и как вы, мужчины, разукрасили его. Капитан, улыбаясь, разгладил свои густые усы, взглянул на русого лейтенанта.

– Ну что, Алешка? Наливай.

Лейтенант достал из-под кровати трехлитровую банку.

– Не надо спешить, – сказала машинистка.

– Какая ж тут спешка, пора, – возразил толстощекий лысоватый майор.

– Дэшэбэ как пить дать нагрянет. У него нюх.

– У него нюх, а у меня на шухере дневальный. И вот под рукой телефон, – ответил черноусый Дроздов.

– Нальем и Дэшэбэ.

– Не пьет. Спортсмен.

– Ас Крабовым, бывало, после баньки… – Майор вздохнул.

– Интересно, на чем этот погорит, – пробормотал задумчиво сапер, глядя на прозрачную жидкость, льющуюся в граненый стакан.

– Кандагар горячее местечко, а он не погорел.

– Здесь – погорит, – сказал сапер, потирая багровый шрам на подбородке.

Женщины пить отказались. Мужчины взяли стаканы.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19