Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пупок

ModernLib.Net / Ерофеев Виктор Владимирович / Пупок - Чтение (стр. 2)
Автор: Ерофеев Виктор Владимирович
Жанр:

 

 


      Вот почему я хотел бы сигнализировать о явлениях прямо противоположного порядка, которые никак не учтены, в списках городских служб не значатся.
      Есть в нашем городе, что называется, забытые части города, состоящие из домов, имеющих вид запущенный и полуживой, однако обильно заселенных. Что это за жильцы, каков род их жизнедеятельности, сказать затруднительно, я в таких домах не гощу. Знаю, правда, что на лестницах сохраняются многолетние запахи, и уцелевшая пожарная каланча, увенчанная диковинным двуусым шпилем, господствует над всей этой территорией.
      Повторяю, я очутился там по прихоти водителя такси, который, ссылаясь на чрезмерную загруженность основных магистралей, предложил мне избрать этот маршрут. Я не нашелся, что возразить. Мы свернули с оживленной улицы и покатили по неширокой мостовой, сагиттально разорванной двумя парами трамвайных рельсов.
      День выдался серый, ветреный, скорее всего осенний.
      Я был занят своими мыслями и машинально смотрел в окно, не испытывая никакого отношения к проезжему пространству. В сущности, я достаточно равнодушен к архитектуре, и меня с самого детства трудно испугать уродством городского пейзажа.
      В этой части города нет ни затейливых ресторанов, ни авангардных театров, ни прочих аттракционов. Здешние лавки на редкость скупы товарами. В них есть ровно столько, чтобы возразить на вражеское утверждение, будто мы голодны и необуты. Машина принялась нелепо стучать по мостовой, и мне сдалось, что мостовая мощена булыжником. Должно быть, водитель придерживался схожего мнения, хотя на его лице возникло смутное недоумение. Нас обогнал черный фургон и просигналил. Люди, сидевшие в нем, делали малопонятные знаки. Водитель немедленно затормозил. Что-то заскрежетало.
      Я нехорошо запомнил внешность водителя. Он огорченно трогал ладонью дымящуюся покрышку. В воздухе висел запах жженой резины. Прохожие посматривали в нашу сторону, но никто не подошел.
      — Будете менять колесо? — участливо спросил я, впрочем, без внутреннего участия. Я был раздосадован. Я спешил по делам. Мне не по карману услуги такси, когда я не спешу.
      — На что я стану его менять? — сокрушенно огрызнулся водитель. Покрышка дымилась.
      Далеко впереди, над рельсами, парила табличка трамвайной остановки. Я сполна расплатился с водителем. Заторможенность его движений начинала действовать на меня неприятным образом. Казалось, толкни его, сидящего на корточках перед дымящейся покрышкой, он так и завалится набок и сам задымится.
      Решил ли я продолжать свой путь или вернуться домой? Скорее всего я решил продолжать, поскольку в нас бывает велика инерция помысла. Я шел вдоль низких домов с многократно перекрашенными входными дверями, потрескавшимися каменными крылечками, глубокими, с лужами, подворотнями и маленькими окошками, прикрытыми где занавеской, где газетной бумагой. Когда я уже подходил к остановке, улица несколько раздалась вширь. Тут стояла двуусная каланча.
      В этом месте улицы народу было больше и люди не только шли, но и стояли кучками и по отдельности.
      — Тебе бы нужно малость похудеть, — послышался негромкий женский голос.
      — Ой, что ты! — безнадежно раздалось в ответ. — Мы в роду все такие. У нас мать на трех стульях сидела.
      Мое внимание привлек к себе дом, соседствующий с каланчой. Он был покрашен в болотно-зеленый цвет, а раньше был покрашен иначе, и в тех местах, где пыльная краска облупилась, виднелись синюшные пятна. Страшное впечатление производила витрина в первом этаже этого дома. Нет, я не хочу тем самым сказать, что дом был многоэтажный. Практически над окном витрины не было ни одного ряда окон, однако фасад был довольно высокий, как у кинотеатра, и по его слепой части шли буквы вывески. Но сперва о самой витрине.
      В ней были выставлены два красиво выструганных, без всяких позументов и глазета, стильных светлых сосновых гроба небольшого размера. Гробы стояли открытые, новенькие крышки аккуратно прислонены к боковым стенкам витрины. В каждом из них лежал ребенок дошкольного возраста. Когда я напряженно всмотрелся, оказалось, что детские покойники являются не чем иным, как манекенами, причем замечательной выделки, не идущими ни в какое сравнение с теми, что бывают в обычных магазинах для детей. Они относились к настоящим детям примерно так же, как исключительно хорошо сделанные искусственные цветы относятся к настоящим.
      Это были заснувшие сладким послеобеденным сном ангелята, заснувшие после прогулки и вкусного обеда с особенно вкусным десертом. Несмотря на то, что в нашем городе отродясь не было коренных негров, один из покойников был курчавый нефитенок, с яркими блестящими (будто он только что облизал их) губами, широко распахнутыми ноздрями и черными, как смоль, смеженными ресницами. Он напоминал нефитенка из веселого детского спектакля и был подан со смаком, представлен именно так, как нефитянскую красоту понимают белые люди.
      В другом фобике спала маленькая белокурая фея, с черным бантом в волосах, носом кнопочкой, румяными щечками и тоже с длинными кукольными ресницами. Ангелочки лежали, прикрытые белыми простынками, или, иначе говоря, саванами, но было заметно, что на девочку надето кокетливое, хотя и глухо закрывающее горло белое платьице, а на нефитенка — бархатная курточка и вместо галстука бархатный шнурок.
      Однако, несмотря на их цветущий вид, по каким-то неуловимым приметам было ясно, что это все-таки не сон, а нечто более капитальное, нечто, не обратимое никогда больше в явь. В этих маленьких лежащих в гробах манекенах содержалась, как мне показалось, реклама не похоронных принадлежностей, а скорее самой сущности смерти. Даже больше того. В элегантно оформленной витрине я нашел определенную пропаганду смерти, причем не в плане загробного бытования души, а именно вопиюще плотского, внутригробного, если так можно выразиться, существования.
      Вывеска, однако, была неразборчива. Часть букв, изображенных давно вышедшим из моды шрифтом, оказалась отбита; виднелись лишь три последние, которые прочитывались как ЖДА. По всей видимости, прежде, до того, как заведение получило свою узкую специализацию, помещение занимал магазин (детской) одежды. Есть, правда, еще и такие слова на ЖДА, как НАДЕЖДА, ЖАЖДА, ВРАЖДА, но они для вывески вроде бы не годятся.
      Вход находился не со стороны фасада, а с правого бока, что подальше от каланчи. Дверь, ведущая в магазин, была обита темно-коричневым стеганым кожзаменителем. На ней были приклеены разные вырезки из газет и журналов таким образом, что они располагались веером вокруг глазка, под которым или над которым (я что-то забыл) виднелась отчетливая надпись:
      СМОТРИ СЮДА.
      Это была нацеленная лично против меня провокация.
      По природе я человек любопытный и даже, признаться, подглядыватель. Это вообще-то характерный признак творческой личности. Подглядывание — больше чем страсть, это, можно сказать, призвание, но здесь я замер, не смел приблизиться. За дверью визжала электропила. Остальное домысливалось. Там явно спорилась работа. Наряжали и румянили маленьких мертвецов.
      Я украдкой оглянулся. Люди не особенно интересовались витриной и дверью с надписью: СМОТРИ СЮДА. Их взгляды, случалось, скользили по залитому золотистым светом пространству витрины, которая, я вдруг подумал, по своему виду напоминала витрину заграничных авиалиний с макетами полупрозрачных «боингов», но взгляды не задерживались, будто витрина им слишком знакома или мало заботила.
      Не найдя в себе сил заглянуть в глазок и не смущаясь своим малодушием, я зашагал к трамвайной остановке. На душе было нехорошо. Народу становилось все больше.
      Угнетенный, я не заметил, как навстречу мне идет круглолицая женщина с растрепанными волосами, лицо которой, не искушенное ни мыслью, ни происхождением, убито горем. В руках она несла большой сверток, завернутый в серое шерстяное одеяло. Повторяю, я не заметил ее, то есть я заметил ее только тогда, когда порыв ветра вырвал у нее из рук конец одеяла, и этот конец, оказавшийся почему-то невероятно длинным, закрыл мне лицо, точнее, в силу ветра прилип к лицу, как прилипает к ногам подол платья. Я вздрогнул от неожиданности. Я нетерпеливо стал отдирать прилипший к лицу конец одеяла, и тут я увидел эту круглолицую женщину, которая боролась с одеялом, чтобы закутать раскрывшуюся и чуть было не выпавшую у нее из рук девочку.
      Чудом оставшаяся в руках матери девочка не была похожа на рекламный манекен, выставленный в витрине. Мелькнули темные свалявшиеся и очень жиденькие волосы; лицо было осунувшееся, с тем нехорошим отливом, который бывает у долго полежавших на прилавке цыплят. И одета девочка была вовсе не по-рекламному: в коричневую кофтенку с большими, будто от пальто, пуговицами, из которой высовывалась бессильная шея. И я немедленно сообразил, что это единственный ее ребенок, которого она — в нарушение всех городских обычаев — привезла сюда на трамвае. Но в тот самый момент, когда я отдернул прилипшее к лицу одеяло, мне, как человеку впечатлительному, почудилось, будто одеяло пахнуло сладковатым запашком, да и вообще противно, когда на тебя, как на труп, накинули одеяло, так что в этот момент я не то что проникся жалостью, а мне стало противно, что мое лицо залепило причастное к смерти одеяло, а я не хотел быть причастным к этой чужой душераздирающей смерти, не хотел! А это одеяло меня насильственно приобщало, и, может быть, я даже с осуждением взглянул на мамашу, что залепила мне лицо одеялом. Но она, конечно, ничего не заметила и быстро прошла мимо, хотя чуть было не выронила девочку на тротуар, а я остановился и все про них понял: про ее маму и ее саму, несчастного цыпленка с голым животиком и голыми ножками…
      Обо всем этом я и подумал, когда женщина уже исчезла. Стоял и чувствовал грубое прикосновение одеяла, и вдруг сжался в нервный комок, потому что ведь у меня есть ребенок; и весь мокрый, труся, любя, из самой глубины души воззвал я шепотом:
      — Господи!
      Вот и не видно уже каланчи. Спешу, задыхаюсь. Кому пришла в голову безумная идея этого магазина? Какой предприимчивый директор — но кто? — и зачем? как посмел? — кто позволил?! Уж больно разметался во все стороны наш город, уж больно разный проживает в нем люд, городскому управлению порой и не справиться, обязательно за чем-нибудь недоследят. Так рождается самоуправство, самовольство в виде магазина с глазком: СМОТРИ СЮДА! А может, все это не просто так, а эксперимент, прогрессивная форма торговли, и магазины детских похоронных принадлежностей вскоре появятся и в других частях города, но как же совместить их с нашими основными жизненными принципами? Как объяснить, что, с одной стороны, на нашей памяти придумывают эвфемизмы вроде бюро ритуальных услуг, а с другой, или я что-то не понимаю?
      Вот и совсем не видно уже каланчи. По обочине мостовой течет черная жижа. Если соскочить с тротуара, ботинки доверху наполнятся ею. Людей было немного. Они не шли — они юркали. Никто не прогуливал собак, никто не прогуливался. И я понял как-то отчетливо, что наш город — не из гулящих. За редким исключением праздничных дней горожане не любят пройтись. И я тоже спешу, задыхаюсь. Спешу подобру-поздорову выбраться из этой части города, куда завез меня чертов шофер!
      Но почему же все-таки они все спешат и никогда не прогуливаются? Почему бы им не пройтись: ведь в нашем городе есть сады. И вообще в нашем городе много хороших достопримечательностей. Есть то, чего нигде больше не сыщешь. Уникальные вещи! Есть, например, Лобное место в стиле «ренессанс». Город в основном чистый, опрятный. Хорошо бы наконец приучить детей к гулянию. А то — не гуляют. Нехорошо. Вот отчего так дико смотрятся на улицах нашего города заезжие туристы.
 
       1985 год

Скулы и нос, и овраг

      Чтец в темноте искал почту и не находил. Редкие прохожие, на которых он в темноте натыкался, отвечали, что почта давно закрыта. Чтец говорил, что ему нужна закрытая почта. Прохожие — бестолковые, неинтересные люди — этого понять не могли: в головах у них не укладывалось, зачем человеку нужна давно закрытая почта; здесь начиналась метафизика, и они боязливо исчезали во тьме. Впрочем, и сам чтец толком не знал, нужна ли ему закрытая почта. Чтец не раз с похвалой отзывался о почте как об отделении связи. Он восхищался общедоступностью почты, и его радовал запах шоколадного клея и жареного сургуча. К тому же на почте были бесплатные фиолетовые чернила и перья, пишущие с нажимом, — это напоминало чтецу начальную школу, парту с чернильницей, детский лифчик с чулочками, которые ему вменялось носить под форменными брюками — и он носил, со скандалом, стыдом и ненавистью, что было, как выяснилось, обильной данью татарщине половой принадлежности. Ненависть эта впоследствии приняла странную форму отвращения к женскому белью: все эти комбинации… Чтец морщился и с облегчением встретил эру колготок, словно она окончательно отменяла срок его собственного унижения. Остались в ходу, правда, лифчики, и, хотя в глазированных журналах их жгли на кострах долговязые американки с хорошо развитыми челюстями, первая учительница чтеца, Галина Васильевна, осталась верна своему лифчику до самой смерти, а умерла Галина Васильевна светло и пасхально, как это умеют делать теперь одни только учительницы начальных школ. Интересно, хоронят ли женщин в лифчиках? На днях я повздорил с женой, и это изменило течение моего рассказа. Я боюсь, что я слишком впечатлительный, чтобы быть писателем. В общем, не слишком доверяйтесь мне, хотя вместе с тем никто не рискнет отрицать, что именно на почте существует редкое в наши дни почтение к мелкой разменной монетке. Да, там Тургенев стоит не дороже газированной воды с сиропом, и требуется по меньшей мере четыре Тургенева, чтобы осчастливить Полину Виардо, променявшую гнедого скакуна на «вольво», грустным французским письмом, которое лень писать. Чтец как-то раз слышал пение Виардо на старой дребезжащей пластинке; это был голос совершенно несчастной женщины, надутой русским барином. Но закрытая почта — холодная, мерзкая вещь, и чтец, содрогнувшись, подумал, не хотят ли его там зверски избить у закрытых дверей. На вечере он получил записку: «ТОВАРИЩ АРТИСТ! ИЗВИНИТЕ, НО У ВАС РАССТЕГНУТЫ БРЮКИ». Зал мирно пахнул резиновой обувью, косметикой, сладким винцом. Другой страх, который чтец таскал за собой по гастролям, имел ярко выраженный венерический оттенок. К тому же чтец промочил ноги; тротуар был дырявый и в лужах. Когда он окончательно променял опасную почту на гостиничную постель с книжкой и белые шерстяные носки, оставшиеся с той поры, когда он прилично играл в теннис — когда это было? — почта нашлась, закрытая старая почта, а может быть, так и не нашлась, а была добросовестно воображена надвигающейся простудой, дырявым тротуаром, ссорой с женой — не важно. Чтец шагнул. Случилось следующее: высокий человек в женском пальто, на каблуках немедленно бросился вон бежать от почты. Чтец вжался в стену, готовый к безрадостной борьбе, кляня себя. Кто-то слабым голосом крикнул: Наташка! Наташка! Чтец выглянул на слабый крик — там дышали, громко, сбивчиво. Он поглядел на небо (неба не было), себе под ноги; немножко посвистел. Там всё дышали и не уходили с назначенного свидания. Прошла минута.
      — Так это вы мне писали? — спросил наконец чтец.
      Ответа не последовало, но в дыхании чтецу почудились слезы. Несмотря на скупость освещения, чтец мог заметить, что девичья робость, взволнованность, трепет и скромность… словом, предмет умиления был воплощен в коренастую и крепкую фигурку. Фигурка носила расклешенные черные брюки и стеганую куртку из нейлона, полуспортивную такую куртку с желтыми полосами. Кончики волос терлись о воротник; волосы были сурового медного цвета. Чтец ничего не имел против девичьей робости и буркнул:
      — Ну, что вы молчите?
      Ничего не ответили девичья робость, несмелость и трепет. Чтец понял, что это конец, махнул рукой и пошел спать… Все. Так умер рассказ, нелепо, скоропостижно умер, не успев даже развиться, а остальное — приписка, постскриптум, напраслина, возведенная на невиннейшее дитя.
      — Как вас зовут? — ласково спросил чтец.
      — Не скажу, — и посмотрела на него, словно укусить хотела. Чтец опешил, невольно залюбовался лицом, проступившим из темноты. Мысль радостно нашла себе применение, сон прошел, мысль заиграла. О такой девушке он и мечтать-то не смел, такая девушка была ему недоступна, она принадлежала к совсем другому измерению жизни, и, глядя на таких в толпе, он думал: вот так морда, он думал: вот подрывательница устоев, хранительница совершенно бесценных сокровищ; выпавшая из круга привычных понятий. Теперь он преклонился перед ней. Он постарается подарить ей вечер, который она не забудет, и, хотя его возможности ограничены всей кособокостью темного города, он постарается. И не жалость, не сострадание… Нет.
      Как курортник, вырезающий свои инициалы на стволе платана в воронцовском парке, он хотел след оставить… потребность мистическая. Он будет жить в ее воспоминаниях, пусть искаженный и смешной, но чистый — он чистоты хотел, а не дурного сладострастия, наслаждения дешевкой — он хотел ее наслаждения, ее радости — для себя.
      — Да я и так знаю, как вас зовут, — смеялся чтец.
      — Не знаете, — сердилась Люся.
      — А дайте руку. Я отгадаю. — Она недоверчиво протянула руку; рука была по-мужски крепкой, с короткими пальцами, а ладошка черствая, как черствая булка.
      — Вас зовут Люся, — выдал чтец, рассмотрев ладошку.
      — Как вы узнали! — обомлела Люся. Загадочно улыбаясь, чтец увлекал ее к ресторану со старомодной обходительностью.
      — А как у вас здесь со снабжением? — интересовался чтец, осторожно поддерживая Люсю под руку. — Как с мясом?
      — Ой, мяса много, очень много, — отвечала Люся.
      — А хулиганы есть?
      — Бывают и хулиганы, — отвечала Люся.
      Увидев ресторан, Люся отбивалась с такой глухой яростью, что чтец уже отчаялся в успехе, когда же одолел, рассыпав заклинания, угрозы, швейцар, закрывшись изнутри и глядя в щелку занавески, кричал: закрыто! — Я живу здесь в гостинице! — в ответ кричал чтец. Воспользовавшись заминкой, Люся предприняла попытку сбежать, предлагая вместо ресторана погулять; чтец, продрогший на ветру, воевал на два фронта: швейцар сдался первым, подкупленный; Люся призналась, что никогда не была в ресторане. Она одергивала малиновую кофту с желтой бляхой значка, на бляхе пели, прижавшись щеками, две кучерявые женщины, в ресторане тоже пели, гремел оркестр, гардеробщик нехотя раздел чтеца и Люсю, едва держась на ногах от инвалидности и пьянства — чтец вошел в зал с гордо поднятой головой, держа Люсю под руку; Люся — пунцовая, с медными волосами.
      Метрдотеля нашли на кухне — он лобызался с поварихой, сидя на остывающей плите.
      — Видите, — сказал метрдотель чтецу, для наглядности трогая руками конфорки, — уже совсем остыли. Ничем не могу, так сказать…
      Повариха — еще не старая и такая, что пуговицы халата скрипели в петлях при каждом ее движении, — подумала: «Ну, и нашел себе красотку», — и покачала осуждающе ногой.
      — Цыплят табака будете? — спросил метрдотель, не обиженный чтецом. Повариха смотрела на Люсю с нескрываемым презрением. Повариха захотела чтеца, а метрдотеля несколько расхотела. Чтец только выше поднимал голову. Но чтец ушел — и повариха нежно обняла метрдотеля. У поварихи были дети: девочка семи лет и мальчик четырех. А мужа у нее случайно убило током. Накрыли стол; чтец сделал Люсе хорошенький комплимент.
      — Ну! — усомнилась Люся.
      Люся училась в медучилище и жила в общежитии, а родители ее жили в совсем маленьком городке неподалеку и держали, кажется, скотину. Каждый танец был последний. Полные, оживленные женщины волокли за собой мужчин, которые налетали на столы. Женщины помоложе бойко прыгали, выкидывая вперед то одну, то другую ногу, норовя угодить партнеру в коленную чашечку, кто побойчее — те в пах, и при этом коварно смеялись; партнер увиливал от удара волнообразным движением туловища и при этом не улыбался. Женщины постарше, посолиднее не прыгали, а скорее плыли, положив разгоряченное лицо себе на плечо. Мужчины постарше и похудее иногда пускались вприсядку, роняя косую челку на лоб; один лейтенант, воспитанник артиллерийского учил ища, справлявший свадьбу в глубине зала, в каждом танце упорно находил вальс.
      — Пойдемте, потанцуем! — не выдержала Люся, и они с чтецом поскакали. Вдруг что-то случилось: невеста бежала к дверям, за ней — родственники, в галстуках и мини-юбках, в дверях произошли крики, объяснения, швейцара сбили со стула, и его фуражка, хромая, запрыгала в зал — невеста вернулась в рыжем пальто, с охапкой гвоздик, — к ней бросился юный артиллерист; ее побег был мнимый, не дальше ревнивого домысла пьяной подружки, но день был неровен и нервный; в нем чудилось всякое.
      — Пятнадцать, — потупилась Люся.
      — Сколько? — переспросил чтец. Оркестр, наконец, сложился и ушел.
      — Вы прекрасно танцуете, — говорил раскрасневшийся чтец, угощая Люсю коньяком.
      — Это я умею, — соглашалась Люся и недоверчиво пила коньяк из фужера.
      — Из литературы, — говорила Люся, — я люблю Пушкина.
      — И я тоже — Пушкина, — говорил чтец.
      Цыплята были вкусные, хотя и не очень съедобные.
      — Люся, позвольте мне… У вас есть шея?
      — У меня много шеи, — сказала Люся смущенно. Что было дальше?
      Рассказ раскисал сообразно весенней распутице, и Люсино лицо дробилось и плавало в лужах, и чтец вылавливал его из луж, сомкнув ладони, но лицо проливалось сквозь пальцы… Холодные ветры реализма положили конец безобразию. Они подморозили рассказ. Взошла луна с профилем Конст. Леонтьева. Тогда Люся спросила:
      — Кого вы больше любите: собак или кошек?
      Рука чтеца гладила Люсино запястье. Люся принимала ласку с вялой покорностью.
      — Вообще-то, — сказал чтец, разочарованный этой покорностью, — мне нравятся жирафы. Да, пожалуй, жирафы…
      Какой-то незнакомый мужчина подошел к их столику и выразил желание поцеловать чтеца в губы. Незнакомец думал, что чтец согласится, но чтец отказался наотрез. Незнакомый мужчина размахнулся, дабы ударить обидчика, свет погас, что в знаковой системе общепита — разлука, дальняя дорога, бой часов, когда же — вспыхнул, незнакомый мужчина исчез. Чтец заглянул под скатерть, не там ли спрятался незнакомый мужчина, но под скатертью были черные кримпленовые ноги, да еще скомканная салфетка, а незнакомца не было.
      — Нет, жирафы не в счет, — сказала Люся. Она взглянула на чтеца — тот обомлел.
      — Видите ли, Люся… — сказал чтец, стыдясь за жирафов, — вы — прекрасны!
      Люся фыркнула в тарелку.
      — Не спорьте! — воскликнул чтец. — Что делать, если мне… Нет, собаки мне попадались: бульдоги, пудели, таксы, много такс. Но кошек я не видел, не довелось… так случилось.
      — Врете! — вырвалось у Люси. — Кошек в каждом городе навалом!
      Официанты стали выносить пьяных; пьяные немного бузили у них на руках.
      — Что из того, что навалом… — вздохнул чтец.
      Чтец спохватился, замахал руками, стал извиняться и сказал, что кошек видел, что соврал, что не видел, что ему неловко, что соврал, и кошек он — больше, да, больше, чем собак, хотя собаки тоже — ничего, в них тоже, знаете ли… ну, взять, к примеру, пасть…
      — Я так и знала! — с облегчением воскликнула Люся. — Так и знала, что кошек вы — больше, чем собак… Хотите, я вам открою секрет?
      — Хочу, — шепнул чтец черным бархатным шепотом.
      — Я собираю открытки с кошками.
      СКАЖИ, АРТИСТ, ТОЛЬКО ЧЕСТНО, СКОЛЬКО ТЫ ПОЛУЧИШЬ ЗА СВОЙ КОНЦЕРТ? — Чтец посмотрел в зал. Зал пахнул шоколадной конфетой. Его разглядывали в морской бинокль. Чтец этого не любил. Когда он развернул записку, задний ряд раскатисто хохотнул, и вслед за хохотом раздался пронзительный девичий визг, это был радостный визг освобожденного тела. Это Наташке лифчик расстегнули, — объяснила позднее Люся. — А Наташка у нас, знаешь, какая? В баскетбол играет!
      — И большая у тебя коллекция?
      Люся с ужасом посмотрела на чтеца — они стояли в очереди к гардеробщику, неловкому в своих телодвижениях.
      — Там хрыч… — упавшим голосом сказала Люся.
      — Какой еще хрыч? — оглянулся чтец.
      Оказалось, что в очереди стоит преподаватель медучилища имени Клары Цеткин, который однажды при всех назвал Люсю тупой. Зато Хрыча иначе, чем Хрычом, никто не звал, и Хрыч это знал — и ненавидел, и носил длиннющий галстук — почти до колен. Розовый, в голубой горошек.
      — Ерунда, — сказал чтец, смерив Хрыча глазом. — Он ничего не понимает и не видит.
      Но Люся как зачарованная глядела на Хрыча, и Хрыч сказал, мелко дрожа лицом:
      — Я все вижу, Петрищева! Я все вижу!
      Галстук укоризненно ходил, точно маятник.
      — Вы обознались! — подступил к нему чтец с угрозой. — Это моя жена — певица Галина Вишневская. Какая еще Петрищева! Извольте лучше смотреть!
      Хрыч — человек невысокий и, кажется, не борец — опасливо покосился на чтеца.
      — Беру слова обратно, — примирительно сказал он.
      — Вот это по-мужски, — похвалил его чтец, и они с Хрычом обменялись затянувшимся рукопожатием, после чего Хрыч предложил ему папиросу. Чтец сунул папиросу в рот, но от огня отказался.
      — Мне всюду мерещатся мои ученицы, — пожаловался Хрыч. — Даже дома, бывает, сижу, ем, а они пищат из-под холодильника. Или ложусь в постель — а они тут как тут и дергают за трусы, донимают. Я против них веник завел, отмахиваюсь, а они все за трусы, понимаете, даже обидно. Нехорошие такие девушки.
      На улице было ветрено и сыро. Чтец поднял воротник плаща; от ветра ныли уши. Большие грязные куски льда сочились грязью. Бился и ухал призыв.
      — Когда же наконец потеплеет? — рассвирепел чтец.
      Люся обожала чтеца за победу над Хрычом и шла задумчивая. Чтец совсем разленился и склонялся к тому, чтоб поспать. Его пугали дальние проводы…
      Вставал вопрос: куда ихдеть? Общежитие не годилось. Что до гостиницы, то там заправляли администраторы, коридорные — и ежели слукавить, волею автора преодолеть рутинную заповедь, рассказ получит фантастический оттенок, насторожит недоверчивого читателя, который, усомнившись раз, дальше не верит уже ничему. Так что пришлось — в угоду читателю — переселять чтеца на первый этаж, предоставлять одноместный номер, распахивать окно и рисовать пейзаж пустынного двора, и впихивать в окно грузную героиню, подсаживать ее — чтец закряхтел, налился кровью, — ну! — Люся заехала чтецу сапогом по щеке — и оказалась в комнате. И вот она в кресле; на столике разводы от стаканов, чтец споласкивает два стакана в ванной, которая придумана не зря, а тот командированный, что ближе к утру ломился в дверь, обнаружив полоску света под дверью, остался не у дел, в черновике. Места ему не нашлось — рассказ пошел другим путем, минуя командированного.
      — Да, — сказал чтец, разливая дагестанский коньячок, — можно сказать: приключение.
      Люся сбросила куртку. Опять две кучерявые женщины пели у нее над сердцем.
      — Как же ты здорово отшил Хрыча! — не могла успокоиться.
      Чтец занавесил окно, тяжело опустился в соседнее кресло.
      — Пьем?
      Выпили.
      — Да… — сказал чтец. — Медучилище… Ты трупы видела?
      — Видела, — сказала Люся.
      — Ну и как: страшно?
      — Не знаю, — сказала Люся.
      Чтец тоскливо посмотрел на кровать, не представляя себе продолжения.
      — А ты сам можешь сочинять стихи? — спросила Люся.
      — Мы с Наташей ходим парой, — сочинил чтец. — Мы с Наташей санитары.
      Люся догадалась, что чтец шутит, и радостно захихикала. Лицо у нее при этом стало толще. Чтец не знал, что еще сказать, и сказал:
      — Ну, ладно, пора спать.
      — Я пойду, — встрепенулась Люся.
      — Куда ты пойдешь? — Дежурную грубость фразы оценит сведущий читатель; над ней всплакнет иная читательница (из наиболее чувствительных).
      Чтец встал, нетвердыми шагами подошел к Люсе и потрогал ее за обветренную щеку.
      — Сколько тебе лет?
      — Пятнадцать.
      Чтец думал, что ее ответ несколько ободрит и утешит его, но утешения не наступало. Он признался, что заигрался, что зацепиться не за что, признался он себе.
      — Ну ладно, — сказал чтец и неудачно чмокнул Люсю в нос вместо рта. Нос был холодный и какой-то пластилиновый, что ли.
      — Ты — прелесть, — сказал чтец не слишком уверенным голосом.
      — Пусти меня, мне плохо! — взмолилась Люся, отпихивая чтеца. Чтец придавил ее, вжал в кресло, целуя.
      — А мне, — вдруг разозлился чтец, — хорошо? Хорошо, думаешь? Хорошо?
      — Пусти… — отбивалась Люся. — Пусти!
      — Не пущу, — мрачно отвечал чтец. — Да что это ты? — удивился он. — Что?
      Люся глотнула, дернулась — и сдалась. Горячий и сильный поток сразил чтеца, ударил ему в лицо, залепил нос, глаза. Чтец замер в ужасной догадке. Чтец с размаху сел на пол, продирая глаза. Низко перегнувшись через подлокотник кресла, Люся уперлась руками в пол и клокотала, как большая птица. Давясь, чтец опрометью кинулся в ванную, пустил воду, сунул голову под кран. Он долго фыркал, отплевывался, отмывался, чертыхался. Затем, насухо вытершись полотенцем, осторожно заглянул в зеркало. В зеркале изобразилось полнейшее смятение черт. Чтец с интересом рассмотрел застывшую маску смятения — и маску разорвал беззвучный чистый смех.
      — Осчастливил… — фыркал чтец, — осчастливил…
      Он вышел в комнату. Люся по-прежнему стояла на руках, боясь пошевелиться. Чтец распахнул окно и подошел к ней, светлый от радости.
      — Ну, все бывает, — сказал он, поглаживая Люсю по голове. Он помог ей подняться и повел в ванную. Она едва шла, бормоча невнятные слова, но в ванной сказала зло и отчетливо:
      — Не хочу в милицию!
      Чтец вытер ей лицо холодным мокрым полотенцем и сказал совсем по-человечески:
      — Вот что, Люся. Ты сейчас помоешься, а потом ляжешь спать. Мы с тобой оба сильно устали.
      Она посмотрела на него и заплакала.
      — Перестань, — скомандовал он. — Залезай в ванну. Раздевайся и залезай.
      — Ты меня очень ненавидишь?
      Тогда чтец наговорил ей много хороших, ласковых слов и ушел, прикрыв дверь. Из чемодана он достал старенькую застиранную ковбойку, покрутил в руках и метнул к Люсиному креслу. Он снова давился, и пот выступал на лбу, стекал к подбородку, но мужество не оставляло его. Он заходил в ванную споласкивать ковбойку, и Люся вымученно улыбалась ему из воды.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10