Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Записки Степняка

ModernLib.Net / История / Эртель Александр / Записки Степняка - Чтение (стр. 22)
Автор: Эртель Александр
Жанр: История

 

 


      - Ну и что же? - с самодовольной улыбкой поинтересовался Гундриков.
      - А и то же - все одно скажут: свой человек, Семен Андреич, свой, расейский.
      - А я вот ономнясь мужичка встретил, - произнес Лазарь. - Ты чей? говорю. "Дурманинский". - Кто у вас нaбольшим? спрашиваю. "Семен Андреич". Хорош человек? (Я-то как будто не знаю.) "Такой, говорит, человек - душа; ежечасно бога, говорит, молим за ихнюю милость... Им живем, им дышим, говорит..."
      - Я что же - я рад... Я все, что могу... Я русский народ люблю, охорашиваясь, сказал Гундриков и отпил немного наливки.
      - Да уж, мало у нас таких управителев, как ты, сударь! - сказал Лазарь, в пылу чувств заменяя подобострастное вы не менее подобострастным ты: - хозяйскому {283} добру печальник первый... Мне тоже вот Чумаков говорит ономнясь: "Голова, говорит, господин Гундриков; за этакой, говорит, головой не токмо Дурманиным, Шереметеву прожить можно".. Вон оно что!..
      - Что ж - я по мере сил... Я совесть свою берегу... Я рад... окончательно разнежился Гундриков.
      - А уж и паны-то твои чудны, Андреич, - с соболезнованием подхватила мельничиха, - ты бьешься, ты ночей не спишь, ты об добре об ихнем печалишься, - а они живут себе припевают, да об радетелях своих забывают... Ни от них ласки, ни от них угождения...
      - Ну, как же так - я доволен... я рад... - возразил несколько опешенный Семен Андреич.
      - Хе-хе-хе, - в мягком тоне пустил Лазарь. - Это уж, сударь, нечего бы толковать... баба-то она хоть и баба, а попала в самую центру. Не по твоим заслугам тебя ценят. Твоя заслуга - прямо скажу, не рублевая заслуга, а тысячная.
      Семен Андреич пожал плечами. По-видимому, ему и самому начинало казаться, что заслуги его в должной мере не оценены.
      - А я тебе на этот случай притчу, сударь, скажу, - продолжал Лазарь, и не то что какую житейскую притчу, а прямо от писания - божественная, значит...
      Мы, разумеется, изъявили желание послушать притчу.
      - Жил, скажем мы, - начал Лазарь, - на свете хозяин - в Рассее ли, ино ли где, не знаю, - ну, и нанял, значит, эфтот хозяин управителя своему дому. Жестокосердый попался управитель! Ну, и по своему жестокосердию первым долгом поналег он на хозяйских должников. Прямо надо говорить должникам от него житья не стало. И проценты ему подавай и работу ему исправляй - все. А чуть какой не исправен, сейчас это в яму его. Одним словом, аспид и василиск... Ну, и был, стало быть, у хозяина другой управитель. Тот как делал? Призовет тебе должника и спрашивает: "Что ты хозяину должен?" - "Сто пудов масла", говорит. "Давай сюда расписку". Тот даст расписку, а управитель в ней и напишет: "Не сто пудов, а семьдесят должен человек этот". Так и с другим. Призвал одного, призвал другого всем долги поспустил. Ну, только много ли, мало ли времени прошло, посогнали управителей с местов. И доброго согнали, и сроптивого {284} согнали. Ну, и стал, скажем мы, сроптивый бедствовать - и не то что как, а просто главы не знал где преклонить. А другой добрый-то, значит, не токмо сыт был - капитал приобрел немалый, потому всякое ему угожденье от должников и всякое приятство воспоследовало. Вот она, притча какая!.. Так что сказано, сам господь доброго управителя-то одобрил - добрый ты раб мне, говорит...
      - Представьте себе, ведь именно есть такая притча в священном писании, - оживленно произнес Семен Андреич, обратясь ко мне, и даже просиял, - но в этом переложении народном она еще какой-то особый, мудро-практический смысл приобрела... Это даже трогательно!..
      - Как же не мудрость, - сам господь одобрил! - подтвердил Лазарь и затем неожиданно добавил: - Вот и ты, сударь, следуй... Копи не деньги, друзей копи!..
      - Не держи сто рублей, держи сто друзей... В поле пшеница годом родится, а добрый человек всегда пригодится, - поддержала мужа мельничиха и умильно поглядела в осоловелые Семен-Андреичевы глаза.
      - А я что же, я всегда готов. Я рад... - сказал Семен Андреич, - вы вот друзья мне и просите чего хотите... (Он внезапно побагровел и изъявил в лице своем застенчивое великодушие.) Спиридоновна, хочешь, подарю телку? Сейчас подарю... Я готов... Телка тирольская, а я ее подарю...
      - Ты вот что, сударь, - перебил его Лазарь, - телка телкой, а Кабановку мне сдай... Честью я тебя прошу: сдай Кабановку.
      - И Кабановку сдам!.. - куражился Семен Андреич, - и телку подарю, и Кабановку сдам... Я все сдам!.. Веришь, Устинья?
      - Ах ты, мой батюшка, да кому же нам и верить-то, как не твоей милости! - ответила Устинья.
      - Да. Я говорю и отдам... Мне что Дурманины!.. Дурманины мне - тьфу!.. (Гундриков с особенной настойчивостью плюнул).
      - А вот Гуделкин, Ириней Маркыч, - тонко заметил Лазарь, - давно бы он, говорит, Кабановку сдал, да правов у него таких нету... Есть, говорит, ему на то запрет - это насчет Кабановки-то...
      - Гуделкин?! Ириней?! - пренебрежительно воскликнул Гундриков, как-то странно скосив брови, и затем, {285} придав и тону своему и выражению своей физиономии строгую официальность, произнес: - Лазарь Парамоныч, не угодно ли сейчас же вот у этого стола снять в арендное содержание Кабановскую пустошь?
      - Триста двадцать десятин будет-с? - почтительно и тоже официально осведомился Лазарь.
      - Триста двадцать.
      - В трех полях-с?
      - Да.
      - На двадцать лет изволите сдавать?
      - На двенадцать.
      - Ценою как-с?
      - Семь рублей.
      - Хе-хе, - шутить изволите-с.
      - Чего ты, Лазарь, беспокоишь Андреича, - с упреком заметила Устинья Спиридоновна, - стало быть, ты умом-то обносился... Не видишь, Андреич для шутки речь повел... Где виданы такие цены!.. Известно, коли правов ему господа не дают, - как ее сдать!..
      Гундриков вознегодовал.
      - Что ты говоришь такое!.. Как ты так можешь рассуждать! Ты баба и больше ничего...
      - Ох, баба я, кормилец, баба... - смиренно согласилась мельничиха.
      - Какая твоя цена, Лазарь? Говори скорей, я вам докажу!.. Я докажу Гуделкину!.. Представьте себе: прав я не имею! Ах, вы...
      Дело с Кабановской пустошью покончилось очень скоро. Не далее как через десять минут перед Гундриковым появился лист бумаги, на котором он и начертал нетвердою рукою: "Сдал я, Гундриков, Кабановскую пустошь гг. Дурманиных купцу Лазарю Парамонычу Новичкову, ценою по пяти рублей десятина и задатку пятьсот рублей получил..."
      - Друг, - в восхищении воскликнул Лазарь, спрятав расписку Гундрикова в карман, - вовек не забуду твоей услуги!.. Жена! Шипучки...
      А Устинья Спиридоновна сокрушалась:
      - Ах я дура, дура... Ведь сумлевалась я в тебе, Андреич, ох, сумлевалась!.. Не чаяла я, сколь в тебе силы много...
      Гундриков самодовольно улыбался. {286}
      Принесли "шипучку". Это оказалось "тотинское". Мы выпили. Тотинское хотя, по своему обыкновению, и отдавало свеклой, но жажду утоляло превосходно.
      - Ну, друг, еще одно дельце! - сказал Лазарь после тотинского.
      - Проси чего хочешь, - великодушествовал Гундриков.
      - Вызволи, сударь, до конца - поддержи нового хозяина!..
      - Проси - все дам.
      - Ох, немалая просьба...
      - Проси говорю! - уже настоятельно и как бы с сердцем повторил Семен Андреич.
      - Кабановские мужики в петле у тебя...
      - Это правда, - самодовольно заявил Семен Андреич.
      - Я прямо скажу: ты и царь им и бог...
      - Это правда. Я доволен. Я народ русский люблю, он господ своих почитает, - высокопарно заметил Семен Андреич и погладил себя по животу.
      - Ах, как и не почитать-то, вас, голубчиков, - с умилительным вздохом произнесла мельничиха, - вами, голубчиками, свет держится... Что звезды на небе, то бояре на Руси...
      - Оборудуй же ты, сударь, дельце, - продолжал Лазарь, - возьми ты у меня деньги, а под работу кабановских мне найми... Я знаю их - народ они закостенелый.
      - Народ закостенелый, а меня послушают.
      - А тебя послушают... Ты господин ихний... И ты до поры до времени об аренде скрой, пущай их не знают... А придет время, мы и объявимся... хе-хе-хе!..
      - О, я их сожму! - бахвалился Гундриков, - я им гривну за лето дам, и ту возьмут... О, я их умею завлечь!.. Я бужу в них исконные чувства русского человека... Я ищу в них струны и нахожу...
      Снова появился на сцену лист бумаги, и на нем снова начертал расписку Семен Андреич... Из расписки явствовало, что он обязывается нанять кабановских мужиков для работ на пустоши Кабановской и нанять не дороже цены такой-то, для чего и взял он у Лазаря Парамоныча Новичкова денег столько-то.
      И эта расписка потонула в объемистом бумажнике мельника. {287}
      Не успели мы досыта наговориться о сделке и не успел еще Лазарь поведать нам всех предположений своих относительно пустоши, а Гундриков посоветовать ему, какой системы держаться с мужиками кабановской деревни, как возвратился Мартишка. Лазарь, высунувшись в окно, спросил у него, сдал ли он деньги, и затем, обратясь к нам, с тонкой улыбкой предложил:
      - А что, господа, - есть такое мое намерение камедь устроить?..
      - Что ж, устрой... Устрой, это нас позабавит, - снисходительно согласился Гундриков.
      - Это насчет утки? - догадалась Устинья Спиридоновна и прибавила: Утку ты мне отмести, Лазарь; Степки чтоб не было, а Мартишку пробери. Хорошенько его, пса, пробери!..
      Лазарь позвал и Степаху и Мартишку. Оба они предстали перед нами смущенные.
      - Ты жарила ноне утятину? - простодушно спросил мельник.
      Та трепетным от волнения голосом ответила, что жарила.
      - Где же она?
      - Перепарилась.
      - Так... Ты чего ж смотрела?
      - Их милость дожидалась... - указала Степаха на Гундрикова. По мере того как допрос продолжался, голос ее крепчал. В нем даже начинало появляться раздражение.
      - Куда же ты дела перепаренную-то?
      - Куда... куда! собакам отдала!..
      - Ах ты, песье мясо!.. Так и отдала?
      - Так и отдала.
      Лазарь обратился к Мартишке.
      - Ты, голубь, давно дома был? - с прежним простодушием спросил он.
      - На прошлой неделе был, - угрюмо ответил Мартишка.
      - Ржи до новины у домашних хватит?
      - Куда-те! с Егория покупают.
      - С Егория... А едят сытно? Разносолы большие у них? {288}
      Мартишка не отвечал. Он, видимо, уразумел, к чему клонились расспросы Лазаря... Лазарь многозначительно помолчал, не спуская язвительного взгляда с лица Мартишки, и вдруг разразился руганью. Ругань была артистическая. В ней было упомянуто и о неблагодарности людской, и о подлом людском лицемерии, и о скверных свойствах Мартишкиных, и о свойствах его родителей, и об мошенническом поползновении всей вообще голи объедать добрых людей... Было упомянуто и о двух сотенных, только что пожертвованных Лазарем на эту самую неблагодарную голь.
      Мартишка молчал и стоял понурившись. Волосы его свесились на лицо. Вся фигура как бы оцепенела в смущенной неподвижности. Степаха все более и более озлоблялась, но, не дерзая протестовать громко, ограничивалась сердитым шепотом.
      - Я добряк, - вволю наругавшись, сказал Лазарь, - я тебе на выбор даю: либо вот бог, а вот порог - и ползи по миру, либо - говори правду... Говори, ел нонче утятину?
      Наступило тягостное молчание. Наконец Мартишка легонько вздохнул и пробормотал:
      - Было малость...
      - Степашка приносила?
      Мартишка взглянул на нее исподлобья и, взглянув, ответил:
      - Она...
      По лицу Степахи выступили пятна. Она с негодованием плюнула и повернулась было к двери, но Лазарь собственной своей особой загородил ей дорогу.
      - Стой, голубушка, - сказал он, - не спеши, дай нам на красу твою налюбоваться...
      Степаха осталась. Она походила на волчицу, попавшую в тенета... Устинья Спиридоновна, с выражением полнейшего безучастия, прибирала остатки обеда.
      - С какой стати она тебя утятиной потчевала, а?... Пауза.
      - Говори, голубчик, говори прямо... Сгоню - с голоду издохнешь, настоятельно повторил мельник. Но на губах Мартишки точно замок висел.
      - Полюбовницей, что ль, доводилась тебе?
      Снова последовало тягостное молчание. {289}
      - Эй, Мартишка,- сгоню!.. доводилась?.. - каким-то шипящим голосом произнес Лазарь.
      - Доводилась... - последовал смущенный ответ.
      Лазарь внезапно повеселел.
      - Хе-хе-хе!.. Плут же ты, погляжу я на тебя...
      - Чурило! - кротко отозвался Гундриков.
      Степаха прерывисто дышала, но молчала. Изредка она с ядовитой ненавистью останавливала взгляд свой на спокойной фигуре мельничихи.
      - Ну, и когда же вы спознались? - продолжался допрос.
      - С Красной горки...
      - Хе-хе-хе... Травку, значит, почуяли, корма вольные!
      - Что же, ты к ней, Чурило, ходил, или она к тебе ходила? - вмешался Гундриков и плотоядным взглядом окинул жирную Степаху.
      Мартишка молчал.
      - Открывайся, Мартишка, - вмешалась и мельничиха, - попал, брат, в собачью стаю, лай не лай, а хвостом виляй!..
      Но не успел еще Мартишка с обычной своей угрюмостью доложить, что "она к нему ходила", как Степаха с разъяренным видом бросилась на мельничиху и вцепилась ей в волосы... Мы остолбенели. Гундриков первый нашелся. Несмотря на колебание, ощущаемое им в ногах, он бросился к Степахе и, крепко схватив ее поперек туловища, оттащил от мельничихи. Мельничиху подхватил под мышки Лазарь.
      Она была неузнаваема. Весь ее почтенный и даже умилительный облик исчез бесследно, и пред нами бешено металась женщина без всяких признаков "исконности". Впрочем, образный язык не покинул ее и в таком состоянии. Лишенная возможности вцепиться в физиономию соперницы, она сулила ей такую бездну напастей, что становилось жутко. Тут были и пожелания, чтоб бедную Степаху "свило да скорчило, повело бы да покоробило, перекосило бы с угла на угол да с уха на ухо"; тут и выражалась надежда, что Степаху "затрясет лихорадка, возьмет лихая болесть" и она от той болести "ни питьем не отопьется, ни сном не отоспится"; тут на несчастную бабу призывался и гром, которому предстояло разразить {290} ее голову, и "родимец", от которого требовалось "затрясти" ее, и "вихорь", которому поручалось "разнести" ее кости вплоть до синего моря...
      Нельзя сказать, чтоб и Степаха унывала. Если ругань ее уступала ругани мельничихи в образности, то, кажется, превосходила ее выразительностью. Степаха преимущественно склонялась к биографии. По ее словам, "Устюшка" была "подлая тихоня", которая "на людях богу молится, а в потемках черту свечку ставит..." Не было ехиднее мельничихи никого на свете, по словам Степахи. Она будто бы и ей всю штуку из ревности подстроила: Лазарь-де Парамоныч к ней, к Степахе, "приставал", а Устинья проведала... У Лазаря-де и борода с той поры поредела...
      Понятно, все эти разоблачения казались нам несообразными. Но Устинью Спиридоновну они уязвили глубоко. Под влиянием злобы, а отчасти, может быть, и хмеля, она разрыдалась и порывалась даже рвать на себе одежду. Ее увели и уложили спать. Степаху тоже увели. Ее заперли в кухне. Лазарь хотел продолжать "камедь" и предлагал Степаху высечь. К чести Семена Андреича нужно сказать, что он положительно воспротивился этому. Мало того, он даже настоятельно просил выпустить Степаху; но Лазарь на это не согласился: он все-таки, кажется, не переменил своего решения высечь беднягу...
      ...Тусклые звезды уже мерцали на небе, когда мы пустились в путь. Было тихо. Росы не было, и ночной воздух казался душным. Линия горизонта смутно обрисовывалась на западе. Таинственная тьма покрывала равнины,
      Но тьма эта внезапно рассеялась. Вдали вспыхнул пожар, и кровавое зарево зловещим румянцем окрасило небо. Искры заметались и затолклись над заревом, и поля осветились фантастическим светом.
      Чем-то ужасным и вместе величественным повеяло на нас от картины этой, от этого мрачного, как бы нахмуренного неба, от зловещего зарева и печальных полей, на которых отражение этого зарева трепетало тихими волнами.
      Тишина, стоявшая в поле, казалась грозной и как бы предшествующей чему-то страшному... {291}
      Григорий как-то усиленно чмокал и дергал вожжами. Он спешил. Но он не возвышал голоса, как не возвышают его в присутствии покойника. Он пугливо озирал окрестность и шептал в благоговейном ужасе: "Эка полыхает-то, подумаешь!" Под влиянием этого ужаса он как-то странно съежился и приник к вожжам.
      Господин Гундриков был не в духе. Перед отъездом он спал, и лицо его было смято. Пожар не произвел на него впечатления. Он с самого Криворожья часто и глубоко вздыхал и нетерпеливо ворочался на месте. Иногда он испускал многозначительное кряхтенье; иногда ругался чрезвычайно зло и энергично, но к кому обращалась ругань, было неизвестно.
      Я сначала подумал, что несчастный мучается похмельем. Это предположение оказалось ошибочным: Семен Андреич никогда не испытывал похмелья. Наконец, проехав добрую половину пути, он высказался несколько яснее:
      - Ах, рракальи!.. Во-о-от!..
      - Кого это вы?
      Он промолчал, испустив раздирающий вздох, и затем со скрежетом повторил:
      - Нет... каковы рракальи?..
      - Да кто же?
      - Да эти архидьяволы!.. Ах, подлецы...
      - Не пойму...
      - Да эти... мельники!.. А? По пяти рублей десятина... нет, каковы мерзавцы?.. Пять рублей, а?.. А эта святоша-то, Устюшка-то, а? Ах, шельма... представьте себе, Марфу Посадницу разыгрывает, а? Какова?.. Ах вы...
      И до самого дома ругался Семен Андреич, бестрепетно нарушая торжественную тишину полей, озаренных пожаром. {292}
      XII. ЖОЛТИКОВ
      Случалось ли вам, господа, быть в лесу в пору ранней весны? Все напоминает еще о суровом зимнем царстве. Глаз проникает далеко в глубь леса. Корявые деревья, подобно остовам, мрачно протягивают обнаженные сучья свои, по которым то и дело пробегает звонкий весенний ветер. Черные пни и серый валежник в печальном беспорядке громоздятся здесь и там. Толстый слой поблекших листьев вяло шелестит под ногою. В оврагах синеет снег. В ложбинах с холодным сверканием бегут ручьи, обрамленные голыми берегами. Все повержено в какую-то меланхолическую тишину. От этих суровых дубов, недвижимо распростирающих узловатые свои сучья, от этих стройно сверкающих берез, в глубоком молчании столпившихся на краю вершины, от этих покоробленных осин и жидкого орешника с остатками желтой лапчатой листвы, слабо трепещущей на темных лозах, - веет какою-то щемящей печалью, свойственной всему, что носит следы разрушения... Но стоит, вам пристальней вглядеться в это царство запустения и смерти, стоит вам выйти на опушку да оглянуть голубую даль, стоит вам глубоко вдохнуть воздух, звенящей струею перебегающий по мертвым деревьям, - и та печаль, которая, может, еще за минуту угнетала вас, заменится иным чувством, - жизнь обвеет вас могучим своим дыханием. Эту жизнь ощутите вы и в запахе, несущемся от леса, - в запахе, в котором с чарующею прелестью соединены затхлый аромат увядания и крепительная свежесть воскресающей природы. Эта жизнь повеет на вас и в переливах горячего света, который нет-нет и скользнет жидкими пятнами по стволам деревьев и по кустарнику перелеска; нет-нет и осве-{293}тит приникшую в тайном ожидании глушь, как бы вызывая к пущему напряжению скрытые в ней жизненные силы... И силы эти с неустанным постоянством проникают каждую былинку, каждую лозу кустарника. Едва заметные розовые почки пестреют на липе и черемухе. В ветвях бледной осины повисли нежно пушистые червячки. Орешник усыпан темно-красными ростками. Там и сям, как бы украдкой, вылезает травка, пронизывая своим упругим острием толстый слой прошлогодней листвы. Теплые, сочные тоны выступают сквозь шероховатую кору деревьев, и самый дуб как будто поступился суровым своим видом. Горький запах, распускающейся березы стоит в воздухе. Какие-то птички звонко пищат и бойко мелькают вдоль перелеска. Смеющийся луч прихотливо перебегает по деревьям, нагоняя улыбку на угрюмых великанов леса... Где-то за лесом звенит и булькает шаловливый ручей. Воздух прохладен и ясен... Вы слушаете... смотрите в каменной неподвижности... и чувствуете, как в груди вашей, сладостно стесняя дыхание, ширится что-то невыразимо хорошее; как что-то бодрое и здоровое разливается по вашим жилам, кровь стучит, и страстная жажда жизни обнимает все ваше существование.
      Не знаю почему, но время, переживаемое нами с конца пятидесятых годов, всегда мне казалось похожим именно на это пробуждение созидающей природы. В воздухе холодно, и ласковое веяние весны еще часто перемежается морозами, а между тем страстное жизненное напряжение ощущается повсюду. Почки и ростки настойчиво проникают сквозь толщу всяческих нагноений, так щедро уготованных нам скорбной нашей историей... Несомненно, разумеется, что много этих почек безвременно погибнет, а из иных пышно расцветет чертополох, и страстное жизненное напряжение произведет между прочим и крапиву... Несомненно - выползут на свет божий и такие продукты, что, подобно Oxalis'у tropaeoloides, 1 до известной поры пребудут не без пользы, а затем сойдут в былку и, без зазрения совести, станут истощать почву. Но то уж дело будущего считаться и, проклиная почву, вырастившую дрянь, подводить итоги... Нам, со-{294}временникам, приходится лишь констатировать и, заручившись каменным сердцем, с одинаковым хладнокровием обонять: пакость возникающую и безжалостно убитую морозом полезность.
      Я на этот раз, минуя пакость, от которой, право, задыхаешься, и обходя с обычною нашему брату писателю осторожностью полезность, безвременно убитую морозом, займусь родом средним и представлю благосклонному читателю тот едва возникающий на нашей почве Oxalis tropaeoloides, который до поры до времени пожалуй что и полезность с успехом заместит. Я разумею российского чистокровного рантьера, и притом рантьера с следами недавних мозолей на руках - рантьера-выходца.
      Еще не так давно между деятельным русским купечеством средней руки очень были редки люди, исключительно живущие на проценты с капитала. Жажда непрестанных стяжаний была велика в том сером человеке, который воистину горбом своим сколачивал капиталец. Такая несложная операция, как простое получение процентов, ему претила. Ему была непонятна идея капитала, входящего в русло, получающего неподвижную форму. И тысячником и миллионером он знал одно стремление - наживу, и один путь для этой наживы беспрерывную практику, беспрерывную игру ума и мускулов. Пассивное выжидание "сроков" и "граций" было не в натуре вчерашнего пахаря или прасола. Этот терпкий, вечно промышляющий человек как бы боялся всякой минуты, свободной от коммерческих козней, и был прав, разумеется, ибо в большинстве эта свободная минута неминуемо сопровождалась для него мрачным призраком угнетающей тоски и отчаянного запоя. Кроме тоски и запоя, нечем было пополняться его досугу. Правда, бывали и тогда исключения из общего правила. Но если вчерашний прасол находил себе дело, помимо вечной погони за приумножением, и особенно если дело это заключалось хотя бы в самой робкой попытке проникнуть в таинственную область "теоретических" интересов, - на него смотрели как на блаженного. Кредит такого блаженного иногда падал с невероятной стремительностью, и, разумеется, падение это служило поразительным примером непригодности для купечества каких-либо интересов, помимо интересов кулаческих. {295}
      Так было недавно. Но что бы ни твердил обычай, всеразлагающий прогресс делает свое дело. Усугубляя авторитет коммерческих козней и доводя до степени даже неудержимого бешенства стремление к наживе, он, вместе с тем, и из области интересов теоретических кое-что облекает престижем. Вчерашняя "блажь" сегодня становится чем-то похожим на дело. Вчерашняя перспектива запоя и невероятной тоски сегодня обещает времяпрепровождение, полное невинных приятностей. И вот как выразитель этого нового взгляда на "свободную минуту", проникает сквозь кору невероятной скудости купеческого мировоззрения новый росток - рантьер-выходец. Тип продукта этого еще смутен. Его покрывает еще некий туман. Но он, несомненно, возникает. Он крепится жуткими новостями дня. Он тонкой отравой сочится в нелепом строе дикого кулачества. Он медленно, но непрестанно разъедает основы исконного мировоззрения, доселе господствующего в "рядах" и лабазах. Повторяю, он, подобно молодому Oxalis'у tropaeoloides, приносит пользу и, вероятно, еще много принесет ее, доколе в свою очередь не обратится в черствую былку и не войдет в роль "волчца", что в конце-то концов все-таки неизбежно.
      ...Все это прочтите, читатель, вместо предисловия. Теперь же простите за него и перейдемте к делу.
      Одну из зим пришлось мне как-то, вместо хутора, провести в маленьком уездном городке. Квартиру снял я у купца Жолтикова. Протас Захарыч Жолтиков торговлей не занимался, и деньги у него частью лежали в банке, частью ходили по рукам за умеренные проценты. Жил он с сестрою - старой девой весьма почтенного калибра и недалеких способностей. Квартирка моя отделялась от хозяев тонкой тесовой перегородкой. Таким образом, я был невольным свидетелем интимной жизни Жолтиковых, а они - моей, разумеется. Но нас это не стесняло, ибо государственные тайны не угнетали душ наших... Сестра, - имени ее я, право, не знаю, ибо любезный братец не величал ее иначе как "клуша" и "бревно", - с раннего утра принималась за хозяйство, то есть хриповатым басом ругалась с кухаркой, что-то скребла, {296} что-то мыла... В результате к двенадцати часам получался обед. Брат тоже с раннего утра уходил из дому и до самого обеда слонялся по лавкам и лабазам. К обеду он приходил обыкновенно нагруженный новостями (преимущественно политического свойства), которые и сообщал сестре в промежутках недовольного брюзжания по поводу подгорелой котлетки. Изрядно отдохнув после обеда, он снова брал в руки свою великолепную грушевую палку и отправлялся на базар; вечером же, за шипящим самоваром, снова происходило выгружение новостей, перемежаемое руганью на несчастное "бревно".
      Протас Жолтиков человек был сердитый. Его понурое лицо с ввалившимися щеками и глазами, сердито и настойчиво устремленными на вас, носило на себе вечные следы желчного раздражения. Говорил он самые любезные вещи с видом крайнего недовольства и, объясняясь вам в своей дружбе, метал на вас самые враждебные взоры. Городок свой он всегда бранил, и бранил с неизъяснимой беспощадностью.
      Но скажу несколько слов о городке. Он был в той же степной стороне, где и хутор мой, и, по обычаю всех степных городков, ни оживлением особым, ни особой привлекательностью не отличался. Зимою дикие степные вьюги заносили его сугробами; осенью в нем свирепствовала невылазная грязь и на площадях стояли лужи, похожие на озера, летом непрестанно клубилась горячая пыль...
      Жизнь в нем - тоже по обычаю всех степных городков - сочилась вяло и тоскливо. В клубе вечно винтили и дулись в рамс, в определенные дни перемежая карты дружным топотом неуклюжих ног под звуки скрыпиц, сдирающих кожу, и до остервенения ревущего контрабаса. В "рядах" в томном вожделении покупателя передвигали шашки, смаковали новости и слухи и до изнеможения опивались чаем. В канцеляриях отчаянно скрипели перьями, сладко мечтая о наградных к празднику и об имеющихся соорудиться на эти наградные розовых галстуках и полосатых панталонах.
      Так проводил время мужеский пол. Дамы, по своему обычаю, больше сидели дома и тоже проводили время без особенного разнообразия. Более бонтонные из них штудировали Золя и перелистывали Маркевича, восторженно говорили об изящных предметах с такими же {297} бонтонными дамами, болтали с горничными о новостях околотка и важно рассуждали о преимуществах тройного рюша перед двойным и о превосходстве бахромы "с плюмажем" над бахромой простою... Дамы менее бонтонные спали и ели, пили чай и пили кофе, жевали шоколад и икали... а в промежутках играли "в носки" с горничными, заводили невинные интрижки со щеголем-писарьком из полицейского управления, сплетничали и мечтали о новой "ротонде" к празднику. Те и другие в определенные дни съезжались в клуб, толклись в кадрили и порхали в польке, кружились в вальсе и - нечего греха таить - иногда бегали и в мазурке. Все это дамы более бонтонные выполняли с манерой явной и пренебрежительной снисходительности, а дамы менее бонтонные - с явным же и даже несколько восторженным восхищением.
      Глухие улицы жили на свой лад. Там дамы смутно еще подозревали о существовании рюша. Туда еще не проникала ротонда. Там велись горячие речи не о свойствах того или иного "мениардиса", а о "новой" моде, вышедшей на платки из берлинской шерсти. Там смена башмаков ботинками вызывала еще серьезные дебаты и старый вопрос о шиньонах заставлял трепетать сердца. Там кавалеры не винтили и не танцевали мазурку, а в будни обдирали кошек, в праздник же собирались у соседа и "стучали" по маленькой. Только на вечеринках меланхолический "чижик" поднимал их в пляс, и тогда, с исступленными жестами и напряженным выражением лица, они отхватывали с жеманными девицами "кадрель".
      В этих улицах сплетни и слухи с особенной настойчивостью будоражили фантазию обывателя. Часто эта фантазия, - бог весть коими путями соприкоснувшись, с какой-нибудь пустейшей телеграммой "международного агентства", еще год тому назад где-то и кем-то прочитанной по складам и сообразно этому усвоенной, - облекала ее каким-то мистическим характером. И телеграмма, воздвигалась до степени туманных и таинственных идеалов, в которых, бесспорно, сочилась и несомненная поэтическая струйка, но которые в конце концов все-таки поражали непроходимой наивностью.
      Так вот какой город всегда бранил Протас Жолтиков и изливал на него свою горькую желчь. {298}
      Но за всей этой бранью мне всегда чудилась если не любовь, то жестокая привычка. Протас Жолтиков бывал и в Москве, ездил однажды и в Питер, а в пору своей молодости не раз посещал низовые города, - и везде-то ему претило, везде казалось ему скучным, отовсюду тянуло в свой городок.
      Я всегда с любопытством ждал обычного возвращения Протаса из лавок. Дома его ждал обед. Обыкновенно первое блюдо проходило в молчании, прерываемом обычными комплиментами по адресу "бревна" и смачным чавканьем губ. Затем начинали прорываться новости.
      - В Харькове процесс интересный... - угрюмо и отрывисто говорил Протас. Сестра издавала какое-то неопределенное междометие. Но Протас и не ожидал от нее отзыва. Немного погодя он снова бросал словечко:
      - Доктора убили... - и затем с такими же перерывами продолжал примерно в таком роде:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43