Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Большой отряд (Подпольный обком действует - 2)

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Федоров Алексей / Большой отряд (Подпольный обком действует - 2) - Чтение (стр. 11)
Автор: Федоров Алексей
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Из дневника видно, что А. Резниченко попала под влияние Костромы. Та заразила ее религиозными настроениями и, наконец, познакомила с полицаями.
      Тут, между прочим, следует заметить, что в селах, местечках, да и в маленьких городах молодые люди, как правило, знают всех своих сверстников. Отношения простые: вместе учились, работали на колхозных полях, вечерами вместе гуляли, встречались в кино. Полицаев немцы вербовали тоже из таких "знакомых". И нужны бдительность и партийная принципиальность, чтобы резко отмежеваться от старых знакомств. К тому же нередко случалось, что сельские полицаи ходили по улицам без формы и даже без нарукавников.
      В условиях царской России рабочие и крестьяне с детских лет знали, что фабриканты, лавочники, помещики, чиновники, кулаки, старосты, полиция и жандармерия - это все враги. Настороженное, бдительное отношение к этим классово-чуждым людям и даже к их детям рабочий и крестьянин-бедняк всасывал с молоком матери. Рабочий говорил сыну: "Ты барчукам не доверяй". Крестьянин всегда советовал своим ребятам держаться подальше от кулацких сынков, а тем более от детей помещика, урядника, попа.
      В нашем, бесклассовом обществе детвора растет в обстановке равенства. В школе, дома, на улице - всюду отношения непринужденные, естественные, душевные. Взаимная подозрительность не только исключается, но и осуждается. И это правильно. Моральные качества советского человека с каждым годом становятся выше.
      Но война, а тем более оккупация резко изменили обстановку. Бдительность стала одним из законов повседневного поведения. Без дисциплины и бдительности во время войны нельзя делать ни шагу.
      Необходимость военной дисциплины в партизанских отрядах мы поняли довольно скоро. Среди подпольщиков нужна такая же, если не более строгая, дисциплина. Вот этого холменцы, к сожалению, не знали. А если и знали, то не придавали этому большого значения. Не было опыта. Даже руководители недостаточно глубоко изучили историю партии. Правда, в дореволюционной России условия подполья были иными. Однако же история нашей большевистской партии учит не только необходимости дисциплины в подполье, но и тому, как ее добиться.
      Коля Еременко, юноша двадцати одного года, был до войны инструктором политпросветработы. Веселый, деятельный, энергичный хлопец. Он много читал, был спортсменом: лыжник, конькобежец, первоклассный пловец и член футбольной команды спиртового завода. Его имя было одним из самых любимых и популярных среди молодежи села. Когда возникла угроза оккупации, Коля попросился в партизанский отряд. Ему предложили остаться в подполье, руководить организацией. Он согласился с восторгом. И сразу же взялся с присущей ему энергией за практические дела. Немцев он никогда в жизни не видел. Подлые приемы провокации и шпионажа были ему, конечно, неизвестны. Доверчивость - вот главный его недостаток. Но мы уже видели, что гораздо более опытный, искушенный в классовой борьбе, пожилой человек и старый член партии - Егор Евтухович Бодько из Лисовых Сорочинц тоже стал жертвой своей доверчивости.
      В селе Ченчики, расположенном невдалеке от Холмов, жила беспартийная старушка - Мария Васильевна Маланшенкова, родная тетка Николая Еременко. Текстильщица из г. Подольска, она переехала сюда из-под Москвы уже после того, как ушла на пенсию. Еще до революции Мария Васильевна принимала участие в революционном и забастовочном движении. С первого же дня немецкой оккупации она связалась с партизанами и подпольщиками. Ее хатка стала конспиративной, явочной квартирой. Там довольно часто прятались наши разведчики. Старуха переправляла людей в отряд, пекла хлеб для партизан. Словом - свой человек.
      Вот что рассказала Мария Васильевна о последних часах героев-комсомольцев:
      - С того самого проклятущего утра первого марта, когда узнала я, что Колюшку с товарищами опять забрали в гестапо, ушла из дому и стала ночевать по людям в Холмах. Хожу я по Холмам, узнаю, что девок тех двух: Кострому Шурку и Маньку Внукову - тоже в гестапо взяли, но им будто позволены передачи и даже обещали, что выпустят.
      Говорила я, говорила и Колюшке, и Шуре Омельяненко, когда они раньше до меня в Ченчики приходили, что недостаточно они понимают конспирацию. "Беречься, говорила им, надо и Костромы, и Маньки Внуковой. И не по тому одному, что они пришлые, а главное, что несерьезные это девушки, вертихвостки. Им бы только в карты поиграть, с парнями пофасонничать". А Коля мне отвечал, что чем больше молодежи, тем, значит, и лучше. Хорошо бы его правда вышла, да вот получилось по плохой моей правде.
      Тюрьмы в Холмах настоящей нет. Когда мучили деточек, крики их из хаты, что заняло гестапо, далеко были слышны. Один полицай, тоже из молодых, не выдержал, убежал. Только от вида тех пыток заболел и два дня дрожал. Через него, верно, и люди узнали, как палачи из гестапо загоняли нашим деточкам иголки под ногти, били шомполами. А на шомполах натянуты резинки, чтобы тело сильнее рвать. Федю Резниченко, народ говорил, по груди молотком деревянным били. Но все равно ничего ни один не сказал. А как я знаю? Да вот ведь сижу перед вами - жива, здорова. И другие есть, с которыми была связь. Они тоже не арестованы. Только тех и взяли, кто был известен девкам этим. Значит, все через них.
      Четвертого марта вывели наших деточек на мороз и вьюгу. Был сперва приказ вешать. Но виселицы не успели, что ли, построить, повели за реку. Ведут здоровые, краснорожие фрицы, а комсомольцы наши такие кажутся маленькие, худенькие. Все, как один, босые. Только Фене Внуковой оставили изверги туфельки и платочек, но лицо тоже раскровавлено. Шура Омельяненко без глаза - выбили. Он и сам еле ноги волочит, а держит все-таки под локоток Феничку и шепчет ей что-то.
      Народ по сторонам улицы стоит, как окаменел. Немцы расталкивают. А народ не расходится. Мария Федоровна, мать Шуры Омельяненко, прорвала немецкую цепь, грохнулась на землю, схватилась за ножки сына своего. "И меня, - кричит, - и меня возьмите! Убивайте, не надо мне жизни!" Шура нагнулся к ней, чтобы поднять с земли. Тут немцы подскочили, отбросили Марию Федоровну. Шура крикнул ей: "Мама, не всех убьют, будет наша правда! Будет советская власть!"
      Колюшку, племянника, я и не узнала сразу. Седой. Ну, просто, как старик, белый. Он меня увидел и отвернулся. Я тут конспирацию не выдержала, как крикну: "Прощай, Колюшка!" А потом, слышу, в народе многие кричат, прощаются. И многие плачут. Федя Резниченко, и Шура Омельяненко, и Леня Ткаченко, хоть он и самый маленький, народу отвечают, лозунги кричат и кулаками Трясут, зовут, значит, сопротивляться немцам. Один Коля молчит, даром, что он у них главный.
      У поворота улица круто берет вверх. Вот, когда поднялись на гребень, - туда немцы нас уже и не подпустили, - с самого крутого места Коля повернулся к народу и громко, как нарочно голос берег, крикнул: "Умираем, по не сдаемся! Да здравствует наша Родина!" Немцы накинулись, сшибли его. И еще до речки не дошли, терпение у них кончилось, начали стрелять прямо в селе, на дороге. И не целились...
      На следующий день родным позволили взять для похорон тела. Так у каждого ран по двадцать-тридцать... Всех родные взяли хоронить, только один маленький Леня Ткаченко в реке остался. Не было у него ни отца, ни матери, ни сестер. Я на вторую ночь подговорила добрых людей взять его из реки, там место мелкое. Приходим, а его уж и нет. Потом узнала, другие сочувствующие нашлись раньше меня. Отдали последний долг...
      Иду как-то, встречаю Кострому Шурку. Значит, отпустили ее. Значит, правда была моя, что она и подружка ее, Манька Внукова, наших людей выдали. Парень какой-то с ней, может, полицай. Отозвала я ее в сторонку. Она не опасается, видит, старушка, подходит ко мне. "Что, - спрашиваю ее тихонько, - девушка, верно люди говорят, что ты верующая и церковь посещаешь?" Отвечает: "Верно, бабушка!" - и бесстыжими глазами на меня смотрит. - "А верно, люди говорят, что ты, девушка, род свой берешь от Иуды?" Она и не знает, что отвечать. Только глазами моргает. А я повернулась да пошла...
      Дня три, наверное, только и прошло после казни наших комсомольцев, как вдруг снова в народе стало известно, что листовки советские по всем углам расклеены. И опять, как раньше, свежие сводки московского радио и, кроме того, последние слова Колюшки: "Умираем, но не сдаемся!" Вот когда поверил народ в бессмертие нашего дела. Вы хоть люди и свои, но и вам не скажу, кто эти листовки печатал. Врать не стану - сама не знаю.
      *
      Нам сообщили, что в Алексеевке, Корюковского района, у старушки, на краю села, умирает еврей. Спасся он каким-то чудом от немцев. Умирает от сыпного тифа. А когда бредит, часто упоминает в бреду Федорова, Батюка, Попко, Попудренко...
      Может быть, это Зуссерман?
      Уже давно, сразу по прибытии в областной отряд, я справился о Якове. Никто ничего не знал. За это время я уже примирился с мыслью, что Яков в пути от Ичнянского к областному отряду попал в руки немцев и погиб. Как ни тяжела мне была эта мысль, но ведь война, мало ли смертей.
      Освободившись немного от своих отрядных дел, я как-то вечером пригласил с собой командира первой роты Громенко, взял группу бойцов и поехал в Алексеевку, за тридцать километров от нашего лагеря.
      Посланные вперед разведчики сообщили, что в селе немцев нет, а полицаи там скромные, то есть попросту трусливые. Мы прямо пошли к указанной мне хате. Тускло горел огонек в окне. Я приказал сопровождающим бойцам расположиться вокруг, а мы с Громенко постучались в хату.
      Нам открыла девочка лет двенадцати. Она вышла на крыльцо в одном платье и прикрыла спиной дверь.
      - Больна Сидоровна, - сказала девочка. - Трясет ее, никого просит не пускать, а вы кто такие? Полиция?
      - Родственники мы, - сказал Громенко.
      Девочка метнула на него подозрительный взгляд:
      - Неправда ваша. У Сидоровны родных зовсим немае, одна я с мамой... Вы лучше не входите, у нас тиф. Мама моя меня приставила к бабе Сидоровне, я ее кормлю. Кашу ей варю.
      Но мы все-таки вошли. Девочка внимательно следила за нами своими быстрыми, диковатыми глазками. В хате свету было больше от луны, чем от каганца. Стены закопченные, печь тоже давно не белена. Холодно, неуютно. В темном углу заворочалась старушка и хриплым голосом спросила:
      - Ты, что ли, Настя?
      - Люди до вас пришли, Сидоровна. Кажуть, родные.
      - Гони. Быть не может.
      Не договорив, она со вздохом повернулась, зашуршала соломой подстилки и, кажется, опять уснула или впала в забытье.
      - Бачите? - промолвила девочка.
      - А кто у вас тут еще есть? - И, не дожидаясь ее ответа, я сказал нарочно громко: - Я Федоров, Алексей Федорович, а это мой товарищ, тоже партизан.
      И сразу же с печи спустились тонкие голые ноги.
      - Ой, что вы! - услыхал я слабый голос. - Алексей Федорович!!!
      Да, это был Яков Зуссерман, мой давнишний товарищ по скитаниям*. Трудно слезал он с печи и, держась за нее слабыми, длинными руками, дополз кое-как до скамьи. Он сел к свету. Я увидел изможденного, длиннобородого старика.
      _______________
      * С Яковом Зуссерманом я встретился в Чернушском районе,
      Полтавской области. Вместе с ним я путешествовал по дорогам
      Полтавщины, Черниговщины дней восемь. В селе Игнатовка, Среблянского
      района, я с нам расстался. Он стремился в город Нежин повидать семью.
      А ведь Якову было всего двадцать шесть лет. Долго он хватал воздух, видно, путешествие от печи до скамьи очень его утомило. Глядя на меня, он улыбался. Улыбка была дрожащая, нескладная. Только огромные глаза смотрели с радостью.
      - Алексей Федорович, - повторил Яков. - Значит, живы. Я уже слыхал, но не верил. Здесь говорили, что Федоров недалеко, но я был очень болен, когда приходили люди и рассказывали о вас, и я думал потом, что это мой бред, и не верил.
      Мы с Громенко, верно, смотрели на Якова, как смотрят на людей обреченных, - против воли жалостливо.
      - Вы не думайте, - сказал Яков, - что я умираю. Я уже умирал два раза и погибал раз пять, но теперь, по-моему, поправляюсь. Тиф. А люди какие добрые, - продолжал он, торопясь единым духом сказать возможно больше. Старушка и вот девочка. Я не знаю...
      - Как же у тебя все-таки получилось? - спросил я.
      Яков взглянул на Громенко.
      - Это наш партизан, говори, не стесняясь.
      Громенко протянул Якову руку. Но тот не дал ему свою.
      - Грязный я, - сказал он. - Не трогайте. У них сил нет меня мыть, но они и так совершенно, как святые. Вы садитесь, если есть время. Я не прошу, чтобы вы меня взяли с собой. Я должен этим людям потому, что виноват перед ними и очень благодарен.
      Сделав несколько глубоких вздохов, вытерев рукавом пот с лица, он продолжал:
      - Письмо Батюка* я скушал. Иначе было невозможно. Я очень извиняюсь, что так получилось, виноватых бьют, но только, наверное, не таких слабых. Да, вы знаете, Алексей Федорович, вы просто невозможно мудро говорили, чтобы я вас не покидал... А где Симоненко?
      _______________
      * Слепой комсомолец Яша Батюк остался в городе Нежине для работы
      в подполье. Он руководил группой комсомольцев и в тяжелых условиях
      подполья со своими комсомольцами проводил большую работу.
      - Тоже ушел.
      - Он маму повидал?
      - Мы у нее гостили несколько дней.
      - Он был очень хороший человек. Любил, вроде меня, маму и семью. Как вы думаете, он погиб? А может быть, нет. Он, может быть, уже воюет, бьет немцев, как вы думаете, Алексей Федорович?
      Мы принесли с собой немного муки, кусок сала, большой кусок сахару; у Капранова в его кладовых осталось еще с полмешка.
      Яков разложил все эти богатства на скамье, пошевелил руками и с неожиданной жадностью в голосе проговорил:
      - Можно я сейчас немного покушаю? Знаете, послетифозники так много едят...
      Он вцепился зубами в сало, а сахар, обвернув бумажкой, протянул девочке:
      - Настенька, тебе... - С натугой жуя, он говорил: - Наверное, нельзя сразу. Доктора, я слышал, советуют терпеть. Ты, Настя, не отказывайся, я знаю, что все дети любят сладкое. Она уже не дитя, Алексей Федорович, она может, будто бабушка, рассказывать детям о войне. Я так соскучился по разговору, что вы, наверное, считаете мои слова продолжением бреда. Есть у вас время слушать?
      Я попросил Якова, если только хватит сил, рассказать по порядку все, что с ним произошло. Он сразу же начал. Иногда переводил дыхание, жевал сало, откладывал его и говорил, говорил. Громенко сказал, что подождет меня на улице. В хате воздух был удушливо-сладкий, как в плохих больницах. Мне тоже было немного не по себе. Я предложил Якову тут же поехать со мной в лагерь. Он покачал головой.
      - Вероятно, я не имею права. Теперь я должен быть кормильцем и санитаром, эта хозяйка такая была ко мне внимательная. Вы не думайте, что не хочется Якову в партизаны. Я стремлюсь жить, чтобы отомстить за все муки населения и за своих. Я уж не верю, что жена и сынок живы, нет, не уговаривайте. А к вам обязательно приду, когда старушка поправится. Заметьте, что пока у меня не хватит сил поднять от земли винтовку, а Не то, чтобы стрелять. Так вот, слушайте и, если можно, не уходите, это будет рассказ о таких мучениях!
      Я сел на хромоногий стул. Надо было выслушать Якова. Раздражала его многословность, но я понимал, что она - следствие тифа и долгого одиночества.
      - А что, - спросил Яков, - разве нету опасности Или вы с охраной? Зачем еще жертвы? Если вы станете жертвой из-за меня, то это будет самое ужасное в моей жизни. Но я, конечно, не желаю, чтобы вы уходили. Дело было так: когда я ушел из Ичнянского отряда, зачем-то вспомнил, что в Корюковке живет Израиль Файнштейн, дядя моей жены. Он работал шорником сахарного завода. В отпуск он ездил в Нежин, и там мы с ним выпивали немало водки. Тогда мы были веселые. Он очень здоровый и с железной выдержкой. Пожилой человек, принимал участие в Октябрьской революции и лично видел потом Щорса, даже помогал ему сведениями. Мне пришла в голову сумасшедшая мысль, что, может быть, жена поехала из Нежина к нему, а вовсе не захвачена карателями в Нежине. И я свернул в Корюковку. Мне сообщило крестьянство, что там нет немцев, а партизаны вовсю распоряжаются и как будто бы даже организовали советскую власть. Это меня ужасно обрадовало. Но все оказалось наоборот. В действительности партизаны уже были вынуждены уйти под натиском превосходящих сил. Немцев, между прочим, почему-то не было. Или они боялись войти сразу. Несколько часов они еще не появлялись. На улицах ни души, как перед сильной грозой, когда уже блеснула молния.
      Я шел в аптеку. Думал так: "Если Израиль еще в городе, в аптеке обязательно знают". Там провизор его товарищ. Но провизора не оказалось. Сторожиха сказала: "Быстренько тикайте, все евреи прячутся по домам и боятся расправы". - "А Израиль? - спросил я. - Вы, может быть, знаете о нем?" Сторожиха ответила, что Израиль с женой и детьми уже отправился в Нежин. То есть все наоборот. И только я так подумал, а по улице уже мчатся мотоциклисты. Вы знаете, я в то время еще не был обросший и выглядел ближе к украинскому типу: отрастил усы. Я помнил по Нежину, что мотоциклисты проносятся для сильного шума и страха, но не останавливаются из-за пустяков. Есть момент безопасности. И смело вернулся на улицу. Думаю, куда пойти. Пошел в тот дом, где жил Израиль. Этот дом рядом с больницей. Вы меня слушаете, Алексей Федорович, или уже задремали?
      - Ты устанешь, Яков, - сказал я. - Поешь, не торопись.
      Он опять вытер лоб. Потом с минуту жевал. В углу охала Сидоровна. Девочка положила в печь маленькие полешки, попросила у меня огня. Я дал ей зажигалку. Она раздула огонь, протянула к нему руки и долго стояла так, не оглядываясь.
      - Весь ужас в том, - сказал Зуссерман, что хозяйка заразилась от меня. Добро обошлось ей дорого. Ей больше пятидесяти, а какие теперь сердца! Для тифа нет ничего хуже, чем плохое сердце. Она может помереть. Вот какая жертва с ее стороны. Заметьте, Алексей Федорович, что я ее предупреждал. Но старушка заявила, что в этом вопросе может разобраться один только бог. Если он хочет взять ее душу, то все равно не избежать. Я бы ушел сам, но уже не мог двигаться от жара и болезни.
      Яков говорил никак не меньше часа. Не упустил ни одной подробности. Не стану приводить его рассказ целиком. Продолжение таково:
      Уже на следующий день немцы вывесили приказ: евреям явиться на сборный пункт, взять с собой все самое ценное. Немцев понаехало много. Выход из местечка был очень затруднен. Сестра аптечной сторожихи работала няней в больнице. Сговорившись с врачом Безродным, она положила Зуссермана, тогда еще совершенно здорового, на койку.
      Но случилось так, что ночью немцы решили осмотреть больницу, чтобы приспособить ее под госпиталь. Оттолкнув сторожа, они прямо пошли по палатам. Зуссерман слышал, как в соседней палате они опрашивали больных:
      - Откуда? Национальность?
      Бежать было невозможно. Окошко выходило на улицу, дверь в коридор, а в коридоре немцы. Вот тут он и съел письмо Батюка.
      - Я уже совершенно распростился с жизнью, потому что мне известно, что значит явиться на регистрацию. Я быстренько пробежал глазами письмо Батюка, чтобы запомнить, что он пишет вам, а потом поспешил его разжевать и проглотить. Поперхнулся, но немцы не услышали. В это время входит та самая родственница сторожихи из аптеки и с ней еще няня. Они с носилками. И говорят мне шепотом: "Ложись, больной, ты теперь мертвец". Я лег. Они накрыли меня простыней и понесли мимо немцев и полицейских. Я слышал голос: "Что такое?" Женщина отвечает спокойно, как дома: "Скончался от тифа". Полицейский поднял простыню. Я, наверное, по бледности напоминал труп, потому что он равнодушно сказал: "А...", и меня пронесли во двор. Но там тоже были солдаты, и женщины потащили меня в мертвецкую, сбросили на полати. Там лежало три трупа. Ибо действительно некоторые уже умирали от тифа, особенно из бежавших пленных. Я лежал, притаившись, среди мертвецов, но мне было хуже, чем им. Я так пролежал больше часа. И с тех пор в течение девяти суток, как только, немцы приближались к больнице, мчался в мертвецкую и ложился в эту ужасную компанию. А ночью мне удавалось иногда ходить в город и агитировать евреев не регистрироваться, а бежать. На улице Шевченко, в доме номер, кажется, девятнадцать, я нашел хороших людей. Они имели связь с Марусей Чухно, вашей партизанкой. Она мне сказала, что надо вооружиться терпением, а пока я помогал ей писать листовки. И однажды, после сна, когда я пришел из мертвецкой в этот дом, там уже был только пепел. Люди передали, что Марусю Чухно утром немцы провели по улице вместе с евреями. Триста евреев и русская Маруся Чухно были расстреляны. А у меня в тот же вечер была температура тридцать девять градусов. И я решил, что теперь мне уже все равно. Появилась отчаянная смелость. Утром я пошел в город открыто и держал палец на курке пистолета, а в другом кармане - гранату.
      Верховые полицаи встретились мне вдвоем у самой окраины. Я их подпустил, как учили в армии, на близкое расстояние и выстрелил сперва в одного. Другой выстрелил в меня. Он промазал, а я отбежал и кинул в него гранату. Лошадь, во всяком случае, ускакала одна. Может быть, патруль спрыгнул от страха. Я тоже побежал в поле. За мной не гнались.
      Больной тифом, еле передвигая ноги, брел Зуссерман по дорогам и по лесу, сам не зная куда. За несколько дней и ночей у него была масса приключений. Наконец, он свалился у канавы, потерял сознание. Проезжие крестьяне уложили его на подводу и повезли в свое село. Очнулся он уже в хате Сидоровны.
      - Она меня поила молоком, хотя не имеет коровы. Она жарила для меня картошку. И вот теперь заразилась. Ах, Алексей Федорович, я понимаю, что кругов виноват. И когда поправлюсь и приду в отряд, вы сделаете мне внушение или накажете еще сильнее.
      Он передал мне содержание письма Батюка.
      - Яша, то есть товарищ Батюк, диктовал это при мне. Писала его сестра Женя. Она мне сказала, что лучше, если бы я мог наизусть, как актер. Но тогда не было времени. А в пути я действительно пробовал, и кое-что вышло, но не все. До болезни я начало помнил, как таблицу умножения. Подождите, Алексей Федорович, может, выйдет...
      Зуссерман закрыл глаза и долго молчал. Я тоже молчал. Девочка по-прежнему стояла спиной к нам, грела руки у маленького костра, разложенного ею на припечке. Слышно было, как дышит старуха, как потрескивают полешки и как сосет сахар Настя. Казалось, ей, этой изголодавшейся деревенской девочке, нет ни до чего дела.
      Зуссерман все молчал. Я уж подумал, не уснул ли он. Вдруг Настя повернулась от печки, торопливо проглотила сахар и спокойным, деловитым тоном сказала:
      - Начинается так: "Товарищ секретарь обкома, наша организация в зачаточном состоянии..."
      Зуссерман вскочил со скамьи и с нескрываемым страхом уперся взглядом в Настю.
      - Что? - воскликнул он. - Откуда ты знаешь?
      Настя сразу поняла причину его испуга.
      - Дядя Яша, - торопливо заговорила она, - вы позабыли. Когда вы сильно болели и еще думали, что можете помереть, ведь вы тогда сами просили меня запомнить. Говорили громко, чтобы я или бабушка запомнили, а потом постарались передать в отряд этому дяде, - она показала на меня.
      Яков снова сел и слабо улыбнулся. Настя, облегченно вздохнув, села рядом с ним.
      - Замученная девочка, - сказал Зуссерман. - Вы представляете - два больных подряд. Бабка - та хоть тихая. А я буйствовал.
      - Ну, совсем будто пьяный, - подтвердила Настя. - Вы хотели убежать, а я вас укладывала.
      - И я вслух произносил письмо?
      - Да. А в другой раз бредили, будто дядя Федоров тут в хате, и опять читали наизусть. Я хотела записать, но вы не позволили, кричали, что я дура. Но ведь на больных не обижаются.
      - Ну, спасибо, Настя, ну, спасибо... Действительно начиналось так:
      "Товарищ секретарь обкома! (Фамилию вашу, Алексей Федорович, Батюк сперва продиктовал, но потом велел начать снова, сказал, что упоминать опасно.) Наша организация в зачаточном состоянии. Комсомольцев и молодежи в группе пока двенадцать человек. Но есть не только молодежь. Все горят желанием работать. К сожалению, мы потеряли связь с райкомом партии. Мы принимаем и распространяем сводки Совинформбюро, печатаем листовки, ведем агитацию пока среди знакомых. Чувствуем, что этого недостаточно, и надеемся, что скоро сумеем делать больше. Очень просим во всем, что только нужно обкому партии, полностью рассчитывать на нас. Только смерть может нас остановить..."
      Зуссерман помолчал. Потом признался:
      - Дальше я, Алексей Федорович, наизусть не могу.
      - Содержание помнишь?
      - Яков просил еще передать на словах, чтобы вы обязательно учли его физическое состояние, то есть слепоту... Нет, он не просит облегчения в работе. Наоборот. Он говорил, что имеет преимущество в конспирации. Его, как слепого, считают беспомощным калекой. "И пусть меня, - просил Яша, обком пошлет с любым заданием, я молод, силен, вынослив..."
      - Но что же было еще в письме? Неужели то, что ты прочитал, и больше ничего?
      - Ой, нет, Алексей Федорович, что вы. Там были серьезные вопросы. Мне их трудно передать, но я постараюсь. Вот, например, я уже точно вспоминаю. Первый вопрос такой. Немцы позволили открыть кустарное производство: разные артели - пищевые, деревообделочные и тому подобное. Интендантство и комендатура обещают заказы. Так вот Яша задает вопрос, можно ли опираться на такие производственные точки, и он сам даже хочет организовать артель, чтобы под этой вывеской стянуть своих людей. Правильно ли это будет?
      - Иначе говоря, следует ли использовать легальные формы организации для объединения наших сторонников? Так я понял?
      - Точно! Потом такой вопрос. Нужно ли организовать кружки среди рабочих и кустарей?
      - Какие кружки?
      - По изучению истории партии и углублению марксистско-ленинских знаний. Как это было до революции, когда старые большевики руководили такими кружками на заводах... Еще такой, кажется, последний вопрос. Они, то есть группа Батюка, могли бы провести в жизнь террористические акты. Против коменданта, бургомистра и других немецких ставленников. Но Яков в своем письме говорит, что у них нашлись товарищи, которые возражают. Они доказывают, что марксисты-ленинцы против личного террора...
      - Индивидуального?
      - Да, правильно, там было такое слово. А под конец Яша снова пишет, что ждет ваших указаний, и группа сделает все, что им прикажет партия.
      Старуха-хозяйка зашевелилась в своем углу.
      - Воды, Настенька, - прошептала она.
      Настя вскочила, подала ей кружку. Сделав несколько шумных глотков, старуха довольно громко пробурчала:
      - Третий раз сон перебиваете. Хиба ж так можно. Дайте ж вы мени хоть помереть спокойно...
      - Простите, бабуся, - сказал я. - Сейчас мы поедем. Может, все-таки и ты с нами, а, Яков? - еще раз предложил я Зуссерману. - Там у нас неплохо. Стоим в селе. У нашего фельдшера целая хата. Выздоровеешь - немцев будем вместе бить. А то ведь как знать, поднимемся, уйдем, ищи ветра в поле.
      - Ах, мне хочется, серьезно, то есть это моя мечта, но вы понимаете... - он показал головой в сторону угла, где лежала старуха.
      Она не могла видеть его движения, но догадалась, о чем он ведет речь.
      - Ехай, ехай, Абрамыч. Полежал, хватит. Погуляй-ка ты с партизанами. Берите его, начальник, нам и самим исты нема чего, - и после этих, казалось бы, грубых слов старуха, не меняя тона, продолжала: - Треба только завернуть его. Шинель больно тонка, продует Абрамыча на морозе.
      Я сказал, что в санях у маня есть тулуп.
      - Ну, так с богом. Дай ты ему, Настя, пушку его. В тряпку завернута, за образом Черниговской богоматери лежит.
      Девочка принесла из темного угла пистолет, протянула его Зуссерману. Помогла надеть шинель. Дрожащими руками Яков натянул пилотку. Потом сделал несколько шагов к старушке:
      - Не ходи, не надо, - предупредила она.
      - Прасковья Сидоровна! - воскликнул Яков. - Вы мне, как мать! Я не забуду...
      - Ладно уж, Абрамыч, - ответила старуха. - Ни я тоби не мать, ни ты мени не сын. Что можно, зробила. Так и то не для тебя, а для батькивщины* нашей. Будь здоров, не болей, а нимца, колы будешь быты, за меня, да вот за Настю, не пожалей, стрельни по разу.
      _______________
      * Родины.
      Девочка вышла с нами на улицу. Хотела помочь усадить Зуссермана. Но подошли мои люди, и она, завернувшись в платок, молча встала у крыльца.
      - Прощай, милосердная сестра, - сказал я.
      - Прощай, Настенька, еще раз спасибо, и если встретимся, пожалуйста, что угодно, все мое - твое! - с чувством произнес Зуссерман.
      Настя церемонно протянула руку Якову, мне и всем моим спутникам. Потом тихо сказала:
      - Дядя Федоров...
      - Говори, говори, - подбодрил ее Зуссерман.
      - Вы там в лисе... Если только можно... Пришлите бабе нашей дровишек вязаночку. Хоть бы, говорит, перед смертью раз до тепла протопить... Я бы сама, да оставлять ее одну не годится.
      Я обещал, конечно, прислать завтра же. Но вышло так, что следующим утром немцы навязали нам большой бой. Воевали мы с ними до самой ночи. И следующий день был очень напряженным. Послать бойцов с дровами для Сидоровны я смог только через два дня. Кроме дров, Капранов собрал ей полмешка муки, сухарей и мяса.
      Вернувшись, бойцы сказали, что старуха померла, хата заколочена.
      Я ведь ее так и не видел. Только слышал хриплый старческий голос. Было ужасно совестно, что не исполнили мы ее просьбы вовремя.
      *
      Письмо Батюка дошло ко мне через два месяца после того, как было написано. И то не само письмо, а только его изложение. Что за это время произошло в Нежине? Действует ли группа, организованная этим храбрым и умным слепцом? Нужен ли Батюку и теперь ответ? Думает ли он по-прежнему над вопросами, которые поставил секретарю обкома партии? И, наконец, жив ли он сам?
      Ни я, ни другие члены обкома этого не знали.
      И если мы ответим Батюку сегодня, дадим ясную директиву, когда-то он получит ответ? У нас ведь только одна возможность - послать к нему человека. Ни телефона, ни радио, ни почты. Даже поехать наш связной к нему не может. Ни на поезде, ни на автомобиле, ни верхом на лошади. Он должен идти пешком. И не идти, конечно, а пробираться, рискуя жизнью на каждом шагу.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19