Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Успех

ModernLib.Net / Классическая проза / Фейхтвангер Лион / Успех - Чтение (стр. 48)
Автор: Фейхтвангер Лион
Жанр: Классическая проза

 

 


Хорошо было бы увидеть его глаза. Если бы на лице раскрылись его серые, живые глаза, все сразу стало бы по-иному. Она мучительно старается восстановить в памяти прежнего Мартина. Тот любил речи и возражения, объяснения и патетические сцены. Но этот шумливый, восприимчивый человек совсем исчез – осталась лишь жесткая, желто-серая, злобная маска. Она не может не смотреть на нее, не может не подойти ближе. Маска надвигается на нее, тяжелая, горячая, удушливая, как мокрый гипс, ложившийся тогда на ее лицо. Оцепенение охватывает ее, какая-то скованность, ей чудится какой-то гигантский счет, который предъявлен ей и который она никогда не в силах будет оплатить. Холодное бешенство поднимается в ней. Она не допустит, чтобы с этого лица сняли маску. Желто-серое лицо это должно исчезнуть. Сжечь заставит она этого человека, и его лицо. Но она прекрасно знает, что это напрасно. Вечно будет она чувствовать, как надвигается на нее желто-серая, жесткая маска, как она опускается ей на глаза, затыкает ей нос и рот.

С безумной торопливостью старается она отдать себе отчет а том, имела ли она возможность, ну хоть малейшую возможность раньше сообщить Мартину, что ему не придется пробыть в этой зеленоватой могильной камере еще четыреста двадцать шесть дней, что ему нужно запастись лишь ничтожнейшей долей терпения. Да, возможность была: ей нужно было сильно захотеть, не быть такой упрямой и гордой. Ей нужно было только вовремя поговорить с Тюверленом до его отъезда. Она пережила это чувство уничтожения тогда, когда Мартин ей описывал его. Другие – нет, но она ведь ощутила это. Она должна была говорить. Не Тюверлен виноват, нет, только она, она, она.

Смерть – это смерть. И процесс Крюгера кончился. И пересмотра дела быть уже не может. И осуждена – Иоганна Крайн.

После, в конторе, ее усиленно в чем-то убеждали Фертч и доктор Гзелль. Врач объяснял ей, что только в исключительных случаях angina pectoris поддается определению в начальных стадиях и что даже тогда едва ли есть средство против нее. Иоганна стояла перед обоими мужчинами в ледяном молчании, вся – воплощение холодной ярости. Серые глаза потемнели, верхняя губа была закушена. Всю дорогу сюда в тряском автомобиле она повторяла себе не терять власти над собой, владеть всеми пятью чувствами! Фертч, стараясь скрыть неловкость, был многословен. Произнес несколько высокопарных фраз, заранее подготовленных. Повторял их в других вариантах. Сообщил, что после покойного осталось много рукописных материалов; богатое литературное наследство, как он выразился. Доктор Гзелль изложил еще некоторые теоретические сведения относительно angina pectaris. Иоганна упорно молчала, глядела каждому выступающему прямо в глаза. В конце концов, ни звука не ответив, словно и не было всех бесчисленных слов, произнесенных обоими мужчинами, она заявила, что желает возможно скорее убрать тело покойного из тюрьмы. Кроме того, она попросила разрешения взять с собой ломоть хлеба, лежавший в камере. Директор и врач вздохнули с облегчением, когда она уехала.

Смерть искусствоведа Крюгера наделала много шума далеко за пределами Германии. Уже не в первый раз в германской тюрьме умирал человек с крупным именем, при обстоятельствах, в глазах общественности бросавших тень на врача этой тюрьмы. Лига защиты прав человека подала жалобу на доктора Гзелля, обвиняя его в убийстве, явившемся следствием преступной халатности. К этой жалобе присоединились различные левые организации. Заключенные одельсбергской тюрьмы отказались впредь пользоваться услугами доктора Гзелля. Он сам потребовал расследования. Прокуратура, чтобы сразу прекратить разговоры, распорядилась произвести вскрытие тела. Оно было сделано ведомственным врачом. Заключение гласило, что даже самый опытный врач не мог бы ни предусмотреть, ни предотвратить смерть арестанта Крюгера. Прокурор дело прекратил.

Баварские правительство с полным безразличием относилось к поднятому вокруг этого дела шуму. Оно привыкло к нападкам по поводу несовершенства своих органов юстиции. Договор с калифорнийским сельскохозяйственным банком был подписан. Документы все были в порядке. Министр юстиции Гартль сиял. Ему чуть было не пришлось, в связи с этим американским займом, амнистировать человека, им самим осужденного. Сейчас этот приговор подтверждался самим небом, самим, так сказать, провидением.

«Перст божий», – думали также присяжные народного суда, вынесшие тогда обвинительный приговор: учитель гимназии Фейхтингер, владелец перчаточного магазина Дирмозер. Они вспоминали, как дерзко и вызывающе вел себя перед судьями обвиняемый Крюгер. «Болезнь сердца», – размышлял почтальон Кортези и мысленно подсчитывал, сколько почтальонов наживали болезнь сердца постоянным хождением по лестницам.

Намерение Иоганны сжечь тело покойного встретило ряд затруднений. Церковные власти, ссылаясь на библейские тексты, при поддержке правительства настаивали, чтобы умерших хоронили, а не сжигали. От Иоганны потребовали письменного завещательного распоряжения покойного или по крайней мере подтвержденного присягой заявления двух свидетелей о том, что Мартин Крюгер при жизни высказывал определенное желание, чтобы его труп был сожжен. Каспар Прекль никогда ни единого звука по этому вопросу от покойного не слыхал, но немедленно выдал Иоганне соответствующую записку. К кому бы еще могла обратиться Иоганна? Не задумываясь, она позвонила Паулю Гессрейтеру. Г-на Гессрейтера весть о смерти Крюгера привела в тяжкое смущение. Он в свое время принял участие в судьбе Крюгера. И то, что конец наступил так неожиданно и так печально, являлось как бы его личной неудачей. Обращение к нему Иоганны доставило ему удовлетворение. Он не был близко знаком с Крюгером и уж, разумеется, никогда ни слова от него не слыхал о том, как тот желал быть похороненным. Не колеблясь, подписал он подтвержденное присягой удостоверение.

Левые союзы и организации выразили желание принять участие в похоронах. Целый ряд музеев и художественных обществ в Германии и за границей – также. Мюнхенские картинные галереи, высшие школы, официальные объединения остались в стороне. Начальник полиции опубликовал распоряжение: он не допустит, чтобы похороны были превращены в демонстрацию. Из уст в уста передавалась фраза, сказанная кем-то на совещании ответственных лиц в министерстве: «Мертвые должны помалкивать».

Иоганна в сопровождении Каспара Прекля и тетки Аметсридер поехала на Восточное кладбище. Улицы были черны от народа. Полиция в большом числе охраняла мосты – Людвигсбрюкке, Корнелиусбрюкке, Рейхенбахбрюкке и все улицы, ведущие к кладбищу.

Иоганна стояла в большой приемной кладбища, вся в черном. Смугловато-бледное лицо застыло, верхняя губа была закушена. Люди теснились в большом зале. Иоганна видела лица, венки, лица, венки. Она стояла неподвижно, одеревеневшая. Говорили речи, возлагали венки. Иоганна видела людей, слышала речи. Стояла все такая же неподвижная, застывшая. Людям, когда они взглядывали в это широкое застывшее лицо, становилось не по себе.

Вот он лежал перед ней. На нем – груды цветов. Цветочные магазины хорошо торговали сегодня. Разные знаменитые люди произносили речи, которые, должно быть, предварительно тщательно отшлифовали. Они много говорили о значении покойного, о его книгах, его трудах. Кое-что также и о его трагической смерти. Но ни словом не упомянули они о несправедливости, совершенной над ним, потому что это было запрещено. «Мертвые должны помалкивать», – распорядился некто. Иоганна стояла у гроба. Она смотрела и слушала. Она ничего не видела и ничего не слышала. «Мертвые должны помалкивать». Это возмущало ее. Как смел кто-либо приказать нечто подобное! Это было недопустимо, это нужно, было изменить. Она напряженно думала, как бы это изменить. Пока произносились речи и возлагались венки, Иоганна напрягала свой мозг и все сызнова терзала его, придумывая способ, как добиться того, чтобы мертвец подал голос, словно человек, который во сне пытается разрешить какую-то задачу, не может справиться с ней, но должен разрешить ее и придумывает тысячу способов и затем тысячу первый.

Говорили, возлагали венки, пели. «Это будет совсем не просто, – думала Иоганна, – это будет чертовски трудно, но я добьюсь этого». Венки, речи. «Я добьюсь этого», – решила она. Этот мертвец молчать не будет. Она это докажет, докажет со всей очевидностью господам Гартлю и Флаухеру.

Когда гроб вынесли и собравшиеся начали расходиться, Иоганна заметила вдруг, что доктор Гзелль и министариальрат Фертч тоже пришли на похороны. Да, оба они, уверенные в своей безопасности и невиновности, хотели показать, что им также известно, как полагается себя вести. Заключенным Крюгером они интересовались при его жизни больше, чем это входило в их прямые обязанности. Они не желали отсутствовать и тогда, когда его тело должно было превратиться в пепел.

Иоганна была виновна в смерти Мартина. Она не обманывала себя, она призналась в этом перед желто-серым лицом, когда осталась с ним наедине. Она не отказывается от этого, она возьмет на себя ответственность за все последствия. Но этот подлый Фертч знал о болезни Мартина, она своевременно поставила его в известность, и было неслыханной наглостью, что этот человек явился сюда, и она слишком долго сдерживалась, и сейчас она больше сдерживаться не хочет. Она подошла к обоим господам. Лицо под черной шляпой без вуали было бледно. Она взглянула на доктора Гзелля и не сказала ничего. Затем она поглядела на человека с кроличьей мордочкой, поглядела ему прямо в глаза и произнесла негромко, но очень отчетливо:

– Вы гнусный, подлый человек, господин Фертч.

Кругом стояло много людей. Они смотрели на нее и слышали ее слова. Человек с кроличьей мордочкой пролепетал что-то.

– Молчите, – сказала Иоганна. И повторила так, что ее не могли не слышать кругом: – Вы негодяй, господин Фертч.

3. Немецкая психология

Если бы американец пробыл четырьмя неделями меньше в России, если бы он четырьмя неделями раньше поговорил с Жаком, – этого было бы достаточно. Мартин Крюгер был бы жив и свободен. Если бы Жак до отъезда поговорил с ней, – этого было бы достаточно. Мартин был бы свободен. Если бы Мартин в картинной галерее не повесил портрета Анны-Элизабет Гайдер, если бы французы не заняли Рура и кутцнеровские ослы не создали второго неофициального правительства, если бы министр Кленк не пал, а министр Мессершмидт не был вынужден уйти на двадцать шесть дней раньше, если бы из стольких событий оказалось возможным предотвратить хотя бы одно, – этого было бы достаточно, Мартин был бы на свободе. Где таился смысл всех этих счастливых, всех этих роковых обстоятельств?

То, что делала она, было бесполезно. Но если бы она этого не делала, не произошло бы тех событий, которые затем помогли Мартину. Но ведь они ему, к сожалению, не помогли. Однако только потому не помогли, что у него не хватило сил. Нет, потому, что она не проявила достаточной силы и настойчивости. Но разве она, еще до того, как завертелась вся эта история, не предостерегала его, чтобы он не связывался с этой Анной-Элизабет Гайдер? Она проявила достаточно чутья, а вот у него чутья не хватило.

Иоганна в эти долгие ночи спорила, торговалась с мертвым Крюгером. Она стояла в крохотной камере, трубы парового отопления пощелкивали, она требовала ответа от желто-серого лица. Она убеждала застывшее тело, хотела добиться от него подтверждения, что не она была виновницей его жалкого конца. Но желто-серое лицо оставалось неподвижным, оно оставалось невозмутимым все в том же, лишенном примиренности, покое.

Не в ней, не в нем таилась причина. Дело было вот в чем: каждое действие, полное жара или чуть тепленькое, противоречащее или совпадающее с характером совершающего его, – слепо. Оно просто – один из тридцати шести номеров рулетки. И нельзя предугадать, окажется ли он благоприятным или нет.

Сделанное Иоганной не было ни полезно, ни вредно. Оно было нейтрально, безразлично, не имело последствий. Было ли оно сделано или не было – не меняло ничего. Она бегала к тем, кто ведал законностью, к судьям и адвокатам, говорила по мере надобности – правду, по мере надобности – лгала, старалась завязать эти проклятые «светские связи», прыгала в грязь, когда это казалось полезным, молила и упрекала официальных и тайных правителей страны, делала все, что только можно было сделать, – аппарат был сильнее ее, машина продолжала работать. Но благодаря тому, что Жак написал для г-на Пфаундлера обозрение и какой-то музыкант, имени которого она даже не знала, сочинил для этого обозрения песенку, благодаря тому, что какому-то проезжему «делателю долларов» эта песенка понравилась, и потому еще, что ему понравилась болтовня Жака, и еще потому, что этому Жаку понравилось ее широкое лицо и тупой нос, – вот благодаря всему этому Мартин оказался на волосок от освобождения. Правда – только на волосок. Все же без всяких усилий, шевельнув только мизинцем, этот музыкант, этот американец, этот Жак достигли большего, чем она всеми своими усилиями, над которыми она ломала голову в течение долгих месяцев. Никто не способен разобраться в этом, так бессмысленно здесь все запутано. Тут было невезение, там – счастье. Где же была вина?

И все же вина была. Существовал счет, и в нем не учитывалось – успех или неуспех. В нем учитывалась только сила, напряжение, вкладываемое человеком в какое-нибудь действие. Умные люди могли говорить: Мартин Крюгер умер потому, что судопроизводство поставлено плохо, а наказание отбывается в варварских условиях. Умные люди могли говорить: Мартин Крюгер умер потому, что составные частицы его крови, его сердечные камеры были такими, а не иными. Она знала: он не умер бы, если бы она в дело его освобождения вложила больше силы и больше воли.

На большом океанском пароходе возвращался с Запада писатель Жак Тюверлен. Он незадолго до отъезда из Америки узнал о смерти Мартина Крюгера. Поневоле приходилось связывать с этим фактом размышления о судьбе и случайности.

Жак Тюверлен снова перечел написанное им в очерке о Мартине Крюгере. Он обнажил в этой работе связь, существовавшую между этой судьбой и социологическими условиями данной эпохи, но нигде не перерезал и нитей к более углубленному толкованию. Сейчас, после смерти Мартина Крюгера, ему ни от чего не приходилось отрекаться. В своем поведении по отношению к Мартину Крюгеру он также не находил ничего заслуживающего упрека. Этот человек не был ему симпатичен. Их судьбы скрестились, он не уклонялся, старался возможно приличнее развязать эти нежелательные отношения. Поступал по отношению к покойному корректно.

Ему чужды были бесцельные, ненужные сомнения. И все же эта судьба теперь, когда ничего уже изменить в ней невозможно было, угнетала его. Против своей воли и он, как Иоганна Крайн, в бессонные ночи объяснялся с Мартином Крюгером. Он оправдывался перед умершим, опираясь на веские доказательства, что для него нельзя было сделать больше, чем было сделано.

Жаку Тюверлену, когда он возвращался из Америки, шел сороковой год. Ему нельзя было дать больше тридцати. Он был свеж, подвижен, чувствовал себя превосходно. Он повидал много нового, познал новые вопросы и сомнения, натренировал мозг, сердце, тело. У него был основательный текущий счет, он считался одним из наиболее солидных писателей своего времени. Он ехал по морю, насыщенный картинами и образами, полный планов, спокойно выжидая, какой из них созреет, полный радостного нетерпения встречи с Европой, с Баварией, с Иоганном Крайн.

Единственной тенью оставалось неожиданное разрешение дела Крюгера. Вопросы общие и сугубо личные у него здесь досадно сплетались воедино. Когда Мамонт потребовал от баварского правительства освобождения Крюгера, он забавлялся тем, какие странные пути иногда избирает судьба. Если он ничего не сказал Иоганне, то произошло это потому, что у него вообще не было привычки громко кричать о жатве, пока она не свезена под крышу. Но возможно, что это произошло больше всего из тщеславия. Он радовался возможности вернуться в качестве доброго, улыбающегося дядюшки, одним мановением руки приводящего все окружающие затруднения к благополучному концу. Сюрприз получился в достаточной мере неудачным. Тут нечего было возразить. Он получил по заслугам.

Но не по заслугам получил Мартин Крюгер. Это сердило его. За этой кажущейся бессмыслицей должен был, скрываться какой-то смысл. Удобно было верить в провидение – все равно, как ни называть его – богом или законом экономики. Тут был девственный лес, сквозь который каждый должен был сам прорубить для себя дорогу. Он, во всяком случае, не мог разглядеть дорогу, которую другие, по их словам, видели ясно. Ему приходилось рассчитывать только на собственный нюх. Он полагался только на свой нос, а не на добрые советы господ Гегеля и Маркса.

Дело Крюгера как-то особенно раздражало его своей кажущейся бессмысленностью. Ведь нужно было еще совсем немного – и оказалось бы так, что его воля способствовала бы освобождению этого человека. Ему надо было только преодолеть свое воображаемое превосходство, вовремя поговорить с Иоганной – и тогда, вероятно, тот человек еще увидел бы волю. Необходимость раскрыть смысл этого течения событии, этого «чуть-чуть», этого последнего «нет», мучила его, как мучает после разгадки всех слов кроссворда последнее неразгаданное. Что доконало Крюгера? Angina pectoris? Портрет Анны-Элизабет Гайдер? Политика? Какие-то социологические причины? Двадцать три столетия назад на эту тему можно было бы написать трагедию рока. Показать, что Крюгер стал жертвой экономических отношений было бы ничем иным, как упрощенной трагедией рока.

(И вот писатель Жак Тюверлен ехал через океан с грузом славы и немалого нового опыта, но мучительно взволнованный некоторыми моментами, касавшимися неприятного конца дела Крюгера. Он ехал семь дней и семь ночей, вступил на сушу в городе Гамбурге, проехал по равнине, по горным местностям, пересек реки – реку Рейн, реку Дунай, добрался до Старой Баварии, явился к Иоганне Крайн. И, увидев ее, он сразу понял, что сомнения его были не напрасны. Смерть Крюгера не была окончательным завершением дела Крюгера. Смерть Крюгера касалась его лично.

Иоганна стояла перед ним в своей большой комнате на Штейнсдорфштрассе. Лишь несколько месяцев она не видела этого остро очерченного помятого лица с крупными крепкими зубами и выдающейся нижней челюстью, но ей казалось, что прошло много месяцев, и она любила этого человека безмерно. Он держал обе ее руки в своих сильных, веснушчатых и говорил с ней веселым, сдавленным голосом. Он обрадованно заметил, что ее волосы снова отросли. Так, значит, она собирается снова закалывать их узлом? Да, это шло к ней, это было великолепно. Они оживленно болтали о сотне обыденных вещей. Казалось, за этот промежуток времени не произошло ничего особенного. Но за это время случилось так, что он чуть было не освободил Мартина Крюгера и что Мартин Крюгер умер. И Иоганна знала, что, как безмерно она ни любила этого человека и как ни бессмысленно и туманно было то, что сковывало ее, все же она уже никогда больше не сможет принадлежать ему.

За пятьдесят лет до этого немецкий философ Ницше учил, что психология – настоящее мерило чистоплотности или нечистоплотности народа. В Германии, – указывал он, – нечистоплотность в психологических вопросах превратилась в инстинкт. Жак Тюверлен хорошо усвоил это изречение. Утверждение философа могло казаться досадным, но разумный человек должен был считаться с фактами, строить свою жизнь согласно с ними.

Жак Тюверлен понял, что произошло с Иоганной. Она произнесла:

– Жаль, что ты ничего не сказал перед отъездом.

Она была права. Он совершил ошибку. Он был обязан говорить, был обязан лучше видеть, лучше знать ее. Он совершил ошибку. Он должен был знать, что она долгие месяцы напрасно будет терзаться, что его тщеславное молчание может иметь для Крюгера роковые последствия. Он совершил ошибку. И теперь, когда она произнесла: «Жаль, что ты ничего не сказал», – он не сделал даже попытки объяснить, почему он так поступил. Он просто оказал:

– Да, жаль.

Он видел, как тяжко мучается эта женщина, видел, что никакие разумные доводы не способны помочь ей преодолеть эту тяжесть. Она стояла перед ним, упрямая, угрюмая, как ее страна, и он очень любил ее.

Огромный бессмысленный камень лег между ними. Она сама положила его, во имя чистейшей фантазии, без всякого смысла. Но от этого ему было не легче. Поступок не становится непременно неправильным только потому, что он нелогичен. Он не всегда также оказывается правильным только потому, что соответствует логике. Тюверлен всегда исходил только из своего я и из своего мировоззрения. Это было неправильно. Камень лежал между ними. Виновен был он. Он не жаловался.

4. Opus Ultimum[63]

Управление одельсбергской тюрьмы выдало Иоганне рукописи Мартина Крюгера. Тут были большие связки, тетрадки, вновь и вновь правленные листки, обрывки записей, стенографические заметки, в которых трудно было разобраться. Иоганна попросила Тюверлена вместе с каким-нибудь специалистом заняться изданием литературного наследия. Крюгера. Тюверлен предпочел привлечь к этому делу Каспара Прекля.

Оба они сидели вместе, как в те дни, когда Тюверлен работал над обозрением. Только спорили они еще более горячо. Писателя Тюверлена не интересовал человек, написавший эти страницы, его интересовало только его творчество. Покойный Крюгер имел счастье полностью исчерпать свои способности. Страстный, мятежный «Этюд о Гойе» изумительно дополняла спокойная, полная мягкого блеска статья о картине «Иосиф и его братья». Встречались яркие, но несчастливые дарования, навсегда застревавшие на наброске, которым никогда не удавалось законченное произведение. Случалось, что человек меньшего таланта создавал вещи более значительные, чем человек с большим дарованием. Мартин Крюгер принадлежал к числу этих меньших, но счастливых дарований, нашедших ту чашу, в которую они могли собрать все капли своего вина. Такими именно и хотел преподнести читателям Тюверлен посмертные произведения Крюгера, округлить их.

Инженера Каспара Прекля такие теории раздражали до последней степени. Неправдой было то, что произведение воспевало своего творца, оно в лучшем случае воспевало эпоху, когда оно было создано. Не от способностей индивидуума зависело, создаст ли он, положив на это свой труд, то или иное произведение. Это зависело прежде всего от эпохи, от экономических и социальных отношений. Статья о картине «Иосиф и его братья» была, например, в глазах Прекля просто безделушкой, и он охотнее всего изъял бы ее. Все творчество художника Ландгольцера и его судьба служили ярким доказательством того, к чему в наше время должно привести последовательно индивидуалистическое понимание задач искусства: к раздвоению личности, к шизофрении, к сумасшедшему дому. Преклю было безразлично, будет или не будет округлено творческое наследие Крюгера. Он стремился к тому, чтобы эти страницы пылали мятежным, революционным духом, вспыхнувшим в Крюгере в последние дни его жизни. Разве Крюгер умер просветленным, в кротком сиянии? В муках испустил он последний вздох, в грязи и крови, как мятежник. Последовательным завершением, венцом всего его творчества была статья не о картине «Иосиф и его братья», а о Гойе.

Не то чтобы Прекль был полностью согласен с «Этюдом о Гойе». Этот «Этюд» был не таким, как нужно, был полон непозволительного блеска. Революция чужда блеска, революция – длительная, тяжелая, непатетическая, жестокая вещь. И все-таки работа о Гойе была работой мятежника, выявляла самое ценное, самое значительное в творчестве Крюгера. Когда Прекль в присутствии Тюверлена ратовал за «Этюд о Гойе», когда он пытался вытравить ею ложный блеск, выявить в нем значительное – в этом крылось своеобразное самобичевание, стремление загладить собственную вину. Он не мог помочь Мартину Крюгеру достигнуть истины. Он потерпел поражение, не справился со своей задачей. И теперь он стремился оставшемуся после Крюгера наследию придать форму, соответствовавшую его представлениям.

Приходилось бороться с собой. Вечно вставал перед ним образ серо-коричневого человека, упрекавшего его в том, что у него отсутствуют важнейшие функции: способность к наслаждению и способность к состраданию. В его ушах еще звучали интонации, с которыми Крюгер в приемной одельсбергской тюрьмы читал ему главу «Доколе?», еще звучал веселый смех потешавшегося над ним Крюгера. Он и нынче еще пререкался с покойным, сердито отругивался. Крюгер ошибался, обвиняя его тогда в пуританстве. Умерший не знал, какого труда Преклю стоит холодной, жесткой логикой подавлять в себе «сантименты». Нередко, читая яркие, блестящие строки Крюгера или слушая Тюверлена, который наступал на него, ослепляя его своими афоризмами, он испытывал соблазн спастись в такую область, в которой ему легче было бы обороняться. Но он не поддавался, не хватался за банджо, не писал баллад.

Прекль возмущался Тюверленом. Он признавал его дарование, но в то же время в мыслях своих он гримировал писателя Тюверлена под чистейшего представителя гибнущей буржуазии. Прекль с величайшим недоверием подходил ко всему, на чем лежала печать успеха. Успех заставлял его сразу настораживаться по отношению к человеку или к произведению искусства. И Тюверлен был ему подозрителен благодаря своему успеху. Ибо что же еще при капиталистическом строе могло иметь успех, как не то, что помогало господствующему классу укрепить и увеличить свои доходы? Тюверлен – в этом Прекль и не обвинял его – не писал своих произведений с сознательной целью способствовать увеличению этих доходов, но бессознательно все же давал увлечь себя этому течению. Помимо его воли, его пером водил капитал, вытесняя из его творчества то, что было в нем наиболее ценного. Он не мог освободиться от идеологии господствующего класса, частицей которого был. Он был представителем загнивающей, увлеченной погоней за наслаждениями, несерьезной Европы, которую он, Каспар, теперь покидал, чтобы участвовать в закладке фундамента лучшей жизни.

Тюверлен не мог отказать себе в удовольствии подразнить Каспара Прекля, высказывая при нем взгляды, к которым и сам не относился вполне серьезно. Однажды, например, он принялся доказывать Преклю, что его марксизм обусловливается просто его индивидуальным темпераментом. Прекля такие шутки выводили из себя. Он своим резким голосом принимался кричать на Жака, а тот скрипел что-то в ответ. Затем они сразу же снова принимались за работу, быстро сговаривались по практическим вопросам.

Иоганна молча сидела подле них, переводя взгляд с одного на другою. Возможно, что мнение Жака о творчестве Крюгера было и правильно. Но для нее лицо Мартина становилось как-то яснее, когда горячился Прекль. Споры между обоими мужчинами, опытность Тюверлена и мятежный дух Каспара Прекля шли, во всяком случае, на пользу их работе. Посмертные произведения Мартина Крюгера гармонично дополняли созданное им при жизни, придавая всему творчеству этого человека ясные очертания.

Иоганна наблюдала за тем, как создавались эти произведения. Листки, исписанные уверенным вначале, а затем все более беспокойным почерком, были еще как-то связаны с Мартином, хранили в себе частицу его жизни. По виду букв можно было угадать, были ли они написаны в часы надежды или отчаяния. Сейчас все это сглаживалось, смешивалось. Маленькие кишащие знаки становились неподвижными, застывали в чистой и ровной машинописи, превращались в произведение.

Произведение округлялось, росло. Но – и это подавляло Иоганну – человек исчезал за своим произведением. Произведение заслоняло человека.

5. Маршал и его барабанщик

Берлинское правительство было вынуждено отказаться от пассивного сопротивления занятию Рурской области. По всей стране было объявлено чрезвычайное положение. Короли промышленности заставили берлинский кабинет выступить с оружием против рабочих правительств в Саксонии и Тюрингии, созданных в полном согласии с конституцией. Рейхсвер вступил в Дрезден, в Веймар, объявил социалистические правительства низложенными, штыками прогнал министров с их постов. Некоторые крупные промышленники и военные выступили в качестве диктаторов. По всей Германии царили брожение, произвол, смятение и нужда. Курс доллара карабкался вверх, достигая цифр, которые для обыкновенного человека были пустым звуком. Фунт хлеба стоил миллиарды.

«Истинные германцы» в Мюнхене торжествовали. Разве не предсказывали они, что берлинские методы управления повергнут в хаос всю страну? Г-н Кутцнер расцвел, забыл весеннюю неудачу. Инстинкт вождя не обманул его. Теперь только пришло время: не весенний цвет, а первый снег был подходящим моментом для похода на Берлин.

Сидя в своем дворце на Променадеплаце, внимательно приглядывался к происходящему Франц Флаухер. Опять этот Кутцнер начинает шевелиться. Не понял он разве еще, кто маршал, а кто барабанщик? Правда, американский заем не дал таких заметных результатов, каких ожидал от него государственный, комиссар, но скрытое его действие еще продолжалось. Опираясь на него, он завоевал диктатуру, а вместе с его постом выросли и его силы.

С еще большей страстью, чем в открытую борьбу с Берлином, вступил Флаухер в тайную борьбу со своим непокорным барабанщиком. «Истинные германцы» хотят использовать слабость имперского правительства в своих собственных целях? Погодите. Это Флаухер лучше сумеет сделать, ему здесь и книги в руки! С крестьянской хитростью перехватил он наиболее эффектные пункты программы «истинных германцев» и сделал их своими. Перехватил ветер, надувавший их паруса. Они расточали громкие фразы о своем походе на Берлин, он – действовал. Отменил в пределах Баварии объявленное берлинским правительством для всей Германии чрезвычайное положение, объявил взамен свое собственное, баварское. Правил опьяняясь властью. Задержал в Баварии золотые запасы, которые Государственный банк хотел перевезти из Нюрнберга в другие казначейства.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56