Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Адам Дэлглиш - Первородный грех

ModernLib.Net / Филлис Дороти Джеймс / Первородный грех - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Филлис Дороти Джеймс
Жанр:
Серия: Адам Дэлглиш

 

 


Филлис Дороти Джеймс

Первородный грех

Книга первая

Предисловие к убийству

1

Для секретаря-стенографистки, только что получившей временную работу, присутствовать при обнаружении трупа в первый же рабочий день на новом месте – происшествие если не уникальное, то в любом случае достаточно редкое, чтобы считаться рядовой служебной неприятностью. Мэнди Прайс, признанная звезда агентства миссис Крили по найму секретарей, носившего звучное имя «Идеал», всего два месяца назад отпраздновала свой девятнадцатый день рождения. Вполне естественно, что утром 14 сентября, во вторник, она отправилась на собеседование в издательство «Певерелл пресс», испытывая нисколько не больше страха и волнения, чем обычно при поступлении на новую работу: эти чувства никогда не мучили ее слишком сильно и коренились не столько в боязни, что она может не соответствовать ожиданиям своего будущего начальства, сколько в опасении, что будущее начальство может не соответствовать ее собственным ожиданиям. О новом месте она узнала в прошлую пятницу, когда в шесть вечера зашла в агентство, чтобы получить плату за скучнейшую двухнедельную работу у некоего директора, который полагал, что наличие секретарши – символ высокого статуса, но понятия не имел, как следует использовать ее профессиональные умения и навыки. Так что Мэнди была вполне готова к чему-нибудь новому и даже волнующему, хотя, возможно, и не столь волнующему, как то, с чем ей пришлось теперь столкнуться. Миссис Крили, у которой Мэнди работала вот уже три года, руководила агентством, размещавшимся почти на самой Уайтчепел-роуд[1] в двух небольших комнатках над газетным киоском и табачным ларьком – местоположение, как миссис Крили любила подчеркивать в разговорах со своими сотрудницами и клиентами, весьма удобное и для Сити, и для крупных доклендских контор. Ни та, ни другая из двух упомянутых сторон пока не способствовали бурному процветанию агентства, но в то время, как другие подобные предприятия захлебывались и погибали в волнах экономического спада, утлое и недогруженное суденышко миссис Крили все еще кое-как держалось на плаву. Если не считать помощи какой-нибудь из сотрудниц, когда у той не было работы на стороне, миссис Крили справлялась со всеми делами в одиночку. Первая – проходная – комната служила офисом миссис Крили, где она умиротворяла клиентов, проводила собеседования с девушками, желавшими стать сотрудницами агентства, и распределяла работу на следующую неделю. Второе помещение было святая святых самой хозяйки. Там находились диван-кровать, где она иногда проводила ночь – вопреки строгим условиям арендного договора, – и стенной шкаф, открыв дверцы которого вы обнаруживали мини-кухню, огромный телевизор и два глубоких кресла перед камином, где газовое пламя лизало красноватыми языками искусственные поленья. Хозяйка называла все это «мой уютный уголок», и Мэнди была одной из немногих счастливиц, допускавшихся в его уединенные пределы. Скорее всего этот «уютный уголок» и заставлял Мэнди хранить верность агентству, хотя сама она ни за что открыто не призналась бы в этом стремлении к уюту, которое казалось ей постыдной детской слабостью. Мать ее бросила семью, когда дочери исполнилось шесть лет, а сама Мэнди еле дождалась своего шестнадцатилетия, чтобы уйти от отца, считавшего, что отцовские обязанности практически исчерпываются обеспечением двухразового питания в сутки, причем готовить еду должна была Мэнди, а также покупкой для девочки кое-какой одежды. Весь последний год она снимала комнату в террасном доме[2] в Стрэтфорд-Исте, поддерживая враждебно-дружеские отношения с тремя соседками по квартире. Главным поводом для язвительных стычек был мотоцикл Мэнди «ямаха»: она настаивала на том, что он должен стоять в тесной общей прихожей. Но именно «уютный уголок» на Уайтчепел-роуд, полный смешанных запахов вина и еды, принесенной из китайского ресторанчика, тихое шипение газового пламени в камине, потрепанные глубокие кресла, где она могла свернуться калачиком и поспать, давал ей то, что, как ей представлялось, походило на домашний уют, даривший чувство покоя и защищенности.

Миссис Крили, с бутылкой хереса в одной руке и листком из блокнота для записей в другой, передвигая в губах сигаретный мундштук так, что в результате ей удалось загнать его в уголок рта, где он, как это обычно бывало, повис, опровергая закон гравитации, щурилась, разглядывая сквозь огромные роговые очки собственный неразборчивый почерк.

– Это наш новый клиент, Мэнди, – издательство «Певерелл пресс». Я посмотрела в справочнике. Фирма – одна из самых старых, может, даже самая старая в Англии, основана в 1792 году. Стоит у самой реки. Адрес – «Певерелл пресс», Инносент-Хаус, Инносент-Уок, в Уоппинге. Если тебе приходилось ездить по реке в Гринвич,[3] ты наверняка видела этот дом. Чертовски похож на какой-то знаменитый венецианский дворец. У них наверняка имеется катер, чтобы доставлять сотрудников от пирса на Черинг-Кросс, но тебе это не поможет – ведь ты живешь в Стрэтфорд-Исте. Впрочем, Инносент-Хаус – на твоей стороне Темзы, это упрощает дело. Думаю, тебе стоит взять такси. И не забудь – с тобой должны расплатиться, так что не уходи, пока не получишь чек.

– Это без проблем. Поеду на мотоцикле.

– Как хочешь. Им надо, чтобы ты явилась туда во вторник, к десяти утра.

Миссис Крили собралась было высказать предположение, что ради такого престижного нового клиента стоило бы выбрать соответствующий случаю строгий костюм, но удержалась. Мэнди с готовностью прислушивалась к некоторым советам, касавшимся работы или даже манеры вести себя, но ничего и слышать не хотела об эксцентричных, а иногда весьма причудливых творениях, облачаясь в которые она пыталась выразить свою уверенность в себе и кипучий темперамент.

– А почему во вторник? – спросила она. – Они что, по понедельникам не работают?

– Вопрос не ко мне. Знаю только, что позвонила некая девица и сказала – во вторник. Вероятно, мисс Этьенн не может побеседовать с тобой до вторника. Это одна из директоров фирмы, и она хочет лично с тобой поговорить. Мисс Клаудиа Этьенн. У меня все записано.

– А с чего вдруг такой сыр-бор? Зачем это их боссу со мной беседовать?

– Она всего лишь одна из боссов. Им важно знать, кого они берут. Им нужна самая лучшая, я и посылаю самую лучшую. Конечно, может случиться, что они ищут кого-то на постоянную работу и хотят сначала человека испытать. Ты уж, пожалуйста, не дай им себя уговорить, а, Мэнди?

– А разве я когда-нибудь?…

Приняв из рук миссис Крили бокал сладкого хереса и по-кошачьи свернувшись в глубине одного из кресел, Мэнди принялась изучать записи. Конечно, это странно, что собеседование при приеме на работу собирается вести сам наниматель, пусть даже клиент – как теперь это издательство – новый и ничего не знает об агентстве. Рутинная процедура обычно хорошо известна всем ее участникам. Попавший в затруднительное положение наниматель просто звонил миссис Крили и просил прислать секретаря-стенографистку для временной работы, но на этот раз девушку грамотную, умеющую печатать со скоростью хотя бы не намного ниже стандартной. Миссис Крили, обещая чудеса пунктуальности, профессионализма и добросовестности, посылала любую из свободных в тот момент сотрудниц, если та поддавалась на уговоры только для пробы там поработать, надеясь, что на этот раз ожидания нанимателя и нанимаемой все-таки могут совпасть. На следовавшие затем жалобы клиента миссис Крили неизменно отвечала расстроенным тоном:

– Просто не понимаю, что с ней произошло. У нее самые хвалебные отзывы от других наших клиентов. Меня всегда просят прислать именно Шэрон.

Наниматель, которого сначала заставили почувствовать, что катастрофа произошла в какой-то мере по его вине, а потом уговаривали, ободряли и терпеливо выслушивали до тех пор, пока недоразумение не улаживалось, со вздохом облегчения опускал трубку на рычаг, а штатная сотрудница агентства возвращалась туда под приветственные крики коллег. Миссис Крили получала комиссионные, гораздо более скромные, чем обычно брали другие, – возможно, этим и объяснялось ее столь длительное существование на предпринимательской стезе, – и со сделкой было покончено, пока новая эпидемия гриппа или летних отпусков не приводила к новым победам надежд над жизненным опытом.

– Можешь взять выходной в понедельник, Мэнди, – сказала миссис Крили. – Разумеется, с полным сохранением содержания. И распечатай-ка все про свою квалификацию – дипломы, аттестации, стаж работы, где работала… А сверху поставь «Curriculum vitae»[4] – это всегда производит впечатление.

Curriculum vitae Мэнди, да и она сама, несмотря на ее эксцентричный вид, и вправду всегда производили впечатление. Этим она была обязана своей учительнице английского языка миссис Чилкрофт. Миссис Чилкрофт, устремив взор на свой новый класс неуправляемых одиннадцатилеток, решительно заявила:

– Вы научитесь писать на родном языке просто, ясно и даже с некоторой элегантностью и говорить на нем так, чтобы не оказаться в невыгодном положении, едва успев открыть рот. Если хоть одна из вас стремится к чему-то большему, чем выскочить замуж в шестнадцать лет и растить детей в дешевой муниципальной квартире, язык будет совершенно необходим. Если даже у вас нет иных стремлений, как быть на содержании у какого-нибудь мужчины или у государства, язык вам тем более понадобится, хотя бы для того, чтобы взять верх над чиновниками в местном отделе соцобслуживания или не ударить в грязь лицом в министерстве социального обеспечения. Но в любом случае языку вам придется научиться.

Мэнди так и не смогла решить для себя, чего больше вызывала в ней миссис Чилкрофт – ненависти или восхищения. Однако под вдохновенным, хотя и совершенно бескомпромиссным руководством своей преподавательницы она овладела английским: научилась правильно говорить, писать, не делая орфографических ошибок, и вообще пользоваться родным языком уверенно и даже с некоторым изяществом. Правда, в большинстве случаев она предпочитала делать вид, что вовсе не обладает такими достоинствами. Она полагала, хотя никогда не говорила об этом вслух, что не имеет смысла чувствовать себя как дома в мире миссис Чилкрофт, если ты больше не вхожа в свой собственный мир. Грамотность была нужна ей, чтобы использовать при необходимости, как ценное качество, в коммерческих целях или – гораздо реже – в общении с другими людьми; к этому качеству добавились еще и высокая скорость стенографирования, и владение самыми разными типами текстовых редакторов. Мэнди прекрасно знала, что с устройством на работу у нее никаких трудностей не будет, но хранила верность миссис Крили.

Помимо «уютного уголка», существовало еще и то преимущество, что здесь она чувствовала себя незаменимой и всегда была уверена, что может выбрать себе работу более или менее по своему вкусу. Наниматели-мужчины порой уговаривали ее перейти к ним на постоянную должность, некоторые даже пытались соблазнить ее предложениями, имевшими мало общего с ежегодным увеличением зарплаты, бесплатными талонами на обед или щедрыми отчислениями в пенсионный фонд. Мэнди оставалась верна агентству «Идеал», и привязывало ее к нему нечто большее, чем материальные соображения. Порой она испытывала к своей хозяйке сочувствие человека более взрослого. Неприятности миссис Крили по большей части происходили из-за ее убежденности в вероломстве мужчин в сочетании с неспособностью без них обходиться. Помимо этой, доставлявшей массу неудобств, дихотомии,[5] жизнь миссис Крили требовала от нее неустанной борьбы за то, чтобы удержать в своем стойле трудоспособных девушек-стенографисток; к тому же приходилось еще вести войну с бывшим мужем, с налоговым инспектором, с управляющим банком, с владельцем квартиры… Во всех этих травматических перипетиях Мэнди была союзницей миссис Крили, глубоко сочувствующей ей наперсницей. В том, что касалось влюбленностей хозяйки, сочувствие Мэнди объяснялось скорее добродушной снисходительностью, чем пониманием, поскольку в свои девятнадцать лет она не представляла себе, что эта женщина может и в самом деле стремиться к близким отношениям с пожилыми (ведь некоторым из них должно быть уже за пятьдесят!) да к тому же весьма невзрачными мужчинами, время от времени крутившимися в ее офисе. Секс в таком возрасте – чудно! Стоит ли всерьез над этим задумываться?!

После целой недели почти непрерывных дождей вторник обещал быть погожим, лучи солнца то и дело пробивались между низко плывущими по небу кучевыми облаками. Ехать в Уоппинг из Стрэт-форд-Иста было не так уж долго, но Мэнди отправилась в путь с запасом, и когда, свернув с хайвея на Гарнет-стрит, она затем промчалась по Уоппинг-Уоллу и въехала прямо в слепой конец улицы Инносент-Уок, было всего без четверти десять. Сбавив скорость почти до пешеходной, она затряслась по мощенной булыжником, широкой мостовой тупика, огороженного с северной стороны десятифутовой стеной из серого кирпича, а с южной – тремя зданиями издательства «Певерелл пресс».

Первый взгляд на Инносент-Хаус вызвал у Мэнди разочарование. Это было красивое, но ничем не примечательное здание в георгианском стиле; она скорее знала, чем чувствовала, что его пропорции изящны, но оно мало отличалось от других подобных ему домов, встречавшихся ей на улицах и площадях Лондона. Парадный вход был закрыт, за восьмистекольными окнами всех четырех этажей не виделось ни малейшего признака деловой активности. У двух нижних окон имелись изящные балконы с коваными чугунными решетками. С той и другой стороны главного здания располагались два дома поменьше, не столь вычурные; они стояли чуть поодаль, словно почтительные бедные родственники. Мэнди остановилась напротив одного из этих двух домов, на котором красовался номер 10, хотя номеров с первого по девятый нигде и видно не было. Зато она обнаружила, что № 10 отделен от главного здания проулком Инносент-Пэсидж, отгороженным от дороги коваными воротами. Проулок явно служил парковкой для машин сотрудников издательства. Сейчас ворота были открыты, и Мэнди разглядела там троих мужчин, при помощи лебедки спускавших с верхнего этажа огромные картонные коробки, чтобы загрузить их в небольшой автофургон. Один из троих, приземистый парень в потертой шляпе объездчика, сорвал ее с головы и отвесил Мэнди иронический низкий поклон. Другие двое оторвались от работы и смотрели на нее с нескрываемым любопытством. Подняв щиток шлема, Мэнди смерила всех троих обескураживающе холодным взглядом.

Другое небольшое здание отделялось от главного переулком Инносент-лейн. Именно здесь, согласно наставлениям миссис Крили, Мэнди и должна была найти вход в издательство. Она выключила мотор, слезла с седла и повела мотоцикл по булыжной мостовой, ища местечко поукромнее, где можно было бы его поставить. И тут она впервые заметила реку – неширокое пространство колеблющейся, мерцающей под яснеющим небом воды. Припарковав «ямаху», Мэнди отыскала в боковом контейнере шляпку, надела ее и, держа под мышкой шлем, а в руке – большую хозяйственную сумку, зашагала к реке, словно ее магнитом тянули к себе мощное дыхание прилива и едва уловимый запах моря.

Она очутилась на широкой площадке, выложенной сверкающими мраморными плитами, с изящной низкой оградой из кованого чугуна. У каждого угла ограды два бронзовых дельфина, сплетясь телами, держали матовые стеклянные шары. Ограда размыкалась посередине, образуя проход, от которого вниз, к реке, вели широкие ступени. Слышно было, как ритмично бьется о камень вода. Восхищенная Мэнди, словно в трансе, будто никогда раньше не видела Темзы, стала спускаться по ступеням. Река мерцала перед ее глазами, далеко раскинув водную гладь, испещренную солнечными бликами, и пока она смотрела, не отрывая взгляда, порыв усилившегося вдруг ветра взбил воду миллионами крохотных волн, превратив реку в беспокойное внутреннее море. Но вот ветер улегся, и стали стихать волны, непостижимо оставляя за собой спокойную, как прежде, сияющую гладь. Обернувшись, Мэнди только теперь разглядела, что за чудо-дом возвышается перед ней. Инносент-Хаус – четыре этажа цветного мрамора и золотистого камня, – казалось, чуть заметно меняет цвет, то светлея, то словно медленно уходя в тень и обретая иной, густо-золотой оттенок. Высокую резную арку главного входа с обеих сторон обрамляли узкие арочные окна, а над ней возвышались два этажа с широкими балконами резного камня; за ними располагался ряд тонких мраморных колонн, поддерживавших своды оконных арок, украшенных трилистниками. Высокие арочные окна с тонкими мраморными колоннами шли и вдоль верхнего этажа, над которым виднелся парапет плоской крыши. Мэнди ничего не знала об архитектурных деталях, но ей приходилось видеть такие здания раньше: тринадцатилетней школьницей она побывала в Венеции вместе с классом. Плохо организованная дешевая поездка оставила смешанные впечатления. Город запомнился густым летним зловонием каналов, заставлявшим девочек зажимать пальцами носы и визжать от притворного отвращения, переполненными музейными галереями и дворцами, которые – как ее убеждали – были прекрасны, но казалось, вот-вот развалятся на куски и осыплются в воду. Мэнди была слишком юной, когда увидела Венецию, юной и неподготовленной. Сейчас, впервые в жизни, глядя вверх на это чудо, на этот Инносент-Хаус, она ощутила в душе запоздалый отклик на прошлый опыт, смешанное чувство благоговейного восхищения и радости, столь сильное, что она даже немного испугалась.

Транс нарушил мужской голос:

– Ищете кого-нибудь?

Обернувшись, она увидела человека, смотревшего на нее поверх поручней, словно он только что каким-то чудом возник из волн речных. Подойдя поближе, Мэнди разглядела, что он стоит на корме катера, пришвартованного слева от лестницы. На нем была капитанка, сдвинутая чуть ли не на затылок поверх буйных темных кудрей, а на обветренном лице щурились яркие глаза.

– Я насчет работы пришла. Просто смотрела на реку, – объяснила она.

– Ну, она всегда тут, река-то. А вход вон там подальше.

– Да, я знаю.

Демонстрируя свою абсолютную независимость, Мэнди взглянула на часы, повернулась к нему спиной и провела оставшиеся две минуты, разглядывая Инносент-Хаус. Бросив последний взгляд на реку, она направилась вверх по переулку Инносент-лейн.

На наружной двери красовалась табличка – «"Певерелл пресс". Вход свободный». Мэнди открыла дверь и прошла через застекленный вестибюль в приемную. По левую руку она увидела резную конторку и коммутаторный щит, а за конторкой – седовласого человека с добродушным лицом. Он улыбнулся ей, потом проверил, есть ли ее фамилия в списке посетителей. Мэнди вручила ему свой защитный шлем, и он взял его в небольшие, испещренные старческой гречкой руки с такой осторожностью, будто это была бомба, и какое-то время казалось – он просто не знает, что с этим предметом делать. В конце концов он оставил шлем лежать на конторке.

Старик сообщил о ее приходе по телефону и сказал:

– Мисс Блэкетт придет за вами и отведет наверх, к мисс Этьенн. Может быть, вы пока посидите?

Мэнди села и, проигнорировав три свежие газеты, несколько литературных журналов и тщательно подобранные каталоги, веером разложенные на низком столике, принялась разглядывать приемную. Должно быть, когда-то это была элегантная жилая комната: облицованный мрамором камин, над ним картина маслом – «Большой канал» – в раме под стеклом; лепной потолок и резной карниз делали нелепым присутствие здесь конторки в стиле модерн, вполне удобных «практичных» кресел, огромной, крытой зеленым сукном доски для объявлений и клетки лифта справа от камина. На стенах, окрашенных в приятного оттенка темно-зеленый цвет, висели портреты сепией. Мэнди решила, что это предки сегодняшних Певереллов, и как раз поднялась с кресла, чтобы рассмотреть их поближе, когда появилась та, что должна была ее сопровождать – решительная, не очень-то красивая женщина, по-видимому, это она и звалась мисс Блэкетт. Она поздоровалась с Мэнди без улыбки, бросив на нее удивленный и несколько испуганный взгляд и, не представившись, пригласила следовать за собой. Недостаточно теплый прием нисколько не обескуражил Мэнди. Женщина явно была референтом директора по связям с общественностью и хотела продемонстрировать значительность своего положения. Мэнди с такими уже не раз встречалась.

Войдя в холл, Мэнди чуть не задохнулась от восхищения. Она увидела узорный пол, выложенный тщательно подобранными пластинами разноцветного мрамора, из которого вырастали шесть стройных колонн с резными капителями. Колонны подпирали поразительной красоты расписной потолок. Не обращая внимания на явное нетерпение мисс Блэкетт, в ожидании задержавшейся на нижней ступени лестницы, Мэнди остановилась и стала медленно поворачиваться, устремив глаза вверх, а огромный расписной купол плыл над ее головой, как бы кружась вместе с ней. Медленно кружились дворцы, башни с развевающимися над ними флагами, храмы, дома, мосты, река в плавных извивах, украшенная плюмажем парусов, высокие мачты кораблей, а над ними – крохотные херувимы, надувающие щеки, чтобы послать им благодатные ветерки, вылетающие из их вытянутых губ легкими облачками, словно пар из чайника. Мэнди приходилось работать в самых разных зданиях, в офисах из сплошного стекла, с мебелью из стали и кожи, оборудованных по последнему слову электронной техники, и в тесных комнатушках с допотопными пишущими машинками; она рано осознала, что внешний вид и атмосфера, царящая в фирме, не способствуют правильному суждению о ее финансовом статусе. Но ни разу в жизни ей не встречалось здание, хоть сколько-нибудь похожее на Инносент-Хаус.

Они молча поднялись по широким ступеням просторной лестницы. Кабинет мисс Этьенн находился на втором этаже. Очевидно, прежде это была библиотека, но затем помещение разгородили, чтобы получился небольшой «предбанник». Молодая женщина с серьезным лицом, такая худая, что казалось, она страдает анорексией, работала за компьютером и лишь мельком глянула на Мэнди. Мисс Блэкетт отворила дверь в перегородке, объявила:

– Это Мэнди Прайс из агентства, мисс Клаудиа, – и ушла. После несоразмерно крохотного «предбанника» эта комната показалась Мэнди огромной, когда она направилась через сверкающее пространство паркетного пола к дальнему окну, у которого стоял письменный стол. Высокая темноволосая женщина поднялась из-за стола, встречая Мэнди, пожала ей руку и кивком указала на кресло напротив, предлагая сесть. Затем спросила:

– Curriculum vitae у вас с собой?

– Да, мисс Этьенн.

Никогда раньше Мэнди об этом не спрашивали. Но миссис Крили оказалась права – CV[6] от нее явно ожидали. Мэнди наклонилась к украшенной кистями и кричаще расшитой хозяйственной сумке: это был один из трофеев прошлогоднего отдыха на острове Крит. Потом протянула через стол три аккуратно отпечатанные страницы. Мисс Этьенн принялась изучать их, а Мэнди принялась изучать мисс Этьенн.

Она заключила, что та немолода – наверняка за тридцать. У мисс Этьенн резко очерченные скулы под нежной кожей, матовый цвет лица и большие, неглубоко посаженные глаза с темными, почти черными радужками. Коротко стриженные темные волосы, расчесанные так тщательно, что блестят, разделены пробором слева, непослушные пряди заправлены за правое ухо. Руки, лежащие на страницах CV, без колец, пальцы длинные, изящные, ногти не накрашены.

Не поднимая глаз, мисс Этьенн спросила:

– Вас зовут Мэнди или Аманда Прайс?

– Мэнди, мисс Этьенн.

В иных обстоятельствах Мэнди не преминула бы заметить, что, будь ее имя Аманда, это было бы отражено в CV.

– Вам когда-нибудь уже приходилось работать в издательстве?

– За последние два года только три раза. Я перечислила все фирмы, в которых работала, на третьей странице моего CV.

Мисс Этьенн продолжала читать, потом подняла голову; ясные лучистые глаза теперь изучали Мэнди с гораздо большим интересом, чем раньше.

– В школе вы, по-видимому, очень хорошо учились, – сказала она. – Но потом… Такая частая смена мест работы, такое странное их разнообразие. Вы нигде не оставались дольше трех недель.

За три года работы на временных должностях Мэнди научилась распознавать и разрушать большинство хитроумных махинаций начальников-мужчин; что же касалось представительниц ее собственного пола, то здесь у нее не было такой уверенности в своих силах. Инстинкт самосохранения, острый, словно зубы хорька, подсказывал ей, что, по всей видимости, с мисс Этьенн следует обращаться очень осторожно. «Эх ты, глупая старая корова, – подумала Мэнди, – ведь в этом и заключается смысл временной работы. Нынче здесь, завтра там». Но сказала она совсем другое:

– Поэтому мне и нравится временная работа. Хочу набраться самого разного опыта, прежде чем осесть где-то на постоянной должности. А уж когда осяду, хотелось бы остаться надолго и сделать все возможное, чтобы добиться успеха.

Мэнди лукавила. У нее не было ни малейшего намерения найти постоянную должность. Временная работа и ее преимущества – свобода от контрактов, от выполнения раз и навсегда определенных служебных обязанностей, разнообразие, твердое знание того, что ты к этому месту не привязана, что даже самая неприятная работа закончится в следующую пятницу, – абсолютно ее устраивали. Однако ее планы на будущее были иными: Мэнди откладывала деньги в ожидании того дня, когда вместе со своей подругой Наоми она сможет открыть небольшую лавку на Портобелло-роуд.[7] Там Наоми станет продавать созданные ею ювелирные шедевры, а она сама – шляпки собственного дизайна и изготовления, и тогда обе они быстро достигнут славы и богатства.

Мисс Этьенн снова опустила взгляд на страницы CV и довольно сухо произнесла:

– Ну что ж, если вы и в самом деле стремитесь найти постоянную работу и добиться успеха, то вы, несомненно, уникальный представитель своего поколения. – Быстрым нетерпеливым жестом она вернула Мэнди страницы CV, поднялась на ноги и сказала: – Хорошо. Мы дадим вам пробный материал для перепечатки. Посмотрим, так ли вы хороши, как утверждаете. В кабинете мисс Блэкетт, на первом этаже, есть второй компьютер. Там вы и будете работать, так что имеет смысл провести тест именно там. Мистер Донтси, заведующий отделом поэзии, хочет, чтобы вы расшифровали магнитозапись. Пленка – в малом архивном кабинете. – Она вышла из-за стола и добавила: – Сходим за ней вместе. Заодно познакомитесь с расположением помещений в доме.

– Поэзия? – переспросила Мэнди.

Это могло оказаться каверзным делом – печатать стихи с пленки. Она знала по собственному опыту, что у современных стихов часто не разберешь, где строка начинается, а где кончается.

– Нет, это не поэзия. Мистер Донтси разбирает архив и докладывает о его содержании, рекомендуя, что следует сохранить, а что – уничтожить. «Певерелл пресс» занимается издательским делом с 1792 года. В старых папках иногда обнаруживаются очень интересные материалы. Их надо тщательно каталогизировать.

Мэнди последовала за мисс Этьенн вниз по широкой, с плавными изгибами лестнице, затем через холл в приемную. Очевидно, им придется воспользоваться лифтом, а он на первом этаже. Вряд ли это самый разумный способ знакомства с расположением помещений в доме, подумала она, но предложение звучит многообещающе. Похоже, что работу она получит, стоит только захотеть. А с самого первого своего взгляда на Темзу Мэнди поняла, что очень хочет получить эту работу.

Лифт был небольшой, площадью чуть более пяти квадратных футов, и пока он, поскрипывая и постанывая, нес их наверх, Мэнди остро чувствовала присутствие молча стоявшей рядом с ней высокой женщины; их рукава почти соприкасались.

Она не поднимала глаз, неотрывно глядя на решетку лифта, но не могла не чувствовать аромата духов мисс Этьенн, тонкого и чуть экзотического, но такого слабого, что, может, это были и не духи вовсе, а запах очень дорогого мыла. Все у мисс Этьенн казалось Мэнди очень дорогим: неяркий блеск блузки – уж точно из натурального шелка; плетеная золотая цепочка и золотые – запонками – сережки в ушах, и небрежно наброшенный на плечи кардиган, вязанный из тонкой и мягкой, словно кашемир, шерсти. Но физическая близость ее спутницы, острота ощущений, обостренных совершенно новыми и волнующими впечатлениями, которые подарил ей Инносент-Хаус, помогли Мэнди понять кое-что еще: мисс Этьенн была явно не в своей тарелке. Ведь это Мэнди следовало бы нервничать. А вместо этого она чувствовала, что в тесном до клаустрофобии лифте, рывками и с удручающей медлительностью ползущем вверх, даже воздух сотрясается от напряжения. Содрогнувшись в последний раз, лифт остановился, и мисс Этьенн раздвинула двойные решетчатые двери. Мэнди очутилась в узком коридоре с двумя дверями: одной – напротив лифта и другой – по левую руку. Та, что прямо перед ней, была раскрыта настежь, и Мэнди увидела загроможденную до предела комнату: от пола до потолка здесь высились деревянные полки, набитые картонными папками и связками бумаг. От окон до самой двери тянулись стеллажи, меж которыми оставались лишь узкие проходы. Пахло старой бумагой, плесневелой и затхлой. Она последовала за мисс Этьенн вдоль торцов стеллажей, почти касаясь плечом стены; вместе они подошли к другой двери, поменьше, на этот раз закрытой. Здесь мисс Этьенн остановилась и сказала:

– Мистер Донтси в этой комнате разбирает папки. Мы называем ее «малый архивный кабинет». Он обещал оставить пленку на столе.

Мэнди подумалось, что такое объяснение было вовсе не нужным и довольно странным и что мисс Этьенн, уже взявшись за дверную ручку, на миг заколебалась, прежде чем на нее нажать. Затем резким движением, будто ожидая сопротивления, она распахнула дверь. Навстречу им, словно злой дух, вырвалось зловоние: легко узнаваемый запах человеческой рвоты, не очень сильный, но такой неожиданный, что Мэнди инстинктивно отшатнулась. Из-за плеча мисс Этьенн ее взгляд сразу же вобрал в себя маленькую комнату с голым деревянным полом, квадратным столом справа от двери и единственным, высоко расположенным окном. Под окном – узенький диван-кровать, на котором распростерлась женская фигура.

Даже не будь этого запаха, Мэнди сразу поняла бы, что перед ней труп. Она не закричала: она никогда не кричала от страха или потрясения. Но гигантский, закованный в лед кулак сжал ей сердце, сдавил желудок, ее била дрожь, словно она ребенок, только что извлеченный из ледяных волн моря. Ни та ни другая не произнесли ни слова, но вместе с Мэнди, шедшей за ней по пятам, мисс Этьенн двинулась к дивану маленькими, бесшумными шагами.

Женщина лежала поверх клетчатого пледа, укрывавшего диван, но вытащила из-под этого покрывала единственную имевшуюся подушку и подложила себе под затылок, словно в последние мгновения перед тем, как лишиться сознания, хотела поудобнее устроить голову. Рядом с диваном стоял стул, на нем – пустая винная бутылка, бокал цветного стекла и баночка с завинчивающейся крышкой. Под стулом – коричневые шнурованные башмаки, аккуратно поставленные бок о бок. Мэнди пришло в голову, что женщина, наверное, сняла их, не желая запачкать плед. Но плед все равно был запачкан, подушка – тоже. На левой щеке женщины застыл слизистый след рвоты, похожий на огромную улитку; такая же слизь засохла на подушке. Полуоткрытые глаза закатились, седая челка почти не растрепалась. На ней были коричневый джемпер с высоким горлом и юбка из твида, из-под которой, как палки, торчали странно вывернутые тощие ноги. Левая рука откинулась далеко и почти касалась стула, правая лежала на груди. Пальцы правой руки перед смертью вцепились в тонкую шерсть джемпера и приподняли его край так, что под ним виднелась белая майка. Рядом с пустым флаконом из-под таблеток лежал квадратный белый конверт, надписанный четким, твердым почерком.

Мэнди спросила почтительным, как в храме, шепотом:

– Кто она?

Мисс Этьенн ответила не дрогнувшим голосом:

– Соня Клементс. Она была у нас старшим редактором.

– Я должна была с ней работать?

Мэнди поняла, что вопрос ее бестактен, едва успев его произнести. И все-таки мисс Этьенн ответила:

– Да. Часть времени. Но не очень долго. Она должна была уйти в конце месяца.

Она взяла со стула конверт, подержала его в руках, как бы взвешивая. «Ей хочется его вскрыть, только не при мне», – подумала Мэнди. Прошло несколько мгновений, прежде чем мисс Этьенн сказала:

– Адресовано коронеру.[8] Но и без этого ясно, что здесь произошло. Мне жаль, что вам пришлось испытать такой шок, мисс Прайс. Неосмотрительно с ее стороны. Если кому-то хочется покончить с собой, следует делать это у себя дома.

Мэнди тут же подумала о террасном доме в Стрэтфорд-Исте, с общей кухней и единственной ванной, о своей комнате в конце коридора, о квартире, где так трудно уединиться, чтобы только принять таблетки, не то что от них умереть. Она заставила себя снова вглядеться в лицо мертвой женщины. Почувствовала странное желание поскорее закрыть ей глаза и слегка приоткрывшийся рот. Вот, значит, как выглядит смерть. То есть вот как она выглядит, прежде чем за тебя возьмутся похоронных дел мастера. До этого Мэнди только раз в жизни видела смерть – свою умершую бабушку. Бабушка лежала, аккуратно закутанная в саван с оборочками у горла, упакованная в гроб, словно кукла в подарочную коробку. Она как-то странно уменьшилась в размерах и выглядела такой умиротворенной, какой в жизни никогда не была: живые блестящие глаза закрыты, вечно занятые работой руки сложены и – наконец-то – спокойно лежат на груди. Внезапно горе и жалость волной затопили Мэнди, высвобожденные то ли отложенным шоком, то ли неожиданно острым воспоминанием о смерти бабушки, которую она очень любила. Когда слезы обожгли ей глаза, она сначала не могла понять, о ком они – о бабушке или об этой чужой женщине, распростертой на диване в такой беззащитной неприглядности. Мэнди плакала редко, но когда плакала, слез было не остановить. Ужаснувшись тому, что может напрочь опозориться, она изо всех сил постаралась овладеть собой, обвела комнату глазами, и взгляд ее упал на что-то знакомое, нестрашное, такое, с чем она могла справиться, давшее ей уверенность, что за стенами этой камеры смерти все еще существует, по-прежнему живет и длится нормальный мир. На столе лежал маленький магнитофон.

Мэнди подошла к столу и сжала магнитофон в руке, словно талисман.

– Это та пленка? – спросила она. – Тот список? Вам нужно, чтобы я это табулировала?

Мисс Этьенн с минуту молча смотрела на Мэнди, потом ответила:

– Да-да. Сведите это в таблицу. В двух экземплярах. Можете воспользоваться компьютером в кабинете мисс Блэкетт.

И Мэнди поняла, что работа здесь ей обеспечена.

2

За пятнадцать минут до этого Жерар Этьенн, президент и директор-распорядитель издательства «Певерелл пресс», вышел из конференц-зала, где заседал совет директоров, собираясь вернуться в свой кабинет на первом этаже. Вдруг он остановился, шагнул назад, в тень, ступая по-кошачьи бесшумно и мягко, и стоял там, наблюдая из-за балюстрады, как внизу, в холле, кружится, не отрывая глаз от потолка и словно танцуя, молодая девушка. На ней были высокие – почти до бедер – черные сапоги с раструбами наверху, короткая, узкая юбка цвета беж и тускло-красная бархатная курточка. Одной тонкой, изящной рукой она придерживала на голове невиданного фасона шляпку. Это творение, по всей видимости, созданное из красного фетра, имело широкие поля, загнутые кверху спереди и украшенные невероятным количеством разнообразных предметов: цветами, перышками, ленточками из шелка и кружев, даже кусочками стекла. И пока девушка кружилась, шляпка ее то вспыхивала искрами, то меркла. Она должна бы выглядеть смешной, подумал Жерар Этьенн, с этим ее худеньким детским личиком, полуспрятанным под густыми и темными растрепанными волосами, увенчанными столь гротескным головным убором. Вместо этого она казалась обворожительной. Он обнаружил, что улыбается, чуть ли не смеется, и им вдруг овладело безумное желание, какого он не испытывал с тех пор, как ему исполнился двадцать один год, – желание броситься вниз по широкой лестнице, схватить девушку в объятия и кружиться с ней в танце по цветному мраморному полу до самого парадного входа, и так, танцуя, оказаться на площадке у самого края сверкающей под солнцем реки. А девушка прекратила свое медлительное кружение и пошла через холл вслед за мисс Блэкетт. Он с минуту постоял у балюстрады, наслаждаясь пережитым приступом безрассудства, который, как ему казалось, не имел ничего общего с сексуальностью, а был лишь потребностью сохранить в чистоте воспоминание о юности, о первых влюбленностях, о смехе и радости, о свободе от ответственности, о чисто физическом наслаждении миром чувств. Он все еще улыбался, когда, дождавшись, пока холл опустеет, медленно шел вниз по лестнице к себе в кабинет.

Минут десять спустя дверь отворилась, и он узнал шаги сестры. Не отрываясь от бумаг, он спросил:

– Что это за девочка в шляпке?

– В шляпке? – На миг она заколебалась с ответом, не совсем понимая, о чем речь. Потом сказала: – Ах, в шляпке! Это Мэнди Прайс, из агентства по найму секретарей.

В голосе ее звучали необычные ноты, он повернулся и внимательно посмотрел на сестру.

– Клаудиа, что случилось? – спросил он.

– Умерла Соня Клементс. Самоубийство.

– Где?

– Здесь, у нас. В малом архивном кабинете. Мы с этой девочкой ее обнаружили. Собирались забрать оттуда одну из пленок Габриэла.

– Эта девочка ее обнаружила? – Он помолчал, потом добавил: – А где она сейчас?

– Я же сказала – она в малом архивном кабинете. Мы не трогали тело. Зачем?

– Да нет, я спросил – где теперь эта девочка?

– С тобой рядом, у Блэки. Расшифровывает пленку. Не расходуй свою жалость понапрасну. Она вошла туда не одна, и там не было никакой крови. Это поколение жестче нашего. Она и бровью не повела. Ее волновало только, возьмут ли ее на работу.

– А ты уверена, что это – самоубийство?

– Разумеется. Она оставила вот эту записку. Конверт не запечатан, но я не стала читать.

Клаудиа протянула ему конверт, отошла к окну и осталась стоять там, глядя вдаль. Он не сразу открыл письмо. Достав листок, стал читать вслух:

– «Мне жаль причинять всем беспокойство, но этот кабинет кажется мне наиболее пригодным для того, что я собираюсь сделать. Первым сюда скорее всего войдет Габриэл, а он слишком близко знаком со смертью, чтобы испытать шок. Поскольку я теперь живу одна, могло бы случиться так, что дома меня обнаружили бы, когда уже почувствуется запах, а мне представляется, что человек должен сохранять некоторое достоинство даже в смерти. Дела мои в порядке, сестре я написала. Я не обязана объяснять причину моего поступка, но если это представляет для кого-то интерес, дело просто в том, что я предпочитаю уйти из жизни, а не длить бесполезное существование. Это продуманный выбор, на который каждый имеет право». Что ж, все предельно ясно, – проговорил Жерар. – И почерк ее. Как она это сделала?

– Таблетки и вино. Грязи не так уж много, как я и сказала.

– Ты позвонила в полицию?

– В полицию? Не успела. Сразу пришла к тебе. А ты думаешь, это так уж обязательно, Жерар? Самоубийство ведь не преступление. Может, просто вызвать доктора Фробишера?

Он ответил резко:

– Не знаю, так ли уж это обязательно, но вне всякого сомнения, целесообразно. Нам совершенно не нужно, чтобы возникли какие-то недоумения по поводу этой смерти.

– Недоумения? – переспросила Клаудиа. – Недоумения? Какие могут здесь возникнуть недоумения?

Она понизила голос, и теперь их разговор велся практически шепотом. Почти незаметно для себя оба отодвинулись подальше от перегородки, поближе к окну.

– Ну ладно, не недоумения, – сказал он. – Сплетни, слухи, скандал. Можно позвонить в полицию прямо отсюда. Не через коммутатор. Смысла нет. Если ее спустят на лифте, может, удастся вынести ее из здания до того, как сотрудники узнают, что произошло. Там, конечно, Джордж… Разумнее впустить полицейских через тот вход. Придется сказать Джорджу, чтобы держал язык за зубами. А где эта девушка из агентства?

– Я же сказала – с тобой по соседству. У Блэки. Проходит тестирование.

– Или скорее всего рассказывает Блэки и кому ни попадя о том, как ее отвели наверх, чтобы взять пленку, а она обнаружила труп.

– Я дала им обеим четкое указание ничего никому не говорить, пока мы сами не сообщим обо всем нашим сотрудникам. Жерар, если ты полагаешь, что можно хотя бы на два часа сохранить происшедшее в тайне, выбрось это из головы. Будет расследование, огласка. Им придется нести ее вниз по лестнице. Совершенно невозможно уместить в нашем лифте носилки с трупом в пластиковом мешке. Господи, только этого нам еще не хватало! Свалилось как снег на голову, вдобавок к нашим недавним бедам. Великолепный способ поднять дух наших служащих!

На миг оба замолчали. Никто из них не двинулся к телефону. Потом Клаудиа взглянула на брата:

– Когда в прошлую пятницу ты сказал ей, что она уволена, как она это восприняла?

– Она покончила с собой не потому, что я ее выгнал. Она была разумным человеком и понимала, что ей придется уйти. Она, должно быть, поняла это в тот самый день, как я приступил к своим обязанностям. Я всегда давал понять, что в нашем издательстве ровно одним редактором больше, чем нужно, что в крайнем случае мы всегда можем отдать материал внештатнику.

– Но ведь ей пятьдесят три! Ей не так легко было бы найти другую работу. А она проработала здесь двадцать четыре года.

– На полставки.

– На полставки. А работу выполняла почти на полную ставку. Издательство было ей домом.

– Клаудиа, все это сентиментальная чепуха. У нее была какая-то жизнь и вне этих стен. Какое, черт побери, все это имеет к нам с тобой отношение? Человек либо нужен издательству, либо нет.

– Именно так ты ей и сказал? Что она больше не нужна?

– Я не был жесток с ней, если ты это имеешь в виду. Я просто сказал, что предполагаю пользоваться услугами внештатника для редактирования научных и документальных материалов и что в связи с этим ее должность становится излишней. И добавил, что хотя она не может на законных основаниях претендовать на полное выходное пособие, в том, что касается финансовых вопросов, мы все устроим наилучшим образом.

– Все устроим? И что она ответила?

– Что в этом нет необходимости. Что она сама все устроит.

– И устроила. Похоже, с помощью дистальгезика и бутылки болгарского каберне. Ну, по крайней мере деньги она нам сэкономила, только, ей-богу, я с большей охотой ей заплатила бы, чем согласилась столкнуться со всем этим. Я понимаю, что должна бы чувствовать к ней жалость. Думаю, так оно и будет, когда пройдет первый шок. Сейчас это не просто…

– Клаудиа, нет смысла возвращаться к нашим старым спорам. Нужно было ее уволить, и я ее уволил. Никакого отношения к ее смерти это не имеет. Я сделал то, что считал необходимым в интересах фирмы, и, кстати, в тот момент ты со мной согласилась. Ни ты ни я не виноваты в том, что она покончила с собой, и ее смерть никак не связана с недавно приключившимися неприятностями. – Помолчав, он добавил: – Если, разумеется, не она была их инициатором.

Клаудиа уловила внезапные нотки надежды в его голосе. Значит, он сильнее обеспокоен, чем признается в этом. Она с горечью заметила:

– Это было бы прекрасным решением всех наших проблем, верно? Но, Жерар, как она могла бы? Помнишь, она не работала – болела, когда оказались испорченными гранки Стилгоу, и ездила в Брайтон, к одному из авторов, когда пропали иллюстрации к книге о Гае Фоксе.[9] Нет, тут с ней все чисто.

– Ну конечно. Да, я забыл. Слушай, давай я позвоню в полицию, а ты пройди по отделам, объясни сотрудникам, что произошло. Это будет не так драматично, как созвать всех вместе и сделать важное сообщение. И скажи, чтобы все оставались на своих местах, пока не увезут труп.

– Еще одно, Жерар, – медленно произнесла Клаудиа. – Кажется, я была последней, кто видел ее в живых.

– Ну, кто-то же должен был…

– Вчера вечером. Сразу после семи. Я поздно закончила работу. Вышла из гардеробной на первом этаже и увидела Соню. Она поднималась по лестнице. Несла бутылку вина и бокал.

– И ты не спросила, что она собирается делать?

– Разумеется, не спросила. Она ведь не какая-нибудь младшая машинистка. Насколько я могла себе представить, она направлялась в малый архивный кабинет, чтобы наедине выпить потихоньку, втайне от всех. Если так, это меня не касалось. Еще я подумала – странно, что она задержалась на работе так поздно. Вот и все.

– А она тебя видела?

– Не думаю. Она не оглядывалась.

– И никого больше там не было?

– В такой поздний час? Я уходила последней.

– Тогда молчи об этом. Это к делу не относится. И помочь не может.

– Знаешь, у меня тогда возникло странное чувство… Вид у нее был какой-то… Она будто кралась, а не шла. Будто хотела улизнуть от кого-то.

– Это тебе теперь так кажется. А ты не проверила здание, перед тем как запереть двери?

– Я заглянула в ее комнату. Свет был погашен, и там ничего не было – ни пальто, ни сумки. Видно, она убрала их в шкаф. Разумеется, я решила, что она уже вышла из издательства и отправилась домой.

– Ты можешь сказать об этом во время расследования. Только больше ничего не говори. Не упоминай, что ты ее перед тем видела. Не то твои слова могут побудить коронера спросить, почему ты не проверила помещения наверху.

– С какой стати?

– Вот именно.

– Но, Жерар… А если меня спросят, когда я ее видела в последний раз?

– Тогда солги. Но ради Бога, Клаудиа, лги убедительно! И держись того, что сказала.

Он направился к столу и взялся за телефонную трубку.

– Странно, но, насколько я помню, полиция является к нам в Инносент-Хаус в первый раз в жизни.

Она наконец отвернулась от окна и посмотрела прямо ему в глаза:

– Будем надеяться, что и в последний.

3

В проходной комнате, за перегородкой, Блэки и Мэнди – каждая за своим компьютером – печатали, не отрывая глаз от экранов. Поначалу пальцы у Мэнди отказывались работать, неуверенно дрожа над клавишами, словно буквы необъяснимо поменялись местами, а сама клавиатура превратилась в бессмысленный набор символов. На мгновение она опустила руки на колени и крепко сжала ладони, усилием воли уняв дрожь, так что, когда она снова принялась печатать, наработанные навыки взяли свое и все пошло как по маслу. Время от времени она бросала быстрый взгляд на мисс Блэкетт. Та явно была глубоко потрясена. Широкое лицо с обвисшими щеками и маленьким, упрямо сжатым ртом стало таким бледным, что Мэнди опасалась, как бы она, потеряв сознание, не ударилась лицом о клавиатуру.

Прошло чуть более получаса с тех пор, как мисс Этьенн и ее брат ушли из кабинета. Минут через десять после того, как за ними закрылась дверь, мисс Этьенн заглянула в комнату и сказала:

– Я попросила миссис Демери принести вам чаю. Ведь это был шок для вас обеих.

Через несколько минут появился чай; его принесла рыжеволосая женщина в цветастом фартуке. Она поставила поднос с чашками на картотечный шкаф со словами:

– Мне не полагается это обсуждать, так я и не стану. Только вреда не будет, если я скажу вам, что полиция уже приехала. Быстро они работают! И уж точно, что чаю захотят.

И она исчезла, словно вдруг осознав, что происходящее вне этой комнаты гораздо интереснее, чем внутри.

Кабинет мисс Блэкетт поражал своей диспропорциональностью: комната выглядела слишком узкой при такой высоте потолка; этот диссонанс еще подчеркивался великолепным мраморным камином со строгим цветным фризом и тяжелой каминной полкой, опирающейся на головы двух сфинксов. Перегородка, деревянная понизу, а в трех футах от потолка увенчанная сплошной панелью зеркального стекла, разрезала одно из узких арочных окон и ромбовидную деталь потолочной лепнины. Если просторную комнату и надо было перегородить, это следовало бы сделать с большим сочувствием к ее архитектуре, не говоря уж об удобстве мисс Блэкетт, подумала Мэнди. А так создавалось впечатление, что ей просто пожалели выделить достаточно места для работы.

Еще одна, но другого характера странность удивила Мэнди. Ручки двух верхних ящиков стального картотечного шкафа обвивала длинная змея из полосатого зеленого бархата. На ее блестящие глазки-пуговки был надвинут крохотный цилиндр, изо рта, обшитого мягким красным шелком, высовывался раздвоенный язычок алой фланели. Мэнди приходилось уже видеть подобных змей, у ее бабушки тоже была такая. Они предназначались для того, чтобы лежать у подножия дверей, преграждая путь сквознякам, или обвиваться вокруг ручек, чтобы двери оставались приоткрытыми. Но змея выглядела смешной, похожей скорее на детскую игрушку, и вряд ли кто-то мог ожидать, что увидит подобный предмет здесь, в издательстве «Певерелл пресс». Ей хотелось спросить мисс Блэкетт об этом, но мисс Этьенн приказала им не разговаривать, и похоже было, что мисс Блэкетт восприняла это как запрет на все и всяческие разговоры, не касающиеся работы.

Минуты проходили в молчании, пленка у Мэнди должна была вот-вот закончиться. И тут мисс Блэкетт, взглянув на нее, произнесла:

– Можете на этом остановиться. Я теперь вам подиктую. Мисс Этьенн хотела, чтобы я проверила, как вы стенографируете.

Она достала из ящика стола один из каталогов фирмы, протянула Мэнди блокнот и, придвинув поближе к ней свой стул, принялась читать тихим голосом; ее бледные, почти бескровные губы едва двигались. Пальцы Мэнди машинально чертили знакомые иероглифы, но ум ее воспринимал лишь немногое из того, что содержалось в списке подготавливаемых к изданию книг научного и документального характера. Голос мисс Блэкетт иногда прерывался, и она понимала, что та тоже прислушивается к звукам, доносящимся снаружи. После воцарившейся сначала зловещей тишины они теперь могли расслышать чьи-то шаги, полувоображаемое перешептывание, а затем и более громкий звук шагов по мраморному полу и решительные мужские голоса.

Устремив взгляд на дверь, мисс Блэкетт почти беззвучно и без всякого выражения произнесла:

– Вы не могли бы теперь прочитать то, что записали?

Мэнди без запинки прочла свою стенографическую запись. Снова воцарилось молчание. Вскоре дверь отворилась и появилась мисс Этьенн. Она сказала:

– Полиция прибыла. Теперь они ждут судмедэксперта, после этого мисс Клементс увезут. Вам лучше не выходить из кабинета, пока все не закончится. – Она взглянула на мисс Блэкетт: – Вы закончили тестирование?

– Да, мисс Клаудиа.

Мэнди вручила ей отпечатанные списки. Мисс Этьенн бросила на них беглый взгляд.

– Хорошо. Место – ваше, если вы не передумали. Приступайте завтра, в девять тридцать.

4

Через десять дней после самоубийства Сони Клементс и ровно за три недели до первого убийства в издательстве «Певерелл пресс» Адам Дэлглиш встретился с Конрадом Экройдом за ленчем в «Кадавр-клубе». Пригласил его туда сам Экройд, позвонив по телефону и произнеся приглашение тем заговорщическим и чуть зловещим тоном, каким всегда делались приглашения Конрада. Даже во время официальных приемов, которые он устраивал, чтобы выполнить некие весьма важные общественные обязательства, можно было ожидать, что немногим привилегированным посвященным откроются интереснейшие тайны, интриги и секреты. Правда, предложенное им время встречи было Адаму не очень удобно: пришлось внести изменения в заранее намеченные планы. И, занимаясь этим, он размышлял о том, что один из недостатков «продвинутого» возраста – растущее желание избегать встреч с друзьями и невозможность собраться с мыслями (и с силами!), чтобы суметь остроумно отказаться от приглашения. Дружеские отношения с Экройдом – Адам полагал, что такое определение здесь вполне уместно, ведь это было не просто знакомство – основывались на той пользе, какую время от времени оба они приносили друг другу. Поскольку и тот и другой это понимали, ни один из них не считал, что такие отношения нуждаются в оправданиях или извинениях. Конрад, один из самых известных и надежных сплетников в Лондоне, часто был весьма полезен Дэлглишу, особенно в деле Бероуна. Сегодня, видимо, предполагалось, что пользы ждут от Адама, но он знал, что – как это повелось между ними – такая просьба, в какую бы форму она ни облекалась, может вызвать некоторое раздражение, но не будет слишком обременительной. Еда в «Кадавр-клубе» отличная, а Конрад Экройд, человек хотя и несерьезный, никогда не бывает скучным.

Через некоторое время Дэлглишу предстояло увидеть столько ужасного, словно бы проистекшего из их совершенно ординарной встречи за ленчем, что он вдруг поймал себя на странной мысли: «Если бы это происходило в романе, а я был его автором, именно с нашего ленча все бы и началось…»

«Кадавр-клуб» не числится среди наиболее престижных частных клубов Лондона, но в узком кругу его членов он считается самым удобным. Построенное в первое десятилетие девятнадцатого века, его здание поначалу принадлежало богатому, хотя и не весьма успешному адвокату, который в 1892 году завещал свой дом вместе с соответствующим капиталом на его содержание частному клубу, возникшему пятью-шестью годами ранее и проводившему встречи своих членов в адвокатской гостиной. Клуб был исключительно мужским; таким он и остается до сего дня. Главное требование, предъявляемое к его членам, – интерес к убийствам. В настоящее время, как и прежде, среди его постоянных посетителей насчитывается некоторое количество вышедших в отставку высоких полицейских чинов, юристов, как практикующих, так и пенсионеров; здесь также присутствуют почти все выдающиеся профессионалы и любители-криминалисты, несколько репортеров-криминологов и пара-тройка знаменитых авторов криминальных романов. Этих последних принимали со скрипом и едва терпели, полагая, что, когда речь идет об убийствах, никакой роман не может соперничать с реальной жизнью.[10] Недавно клубу пришлось пережить неприятности: он чуть было не попал из категории эксцентричных модных клубов в категорию опасных. Этого риска удалось избежать, так как приемная комиссия тотчас же парировала удар, забаллотировав шестерых новых кандидатов на вступление. Намек был понят. Как заметил один из отвергнутых, быть забаллотированным у «Гаррика»[11] огорчительно, но отказ «Кадавра» делает из человека посмешище. Клуб сохраняет немногочисленность и благодаря своим эксцентричным традициям остается элитарным.

Пересекая Тэвисток-сквер в мягком сиянии сентябрьского солнца, Дэлглиш дивился тому, как это Экройд ухитрился стать членом клуба, пока не вспомнил, что лет пять назад тот написал книгу о трех знаменитых убийцах – Холи Харви Криппене, Нормане Торне и Патрике Мэоне. Экройд прислал Дэлглишу книгу с автографом, и Адам, из чувства долга взявшись ее читать, был поражен тщательно проделанным расследованием и еще более тщательной работой над письменным текстом. Главным тезисом Экройда, хотя и не вполне оригинальным, был тот, что все трое на самом деле невиновны, поскольку ни один из осужденных не имел намерения убить свою жертву. Экройду удалось, пусть и не во всем достаточно убедительно, обосновать свою точку зрения с помощью детального исследования показаний судебных и медицинских экспертов. Главным открытием в этой книге, по мнению Дэлглиша, было то, что человек, желающий избежать обвинения в преднамеренном убийстве, не должен расчленять тело жертвы: английские присяжные давным-давно продемонстрировали свое отвращение к подобной практике.

Договорились встретиться в библиотеке клуба, чтобы выпить по бокалу хереса перед ленчем. Экройд был уже там, уютно расположившись в кожаном кресле с высокой спинкой. Он поднялся на ноги с удивительной для человека таких размеров живостью и направился к Дэлглишу быстрыми, какими-то прыгающими шажками. Выглядел он ни на йоту не старше, чем когда они встретились впервые.

– Хорошо, что вы сумели выбрать время, Адам! – сказал он. – Я понимаю, как вы теперь загружены. Советник по особо важным делам при комиссаре столичной полиции,[12] член рабочей группы региональной криминальной полиции, да еще порой сами ведете расследование очередного убийства – просто чтобы формы не терять. Не позволяйте им так себя эксплуатировать, мой мальчик. Сейчас позвоню, чтобы принесли херес. Хотел пригласить вас в другой мой клуб, но вы же знаете, как это бывает. Явиться туда на ленч значит просто напомнить всем, что вы еще живы. Такое напоминание полезно, но ведь другие члены клуба будут подходить к вам с поздравлениями по этому поводу. Стол нам с вами накроют внизу, в «Укромном уголке».

К изумлению и чуть ли не к ужасу своих друзей, Экройд поздно, уже перевалив за средний возраст, вдруг женился и пребывал теперь в семейном благополучии в удобном эдвардианском особняке с небольшим садом, в фешенебельном районе Сент-Джонс – Вуд. Вместе с женой Нелли он посвящал свое время дому и саду, а также двум сиамским кошкам и собственным, в основном воображаемым, недомоганиям. Он был владельцем и редактором журнала «Патерностер ревью»,[13] который финансировал из собственных, весьма значительных, средств. Журнал представлял собой ниспровергающую традиционные устои смесь литературных статей, обзоров, рецензий и сплетен, порой осторожных, но чаще столь же злых, сколь и достоверных. Нелли Экройд, в минуты, свободные от попыток избавить мужа от приступов ипохондрии, с энтузиазмом собирала рассказы о женских школах двадцатых – тридцатых годов XX века. Брак оказался удачным, хотя друзьям Экройда приходилось делать над собой усилие, чтобы не забыть справиться о здоровье Нелли прежде, чем поинтересоваться, как чувствуют себя сиамские кошки.

В тот последний раз, что Дэлглиш заходил в библиотеку, визит был сугубо профессиональным – Адаму нужна была информация. Но тогда речь шла об убийстве, и принимал его совсем другой член клуба. Казалось, с тех пор здесь мало что изменилось. Окна комнаты выходили на южную сторону – на площадь, и в это утро она была согрета солнечными лучами, которые, просачиваясь сквозь тонкие белые занавеси, делали неяркий огонь в камине почти ненужным. Поначалу бывшая гостиной, эта комната теперь служила одновременно и гостиной, и библиотекой. Стены здесь были сплошь уставлены шкафами красного дерева, заключавшими в себе частное собрание книг о преступлениях, – вероятно, самое представительное из всех, существующих в Лондоне. Здесь были и все до одного тома «Самых известных судебных процессов в Британии», и серийные выпуски «Знаменитых судебных процессов», книги по судебной медицине, по судебной патологоанатомии, о полицейских судах. А в шкафу поменьше, словно подчеркивая присущую литературному сочинительству неполноценность по сравнению с реальностью, – клубные первые издания произведений Конан-Дойла, Эдгара По, Ле Фаню[14] и Уилки Коллинза. На своем месте оставалась и большая витрина красного дерева с различными предметами, собранными или подаренными клубу за долгие годы его существования: молитвенник, принадлежавший Констанции Кент,[15] с ее автографом на форзаце; кремневый дуэльный пистолет достопочтенного Джеймса Хэкмана, которым он, как предполагалось, воспользовался для убийства Маргарет Рэй, любовницы графа Сэндвиджа; флакон с белым порошком, якобы мышьяком, обнаруженный у майора Герберта Армстронга.

Однако со времени последнего посещения здесь кое-что добавилось. Оно лежало свернувшись, словно смертельно опасная змея, занимая главное место в витрине, чуть ниже ярлыка, где значилось: «Веревка, на которой был повешен Криппен». Отвернувшись от витрины и последовав за Экройдом прочь из библиотеки, Дэлглиш осторожно предположил, что выставлять столь неприглядные предметы на обозрение публики – варварство. Его протест был так же осторожно отвергнут Экройдом.

– Пожалуй, мрачновато, – произнес он. – Но «варварство» – это уж слишком. Здесь ведь не «Атенеум»,[16] в конце-то концов. Может быть, даже полезно напоминать некоторым из старейших членов клуба о естественном конце их прежней профессиональной деятельности. А вы остались бы детективом, если бы не отменили смерть через повешение?

– Не знаю. Что касается меня, отмена эта не решает самой моральной проблемы. Лично я скорее выбрал бы смерть, а не двадцать лет тюрьмы.

– Смерть через повешение?

– Нет. Такую – нет.

Смерть через повешение для Адама, – а он подозревал, что и для большинства других людей, – всегда таила в себе непередаваемый ужас. Вопреки докладам Королевской комиссии по смертным приговорам, утверждавшей, что такая казнь гуманна, поскольку обеспечивает верную и моментальную смерть, повешение оставалось для него самым уродливым и отвратительным видом правосудной казни, осложненной пугающими образами, так же выпукло очерченными в воображении, как на рисунках и гравюрах: груды мертвых тел позади торжествующих победу армий; жалкие, полубезумные жертвы юстиции семнадцатого века; приглушенные барабаны на шканцах кораблей, где военный флот осуществляет свою месть, посылая врагу предупреждение; женщины восемнадцатого века, обвиненные в детоубийстве; смешной и зловещий ритуал – официальное возложение небольшого черного квадрата поверх судейского парика; и потайная, но такая обыденная дверь в камере смертника, через которую его выводят в краткий последний путь. Хорошо, что все это стало достоянием истории. На миг показалось, что «Кадавр-клуб» не очень-то приятное место для ленча и что его эксцентричность не так уж забавна, скорее, просто отвратительна.

«Укромный уголок» в «Кадавре» абсолютно соответствует своему названию. Это небольшое помещение в цокольном этаже, в задней части дома, с двумя окнами и стеклянной дверью, выходящей в узенький мощеный дворик, огороженный десятифутовой стеной, сплошь увитой плющом. Во дворе легко могли бы уместиться три столика, однако члены клуба не очень-то любят обедать на свежем воздухе, даже когда английское лето время от времени дарит им несколько жарких дней: они, видимо, полагают, что такая иноземная эксцентричность лишает их возможности по достоинству оценить еду; кроме того, она нарушает уединение, необходимое для хорошей беседы. А чтобы окончательно отбить охоту у любого, кто захотел бы предаться такому излишеству, весь дворик уставлен керамическими, самых разнообразных размеров горшками с плющом и геранью; пространство его стеснено еще и огромной каменной копией Аполлона Бельведерского в углу, у стены. По слухам, он был подарен одним из первых членов клуба, жена которого строго-настрого запретила мужу установить скульптуру в саду их загородного дома. Сейчас герани еще цвели: ярко-розовые и красные, они словно светились за стеклами окон, усиливая впечатление приветливого домашнего уюта. Это помещение когда-то, несомненно, служило кухней – у дальней стены по-прежнему стояла старинная чугунная плита, ее решетка и духовой шкаф были так начищены, что казались сделанными из эбонита. Почерневшая перекладина над плитой была увешана чугунной кухонной утварью и медными сковородами и кастрюлями, несколько помятыми, но ярко сверкающими. У противоположной стены разместился кухонный стол с полками для посуды, который теперь использовали для демонстрации предметов, подаренных членами клуба, а то и оставленных ими по завещанию, однако не подходящих для витрины в библиотеке или не достойных быть выставленными там.

Дэлглиш вспомнил, что у клуба был неписаный закон – никогда ни один дар, каким бы неподходящим или нелепым он ни оказался, не должен быть отвергнут, если он предложен членом клуба. Кухонный стол, как и вся остальная комната, ярко свидетельствовал о своеобразных вкусах и увлечениях дарителей. Изящные мейссенские тарелки неуместно соседствовали с викторианскими сувенирами в лентах и бантиках, с видами Брайтона и Саут-Энд-он-Си[17] вдобавок; пивная кружка – толстяк в костюме XVIII века, уперший в бок руку, скорее всего ярмарочный трофей – стояла между стаффордширским – явно подлинным – барельефом времен королевы Виктории, с изображением Уэсли,[18] читающего проповедь с двухъярусной кафедры, и великолепным бюстом герцога Веллингтона из паросского мрамора. Рядом с дверью висела картина на стекле – похороны принцессы Шарлотты, а над ней голова лося в панаме, залихватски надетой на левый рог, с мрачным неодобрением устремляла стеклянный взор на огромную, свинцового цвета гравюру «Атака кавалерийской бригады».

Теперешняя кухня находилась где-то совсем рядом: Дэлглиш мог слышать приятное негромкое позвякивание и время от времени чуть слышный глухой стук спустившегося подъемника, доставлявшего еду из расположенной на втором этаже столовой. Только один из четырех столиков был накрыт, скатерть и салфетки безупречны, и Экройд с Адамом уселись у окна.

Меню и карта вин уже лежали справа от тарелки Экройда. Беря их в руки, Экройд сказал:

– Планты уже здесь не работают. Вместо них у нас теперь Джексоны. Я не вполне уверен, но мне кажется, что миссис Джексон готовит еще лучше. Нам повезло, что мы их заполучили. Она и ее муж держали частный дом для престарелых, но им надоело жить в провинции, захотелось вернуться в Лондон. Им нет необходимости зарабатывать на жизнь, но работа в клубе им нравится. Они придерживаются традиции подавать только одно горячее блюдо к ленчу или к обеду. Очень разумно. Сегодня – салат из тунца с белыми бобами, а на второе – жаренный на решетке барашек со свежими овощами и зеленым салатом. На десерт – лимонный торт, а затем – сыр. Овощи будут свежие. Мы по-прежнему получаем овощи и яйца с приусадебного участка молодого Планта. Вы посмотрите карту вин? Какое вино вы предпочитаете?

– Оставляю это на ваше усмотрение.

Экройд принялся вслух размышлять над картой вин. Дэлглиш, любивший вина, но не любивший о них говорить, одобрительным взглядом осматривал «Укромный уголок», который вопреки – а может быть, и благодаря – царившей здесь атмосфере эксцентричного, но хорошо организованного беспорядка создавал удивительное ощущение покоя. Не гармонирующие друг с другом предметы не были здесь расставлены так, чтобы произвести впечатление, но с течением времени обрели некое право занимать именно то место, которое и занимали. Порассуждав о достоинствах и недостатках вин, указанных в карте, Экройд, вовсе не ожидавший, чтобы его гость принял в этих рассуждениях участие, остановился на шардонне. В ауре суетливой конфиденциальности, неся с собой аромат свежеиспеченных булочек, перед ними вдруг, словно в ответ на тайно поданный сигнал, появилась миссис Джексон.

– Как приятно познакомиться с вами, коммандер.[19] Мистер Экройд, сегодня «Укромный уголок» исключительно в вашем распоряжении. Мистер Джексон позаботится о вине.

Когда им подали первое блюдо, Дэлглиш спросил:

– А почему миссис Джексон одета как медсестра?

– Я полагаю потому, что она и есть медсестра. Когда-то она работала старшей сестрой. Она, по-моему, еще и акушерка. Но у нас здесь вряд ли найдется повод использовать ее в этом качестве.

И неудивительно, подумал Дэлглиш, ведь женщины в клуб не допускаются. Но спросил он о другом:

– Вам не кажется, что гофрированный чепец с длинными лентами – это уж слишком?

– Вы так думаете? А мы вроде уже привыкли. Мне думается, члены клуба уже не будут чувствовать себя как дома, если она вдруг перестанет носить этот костюм.

Экройд не стал терять времени и сразу перешел к делу. Как только они наконец остались одни, он сказал:

– На днях в «Бруксе»[20] лорд Стилгоу перемолвился со мной парой слов. Кстати говоря, он дядя моей жены. Вы с ним знакомы?

– Нет. Я думал, он умер.

– Не представляю даже, откуда вы это взяли. – Он раздраженно потыкал вилкой в бобовый салат. Дэлглиш вспомнил, что Экройд не любил предположений, что кто-то из тех, кого он знает лично, способен и в самом деле умереть: он, разумеется, не мог в первую очередь не подумать о себе любимом. – Стилгоу просто выглядит старше своих лет – ему еще нет и восьмидесяти. Он необычайно бодр для своего возраста. Между прочим, он сейчас публикует свои воспоминания. Будущей весной они выйдут в «Певерелл пресс». Поэтому он и хотел со мной повидаться. Случилась какая-то обеспокоившая его неприятность. Во всяком случае, его жену это обеспокоило. Ей кажется, что ему угрожают, его хотят убить.

– А он что?

– А он получил вот это…

Конрад довольно долго рылся в бумажнике, прежде чем извлек оттуда продолговатый листок и через стол протянул его Дэлглишу. Текст был аккуратно отпечатан на компьютерном принтере, послание – без подписи.


«Думаете, это разумно – издаваться в «Певерелл пресс»? Вспомните Маркуса Сибрайта, Джоан Петри, а теперь и Соню Клементс. Два автора и ваш редактор погибли менее чем за один год. Хотите стать номером четвертым?»


– Мне думается, это скорее хулиганство, чем угроза, – сказал Дэлглиш, – и злобу вызывает не столько Стилгоу, сколько издательство. Нет сомнений в том, что смерть Сони Клементс наступила в результате самоубийства. Она оставила письмо коронеру и написала сестре, что намеревается убить себя. По поводу двух других смертей я ничего припомнить не могу.

– Да я сказал бы, что с этими все довольно ясно. Сибрайту было за восемьдесят, и сердце пошаливало. Он умер от обострения гастроэнтерита, спровоцировавшего инфаркт. Как бы там ни было, для «Певерелл пресс» это вовсе не потеря: уже лет десять, как он ни одного романа не написал. Джоан Петри погибла, когда вела машину, возвращаясь в свой загородный дом. Несчастный случай. У Петри в жизни было всего две страсти – виски и скоростные автомобили. Удивляет только, что она успела убить себя прежде, чем кого-нибудь другого. Совершенно очевидно, что анонимщик притянул эти две смерти, чтобы сделать угрозу более весомой. Но Дороти Стилгоу суеверна. Она придерживается той точки зрения, что незачем публиковаться в «Певерелл пресс» – есть ведь и другие издательства.

– А кто там сейчас делами заправляет?

– О, Жерар Этьенн. И по-настоящему заправляет. Последний их президент и директор-распорядитель – старый Генри Певерелл – умер в начале января и оставил свою долю акций в этой компании своей дочери Франсес и Жерару в равных долях. Его первый партнер, Жан-Филипп Этьенн, ушел на покой примерно год назад, и вполне вовремя. Его акции тоже достались Жерару. Оба старика вели свое дело так, словно это не бизнес, а их личное хобби. Старый Певерелл всегда придерживался того взгляда, что джентльмен не должен зарабатывать деньги – он их наследует. А Жан-Филипп Этьенн давно уже не принимал активного участия в делах фирмы. Его момент славы наступил, разумеется, во время войны: в вишистской Франции[21] он был героем Сопротивления, но, на мой взгляд, с тех пор он не совершил ничего запоминающегося. Жерар – наследный принц – тихо ждал за кулисами. Теперь он вышел на сцену, и мы можем ожидать от него активной игры, а то и мелодрамы.

– А что, Габриел Донтси все еще там и по-прежнему решает, кого из поэтов печатать, а кого – нет?

– Вы меня удивляете, Адам. Как вы можете спрашивать такое? Не следует допускать, чтобы страсть к ловле убийц лишала вас всяческого представления о реальной жизни. Разумеется, он все еще там. Сам он ни одного стихотворения за последние двадцать лет не написал. Донтси – поэт антологический. Его лучшие стихи так хороши, что постоянно переиздаются, только я думаю, большинство читателей считают, что он давно умер. Он пилотировал бомбардировщик во время Второй мировой, значит, ему теперь должно быть далеко за семьдесят. Решать, кого из поэтов издавать в «Певерелл пресс» – вот, пожалуй, и все, на что он сейчас способен. Другие три компаньона – сестра Жерара, Клаудиа Этьенн, Джеймс Де Уитт, который работает в фирме с тех пор, как окончил Оксфорд, и Франсес Певерелл, последняя из семейства Певерелл. Но управляет фирмой Жерар.

– А что у него за планы, вы не знаете?

– Прошел слух, что он собирается продать Инносент-Хаус и переехать в Доклендс. Вряд ли это понравится Франсес Певерелл. Семейство Певерелл всегда любило Инносент-Хаус, питало к этому зданию особое пристрастие. Теперь оно принадлежит фирме, а не семье Певерелл, но любой из Певереллов будет по-прежнему относиться к нему, как к родному дому. Жерар уже успел многое изменить, нескольких сотрудников уволил, в их число попала и Соня Клементс. Он, разумеется, прав. Издательство необходимо хоть за волосы втащить в двадцатый век, иначе оно потонет. Но Жерар, несомненно, заводит себе врагов. Посмотрите, ведь до того, как он взялся за дело, у издательства неприятностей не было. Это что-нибудь да значит! Стилгоу такое совпадение отметил, хотя жена его по-прежнему считает, что злобу вызывает не фирма, а ее муж лично, и в особенности его воспоминания.

– «Певерелл пресс» понесет большие убытки, если книгу заберут?

– Не слишком, насколько я себе представляю. Конечно, они начнут преувеличивать, вопить, что, мол, эти воспоминания своими разоблачениями могут опрокинуть правительство, дискредитировать оппозицию и покончить с той парламентской демократией, к которой мы все привыкли. Однако мне думается, что, подобно всем политическим мемуарам, они обещают гораздо больше, чем реально могут дать. Впрочем, я не знаю, как можно было бы их забрать. Книга уже в производстве, без борьбы они ее не отдадут, а Стилгоу не пожелает разорвать контракт, если потребуется публично объяснять, почему он так поступает. На самом деле Дороти Стилгоу хочет знать, была ли смерть Сони Клементс действительно самоубийством, и не повредил ли кто-нибудь «ягуар» Джоан Петри? Думаю, она все же верит, что смерть старика Сибрайта наступила в силу естественных причин.

– Так чего от меня ждут?

– В последних двух случаях наверняка проводилось расследование, и предполагается, что полиция осуществляла соответствующее дознание. Кто-то из ваших людей мог бы бросить взгляд на документы, переговорить с теми, кто этим занимался… Словом, что-то в этом роде. Тогда, если Дороти Стилгоу можно будет заверить, что главный детектив столпола[22] видел документы и они его удовлетворили, она могла бы оставить мужа и «Певерелл пресс» на некоторое время в покое.

– Возможно, она удовлетворится заверением, что смерть Сони Клементс действительно была самоубийством. Однако это вряд ли ее успокоит, если она суеверна, и я не знаю, что в таком случае вообще может ее успокоить. По сути своей суеверие не поддается доводам рассудка. Она скорее всего сочтет, что неудачливый издатель не лучше издателя-убийцы. Надеюсь, она не предполагает всерьез, что кто-то в издательстве подсыпал в бокал Сони Клементс яд, который невозможно обнаружить?

– Да нет, не думаю, что в своих предположениях она заходит так далеко.

– Очень надеюсь, иначе все доходы ее мужа будут проглочены охотниками вчинять иски за клевету. Меня удивляет, почему Стилгоу не обратился к самому комиссару столпола или прямо ко мне?

– Вас это удивляет? Ни за что не поверю. Это выглядело бы… ну, скажем, некоторой трусостью, излишней перестраховкой. Кроме того, он с вами не знаком. А я – знаком. Я вполне понимаю, почему он сначала поговорил со мной. И я никак не могу себе представить его в ближайшем полицейском участке, в очереди вместе с владельцами потерявшихся собак, избитыми женами и обиженными водителями. И как он объясняет свою беду сержанту – тоже представить не могу. Откровенно говоря, я подозреваю, он не верит, что кто-то примет его всерьез. Он полагает, что – принимая во внимание тревогу его жены и полученную им анонимную записку – было бы вполне оправданно просить полицию посмотреть, что происходит в издательстве «Певерелл пресс».

Подали барашка; розовое и сочное мясо было таким нежным, что его вполне можно было бы есть ложкой. В те несколько минут молчания, которые Экройд счел необходимыми, чтобы отдать должное прекрасно приготовленному блюду, Дэлглиш вспоминал, как впервые увидел Инносент-Хаус.

Отец взял Адама с собой в Лондон, чтобы таким образом отметить восьмилетие сына: они собирались провести в городе целых два дня, осматривая примечательные места, а ночуя в гостях у отцовского приятеля, приходского священника в Кенсингтоне,[23] и его жены. Он хорошо помнил, как провел ночь накануне этой поездки, то и дело просыпаясь, чуть не заболев от волнения; помнил огромный и мрачный старый вокзал на Ливерпуль-стрит, его шум и грохот, свой страх, что вдруг отстанет от отца, будет подхвачен и унесен далеко прочь целой армией серолицых людей, решительно, словно на марше, шагающих по улице. В те два дня, когда, как надеялся отец, он мог бы сочетать удовольствие с просвещением сына, – по мысли ученого богослова, эти две вещи были неразделимы, – они оба неизбежно пытались увидеть и узнать слишком много. Поездка совершенно ошеломила восьмилетнего мальчика, оставив путаницу воспоминаний о храмах и галереях, о ресторанах с незнакомой едой, о залитых светом прожекторов башнях и об отблесках огней, пляшущих на черной негладкой воде; об откормленных, лоснящихся лошадях и серебряных касках, об ужасах прошлого и романтичности истории, запечатленных в кирпиче и камне. Но с тех пор обаяние Лондона осталось с ним на всю жизнь: ни взрослая опытность, ни знакомство с другими великими городами не смогли его нарушить.

На второй день их пребывания в Лондоне они посетили Вестминстерское аббатство, а затем отправились на пароходике на прогулку по Темзе, от пирса на Черинг-Кросс до Гринвича. Тогда-то он впервые и увидел Инносент-Хаус, сверкающий в лучах утреннего солнца: казалось, это золотистый мираж поднимается из переливающейся солнечными бликами воды. Маленький Адам восхищенно смотрел на здание, не отрывая глаз. Отец объяснил ему, что дом этот назван по имени улицы Инносент-Уок, что проходит как раз за ним. В начале восемнадцатого века она вела прямо к зданию суда. Обвиняемые, которых после первого слушания брали под арест, отправлялись во Флит,[24] а более удачливые уходили по мощенной булыжником дороге – к свободе.[25] Отец начал было рассказывать об архитектурной истории замечательного дома, но голос его утонул в рокочущих пояснениях экскурсионного гида, таких громогласных, что их можно было слышать на всех речных судах сразу.

– А вот теперь, леди и джентльмены, приближается – все посмотрим налево – Инносент-Хаус, самое интересное здание на Темзе, построенное в 1830 году для сэра Фрэнсиса Певерелла, знаменитого издателя того времени. Сэр Фрэнсис посещал Венецию, и у него остались сильнейшие впечатления от Ка'д'Оро – Золотого дворца на Большом канале. Те из вас, кто проводил свой отпуск в Венеции, возможно, видели этот дворец. Вот сэру Фрэнсису и пришло на ум построить свой собственный золотой дом на Темзе. Жаль только, что он не смог перевезти сюда и венецианский климат. – Гид сделал коротенькую паузу, привычно пережидая смех слушателей. – В наши дни здесь расположился главный штаб издательской фирмы «Певерелл пресс», так что Инносент-Хаус по-прежнему остается во владении семьи. Об этом доме рассказывают интересную историю. По всей вероятности, сэр Фрэнсис был так очарован домом, что стал пренебрегать своей молодой женой, чьи деньги очень помогли этот дом построить. Убитая горем женщина бросилась вниз с балкона верхнего этажа и сразу же погибла. Легенда утверждает, что на мраморе площадки до сих пор можно рассмотреть кровавое пятно, которое не удается смыть. А еще говорят, что под конец жизни сэр Фрэнсис совсем повредился в уме, выходил по ночам на площадку и пытался оттереть это многозначительное пятно. Люди рассказывают, что до сих пор видят по ночам его призрак, по-прежнему пытающийся оттереть пятно. Некоторые водники побаиваются проходить на судах вблизи его дома после наступления темноты.

Глаза всех пассажиров и так были послушно обращены к замечательному дому, но теперь, заинтригованные кровавым сюжетом, все бросились поближе к борту, перешептываясь, наклоняясь над поручнями и вытягивая шеи, словно легендарное пятно можно было по-прежнему разглядеть.

Необычайно живое воображение восьмилетнего Адама немедленно нарисовало женщину в белых одеждах, с развевающимися белокурыми волосами: она, словно обезумевшая героиня какой-нибудь душещипательной истории из сборника рассказов, бросалась с верхнего балкона, и мальчик слышал глухой звук последнего удара и видел струйку крови, пробирающуюся по мраморным плитам и каплями стекающую в Темзу. И потом, многие годы спустя, этот дом по-прежнему зачаровывал его ощущением могущественной красоты и ужаса, слившихся воедино.

В одной детали гид оказался неточен, и вполне возможно, что история самоубийства тоже была приукрашена или вообще неверна. Теперь Дэлглиш знал, что сэр Фрэнсис был восхищен не Ка' д'Оро, а палаццо дожа Франческо Фоскари. Ка'д'Оро, несмотря на изящество замысловатых линий и искусной резьбы, оказался, на его вкус, недостаточно симметричным, во всяком случае, так он писал своему архитектору. Именно Ка'Фоскари и поручено было тому построить для сэра Фрэнсиса на берегу холодных и неверных вод Темзы. Дом должен был бы выглядеть нелепо – каприз, причудливая беседка на берегу реки, без всякого сомнения, перенесенная сюда из Венеции, да к тому же из Венеции середины пятнадцатого века. И тем не менее дом смотрелся так, словно никакой другой город, никакое другое место не подошли бы ему столь удачно. Дэлглишу до сих пор трудно было понять, как могло оказаться таким успешным это заимствование из иного времени, из иной страны, перенесенное сюда из совсем иного – более мягкого и теплого – климата. Пропорции, разумеется, были изменены; уже одно это могло бы превратить мечту сэра Фрэнсиса в нечто совершенно самонадеянное и неосуществимое. Однако уменьшение размеров было выполнено чрезвычайно искусно, так что величественность оригинала все-таки удалось сохранить. Вместо восьми больших центральных арок с окнами в глубине изящных резных балконов теперь на втором и третьем этажах их было шесть, зато мраморные колонны с декоративными пиннулами были почти такие же, что и в венецианском дворце, а центральная арка здесь, как и там, уравновешивалась высокими арочными окнами – по одному с каждой стороны, придававшими фасаду цельность и изящество. Большая резного дерева дверь открывалась на мраморный патио, из которого вниз вела широкая лестница к пристани, ступенями нисходящей к реке. По обеим сторонам дома располагались два особняка в стиле английский ампир,[26] с небольшими балконами, по-видимому, предназначавшиеся для размещения кучеров и других слуг: они стояли, словно почтительные часовые, охраняя его великолепие. С того чудесного дня рождения, когда восьмилетний Адам впервые увидел Инносент-Хаус, он множество раз смотрел на него с реки, но никогда так и не побывал внутри. Ему припомнилось – он где-то читал об этом, – что внутри, в главном холле дома, имеется замечательный потолок, расписанный Мэтью К. Уайаттом, и пожалел, что его не видел. Будет обидно, если Инносент-Хаус окажется в руках мещан-обывателей.

– Что же конкретно происходит в «Певерелл пресс»? – спросил он. – Что именно беспокоит лорда Стилгоу, помимо письма анонимщика?

– Значит, до вас тоже дошли слухи? Трудно ответить конкретно. Они не очень-то охотно говорят об этом, да я их и не виню. Но парочка незначительных инцидентов довольно широко известна. Впрочем, не таких уж незначительных. Самый известный произошел как раз перед Пасхой, когда пропали иллюстрации к книге Грегори Мэйбрика о заговоре Гая Фокса. Книжка популярно-историческая, но Мэйбрик хорошо знает этот период. Издательство предполагало прилично на ней заработать. Грегори удалось заполучить несколько интересных гравюр того времени, никогда ранее не публиковавшихся, а также другие, в основном письменные материалы, протоколы… и все они пропали. Он взял их на время у разных владельцев и так или иначе гарантировал сохранность документов.

– Пропали? Как? Потерялись? Были положены не на место? Уничтожены?

– Говорят, что он отдал их из рук в руки Джеймсу Де Уитту, редактору книги. Он там старший редактор и обычно занимается художественной литературой, но старик Певерелл, который курировал научные издания, месяца за три перед этим умер, и я полагаю, что им либо не хватило времени, чтобы найти достойную замену, либо захотелось сэкономить деньги. Как большинство издательств, они скорее предпочитают увольнять старых, чем брать новых. Ходят слухи, что им не удастся долго оставаться на плаву. И неудивительно – этот их венецианский дворец содержать никаких денег не хватит. Короче говоря, Мэйбрик передал иллюстрации Де Уитту в собственные руки, и тот на глазах у автора запер их в шкаф.

– Не в сейф?

– Мой милый мальчик, мы же говорим об издательстве, а не о фирме Картье! Зная Певереллов, я удивляюсь только, как это Де Уитт вообще не забыл запереть шкаф.

– А ключ имеет только он один?

– Право же, Адам! Вы ведь сейчас не преступление расследуете! Кстати говоря, так это и было. Де Уитт держал ключ в старой жестяной коробке из-под табака, в левом ящике стола.

Дэлглиш подумал – ну конечно, где же еще! – и сказал:

– То есть как раз там, где любой сотрудник или никем не сопровождаемый посетитель мог им воспользоваться.

– Ну, кто-то явно и воспользовался. Джеймсу не нужно было лазать в шкаф дня два-три. Иллюстрации следовало передать в художественный отдел на следующей неделе. Вы знаете, что Певереллы отдают свои художественные работы независимой фирме?

– Нет, я не знал.

– По-видимому, так более экономно. Это та же самая фирма, что вот уже пять лет делает им суперобложки. Очень неплохо, между прочим. Певереллы никогда не позволяли себе снизить планку в том, что касается издания и оформления книг. Их книгу всегда узнаешь, стоит только ее в руки взять. Во всяком случае, так было до сегодняшнего дня. Жерар Этьенн, возможно, и это изменит. Ну, когда Де Уитт заглянул в шкаф, конверта там не было. Исчез. Разумеется, поднялась страшная суматоха. Всех опрашивали. Всюду лихорадочно искали. Все в панике. В конце концов им пришлось признаться Мэйбрику и владельцам материалов. Можете себе представить, как они эту новость приняли.

– А материалы эти все же выплыли на свет божий?

– Да. Но слишком поздно. Сомневались, захочет ли Мэйбрик вообще публиковать эту книгу, но она уже значилась в каталоге, и было решено издать ее с другими иллюстрациями. Пришлось внести некоторые изменения в текст. Через неделю после того, как книга пришла из типографии, конверт вместе с содержимым загадочным образом появился снова: Де Уитт обнаружил конверт точно на том самом месте, где его оставил.

– А это заставляет нас предположить, что вор испытывает некоторое уважение к науке и не намеревался уничтожить документы.

– Это заставляет нас предположить массу других возможностей: неприязнь к Мэйбрику, враждебность к издательству, недоброжелательство к Де Уитту или просто несколько извращенное чувство юмора.

– И Певереллы не сообщили о пропаже в полицию?

– Нет, Адам. Они не слишком-то доверяют нашим замечательным мальчикам в синей форме. Не хочу показаться нелюбезным, но в последнее время полиция не может похвастаться слишком высоким процентом раскрываемости там, где речь идет о бытовых ограблениях. Компаньоны согласились придерживаться того взгляда, что их собственное расследование даст не худшие результаты и позволит избавить сотрудников от излишних огорчений.

– Кто там мог провести расследование? Разве кто-нибудь в издательстве был вне подозрений?

– В этом, разумеется, и заключалась главная трудность. Как тогда, так и теперь никто у них не свободен от подозрений. Мне представляется, что Этьенн принял стратегию старшего преподавателя в закрытой школе, знаете – «Если мальчик, который это сделал, явится ко мне в кабинет тайком от всех после того, как приготовит уроки, и вернет эти документы, никто никогда больше ничего об этом не услышит!». В школе такое никогда не срабатывало. Не думаю, что это могло пройти более успешно и в издательстве. Наверняка конверт взял кто-то из своих, так что это – дело внутреннее, а ведь у них не такой уж большой штат, всего-то двадцать пять человек, не считая пятерых компаньонов-директоров. Большинство – старые, преданные фирме сотрудники, а у остальных, как говорят, имеется алиби.

– Так что происшедшее по-прежнему остается загадкой?

– Так же, как и второй инцидент. Второй серьезный инцидент… думаю, мелкие беды там тоже случались, только про них молчат. Он касается Стилгоу, и очень хорошо, что им пока удается не доводить случившееся до его сведения и что покамест сам инцидент не стал общественным достоянием. У старика появились бы реальные основания подкормить свою паранойю. По всей вероятности, когда были вычитаны гранки и некоторые изменения согласованы со Стилгоу, их запаковали и оставили на ночь под крышкой конторки в приемной, откуда их должны были забрать на следующее утро. Кто-то их распаковал и испортил, изменив некоторые имена, пунктуацию, вычеркнув пару-тройку предложений. К счастью, печатник, который их получил, был человек умный и добросовестный и решил, что некоторые изменения выглядят странно. Он позвонил в издательство – проверить. Компаньонам как-то удалось – Бог его знает как! – с этой неожиданной бедой справиться и сохранить все в тайне от сотрудников и даже от Стилгоу. Выйди эта история наружу, фирме пришлось бы ой как худо. Как я понимаю, теперь все пакеты и все бумаги хранятся до утра под замком, и во всех других отношениях систему охраны в издательстве тоже ужесточили.

Дэлглиш подумал: а может, человек, совершивший такое, с самого начала хотел, чтобы новые исправления заметили? Он, по всей видимости, и не имел целью ввести кого-либо в заблуждение, так слаба была попытка их скрыть. Вряд ли ему было бы трудно так исправить гранки, чтобы книге был нанесен серьезный вред, а изменения не вызвали бы подозрений у печатника. Странно и то, что анонимщик не упомянул в письме к Стилгоу об исправлениях, внесенных в его текст. Либо анонимщик (или анонимщица) не знал об этом, что исключило бы из числа подозреваемых пятерых компаньонов, либо не хотел снабжать Стилгоу доказательствами, которые могли бы оправдать его желание забрать из издательства книгу. Интересная загадочка, но слишком мелкая, чтобы предложить старшему офицеру полиции тратить на нее время.

Больше ни слова не было сказано об издательстве «Певерелл пресс», пока они пили кофе в библиотеке клуба. Экройд наклонился вперед и, слегка волнуясь, спросил:

– Так я могу сказать лорду Стилгоу, что вы постараетесь разуверить его жену?

– Мне очень жаль, Конрад, но – нет. Я получу для него письмо о том, что у полиции нет оснований подозревать какую бы то ни было нечестную игру во всех тех случаях, что непосредственно его касаются. Очень сомневаюсь, что письмо поможет, если его жена суеверна, но это его проблема и ее беда.

– А как с другой неприятностью в издательстве?

– Если Жерар Этьенн полагает, что нарушается закон, и хочет, чтобы это дело было расследовано, ему необходимо обратиться в местный полицейский участок.

– Просто как всякому другому?

– Вот именно.

– И вам не хочется пойти в Инносент-Хаус и поговорить с Жераром без формальностей?

– Нет, Конрад. Даже ради того, чтобы взглянуть на потолок, расписанный Уайаттом.

5

В тот день, когда кремировали Соню Клементс, Габриел Донтси и Франсес Певерелл вместе возвращались на такси из крематория в дом № 12 по улице Инносент-Уок. Франсес всю дорогу была необычайно молчалива, сидела чуть отодвинувшись от спутника, не отрываясь смотрела в окно. Она была без шляпки, светло-каштановые волосы блестящим шлемом облегали голову и, завиваясь на концах, спускались к воротнику серого пальто. Ее туфли, сумочка и колготки были черные, у шеи узлом повязан черный шифоновый шарф. Донтси помнил, что такая же одежда была на ней, когда кремировали ее отца, – современный скромный траур, удачно помогающий избежать демонстрации показной печали и проявить приличествующее событию уважение. В этом сочетании серого и черного Франсес выглядела очень молодой, строгая простота костюма подчеркивала то, что так нравилось в ней Габриелу: мягкую старомодную корректность, напоминавшую ему о молодых женщинах его юных лет. Она сидела отстраненно и очень спокойно. Беспокойны были только ее руки. Донтси знал, что у нее на безымянном пальце правой руки – кольцо ее матери, подаренное отцом при их помолвке, и смотрел, как Франсес вертит и вертит его через тонкую лайку черной перчатки. На миг он задумался – а не протянуть ли руку и не взять ли ее пальцы в свою ладонь, ни слова не говоря? Но воспротивился импульсивному желанию, убедив себя, что такой жест способен лишь вызвать смущение у обоих. Не может же он держать ее за руку всю дорогу до Инносент-Уок.

Они испытывали симпатию друг к другу. Он знал – она чувствует, что он единственный человек в Инносент-Хаусе, которому она может довериться, но ни он, ни Франсес не умели открыто выказывать свои чувства. Они жили рядом – всего лишь на расстоянии одного короткого лестничного пролета, но заходили друг к другу только по приглашению, не желая мешать, боясь навязывать свое присутствие или имитировать близость отношений, которая может показаться другому неприятной и вызовет сожаления у обоих. В результате, испытывая взаимную приязнь, радуясь каждой встрече, эти двое виделись гораздо реже, чем если бы жили на расстоянии многих миль друг от друга. Встречаясь, они говорили главным образом о книгах, о стихах, о спектаклях, которые удалось посмотреть, о телепрограммах, но почти никогда – о знакомых. Франсес обладала слишком утонченным вкусом, чтобы обсуждать сплетни, а он, в свою очередь, не желал быть втянутым в разговор о новых порядках в издательстве. У него есть работа, квартира на двух нижних этажах дома № 12 по улице Инносент-Уок. Вряд ли ему удастся надолго сохранить и то и другое, но ведь ему уже семьдесят шесть, он слишком стар, чтобы бороться. И он понимал, что ее квартира – прямо над ним – обладает для него притягательностью, какой следует сопротивляться изо всех сил. Сидя в кресле с высокой спинкой после какого-нибудь из их редких обедов вместе, задернув шторы, чтобы преградить путь легкому, полувоображаемому дыханию реки, и протянув ноги к огню, горящему в открытом камине, когда Франсес покидала его, чтобы приготовить кофе, Донтси любил слушать, как она тихонько движется по кухне, и ощущал, как овладевает им соблазнительное чувство покоя и довольства, которое могло бы так легко навсегда войти в его жизнь.

Гостиная Франсес тянулась во всю длину фасада. Все здесь казалось ему необычайно привлекательным: изящные пропорции старинного мраморного камина, над каминной полкой – портрет маслом: Певерелл с женой и детьми, восемнадцатый век; небольшое бюро в стиле королевы Анны,[27] книжные шкафы красного дерева по обе стороны камина, с фронтонами наверху, на каждом – изящная головка паросского мрамора – невеста в фате; обеденный стол – английский ампир, вокруг него – шесть стульев, коврики хорошо подобранной расцветки, подчеркивающие блеск натертого паркета. Как просто было бы установить теперь ту дружескую близость, которая могла бы сделать ему доступным мягкий и теплый женственный уют этой квартиры, столь отличной от его собственного – холодного и мрачного, полупустого обиталища ниже этажом. Порой, когда Франсес звонила ему, чтобы пригласить на обед, приходилось придумывать что-нибудь о другом, более раннем приглашении, от которого невозможно отказаться, и уходить в ближний паб. Тогда он сидел там, заполняя долгие часы пребыванием в табачном дыму и шуме и боясь вернуться домой слишком рано – ведь его парадное, выходившее на Инносент-лейн, находилось прямо под окнами ее кухни.

Он чувствовал, что сегодня вечером ей было бы приятно его общество, но она стесняется просить его об этом. Его это нисколько не огорчало. Кремация была весьма угнетающей процедурой и без того, чтобы обсуждать ее банальность; на один этот день ему с избытком хватило смерти. Когда такси приехало на улицу Инносент-Уок и она, отперев свою дверь с чуть торопливым «До свидания», ушла, ни разу не оглянувшись, он почувствовал облегчение. Но двумя часами позже, когда он покончил с супом, семгой и омлетом – это была его любимая еда по вечерам, и он приготовил ее со всегдашней тщательностью, на слабом огне, любовно отодвигая смесь от бортиков сковороды и под конец добавив столовую ложку сливок, – Габриел вдруг представил себе, как она ужинает в полном одиночестве, и устыдился собственного эгоизма. Сегодняшний вечер вовсе не подходил для одиночества. Он набрал ее номер и сказал:

– Франсес, меня интересует вопрос – а не хотели бы вы сыграть партию в шахматы?

По тому, как радостно вдруг зазвучал ее голос, он понял, что его звонок принес ей облегчение.

– Да, Габриел, хотела бы! Пожалуйста, поднимайтесь. Сыграю с огромным удовольствием.

Обеденный стол был все еще накрыт, когда он пришел наверх. Она всегда ела, соблюдая принятый ритуал, даже в полном одиночестве. Но тут он увидел, что ее ужин был столь же прост, как его собственный. Доска для сыра и ваза с фруктами все еще оставались на столе, и Франсес явно обошлась одним супом, больше ничего не ела. К тому же он заметил, что она плакала.

Улыбаясь, стараясь, чтобы голос ее звучал весело, Франсес сказала:

– Как хорошо, что вы поднялись ко мне. Это дает мне повод откупорить бутылочку вина. Странно, как люди не любят пить в одиночку. Думаю, это из-за родительских предупреждений, что питье в одиночку – первый признак сползания в алкоголизм.

Она принесла бутылку «Шато Марго», и Габриел подошел к столу, чтобы откупорить вино. Оба не произнесли ни слова, пока не уселись с бокалами в креслах перед камином, и тут, глядя на языки пламени, лизавшие поленья, Франсес сказала:

– Ему следовало быть там. Жерару следовало быть там.

– Он не любит похорон.

– Ох, Габриел, кто же их любит?! И все это было ужасно, правда? Кремация папы тоже прошла плохо, но сегодня было еще хуже. Какой-то жалкий священник, не знавший ее, не знавший никого из нас… Он, конечно, старался, чтобы голос его звучал искренне, когда молился Богу, в которого она не верила… Говорил о вечной жизни, когда у нее и на земле-то не было жизни, достойной того, чтобы жить.

Он ответил мягко:

– Мы ведь не можем этого знать. Мы не можем судить, счастлив или несчастлив другой человек.

– Она хотела умереть. Разве это недостаточное доказательство? На папиных похоронах Жерар все-таки присутствовал. Впрочем, он так или иначе должен был прийти, не правда ли? Наследный принц должен был сказать последнее «прости» старому королю. Если бы он не явился, это выглядело бы неправильно. Там, в конце концов, были важные персоны, писатели, издатели, пресса, люди, на которых ему необходимо было произвести впечатление. А на сегодняшней кремации никого из важных персон не было, так что незачем было затрудняться. Но ему следовало прийти. Ведь это он ее убил.

Донтси ответил, теперь уже более твердо:

– Франсес, вам не следует так говорить. Нет ни малейших свидетельств, что смерть Сони вызвана тем, что Жерар сделал или сказал. Вы же знаете, что она написала в предсмертной записке. Если бы она решила покончить с собой из-за того, что Жерар ее уволил, думаю, она бы так и написала. Текст записки был предельно ясен. Вы не должны даже заикаться об этом за пределами вашей квартиры. Такой слух может принести очень большой вред. Обещайте мне, это очень важно.

– Хорошо. Я обещаю. Я никому, кроме вас, этого не говорила, но я не единственная в Инносент-Хаусе, кто так думает, а кое-кто и говорит. Стоя на коленях в этой кошмарной часовне, я пыталась молиться – о папе, о ней, обо всех нас. Но все было так бессмысленно, так бесполезно. Все, о чем я только и могла думать, был Жерар, Жерар, который должен был бы сидеть на первой скамье вместе с нами, Жерар, который был моим любовником, Жерар, который больше уже не мой любовник. Это все так унизительно! Разумеется, теперь я знаю, что это было. Жерар думал: «Бедная Франсес, двадцать девять ей, а она все еще невинна. Надо что-то с этим делать. Дать ей кое-какой жизненный опыт, и очень даже неплохой. Показать, чего она была лишена». Это было его «доброе дело дня». Вернее, «доброе дело» трех месяцев. Думаю, со мной это длилось дольше, чем с большинством других. А конец был таким грязным, таким омерзительным. Но так ведь бывает всегда? Жерар умеет прекрасно начинать любовную интрижку, но никогда не знает, как закончить ее достойно. Только ведь и я не знаю. И у меня была иллюзия, что я не такая, как другие его женщины, что на этот раз все серьезно, что он любит, что хочет, чтобы мы связали себя обязательствами, чтобы мы поженились. Я думала, мы вместе будем управлять издательством «Певерелл пресс», вместе жить в Инносент-Хаусе, воспитывать здесь детей. Я даже думала сменить название фирмы, думала, ему это будет приятно. Я повторяла другие названия вслух, проверяя, какое из них лучше звучит. Я думала, он хочет того же, что и я, – семьи, детей, настоящего домашнего очага, хочет делить со мной жизнь. Разве это так уж неразумно? О Боже, Габриел, я чувствую себя такой идиоткой, мне так стыдно!

Она никогда раньше не говорила с ним так открыто, так откровенно, никогда не показывала ему, как глубоко ее смятение. Могло показаться, что она до этого молча репетировала свою речь, ожидая, когда же наступит момент облегчения, когда она наконец найдет человека, которому сможет довериться, которому сможет все рассказать. Но его привел в ужас этот неудержимый поток горечи и отвращения к себе, изливавшийся из уст Франсес, такой разумной, такой всегда гордой и сдержанной. Возможно, это похороны, воспоминания о недавней кремации отца заставили вырваться наружу давно копившуюся ненависть и чувство унижения. Габриел не был уверен, сможет ли справиться с этим, но знал, что должен попытаться. Этот всплеск боли требовал большего, чем пустых и банальных слов утешения вроде: «Он вас недостоин, забудьте. Боль со временем пройдет». Но ведь это последнее утверждение – правда. Боль действительно проходит со временем, и не важно, боль ли это от предательства или боль утраты. Кто мог бы знать это лучше, чем он? Ему подумалось: трагичность утраты не в том, что мы горюем, а в том, что перестаем горевать, и возможно, именно тогда умершие действительно умирают…

Он мягко произнес:

– Все, о чем вы говорите – дети, семья, домашний очаг, плотская любовь, – желания вполне естественные, кто-то даже сказал бы – желания, присущие всякому человеку. Дети – наша единственная надежда на бессмертие. Таких желаний не следует стыдиться. Это ваша беда, а не позор, что желания Этьенна не совпадали с вашими. – Он на мгновение замолчал, размышляя, стоит ли продолжать, не сочтет ли она его дальнейшие слова грубо бестактными. – Джеймс любит вас.

– Кажется, да. Бедный Джеймс. Он никогда не говорил мне… Да в этом нет необходимости, правда? Знаете, я, наверное, могла бы влюбиться в Джеймса, если бы не Жерар. А ведь Жерар мне вовсе не нравится. Никогда не нравился, даже когда я его больше всего хотела. Вот что самое ужасное в сексе – он может существовать без любви, без привязанности, без уважения. О, я пыталась обмануть себя. Когда он бывал нечуток, эгоистичен или груб, находила тысячу оправданий, напоминала себе, какой он блестящий, красивый, остроумный, какой замечательный любовник. Он и на самом деле был таким. И сейчас такой. Я говорила себе, что к Жерару не следует применять мелочные критерии, применимые к другим людям. Но ведь я его любила. Когда любишь, не судишь. А теперь я его ненавижу. Не знала, что могу ненавидеть – по-настоящему ненавидеть человека. Это совсем иное, чем не выносить какой-то предмет, ненавидеть какие-то политические взгляды, какую-то философию или социальное зло. Это такое сконцентрированное, такое чисто физиологическое чувство, оно делает меня больной. Моя ненависть такова, что с ней я ложусь ночью спать и с ней же встаю по утрам. Но ведь это дурно. Это – грех. Это обязательно должно быть дурно, я чувствую, что живу в состоянии смертного греха, и не будет мне отпущения, потому что не могу перестать ненавидеть.

– Я не могу рассуждать в таких терминах, – ответил Донтси, – грех, отпущение… Но ненависть опасна. Она извращает чувство справедливости.

– О, справедливость! В этом смысле я никогда ничего особенного не ожидала. А ненависть сделала меня такой скучной! Я скучна самой себе. И понимаю, что и вам со мной становится скучно, дорогой Габриел, но ведь вы – единственный человек, с кем я могу говорить. А иногда – вот как сегодня – мне необходимо поговорить с вами, не то я могу сойти с ума! И вы человек мудрый. Во всяком случае, такая у вас репутация.

– Репутацию человека мудрого заслужить очень легко, – с сухой иронией ответил Донтси. – Стоит лишь прожить долгую жизнь, мало говорить и еще меньше делать.

– Зато когда вы говорите, Габриел, вас стоит слушать. Скажите же, что мне делать?

– Чтобы избавиться от него?

– Чтобы избавиться от этой боли.

– Ну, существуют обычные средства, их три: пьянство, наркотики, самоубийство. Первые два ведут к третьему, просто это более долгий, более дорогостоящий и унизительный путь. Я бы не советовал идти по нему. Или – убить Жерара. Этого я тоже вам не посоветовал бы. Можете совершить это убийство – каким угодно изощренным способом – в собственном воображении, только не в реальности. Если, конечно, вам не хочется десять следующих лет гнить в тюрьме.

– А вы могли бы это вынести?

– Не в течение десяти лет. Я мог бы выдержать от силы три года, не больше. Есть ведь и другие средства справиться с болью, помимо смерти, его или вашей. Убедите себя, что боль есть часть жизни: чувствовать боль и значит жить. Я вам завидую. Если бы я мог чувствовать боль, я мог бы быть поэтом. Вам следует больше ценить себя. Вы не стали менее человечны оттого, что какой-то эгоистичный, высокомерный, бесчувственный человек не счел вас достойной любви. Неужели вам нужно оценивать себя по критериям какого бы то ни было мужчины, не говоря уже о Жераре Этьенне? Не забывайте, что власть, какую он обретает над вами, это та власть, что вы даете ему сами. Отберите у него эту власть, и он не сможет больше причинять вам боль. И помните, Франсес, вам не обязательно оставаться в фирме. Только не говорите мне, что в издательстве «Певерелл пресс» всегда был хоть один Певерелл.

– Конечно, был. С самого 1792 года, до того еще, как мы переехали в Инносент-Хаус. Папа не хотел бы, чтобы я была последней.

– Кто-то же должен быть. Кто-то обязательно будет последним. У вас были определенные обязанности по отношению к отцу, определенный долг – при его жизни. Но все прекратилось с его смертью. Мы не можем оставаться рабами умерших.

Стоило ему произнести эти слова, как он пожалел о сказанном, наполовину уверенный, что она спросит: «А как же вы сами? Разве вы не остаетесь рабом своих умерших – вашей жены, ваших погибших детей?» И он поспешно спросил:

– А что бы вы делали, если бы у вас был свободный выбор?

– Думаю, работала бы с детьми. Преподавала бы в младших классах. У меня ведь диплом. Очевидно, понадобился бы год на переподготовку. А потом, я думаю, поехала бы работать куда-нибудь в деревню или в небольшой городок.

– Так сделайте это! У вас есть свободный выбор. Не надо бесцельно бродить в поисках счастья. Найдите себе работу по вкусу, обретите свое место и такую жизнь, которая пришлась бы вам по душе. Счастье придет само, если вам повезет. Большинство людей получают свою долю счастья. А некоторые даже большую долю, чем им положено, хотя иногда она умещается в предельно сжатом отрезке времени.

– Странно, что вы не процитировали Блейка, – заметила Франсес, – то стихотворение, где он говорит, что боль и радость тонко сплетены в ткань, облекающую одеяньем наши богоданные души. Как там дальше?

Создан человек для радости и боли,

И когда мы это сознаем,

Ничего не опасаясь боле,

По дорогам Мира мы идем

Только ведь вы не верите в богоданные души, не так ли?

– Нет. Это было бы абсолютным самообманом.

– Но вы тем не менее идете, «ничего не опасаясь боле, по дорогам Мира». И знаете, что такое ненависть. Мне кажется, я всегда понимала, что вы ненавидите Жерара.

– Нет, Франсес, вы не правы, – ответил он. – Я не ненавижу Жерара. Я ничего к нему не чувствую. Совсем ничего. И это делает меня человеком для него очень опасным. Опаснее кого бы то ни было. Может, все-таки сыграем партию?

Он достал из углового шкафчика тяжелую шахматную доску, а Франсес подвинула стол так, чтобы он поместился меж креслами перед камином, и помогла Габриелу расставить фигуры.

Протянув ей сжатые кулаки, чтобы она выбрала – белые или черные, он сказал:

– Надеюсь, вы дадите мне фору: юность должна выказывать почтение старости.

– Чепуха какая! Вы меня в прошлый раз разбили в пух и прах. Играем на равных.

Франсес сама себе удивилась. Раньше она бы уступила. Этот незначительный поступок был актом самоутверждения, и она увидела, что Габриел улыбается, берясь плохо гнущимися пальцами за шахматные фигуры.

6

Мисс Блэкетт каждый вечер отправлялась домой, в Уиверс-Коттедж, в деревню Уэст-Марлинг, что в Кенте. Вот уже девятнадцать лет, как она жила там вместе с овдовевшей двоюродной сестрой, Джоан Уиллоуби, годами постарше, чем она. Они были привязаны друг к другу, но их отношения не отличались особой эмоциональностью. Миссис Уиллоуби вышла замуж за ушедшего от дел священника, и когда, три года спустя, он умер (мисс Блэкетт втайне полагала, что три года – предельный срок, дольше которого ни муж, ни жена выдержать не могли бы), представлялось вполне естественным, чтобы вдова попросила свою кузину оставить неудобную съемную квартиру и переехать в коттедж. В самом начале прожитых вместе девятнадцати лет установилась некая рутина, устраивавшая обеих: ее никто не планировал, она возникла как бы сама собой. Джоан занималась домашним хозяйством и ухаживала за садом. Блэки по воскресеньям готовила главную трапезу дня, которую они и съедали тут же по приготовлении, ровно в час пополудни; эта обязанность освобождала Блэки от посещения воскресной утрени, но никак не от вечерни. Вставая утром пораньше, именно Блэки приносила кузине поднос с горячим чаем; она же готовила ежевечерний овалтин[28] или какао, чтобы выпить на ночь, в половине одиннадцатого. Они вместе отдыхали летом, в последние две недели июля, обычно где-нибудь за границей, поскольку некому было пригласить их в какие-либо интересные места в Англии. Каждый год в июне они с нетерпением ожидали теннисного чемпионата в Уимблдоне, а временами – по субботам или воскресеньям – наслаждались симфоническим концертом, театральным спектаклем или посещением картинной галереи. И каждая говорила себе, хотя и не произносила этого вслух, что им обеим в жизни повезло.

Уиверс-Коттедж стоял на северной окраине деревни. Когда-то это были два солидных строения, но в пятидесятые годы их объединили в один коттедж, и занималась этим семья с совершенно определенными представлениями о том, в чем состоит обаяние сельского дома. Черепичную крышу заменили тростниковой, сквозь тростник пучеглазо глядели три мансардных окна; вместо обычных рам в окна дома были вставлены решетчатые, а к входной двери добавили крыльцо, которое летом украшали вьющиеся розы и клематис. Миссис Уиллоуби обожала свой коттедж, и если решетчатые рамы делали гостиную более темной, чем ей хотелось бы в идеале, если кое-какие из дубовых балок были не столь подлинными, как остальные, эти недостатки никогда вслух не упоминались. Коттедж, с его безупречной тростниковой крышей и ухоженным садом, слишком часто появлялся на календарях, его такое бесчисленное количество раз фотографировали приезжие, что можно было не беспокоиться о мелких деталях, нарушавших его архитектурную целостность. Большая часть сада располагалась перед домом, и именно здесь миссис Уиллоуби проводила свободные от домашних занятий часы, оберегая, сажая и поливая то, что считалось самым впечатляющим палисадом в Уэст-Марлинге, созданным для того, чтобы доставлять удовольствие не только прохожим, но и самим обитателям дома.

– Я стремлюсь для каждого из времен года находить что-то интересное, – объясняла она тем, кто останавливался у ее сада полюбоваться и выразить свое восхищение, и в этом она, без сомнения, преуспела. Однако она и в самом деле была прекрасным садовником, обладавшим богатым воображением. Растения буквально процветали под ее неустанной заботой: ее наметанный глаз и интуитивная способность находить наиболее подходящие места для растений, умело сочетая их цвет и количество, приводили к необыкновенным результатам. Может быть, коттедж и не был таким уж подлинным, зато ее сад был, вне всякого сомнения, английским. Здесь имелась небольшая лужайка с тутовым деревом, которое весной окружали крокусы и подснежники, а попозже – сверкающие горны желтых и белых нарциссов. Летом к крыльцу вели густо засаженные цветами длинные газоны, опьяняющие буйством красок и запахов, а зеленая буковая изгородь, подстриженная низко, чтобы не скрывать таящуюся за ней красоту, являла собой живой символ сменяющихся времен года – от первых нежных, туго свернутых почек до сочно-красного и золотого сияния осеннего наряда.

Миссис Уиллоуби всегда возвращалась с ежемесячных собраний приходского церковного совета с сияющими глазами и полная энтузиазма. Некоторые люди, размышляла по этому поводу Блэки, сочли бы вовсе не вдохновляющими частые препирательства с викарием из-за того, что он предпочитает новую литургию старым традициям богослужения, или из-за его других мелких несообразностей, но Джоан, казалось, просто расцветала от всего этого. Она удобно усаживалась у стола с закругленными краями, плотно уперев ступни в пол и слегка раздвинув полные ноги, так что туго натягивалась твидовая юбка, и наливала два бокала амонтильядо.[29] Сухое печенье потрескивало на крепких белых зубах, изящная ножка хрустального бокала из винного сервиза, казалось, вот-вот переломится в ее руке.

– Теперь проблема – вот вам пожалуйста! – всеохватывающий язык. Он желает в следующее воскресенье читать во время вечерни «Сквозь ночь сомнения и горя», а мы должны будем петь «Возьмитесь за руки, о люди, без страха мы пройдем сквозь ночь». Но я очень скоро все это застопорила, и меня, к счастью, поддержал мистер Хиггинсон. Не могу простить этому человеку то, сколько он берет за бекон и как выпускает свою драную старую кошку в витрину, а она там усаживается прямо в кукурузные хлопья, но когда он разумно ведет себя на заседаниях ПЦС, а это обычно так и бывает… А мисс Мэтлок, представь, предложила «Возьмитесь за руки, о сестры!».

– Ну и что в этом плохого?

– Да ничего, только ведь автор не так написал. А ты хорошо день провела?

– Да нет, не очень.

Но мысли миссис Уиллоуби были все еще на заседании ПЦС.

– Я не так уж люблю этот псалом. Всегда не любила. Не понимаю, почему мисс Мэтлок так к нему прицепилась. Ностальгия, наверное. Воспоминания детства. Не так уж много сомнений и горя у прихожан церкви Святой Маргариты. Слишком хорошо питаются. Слишком хорошо обеспечены. Но у них появится предостаточно и горя, и сомнений, если викарий вдруг отменит божественную литургию по утрам в воскресенье, которую служат с 1662 года. Будет предостаточно и горя, и сомнений в приходе, уж будьте уверены.

– А что, он это предложил?

– Не то чтобы выразил словами. Но ведь он внимательно следит за количеством прихожан. Нам с тобой надо обязательно увеличивать число присутствующих на службах. Я попробую подвигнуть на это еще кое-кого в нашей деревне. Все эти модные веяния идут, конечно, от Сюзан. Викарий легко воспринимал бы наши аргументы, если бы не постоянные подначки жены. Она уже поговаривает о том, что поедет готовиться, чтобы стать диаконессой. Не успеем опомниться, как она будет рукоположена в священницы. Конечно, им обоим лучше бы служить в каком-нибудь приходе в центре большого города. Там они могли бы устраивать в храме игру на банджо и гитарах, и смею сказать, там это прихожанам понравилось бы. Ну а как ты съездила?

– Не так уж плохо. Вечером было лучше, чем утром. Мы на целых десять минут задержались на Черинг-Кросс – дурное начало дурного дня: сегодня ведь хоронили Соню Клементс. Мистер Жерар не явился. Полагаю, она недостаточно важная персона. Естественно, из-за этого я почувствовала, что должна остаться.

– Ну, это ведь особых трудностей не составляет, – ответствовала Джоан. – Кремация, правда, всегда ужасно угнетает. Можно получить некоторое удовлетворение от хорошо организованных похорон, но никак не от кремации. Кстати говоря, наш викарий сказал, что предполагает воспользоваться альтернативным требником, когда во вторник, на следующей неделе, он будет отпевать старого Мерриуэзера. Но я очень быстро это застопорила. Мистер Мерриуэзер дожил до восьмидесяти девяти лет, и ты прекрасно знаешь, как он ненавидел всякие перемены. Он подумал бы, что его похоронили не так, как надо, если бы отпевали не по требнику, утвержденному в 1662 году.

Когда в прошлый вторник Блэки вернулась домой с новостью о самоубийстве Сони Клементс, Джоан восприняла это известие с поразительной стойкостью духа. Блэки постаралась убедить себя, что это неудивительно. Кузина часто приводила ее в изумление совершенно неожиданными реакциями на сообщения или события. Мелкие домашние неприятности могли вызвать у нее взрыв гнева, а страшная трагедия воспринималась со стоическим спокойствием. Нечего было и ждать, что именно эта трагедия может как-то ее тронуть: в конце концов, она не была знакома и даже никогда не видела Соню Клементс.

Сообщая кузине неприятную новость, Блэки тогда сказала:

– Я, разумеется, не стала сплетничать с младшими сотрудниками издательства о том, что произошло, но, как я понимаю, все считают, что она покончила с собой потому, что мистер Жерар ее уволил. Я тоже думаю, что он сделал это недостаточно тактично. Она оставила записку, и в ней, как видно, не упоминается потеря работы. Однако общая точка зрения такова, что – если бы не мистер Жерар – она бы этот мир не покинула.

Джоан ответила спокойно и здраво:

– Послушай, это же смешно. Взрослые женщины не кончают с собой, теряя работу. Если бы потеря работы была причиной самоубийств, пришлось бы рыть братские могилы. Просто бесчувственно с ее стороны, она совершенно не подумала о других. Если ей так необходимо было покончить с собой, она должна была сделать это где-нибудь в другом месте. Представляешь, ведь ты сама могла первой войти в малый архивный кабинет и ее обнаружить. Это было бы не так уж приятно.

– Это было не так уж приятно для мисс Прайс, нашей новой временной, – сказала тогда Блэки, – но должна заметить, она отреагировала весьма хладнокровно. С какой-нибудь другой молоденькой девицей случилась бы истерика.

– Что толку устраивать истерику из-за какого-то трупа? Мертвые никому вреда принести не могут. Большим везением для нее будет, если ей не придется увидеть в жизни чего-нибудь похуже.

Блэки, потягивая херес, смотрела на кузину из-под полуопущенных век, словно впервые увидела ее беспристрастным взглядом. Плотное, почти лишенное талии тело, крепкие ноги с начинающими выступать варикозными венами и удивительно стройными щиколотками; пышные волосы, когда-то светло-каштановые, чуть тронуты сединой, но по-прежнему густые, свернуты в тяжелый узел на затылке (эта прическа не изменилась с тех пор, как Блэки впервые встретилась с Джоан); веселое, огрубевшее от ветра и солнца лицо. Кто-то мог бы сказать – благоразумное лицо. Благоразумное лицо благоразумной женщины, похожей на замечательных женщин Барбары Пим,[30] только без мягкости и сдержанности, столь свойственных героиням этой писательницы. Кузина с безжалостной добротой решает деревенские проблемы, будь то тяжкое горе или просто непослушание мальчишек из церковного хора; распределение удовольствий и обязанностей в ее жизни так же четко отрегулировано, как годовое расписание церковных служб, дающих этой жизни стержень и форму. Вот так и в жизни Блэки когда-то были и стержень, и форма. Теперь ей казалось, что она не в силах ни с чем сладить – ни с жизнью, ни с работой, ни с собственными чувствами, и что, умерев, Генри Певерелл унес с собой весьма существенную часть ее самой.

Неожиданно для себя она произнесла:

– Джоан, мне думается, я не смогу дольше оставаться в «Певерелл пресс». Жерар Этьенн становится совершенно невыносимым. Мне даже запрещено принимать для него телефонные звонки. Он сам на них отвечает по личному телефону у себя в кабинете. Мистер Певерелл оставлял дверь в кабинет приоткрытой, эта антисквозняковая змея – Шипучий Сид – не давала двери закрываться. Мистер Жерар ее плотно закрывает, да еще большой шкаф велел придвинуть к стеклянной перегородке, чтобы получше уединиться. Обо мне даже не подумал. Ведь это мне еще больше свет загораживает. А теперь ко мне собираются поместить эту новую временную, Мэнди Прайс, хотя она должна работать с референтом мисс Клаудии, Эммой Уэнрайт. Она и должна сидеть у Эммы. А после того как мистер Жерар перегородку передвинул, мой кабинет даже для одного человека тесен. Мистер Певерелл никогда бы не согласился на такую перегородку – она перерезает окно столовой и лепной потолок. Он терпеть не мог перегородок и изо всех сил боролся против них, когда в доме начались перемены.

– А его сестра может что-нибудь сделать? – спросила Джоан. – Может, стоит с ней поговорить?

– Не люблю жаловаться. А ей – особенно. Да и что она может сделать? Мистер Жерар – директор-распорядитель и президент компании. Он разрушает издательство, и никто не смеет ему перечить. Я вовсе не уверена, что кто-нибудь вообще пожелает вступиться. Кроме, пожалуй, мисс Франсес. Но ее он и слушать не станет.

– Тогда уходи. Тебе вовсе не обязательно там работать.

– Это после двадцати семи лет?

– Вполне достаточно для работы на одном месте. Пораньше уйдешь на пенсию. Ты включилась в пенсионную программу фирмы сразу, как мистер Певерелл этот фонд основал. Я тогда еще подумала – как это мудро. Именно я тебе это и посоветовала – помнишь? Конечно, полной пенсии ты не получишь, но что-то тебе оттуда будет идти. А то можешь найти симпатичную небольшую работку на пол– или четверть ставки в Тонбридже. С твоими профессиональными навыками это будет не трудно. Только зачем тебе работать? Мы и без этого обойдемся. А в деревне полно дел. Я не позволяла ПЦС тебя использовать, пока ты работаешь у Певереллов. Говорила викарию, что моя кузина работает личным секретарем главы издательства и вынуждена целый день печатать на машинке. Несправедливо ожидать, что она будет делать это еще и по вечерам или в выходные. Я решительно взяла на себя эту задачу – защищать тебя, не допускать, чтобы тебя эксплуатировали. Но совсем другое дело, если ты уйдешь на пенсию. Джефри Хардинг жалуется, что работа в качестве секретаря ПЦС становится для него все более тяжким бременем. Для начала ты могла бы его заменить. Кроме того, у нас ведь есть литературно-историческое общество. Им наверняка тоже была бы полезна помощь опытного секретаря.

Эти слова, эта жизнь, столь кратко обрисованная кузиной, привели Блэки в ужас. Словно в совершенно обыденных фразах Джоан прозвучал приговор о пожизненном заключении. Впервые она осознала, какую незначительную роль в ее жизни играл Уэст-Марлинг. Ей вовсе не была неприятна эта деревушка с ее ровными рядами ничем не примечательных коттеджей, с неухоженной зеленью вокруг дурно пахнущего пруда, с недавно построенным пабом, безуспешно пытавшимся стать похожим на паб семнадцатого века: там даже были крашенные в черный цвет потолочные балки и открытый очаг, только горел в нем газ, а не настоящие поленья. И небольшая церковь с симпатичным, похожим на вертел шпилем не вызывала у нее никаких эмоций.

Здесь она жила, ела, спала. Но целых двадцать семь лет центром ее жизни было совсем иное место. Она, конечно, радовалась, возвращаясь по вечерам в Уиверс-Коттедж, в его уют и порядок, к нетребовательному общению с кузиной, к хорошо приготовленной и элегантно сервированной трапезе, к сладковатому запаху поленьев, горящих в камине зимними вечерами, к бокалу вина в саду в теплые летние сумерки. Ей нравился контраст между этим сельским покоем и стимулирующей, требовательно напряженной жизнью издательства, словно подгоняемой резкими голосами реки. Ей необходимо было жить где-то, раз уж она не могла жить рядом с Генри Певереллом. Но сейчас, в этот поразительный момент истины, она вдруг поняла, что без работы в издательстве ее жизнь в Уэст-Марлинге станет непереносимой. Она вдруг увидела эту жизнь, как целую серию ярких, не связанных друг с другом образов, словно бегущих на экране, вспыхнувшем в ее мозгу; они неумолимо и неуклонно следовали один за другим: часы, дни, недели, месяцы, годы предсказуемой, ничем не заполненной, монотонной скуки. Мелкие домашние дела и заботы, дающие иллюзию полезной занятости; помощь кузине в саду – под ее неусыпным оком; печатание на машинке, выполнение секретарских функций для ПЦС или ЖИ,[31] поездка за покупками в Тонбридж по субботам, божественная литургия и вечерня по воскресеньям, планирование экскурсий, высвечивающее кульминационные моменты месяца… Недостаток средств, чтобы бежать отсюда, отсутствие удобоваримого предлога, чтобы бежать, и места, куда бежать. Да и с чего бы ей вдруг захотелось уйти от всего этого? Ее кузина находит такую жизнь вполне удовлетворительной и дающей возможность реализовать себя психологически, место Джоан на деревенской иерархической лестнице раз и навсегда установлено, ее коттедж стал теперь ее законной собственностью, сад составляет для нее непреходящий интерес и дарит радость. Большинство знакомых и незнакомых жителей деревни сказали бы, что ей, Блэки, просто повезло, что она участвует в такой жизни, повезло, что не приходится платить за квартиру (уж это-то они знали, в деревне нюх на такие подробности невероятно острый), повезло, что дом такой красивый и общество кузины приятное. Она утратит уважение деревни, с Джоан станут больше считаться, чем с ней, ведь она – всего лишь бедная родственница. Ее работа, суть которой в деревне не очень хорошо понимали, но чье значение сильно преувеличивала в своих рассказах Джоан, позволяла Блэки сохранять достоинство. Да, работа придавала ей больше значимости и достоинства, обеспечивала положение в обществе. Не потому ли все так боятся потерять работу, а для некоторых мужчин выход на пенсию оказывается таким травмирующим событием? И она, конечно, не сможет найти, как выразилась Джоан, «симпатичную небольшую работку» в Тонбридже. Она прекрасно понимает, что это значит – работать с молодыми, дурно обученными девушками, только что со школьной скамьи или с секретарских курсов, переживающими период сексуального становления и ищущими любовных приключений; ее возненавидят за профессионализм или начнут жалеть за слишком явное стародевичество. Как сможет она унизиться до того, чтобы пойти куда-то на неполную ставку, она, которая раньше была личным секретарем и помощником Генри Певерелла?

Неподвижно сидя перед бокалом недопитого хереса и неотрывно, словно загипнотизированная, глядя на его янтарное мерцание, она чувствовала, как рвется от боли сердце, как в душе звучит крик: «О дорогой мой, зачем же ты меня оставил?! Зачем тебе понадобилось умереть?!»

Ей редко доводилось видеть его вне стен издательства, ее никогда не приглашали к нему на квартиру, в дом № 12, да и сама она никогда не приглашала его в Уиверс-Коттедж, никогда не говорила с ним о своей личной жизни. Но целых двадцать семь лет он был центром ее существования. Она прободрствовала с ним вместе гораздо больше часов, чем с кем бы то ни было за всю свою жизнь. Для нее он всегда оставался мистером Певереллом, а он называл ее мисс Блэкетт при посторонних, но Блэки, когда они были одни. Она не могла припомнить, касалась ли ее рука его руки когда-нибудь за эти двадцать семь лет, кроме того единственного раза, когда она впервые, робеющей семнадцатилетней девчонкой, только окончив секретарские курсы, явилась в Инносент-Хаус на интервью, а мистер Певерелл, улыбаясь, поднялся из-за письменного стола ей навстречу. Ее умение печатать на машинке и стенографировать было уже проверено его секретаршей, которая увольнялась потому, что выходила замуж. Не решаясь взглянуть в красивое, «ученое» лицо и невероятно синие глаза, она понимала – это и есть главное, последнее испытание. Он мало говорил о работе, да и зачем? Мисс Аркрайт уже объяснила ей с пугающими подробностями, чего именно от нее ждут. Но зато он спросил ее, как она доехала, и сказал:

– У нас есть катер, который доставляет некоторых наших сотрудников на работу. Он может забирать вас у пирса на Черинг-Кросс и привозить в издательство по Темзе, если, конечно, вы не боитесь воды.

И она поняла, что это и есть главный экзаменационный вопрос, что она не получит места, если не любит реку.

– Нет, – сказала она. – Я не боюсь воды.

После этого она говорила очень мало и почти неслышно, все время думая о том, как каждый день будет приезжать на работу в этот сияющий дворец. Заканчивая интервью, Генри Певерелл сказал:

– Если вам кажется, что здесь вам будет хорошо, то, может быть, мы с вами дадим друг другу месяц испытательного срока?

Через месяц он ей ничего не сказал, но она знала – ему и не надо ничего говорить. Она осталась с ним до самой его смерти.

Она помнила то утро, когда с ним случился инфаркт. Неужели это было всего восемь месяцев назад? Дверь между его кабинетом и ее комнатой была приоткрыта – как всегда, как он любил. Бархатная змея с искусно разрисованной спиной и красным раздвоенным язычком из шерстяной фланели свернулась у подножия двери. Он окликнул ее только раз, но голосом таким режущим слух и задыхающимся, что этот крик едва походил на человеческий, и ей показалось, что это кричит с Темзы какой-то речник. Ей понадобилось почти две секунды, чтобы осознать, что этот чужой бестелесный голос окликнул ее по имени. Она вскочила со стула, услышала, как тот заскользил по полу прочь, и очутилась у стола Генри Певерелла, глядя на него сверху вниз. Он все еще сидел в своем рабочем кресле, застывший, словно окоченелый, сжимая руки повыше локтя пальцами так, что побелели костяшки, набухшие глаза подкатывались под лоб, на котором выступили блестящие крупные капли пота, густого как гной. Он выдохнул:

– Боль! Боль! Врача!

Она пробежала мимо телефона на его столе – к тому, что стоял в ее комнате, словно только в этой привычной обстановке могла справиться со страхом. Пролистала телефонную книгу и только тут вспомнила, что фамилия и телефон его врача – в маленьком черном справочнике, в ящике ее стола. Рывком выдернув ящик, она запустила туда руку – взять справочник, тщетно пытаясь вспомнить фамилию доктора, отчаянно спеша вернуться к этому ужасу в рабочем кресле, в то же время боясь того, что может там увидеть, зная, что помощь необходима, необходима немедленно… И вспомнила. «Скорая помощь»! Конечно же! Надо вызвать «скорую помощь»! Пальцы застучали по кнопкам аппарата, и она услышала голос – спокойный, уверенный, авторитетный. Она сделала вызов. Взволнованная настойчивость и ужас, звучавший в ее словах, должно быть, сделали свое дело. «Скорая» выедет сразу.

Потом она вспоминала то, что произошло, какими-то не связанными между собой кусками, не в прямой последовательности, а как бы серией отдельных, очень живых и ярких картин. Через дверь кабинета она едва успела заметить Франсес Певерелл, беспомощно стоящую рядом с отцом; через мгновение появился Жерар Этьенн и твердой рукой захлопнул дверь, сказав:

– Не нужно больше никому сюда входить. Ему необходим воздух.

Это был самый первый из пережитых ею с тех пор отказов. Она помнила громкие звуки, доносившиеся из кабинета, когда медики «скорой помощи» занимались Генри Певереллом; помнила, что голова его была повернута в противоположную от нее сторону, когда его, укрытого красным пледом, несли мимо нее на носилках; помнила чьи-то рыдания – она и сама могла бы так рыдать; помнила пустоту кабинета, такого же пустого, каким он бывал по утрам, когда она приходила туда раньше Генри, или по вечерам, когда Генри уходил раньше ее; но сейчас он опустел навсегда, будет пуст постоянно, лишенный всего, что придавало ему смысл и содержание. Блэки больше так и не увидела Генри Певерелла. Она хотела навестить его в больнице и спросила у Франсес Певерелл, в какое время это удобнее всего сделать. Но в ответ услышала:

– Он все еще в отделении интенсивной терапии. Посещения разрешены только членам семьи и компаньонам. Извините, Блэки.

Поначалу известия о нем были обнадеживающими. Ему становилось все лучше и лучше. Все надеялись, что его вот-вот переведут из отделения интенсивной терапии в обычную палату. Но на четвертый день после первого он перенес еще один – обширный – инфаркт. И умер. Во время кремации Блэки сидела в часовне в третьем ряду скамей, вместе с остальными служащими. Никто не сказал ей слов утешения – с чего бы вдруг? Она ведь не была в числе тех, кому официально полагалось испытывать горе, не была членом семьи. Когда, выйдя из часовни, она рассматривала траурные венки и не смогла сдержаться – разрыдалась, Клаудиа Этьенн быстро взглянула на нее с жестом раздраженного удивления, как бы говоря: «Уж если его дочь и друзья способны держать себя в руках, почему же вы не можете?» Ее горе показалось им проявлением дурного вкуса, таким же претенциозным, каким выглядел ее венок, хвастливо бьющий в глаза среди свежесрезанных цветов, принесенных родственниками и друзьями. Она запомнила случайно услышанные ею слова Жерара Этьенна, обращенные к сестре: «Бог мой, Блэки ужасно перебарщивает. Этот венок не посрамил бы и похорон какого-нибудь нью-йоркского мафиози. Чего она добивается? Чтобы все подумали – она была его любовницей?»

А на следующий день, во время небольшой закрытой церемонии, пятеро компаньонов бросили прах Генри Певерелла с террасы Инносент-Хауса в Темзу. Блэки не была приглашена принять участие в церемонии. Приглашена она не была, но Франсес Певерелл пришла к ней в кабинетик и сказала:

– Может быть, вы захотите присоединиться к нам там, на террасе, Блэки? Мне думается, отцу хотелось бы, чтобы вы там были.

Блэки держалась позади всех, стараясь не мешать им. Они стояли на некотором расстоянии друг от друга, у самого края террасы. Белые раскрошенные кости – все, что осталось от Генри Певерелла, – помещались в жестяном контейнере, странно похожем, как ей показалось, на банку из-под печенья. Они передавали контейнер из рук в руки, каждый брал оттуда горсть праха и забрасывал подальше или просто ронял вниз, в воду Темзы. Она помнила – тогда был высокий прилив и подувал свежий ветерок. Охряно-коричневая река билась о стенки причала, посылая наверх крохотные капли водяной пыли. Руки Франсес Певерелл были влажны, частички праха прилипли к коже, и она потом незаметно отерла руки о юбку. Она казалась совершенно спокойной, когда читала наизусть строки из «Цимбелина»,[32] начинавшиеся словами:

Теперь тебе не страшен солнца зной,

Не страшны вьюги зимние и снег,

Ты завершил нелегкий путь земной,

Обрел свой вечный дом, уснув навек.

Блэки подумалось, что они забыли договориться заранее о том, кто за кем будет говорить, и возникла небольшая пауза, прежде чем Джеймс Де Уитт подошел еще ближе к краю террасы и произнес слова из Апокрифа:

– «Души праведных пребудут в руках Господа – и вечные муки не коснутся их».

Потом он медленно, прерывистой струйкой высыпал белый прах из сложенных ковшиком ладоней, словно отсчитывая в уме каждую падающую частичку.

Габриел Донтси прочел стихотворение Уилфрида Оуэна,[33] которое до тех пор было ей не знакомо, но позже она его отыскала и подивилась выбору старика.

Я призраком брожу у Шадуэлла[34] ступеней,

Меж верфей старых, мрачных темных боен,

Я – тень среди во тьме живущих теней,

Я там брожу, и дух мой неспокоен.

Но дух мой в плоть одет, во тьме я не исчезну,

Тревожные глаза мерцают, как опалы

Иль фонари над полноводной Темзой,

Когда вечерний мрак вплывает на причалы

Речь Клаудии Этьенн была самой короткой – всего две строки:

Все, что нам выпадет, коль мерить справедливо, —

Дремота долгая и долгий сон счастливый

Она произнесла эти слова громко и торопливо, с какой-то яростной силой; впечатление было такое, что она не одобряет всю эту игру в шарады.

После нее заговорил Жан-Филипп Этьенн. Он не приезжал в Инносент-Хаус с той поры, как год тому назад ушел от дел; из эссекского дома на морском берегу, где он теперь жил, его – всего за несколько минут до церемонии – доставил в Лондон личный шофер. Он и уехал сразу, как только церемония закончилась, не пожелав остаться на ленч а-ля фуршет, устроенный в конференц-зале. Но выбранный им отрывок был самым длинным, и он прочел его тусклым, тихим голосом, держась рукой за перила чугунной ограды. Позже Де Уитт сказал Блэки, что отрывок был взят из «Размышлений» Марка Аврелия,[35] но тогда только малая часть текста запечатлелась в ее мозгу:

«Одним словом, все, что от тела – словно река, а все, что от духа – словно пар или сон; жизнь есть борьба и временный приют странника, а слава после смерти – одно лишь забвение».

Жерар Этьенн говорил последним. Он подальше забросил измельченные кости, словно отрясая с рук прах прошлого, и произнес слова из Екклесиаста:

– «Кто находится между живыми, тому есть еще надежда, так как и псу живому лучше, нежели мертвому льву. Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, ибо и память о них предана забвению; и любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезли, и нет им более части вовеки ни в чем, что делается под солнцем».

Закончив церемонию, все они молча пошли прочь от реки и поднялись в конференц-зал, где их ждали холодные закуски и вино. А ровно в два часа пополудни Жерар Этьенн, ни слова не говоря, прошел через комнату Блэки в кабинет Генри Певерелла и впервые сел в его кресло. Лев был мертв, и живой пес занял его место.

7

После кремации Сони Клементс Джеймс Де Уитт отказался от приглашения Франсес и Габриела поехать вместе с ними на такси, сказав, что ему необходимо пройтись пешком и что от станции Голдерз-Грин он поедет на метро. Он не ожидал, что путь до метро окажется таким долгим, но был рад, что остался в одиночестве. Остальных сотрудников издательства развозили по домам машины похоронного бюро, и Джеймс не мог решить, что было бы хуже – видеть напряженное, несчастное лицо Франсес, не имея ни малейшей надежды ее утешить, или быть стиснутым в переполненном помпезном автомобиле шумной компанией младших сотрудников издательства, которым было интереснее поучаствовать в похоронах, чем провести эти полдня на работе, и чьим языкам, развязавшимся после фальшивой торжественности прощальной церемонии, будет помехой его присутствие. Даже новая временная – Мэнди Прайс – была здесь. Но это-то как раз было понятно: ведь она присутствовала при том, как был обнаружен труп.

Кремация прошла отвратительно, и в этом он винил себя. По правде говоря, он всегда винил себя, и порой, размышляя над этим, думал, что такое острое чувство греховности при отсутствии веры, дающей утешительную надежду на отпущение, очень неудобная черта характера. Сестра мисс Клементс, монахиня, появилась на похоронах, словно по волшебству, в самый последний момент, села на скамью в самом последнем ряду и столь же стремительно исчезла, когда все кончилось. Она ненадолго задержалась лишь для того, чтобы обменяться рукопожатиями с теми из сотрудников «Певерелл пресс», кто успел протиснуться к ней и пробормотать неловкие слова утешения. Она заранее написала Клаудии, прося фирму взять на себя все заботы о похоронах, и им следовало сделать это гораздо лучше. Он сам должен был обо всем позаботиться, а не перепоручать дело Клаудии, что практически означало – поручить это ее секретарю.

Должна была бы существовать какая-то церемония, рассчитанная на тех, кто не принадлежит ни к какой религии, думал он. Возможно, такая на самом деле существует, просто они не позаботились об этом узнать. Это могло бы стать интересным и даже прибыльным для издательства мероприятием, если бы они опубликовали книгу об альтернативных похоронных ритуалах для гуманистов, атеистов, агностиков, книгу о некоей официально принятой церемонии поминовения, о празднике человеческого духа, никак не связанном с надеждой на продолжение жизни после жизни. Быстро шагая по направлению к станции метро в распахнутом и развевающемся от ветра длинном пальто, он занимал себя мыслями о том, какие прозаические отрывки или стихи можно было бы включить в такую книгу. «Взгляни в последний раз на сей прекрасный мир» Де ла Мара – чтобы придать всему этому оттенок меланхолической ностальгии. Может быть, «Non Dolet» Оливера Гогарти, «Оду к осени» Китса, если человек был стар, и «Жаворонку» Шелли – если молод. «Строки, написанные над Тинтернским аббатством» Вордсворта – в память о любителе природы. Вместо псалмов туда можно было бы включить песни, а медленная часть из бетховенского концерта «Император» вполне подошла бы для того, чтобы служить похоронным маршем. И ведь еще есть текст третьей части из Екклесиаста:

Всему свое время, и время всякой вещи под небом

Время рождаться, и время умирать,

Время насаждать, и время вырывать посаженное,

Время убивать, и время врачевать,

Время разрушать, и время строить,

Время плакать, и время смеяться.

Он мог бы составить что-нибудь подходящее для Сони Клементс, мог бы даже включить какие-нибудь отрывки из книги, которую она заказала автору и редактировала, – в память о двадцати четырех годах, проведенных Соней в служении фирме; такое поминовение Соня одобрила бы, будь она жива. Как странно, думал он, что так важны эти ритуалы проводов усопших; они несомненно предназначены для утешения и помощи живым, поскольку самих усопших тронуть они никак не могут.

Он зашел в супермаркет у Ноттинг-Хилл-Гейт – купить пару пакетов полуобезжиренного молока и флакон жидкости для бритья и только потом тихо вошел в дом. Было очевидно, что у Руперта – гости: сверху доносились звуки музыки и шум голосов. Джеймс надеялся застать Руперта в одиночестве и подивился, как это часто случалось, что смертельно больной человек способен выносить такой шум. Во всяком случае, шум был веселый, и Руперту не так уж долго приходилось его выносить. Это ему, Джеймсу, приходилось потом справляться с неминуемыми последствиями. Вдруг он почувствовал, что не в силах встретиться ни с кем из этих людей. Он прошел на кухню и, не снимая пальто, налил себе горячего чая, открыл дверь черного хода и вышел с кружкой в тишину и темноту сада; там он опустился на деревянную скамью у самой двери. Вечер для конца сентября был теплый, и, сидя так в сгущающейся тьме, отделенный от грохота и ярких огней Ноттинг-Хилл-Гейт расстоянием всего-навсего в восемьдесят ярдов, он ощущал, что в спокойном воздухе этого маленького сада живут воспоминания и о неописуемой сладости лета, и о влажном великолепии осени. Вот уже десять лет, с того времени как крестная оставила ему это наследство, дом был для Джеймса неизменным источником радости и довольства. Он не ожидал, что будет испытывать такое острое чувство наслаждения от обладания собственностью: он с детства тешил себя мыслью, что, кроме собственных картин, владение каким-либо имуществом для него совершенно не имеет значения. Но теперь он понял, что владение этим конкретным имуществом, таким прочным и неизменным, стало в его жизни определяющим элементом. Ему нравились непритязательный, в стиле эпохи Регентства, фасад дома, окна со ставнями, гостиная на втором этаже, разделенная аркой на две части, с фасадными окнами, смотрящими на улицу, и с зимним садом в противоположном конце, откуда открывался вид на его собственный сад и на сады его соседей. Ему нравилась мебель восемнадцатого века, которую крестная привезла сюда, когда сравнительная бедность заставила ее переехать на эту улицу, тогда еще вполне захолустную, не успевшую заселиться людьми богатыми и довольно обшарпанную. Она оставила ему все, кроме ее картин, но здесь их вкусы расходились, и он не жалел об этом. Все стены гостиной были уставлены книжными шкафами в четыре фута высотой, а над ними он развесил свои гравюры и акварели. Дом все еще хранил свойственную крестной атмосферу женственности, но Джеймсу не хотелось навязывать дому собственные мужские вкусы. Каждый вечер он возвращался домой, входил в маленький, но элегантный холл с выцветшими обоями и плавно огибающей его лестницей, и чувствовал, что входит в свой собственный, защищенный и бесконечно приятный ему мир. Но это было до того, как он взял к себе Руперта.

За пятнадцать лет до этого Руперт Фарлоу опубликовал в «Певерелл пресс» свой первый роман, и Джеймс до сих пор помнил смешанное чувство радостного возбуждения и благоговейного страха, когда читал рукопись, представленную не через литагента, а прямо в издательство. Рукопись была дурно напечатана на плохой бумаге и сопровождалась не письмом или объяснительной запиской, а всего лишь подписью – Руперт Фарлоу – и адресом, словно автор заранее бросал вызов незнакомому еще читателю, предлагая признать высокие достоинства книги. Второй его роман, два года спустя, был принят уже не с такой готовностью и не столь щедро оплачен, как это часто бывает со вторым произведением после поразительного первого успеха, но Джеймс не был разочарован. Перед ним, несомненно, было подтверждение выдающегося таланта. Руперта в Лондоне больше не видели, на письма и звонки ответа не было. Ходили слухи, что он в Северной Африке, в Калифорнии, в Индии. А потом он вдруг опять на короткое время появился, но новой работы не принес. Он не написал больше ни одного романа, и теперь уже не напишет. Это Франсес Певерелл сказала Джеймсу, что, по слухам, Руперт погибает от СПИДа в уэст-лондонском хосписе. Франсес его там не навещала, а Джеймс навестил и продолжал навещать. У Руперта начался период ремиссии, но сотрудники хосписа не знали, как с ним быть: его квартира не годилась для тяжелобольного, хозяин не испытывал к нему сочувствия, а сам Руперт терпеть не мог своих сотоварищей по хоспису. Все это выяснилось без малейших жалоб с его стороны. Жаловался он только на бытовые неудобства. Казалось, он воспринимает свою болезнь не как жестокое и несправедливо постигшее его несчастье, но как предопределенный и неизбежный конец, против которого нет смысла восставать, с которым следует смириться. Руперт умирал мужественно и с достоинством, но он оставался прежним Рупертом, злым или озорным, коварным или импульсивным – как кому захотелось бы его охарактеризовать. Очень осторожно, опасаясь, что его предложение вызовет возмущение или будет неверно понято, Джеймс предложил Руперту переехать к нему в Хиллгейт-Виллидж. Предложение было принято, и четыре месяца тому назад Руперт поселился у него в доме.

Покой, порядок, защищенность – все рухнуло. Руперту трудно было взбираться по лестнице, так что Джеймс поставил для него кровать в гостиной, и больной проводил большую часть дня там или в зимнем саду, если день стоял солнечный. На втором этаже были душ и уборная и еще комната размером чуть больше стенного шкафа, где Джеймс оборудовал кухоньку с электрочайником и двухконфорочной электрической плиткой: там Руперт мог готовить себе кофе и подогревать сандвичи. Второй этаж, таким образом, превратился как бы в отдельную квартиру, которой Руперт завладел и в которой установил свой собственный – неопрятный, ниспровергающий принятые нормы, злобно-озорной – стиль жизни. По иронии судьбы дом стал гораздо менее покойным местом после того, как в нем поселился умирающий. К Руперту шел непрерывный поток посетителей: приходили новые и старые друзья Руперта, его рефлексолог, его массажистка, за которой тянулся аромат экзотических масел; приходил отец Майкл, который являлся, чтобы выслушать исповедь больного, но его заботы Руперт воспринимал, как казалось, с той же насмешливой покорностью, что и заботы о состоянии своего тела. Друзья редко оказывались в доме одновременно с Джеймсом, исключением были только выходные дни. Впрочем, свидетельства их посещений он находил каждый вечер: цветы, журналы, фрукты, флаконы со сладко пахнущими маслами. Посетители сплетничали, готовили кофе, их угощали вином. Как-то раз Джеймс спросил Руперта:

– Отцу Майклу нравится вино?

– Во всяком случае, он точно знает, какие бутылки снизу тащить.

– Тогда все в порядке.

Джеймсу не жаль было кларета, если отец Майкл понимал, что именно он пьет.

Он снабдил Руперта ручным звонком, таким же большим и звучным, как школьный звонок. Приобретен он был на рынке Портобелло-роуд, чтобы Руперт мог ночью вызвать Джеймса из спальни на верхнем этаже, если вдруг понадобится помощь. Теперь Джеймс спал плохо, боясь услышать требовательный звон и в полусне представляя себе грохот колес по булыжной мостовой пораженного «черной смертью» Лондона, телегу с мертвыми телами и печальный вопль: «Выносите своих покойников!»

Он помнил каждое слово, сказанное Рупертом два месяца назад, его внимательный иронический взгляд и улыбающиеся губы, лицо человека, ожидающего, что ему не поверят:

– Я просто сообщаю вам факты. Жерар Этьенн знал, что Эрик болен СПИДом, и сделал все возможное, чтобы мы познакомились. Я не жалуюсь, вовсе нет. У меня ведь был какой-то выбор. Жерар же не уложил нас силком в постель друг с другом.

– Жаль, что вы не воспользовались этим выбором.

– Как это не воспользовался? Вы ведь Эрика не знали, верно? Он был прекрасен. Таких людей не много. Есть привлекательные, интересные, сексуальные, приятной внешности. Но прекрасных – нет. А он был прекрасен. Красота для меня всегда была непреоборима.

– И это все, что вам требуется в любимом человеке – физическая красота?

Руперт передразнил его, в глазах и голосе – мягкая издевка:

– И это все, что вам требуется в любимом человеке? Джеймс, дорогой мой, в каком мире вы живете, что вы за человек такой? Нет, это не все, что мне требуется. Требовалось. В прошедшем времени, заметим. Было бы более тактично с вашей стороны, если бы вы аккуратнее обращались с грамматикой. Нет, это было не все. Мне нужен был человек, которому я тоже нравился бы. Человек с определенными навыками в постели. Я не спрашивал у Эрика, что он любит больше – джаз, камерную музыку или оперу, или, может быть, балет? И какое вино он предпочитает? Я говорю о страсти. Я говорю о любви. Господи, да это все равно что объяснять музыку Моцарта человеку, которому медведь на ухо наступил. Послушайте, давайте остановимся вот на чем: Жерар Этьенн сознательно свел нас. К тому времени он уже знал, что у Эрика СПИД. Он мог надеяться, что мы станем любовниками, мог не надеяться. Ему вообще могло быть все это до лампочки. Я думаю, он просто развлекался. Не знаю, что у него было на уме. Да меня это и не интересует. Я знаю, что было на уме у меня самого.

– Ну а Эрик? Он-то знал, что его болезнь заразна. Он ничего вам не сказал? Господи, да о чем же он думал?!

– Сначала ничего не сказал. Только потом. Но я его не виню. И если уж я его не виню, то вам следует держать свои высокоморальные суждения при себе. Не знаю, о чем он думал. Я не лезу своим друзьям в душу. Может, ему нужен был компаньон, чтобы вместе пройти последнюю пару миль перед тем, как погрузиться в бесконечное исследование пресловутой тишины? – Помолчав, он спросил: – А вы? Вы не прощаете своих друзей?

– Вряд ли слово «прощение» подходит для отношений между друзьями. Но никто из моих друзей не заразил меня смертельной болезнью.

– Но, мой дорогой Джеймс, вы ведь не даете им такой возможности, верно?

Джеймс расспрашивал Руперта с дотошностью опытного следователя, стремясь выведать у него правду, которую ему так необходимо было знать.

– Как вы можете быть уверены, что Жерар Этьенн знал о болезни Эрика?

– Джеймс, не нужно устраивать мне перекрестный допрос. У вас даже голос, как у прокурора-обвинителя. И вы обожаете говорить обиняками, правда? Он знал об этом, потому что Эрик сам ему сказал. Этьенн спросил, когда можно ждать от него новую книгу. Издательство очень успешно распорядилось его первой книгой путешествий. Этьенн купил ее задешево и, видимо, надеялся получить следующую на тех же условиях. А Эрик ответил, что книг больше не будет. Что у него нет ни сил, ни намерения писать. Что у него есть другие планы на оставшуюся ему жизнь.

– И в эти планы входили вы?

– Вошел – со временем. Через две недели после этой беседы Этьенн организовал прогулку по Темзе на теплоходе. Само по себе подозрительно, вы не находите? Развлечение вовсе не в его духе. Чух-чух-чух вниз по матушке по Темзе – взглянуть на противопотопную дамбу; чух-чух-чух обратно – вот вам сандвичи с семгой и шампанское. Между прочим, как это вам удалось не участвовать?

– Я был во Франции.

– Ну да, действительно. Это ведь ваш второй родной дом. Странно, что старик Этьенн все эти годы довольствуется жизнью вдали от родной земли. Жерар и Клаудиа тоже туда не ездят, верно? Можно предположить, что им было бы интересно пару раз взглянуть на те места, где их папочка с товарищами так весело проводил время, пуляя из-за скал в немцев. Они никогда туда не ездят, а вы не можете удержаться. Чем вы там занимаетесь? Выясняете про него?

– С какой это стати?

– Я просто так спросил, без задней мысли. В любом случае у вас не получится повесить что-нибудь на старика Этьенна. Документально доказано, что он настоящий герой Сопротивления, это никаких сомнений не вызывает.

– Давайте продолжим о прогулке по Темзе.

– О, ничего необычного. Хихикающие машинистки, чуть окосевшая мисс Блэкетт, с красным отекшим лицом, с ее кошмарным стародевическим лукавством. Она взяла с собой эту вашу антисквозняковую змею. Ее называют Шипучим Сидом. Женщины в издательстве поразительны. Я бы сказал, что у них абсолютно отсутствует чувство юмора, если бы не эта змея. Некоторые девицы свешивались над бортом, грозя, что сейчас ее утопят, а еще одна пыталась напоить змею шампанским. В конце концов они обмотали ее вокруг шеи Эрика, и он так и ехал с ней до самого возвращения. Но это случилось позже. Когда плыли вверх по реке, я попытался укрыться от толпы на носу. Эрик стоял там в полном одиночестве, совершенно неподвижно, словно резная фигура. Он повернулся и взглянул на меня. – Руперт замолк, потом сказал тихо, почти шепотом: – Он повернулся и взглянул на меня… Джеймс, лучше забыть о том, что я только что говорил.

– Нет, я не забуду. Вы ведь говорите правду?

– Разумеется. Разве я не всегда?…

– Нет, Руперт, не всегда.

Неожиданно его воспоминания были прерваны. Дверь кухни резко распахнулась, и приятель Руперта высунул в проем голову:

– Мне послышалось, что хлопнула входная дверь. Мы как раз уходим. Руперт спрашивает – вы пришли? Вы же всегда проходите прямо наверх?

– Да, – ответил он. – Я всегда прохожу прямо наверх.

– Так чего же вы тут сидите?

Приятель спросил об этом без особого любопытства, но Джеймс ответил:

– Размышляю над третьей частью Екклесиаста.

– Мне кажется, Руперту нужно вас видеть.

– Я уже иду.

И он стал подниматься по лестнице – с трудом, словно старик, преодолевая ступени; стал подниматься в этот беспорядок, в эту духоту, в эту экзотическую неразбериху запахов и вещей, в какую теперь превратилась его гостиная.

8

Было девять часов, и чуть в стороне от Уэстберн-Гроув, на верхнем этаже террасного дома, Клаудиа Этьенн лежала в постели с любовником.

– Интересно, – сказала она, – отчего это всегда после похорон испытываешь вожделение? Мощное взаимодействие смерти и секса, я так полагаю. Ты знал, что во времена королевы Виктории проститутки часто обслуживали клиентов на кладбищах, на плоских могильных плитах?

– Жестко, холодно и слишком зловеще. Надеюсь, у них хоть подстилки были. Меня бы такое не завело. Я бы все время думал о гниющем подо мной трупе, обо всех этих чертовых червях, выползающих из пустых глазниц и вползающих обратно. Милая моя, до чего же необычайные ты знаешь факты, побудешь с тобой – никакого образования не понадобится.

– Да, – ответила она. – Ты прав.

Интересно, размышляла Клаудиа, а что, он тоже, как и она, думает сейчас не только об исторических фактах? «Побудешь с тобой», – сказал он. Не «полюбишь тебя»…

Он повернулся к ней, оперся головой на руку:

– Что, кошмарные были похороны?

– Они были не просто кошмарные. Еще и предельно унылые и мрачные. Музыка в записи, гроб выглядел так, будто уже был в употреблении, заупокойная служба отцензурирована, чтобы никого не обидеть – Господа Бога в том числе, и священник, изо всех сил старавшийся сделать вид, что все мы участвуем в чем-то таком, что и правда имеет какой-то смысл.

– Когда придет мой черед, мне хотелось бы быть сожженным на погребальном костре у моря, как Китс.

– Шелли.

– Ну, как тот поэт, не важно кто. Знойная ночь, ветер, никакого гроба, полно выпивки, и все твои друзья плавают голышом в прибрежных волнах, а потом, счастливые и радостные, греются у моего огня, и это я их согреваю. А новый прилив может смыть оттуда мой пепел. Как думаешь, если я оставлю распоряжение об этом в своем завещании, кто-то позаботится его выполнить?

– Я не очень-то надеялась бы на это. Скорее всего ты – как и все мы – окажешься на кладбище в Голдерз-Грин.

Его спальня была не очень большой, почти все пространство пола занимала огромная – в пять футов шириной – викторианская кровать, отделанная орнаментированной медью, с четырьмя высокими столбиками с шишечками наверху. На них Деклан укрепил викторианское лоскутное покрывало, местами сильно потертое. Освещенное прикроватной лампой, оно ярким узорчатым пологом из перемежающихся кусочков блестящего шелка и атласа простиралось над любовниками. Кое-где обрывки потрепанного шелка свисали вниз, и Клаудии вдруг захотелось их подергать. Она разглядела, что на шелке виднеются старинные буквы: черные паутинки строк, начертанных давно истлевшей рукой, были хорошо различимы. Семейная история, семейные беды и радости вместились в эти строки. Все королевство Деклана, – а ей казалось, что это и впрямь королевство, – лежало внизу, под ними. Магазин и вся эта недвижимость принадлежали мистеру Саймону (она так и не узнала его имени, только фамилию). Он сдал Деклану два верхних этажа дома за смехотворно низкую сумму и столь же скудно платил ему за управление магазином. Сам мистер Саймон, в неизменной черной ермолке, тоже всегда присутствовал там, чтобы приветствовать самых любимых покупателей. Он сидел за диккенсовской конторкой прямо у входной двери, никаким иным образом не участвуя в купле и продаже товаров, но внимательно следя за потоком наличности в кассе. Передняя часть дома была оборудована по вкусу мистера Саймона, под его личным наблюдением: избранные предметы обстановки, картины, предметы искусства были представлены здесь в самом выгодном свете. А вот в дальней части первого этажа господствовал Деклан. Здесь во всю длину дома шел зимний сад с витражами из особо прочного стекла; здесь у обоих концов стояло по пальме, чьи стройные стволы были из металла, а лапчатые листья, колеблющиеся от малейшего прикосновения руки, – из тонкой жести, крашенной в ярко-зеленый цвет. Это напоминание о средиземноморском солнце контрастировало с общей атмосферой зимнего сада, отдаленно напоминающего храм. Некоторые из прежних стеклянных панелей были понизу заменены кусками цветного стекла странной формы, взятыми из разрушенных церквей; получалась словно бы составная картинка из златоволосых ангелов и святых с нимбами, печальных апостолов и фрагментов сцены Рождества Христова или Тайной вечери, бытовых виньеток с изображением рук, наливающих вино в кувшины или берущих буханки хлеба. Размещенные в радостном беспорядке на самых разных столах, кучами сваленные на стульях, здесь находились предметы, собранные Декланом, среди которых бродили, в которых рылись его собственные покупатели, удивляющиеся, восхищенно восклицающие, делающие свои открытия и находки.

Тут и правда было что открывать. У Деклана, как обнаружила Клаудиа, был наметанный глаз. Он любил все красивое, разнообразное, необычное. Он был необычайно широко осведомлен о вещах, о которых она сама почти ничего не знала. Ее поражало то, что он знает, точно так же как и то, чего он не знает. Время от времени его находкам уделялось место и в передней части дома. В таком случае он моментально терял к ним интерес; вообще любовь Деклана к его приобретениям была непостоянной. «Ты же видишь, Клаудиа, милая моя, что я просто должен был это заполучить! Ты же понимаешь, что я не мог этого не купить?» И он принимался гладить свое новое приобретение, изучал его, восхищался, не мог глаз от него отвести, помещал на самое видное место. Но месяца три спустя оно могло вдруг таинственным образом исчезнуть, уступив очередному предмету любви и энтузиазма. Деклан не пытался расположить вещи в своем магазине так, чтобы продемонстрировать их достоинства: все предметы были свалены беспорядочными кучами, никуда не годные вместе с достойными внимания. Здесь смешались: мемориальная фигурка «Гарибальди на коне» – стратфордширский фарфор, треснувший соусник из Дерби, монеты и медали, чучела птиц под стеклянными колпаками, сентиментальные викторианские акварели, бронзовые бюсты Дизраэли и Гладстона,[36] тяжелый викторианский комод, пара позолоченных деревянных стульев в стиле ар-деко,[37] чучело медведя и обильно инкрустированная фуражка офицера германских военно-воздушных сил. Тогда, рассматривая этот последний экспонат, она спросила:

– В каком качестве ты это продаешь? Как головной убор покойного маршала Германа Геринга?

Она ничего не знала о прошлом Деклана. Как-то он сказал ей с сильным и не очень убедительным ирландским акцентом: «И верно, я ведь просто бедный паренек из Типперери, мамаша давно померла, а папаша вообче сгинул неизвестно где». Но она ему не поверила. Речь его лилась свободно, голос был хорошо поставлен, и в том, что он говорил, нельзя было расслышать ни малейшего намека на происхождение или семейные связи. Клаудиа надеялась, что, когда они поженятся – если поженятся, – он ей что-нибудь о себе расскажет, а если не расскажет, она его, может быть, сама спросит. А пока что она интуитивно понимала, что спрашивать было бы неразумно: интуиция велела ей молчать. Невозможно было представить себе, что у Деклана самое обыкновенное прошлое, представить его в большой семье, с нормальными родителями, сестрами, братьями, в школе, на первом месте работы… Порой ей казалось, что он – экзотический подкидыш, подброшенный эльфами и неожиданно материализовавшийся в этой набитой вещами комнате в глубине дома, тянущий жадные пальцы к реалиям прошлых веков, тогда как сам может быть реален только в этот – вполне конкретный – момент настоящего.

Они встретились полгода назад в поезде метро: сидели на скамье рядом как раз в тот день, когда на Центральной линии произошла крупная авария. Во время ожидания, которое казалось им бесконечным, пока пассажирам не дали указания покинуть поезд и идти вперед по рельсовому пути, он заглянул в ее газету – она читала «Индепендент» – и, когда их глаза встретились, сказал с извиняющейся улыбкой:

– Простите меня, я знаю – это невежливо, но у меня клаустрофобия, я побаиваюсь замкнутого пространства. Я легче переношу такие вот задержки, если есть с собой что почитать. Обычно есть.

– Я уже ее прочла, – ответила Клаудиа. – Возьмите, пожалуйста. К тому же у меня в портфеле книга.

Так они и сидели рядом, читая, не обмолвившись больше ни словом, но она остро ощущала его присутствие. Она говорила себе, что это всего лишь результат напряженности и подспудного страха. Когда наконец раздалось указание покинуть поезд, паники не было, но для многих это происшествие оказалось неприятным, а для некоторых просто страшным. Пара-тройка остроумцев реагировали на напряжение грубыми шутками и громким смехом, но большинство пассажиров хранили молчание. Рядом с Клаудией сидела пожилая женщина, явно плохо себя почувствовавшая, и им двоим пришлось чуть ли не на руках вынести ее из вагона и, поддерживая, вести по рельсовому пути. Она объяснила им, что у нее больное сердце и астма и что она боится, как бы пыль в туннеле не вызвала у нее приступа.

Когда они добрались до станции и оставили женщину на попечении одной из дежурных медсестер, он повернулся к Клаудии и сказал:

– Мне кажется, мы оба заслуживаем выпивки. Во всяком случае, мне она необходима. Может, отыщем какой-нибудь паб?

Она сказала себе тогда: ничто так не сближает, как вместе пережитая опасность и вызванное ею взаимное расположение; будет гораздо разумнее сразу же попрощаться и пойти своей дорогой. Вместо этого она приняла его предложение. К тому времени как они наконец распрощались, Клаудиа уже понимала, к чему все это ведет. Но она не бросилась в эту связь очертя голову. Она никогда не заводила новых романов, не будучи внутренне уверена, что это она владеет ситуацией, что ее любят больше, чем любит она, что скорее она может причинить боль, чем испытает боль сама. Теперь она вовсе не была в этом уверена.

Примерно через месяц после того, как они стали любовниками, он сказал:

– Слушай, а почему бы нам не пожениться?

Клаудиа не могла отнестись к этим словам как к предложению руки и сердца, они скорее звучали как информация к размышлению. Она так удивилась, что целую минуту молчала. А он продолжал:

– По-моему, неплохая идея, тебе не кажется?

Она обнаружила, что принимает эту информацию всерьез, хотя не может определить, не есть ли это очередная из его идей, какие он порой высказывал, не рассчитывая, что Клаудиа в них поверит, и нисколько не интересуясь, поверила она или нет.

Она медленно произнесла:

– Если ты это серьезно, то ответ будет такой: мне кажется, что эта идея очень плохая.

– Тогда давай устроим помолвку. Мне нравится идея перманентной помолвки.

– Но это же нелогично.

– Отчего же? Старый Саймон будет в восторге. Я мог бы ему говорить: «Сегодня я жду невесту». Он тогда будет не так шокирован, если ты останешься у меня на ночь.

– Он никогда не выказывал ни малейшего признака, что это его шокирует. Сомневаюсь, что он обратил бы внимание, если мы вдруг принялись бы совокупляться прямо у него в магазине, конечно, при условии, что не распугаем покупателей.

Но иногда он все-таки называл ее своей невестой в разговорах со старым Саймоном, и она чувствовала, что не может позволить себе опровергнуть это определение: оба они оказались бы в дурацком положении, а опровержение придало бы всей этой истории значение, которого она вовсе не заслуживала. Деклан больше не заговаривал о женитьбе, а она была смущена и расстроена, вдруг поняв, что эта идея постепенно завладевает какой-то частью ее сознания.

В этот вечер, приехав с похорон, она поздоровалась с мистером Саймоном и сразу прошла в глубину дома. Деклан внимательно рассматривал какую-то миниатюру. Клаудиа любила наблюдать за ним, когда – каким бы кратковременным ни было его увлечение – он занимался предметом, вызвавшим его энтузиазм. Это был портрет дамы восемнадцатого века: ее низкий корсаж и блузка с рюшами были написаны чрезвычайно тонко, но красивое лицо под высоким пудреным париком казалось, пожалуй, чуть слишком сладким.

– Видно, богатый любовник портрет оплачивал, – произнес Деклан, – она больше похожа на шлюху, чем на жену, правда? Думаю, может, это Ричард Кори писал? Если так, то это всем находкам находка. Ты же видишь, милая моя, я просто должен был ее заполучить.

– У кого же ты ее заполучил?

– У одной женщины. Она дала объявление о продаже нескольких рисунков. Думала, это оригиналы. Оказалось – нет. Зато эта – оригинал.

– Сколько же ты за нее заплатил?

– Три пятьдесят. Она и меньше взяла бы – отчаянно нуждается в деньгах. Но я люблю доставлять людям радость, платя чуть больше, чем они ожидают.

– А стоит она раза в три дороже, я полагаю?

– Примерно. Она прелестна, ты не находишь? Сама миниатюра, я хотел сказать. Там сзади завиток такой выбивается на шее… Не хочу выставлять ее в магазине у Саймона. Стащат в один момент. Глаза у старика уже не те.

– Он выглядит совсем больным, – сказала Клаудиа. – Ты не хочешь попробовать уговорить его обратиться к врачу?

– Смысла нет. Я уже пытался. Старик терпеть не может врачей. Боится, что они его загонят в больницу, а больницы он ненавидит еще больше. Больница для него всего лишь место, куда люди отправляются умирать, а ему не хочется думать о смерти. Неудивительно, если всех твоих родных стерли с лица земли в Освенциме.

Сейчас, в постели, улегшись на спину и устремив взгляд на узорчатый шелк полога, освещенный мягким светом прикроватной лампы, Деклан спросил:

– Тебе удалось поговорить с Жераром?

– Нет еще. Поговорю после следующего заседания совета директоров.

– Послушай, Клаудиа, я хочу купить этот магазин. Он мне нужен. Я его создал. Он отличается от всех существующих благодаря мне. Нельзя, чтобы старый Саймон продал его кому-то другому.

– Я понимаю. Нам надо постараться, чтобы не продал.

Как удивительно, подумала она, это стремление дарить, удовлетворять каждое желание любовника, словно стараешься примирить его с тяжким бременем твоей любви. Или где-то в глубине души таится иррациональная уверенность, что он заслуживает получить то, что хочет, если уж захотел, просто потому, что тебя к нему так влечет? А когда Деклан чего-то хотел, то хотел этого со всей страстью, как избалованный ребенок; ему не было удержу, он забывал о чувстве собственного достоинства, о необходимости проявить терпение. Однако на этот раз, говорила себе Клаудиа, его желание было вполне взрослым и рациональным. Получить право владеть этим домом, состоявшим из двух квартир, и обеими частями магазина, уплатив всего триста пятьдесят тысяч фунтов стерлингов, – сделка необычайно выгодная. Саймон хотел продать дом, хотел продать его Деклану, но ждать дольше он просто не мог.

– Он что, недавно снова с тобой говорил? Сколько еще времени нам остается?

– Нет, не говорил. Но он собирается выставить дом и магазин на продажу, если мы к тому времени не дадим ему определенного ответа. Он, конечно, запросит за него больше, чем хочет с меня.

– Я собираюсь предложить Жерару выкупить мою долю, – медленно проговорила Клаудиа.

– Ты имеешь в виду все твои акции в «Певерелл пресс»? И он может это себе позволить?

– Не без затруднений. Но если согласится, он найдет деньги.

– А как-нибудь иначе ты это сделать не можешь?

Она подумала, что могла бы продать квартиру в Барбикане[38] и переехать сюда, только как это поможет решению их проблем? И ответила:

– У меня нет трехсот пятидесяти тысяч фунтов на депозите в банке, если ты это имеешь в виду.

– Но Жерар – твой брат, – продолжал настаивать Деклан. – Он наверняка сможет помочь.

– Мы не так близки. Да и не могли сблизиться. После смерти матери нас отослали учиться в разные школы. Мы практически не виделись, пока не явились в Инносент-Хаус, чтобы начать работать в издательстве. Он купит у меня акции, если решит, что это ему выгодно. Если нет – не купит.

– И когда же ты его спросишь?

– После заседания совета директоров, четырнадцатого октября.

– Зачем ждать так долго?

– Потому что это будет самый удобный момент.

Тянулись минуты. Клаудиа и Деклан лежали, ни слова не говоря. Вдруг она нарушила молчание:

– Слушай, Деклан, почему бы нам не проехаться по реке четырнадцатого? Заедешь за мной в половине седьмого, возьмем катер и поплывем к дамбе. Ты ведь ее в темноте никогда не видел?

– Я ее вообще никогда не видел. А холодно не будет?

– Не очень. Наденешь что-нибудь теплое. Я возьму с собой термос с супом и вино. Это в самом деле стоит посмотреть. Представь, Деклан, огромные темные конусы поднимаются из воды и громоздятся над тобой. Давай поедем. Мы могли бы остановиться в Гринвиче и поесть в пабе.

– Ладно. Так и быть, поеду, почему бы и нет? – согласился он. – Не знаю, зачем тебе понадобилось так задолго договариваться, но я поеду, при условии, что не встречусь с твоим братцем.

– Это я тебе вполне могу обещать.

– Значит, в половине седьмого я приеду в Инносент-Хаус. Могу и пораньше, если хочешь.

– Нет, самое раннее – половина седьмого. До тех пор катер не освободится.

– Ты так говоришь, будто это очень важно, – заметил он.

– Да, это очень важно, – ответила она. – Важно для нас обоих.

9

Габриел ушел от Франсес сразу, как только они закончили игру: эту партию он выиграл легко и просто. Франсес с чувством раскаяния отметила, каким уставшим он выглядел, и подумала, что он скорее всего поднялся наверх из сочувствия к ней, а не за ее поддержкой. Похоже, эти похороны оказались для него тяжелее, чем для остальных компаньонов. Ведь он был единственным человеком в издательстве, к кому Соня, по всей видимости, чувствовала хоть какую-то привязанность. Собственные попытки Франсес завязать с ней более или менее дружеские отношения Соня обычно искусно пресекала, будто принадлежность к Певереллам лишала Франсес права на дружескую близость. Возможно, для Габриела, единственного из компаньонов, смерть Сони была поистине горем.

Шахматы разбудили мысли, и Франсес поняла, что ложиться сейчас спать бессмысленно: ночь станет одной из тех ночей, когда краткие мгновения сна перемежаются периодами бессонного беспокойства, и она встает утром более усталой, чем если бы совсем не ложилась. Повинуясь порыву, она прошла в холл, достала из стенного шкафа теплое зимнее пальто, затем, выключив свет, отворила стеклянную дверь и вышла на балкон. Ночной воздух был холоден и чист, в нем ясно ощущался знакомый запах реки. Крепко держась за перила, она испытывала странное чувство, словно, лишенная телесной оболочки, она парит в воздухе. Гряда низких туч стояла над Лондоном, кое-где запятнанная розовыми отсветами, и ей подумалось, что это похоже на повязку из корпии, впитавшую кровь города. Она все смотрела, и вдруг тучи разошлись, меж ними показалось иссиня-черное ночное небо и на нем – одинокая звезда. Вверх по течению реки пролетел, шлепая лопастями, вертолет – украшенная алмазами металлическая стрекоза. Вот так, ночь за ночью, стоял здесь ее отец, перед тем как улечься в постель. Она обычно бывала занята на кухне, прибирая после обеда, а вернувшись в гостиную, обнаруживала, что весь свет, кроме одной низкой лампы, там погашен, и видела темную тень, безмолвную неподвижную фигуру – отца, стоящего на балконе, устремив взгляд на реку.

Они переехали в дом № 12 в 1983 году, когда издательство переживало период сравнительного процветания и расширялось: Инносент-Хаус по необходимости пришлось использовать для большего числа служебных помещений. До этого дом № 12 был сдан в долговременную аренду нанимателю, который очень вовремя умер, освободив владение и тем самым позволив обеспечить Франсес и ее отца большой квартирой на верхнем этаже, а Габриела Донтси – квартирой поменьше на нижнем. Отец отнесся к необходимости переезда философски, казалось, даже с удовольствием; Франсес подозревала, что только после того, как она через два года приехала к нему, окончив Оксфорд, он почувствовал ограниченность квартирного пространства, вызывавшего у него чуть ли не клаустрофобию.

Мать Франсес, никогда не отличавшаяся особым здоровьем, умерла от вирусной пневмонии, когда девочке было всего пять лет, и дочь все свое детство провела с отцом и няней в Инносент-Хаусе. Только став совсем взрослой, она поняла, как необычны были годы ее детства, каким неподходящим для семейного очага был Инносент-Хаус, каким неудобным даже для их небольшой, уменьшенной смертью семьи, для них двоих – отца и дочери. У нее не было друзей-сверстников; несколько георгианских площадей и скверов Ист-Энда, уцелевших от бомбежек, были застроены фешенебельными жилыми комплексами для представителей лондонского среднего класса. Местом для игр ей служили выложенный мраморными плитами холл и дворик перед фасадом дома, где, несмотря на защищающую его ограду, за девочкой пристально следили, не разрешая ей ни кататься на велосипеде, ни даже играть в мяч. Улицы были небезопасны для ребенка, и ее вместе с няней Восток отправляли – иногда на издательском катере – на другой берег Темзы, в Гринвич, в небольшую частную школу, где главный упор делался не столько на развитие пытливого ума, сколько на хорошее воспитание; однако именно тогда она по меньшей мере получила хорошую жизненную подготовку. В большинстве случаев катер все-таки был нужен издательству, чтобы доставлять служащих в Инносент-Хаус от пирса на Темзе, и Франсес с няней Восток отправлялись на автомобиле к Гринвичскому пешеходному туннелю. Во время этой подземной прогулки их всегда сопровождал шофер или сам отец – для вящей безопасности. Взрослым никогда и в голову не приходило, что туннель вызывал у девочки непреодолимый ужас, но она скорее умерла бы, чем призналась им в этом. С раннего детства она поняла, что отец ценит храбрость больше всех других достоинств. Она шла между отцом и няней, держа их за руки как бы из детского послушания, изо всех сил стараясь не слишком крепко сжимать их пальцы своими и низко опустив голову, чтобы они не заметили, что глаза ее плотно закрыты. Она вдыхала характерный запах туннеля, вслушивалась в эхо их шагов и представляла себе неизмеримую тяжесть плещущих над ними речных волн, их ужасающую мощь, которая в одно непрекрасное утро взломает крышу туннеля, и вода начнет сочиться внутрь сквозь лопающиеся керамические плитки – сначала крупными каплями, а затем вдруг ворвется громадной громыхающей волной, черной и зловонной, собьет их всех с ног, завертит в водовороте, понесет все выше и выше, пока между их борющимися телами, с открытыми в крике ртами, и крышей туннеля не останется лишь нескольких дюймов наполненного воздухом пространства. А потом не останется и этого.

Через пять минут они поднимались в лифте и выходили на свет дня, навстречу величественному виду Гринвичского военно-морского училища, с его двумя куполами, увенчанными золочеными флюгерами. Для девочки это было подобно выходу из адских глубин к лицезрению небесного града. Здесь же стоял в сухом доке клипер «Катти Сарк»,[39] радовавший взгляд высокими мачтами и изящными линиями корпуса. Отец рассказывал ей о том, как Ост-Индская компания в восемнадцатом веке монополизировала торговлю на Дальнем Востоке и как эти огромные клиперы, построенные для того, чтобы развивать большую скорость, состязались друг с другом, чтобы в рекордные сроки доставить на британский рынок высокоценные и скоропортящиеся сорта чая из Китая и Индии.

С самого раннего детства отец рассказывал дочери бесчисленные истории о Темзе. Река была для него прямо-таки наваждением, представлялась огромной полнокровной артерией, беспредельно завораживающей, бесконечно меняющейся, несущей на своих мощных волнах всю историю Англии. Он рассказывал дочери о плотах и кораклах,[40] первыми появившихся на Темзе, о квадратных парусах римских судов, привозивших грузы в Лондиниум, о викингах на барках с изогнутыми носами. Он описывал ей Темзу в начале восемнадцатого века, когда Лондон был величайшим портом мира, а высокие мачты стоявших в доках и у пристаней порта бесчисленных кораблей были похожи на облетевший по осени лес. Он говорил ей о трудных буднях припортовых районов, о множестве занятий и ремесел, чью жизнь питал этот кровоток: о портовых грузчиках и подрядчиках, производящих загрузку и погрузку кораблей, о речниках на лихтерах, снабжающих провизией суда, вставшие на якорь, о поставщиках линей и такелажа, о судовых булочниках, плотниках, крысоловах, о содержателях ночлежных домов, о ростовщиках и трактирщиках, о торговцах подержанным корабельным имуществом, не важно, бедных или богатых – обо всех людях, чья жизнь зависела от реки. Отец рассказывал о значительных событиях на реке: о том, как увенчанный золотым гербом королевский барк с Генрихом VIII шел на веслах вверх по течению в Хэмптон-Корт,[41] и длинные весла вздымались вверх в торжественном салюте; как в 1806-м везли из Гринвича вверх по реке тело погибшего в бою адмирала Нельсона на барке, построенном когда-то для Карла II; о праздниках на воде, о наводнениях, о трагедиях… Франсес жаждала его любви и одобрения. Она прилежно слушала его рассказы, задавала правильные вопросы, инстинктивно понимая: он считает, что она, как и он, искренне интересуется всем этим. Однако теперь она сознавала, что обман лишь добавил чувство вины к ее природной сдержанности и робости, что река стала для нее еще ужаснее, так как она не смогла признаться в своих страхах, а отношения с отцом – более отчужденными, потому что строились на лжи.

Но Франсес создала для себя иной мир, и по ночам, лежа без сна в неуютной помпезной детской, она свертывалась калачиком под одеялом и погружалась в его ласковую безопасность. В этом придуманном ею мире у нее были сестра и брат; вместе с ними она жила в большом деревенском пасторском доме. При доме были сад с фруктовыми деревьями, хранилище для фруктов и огород, длинные ряды грядок с овощами отделялись от просторных зеленых лужаек живой изгородью из аккуратно подстриженных кустов самшита. За садом плавно тек ручей, глубиной всего в несколько дюймов, который легко было перепрыгнуть, и рос огромный дуб, в ветвях которого был устроен детский домик, уютный, как настоящая хижина, где они втроем сидели, читали и грызли яблоки. Все трое спали в одной детской, чьи окна выходили на лужайку и на клумбы роз, за ними виднелась церковь, и не было здесь ни хриплых голосов, ни запаха реки, ни страшных видений, только нежность и покой. Тут была и мама – высокая, прекрасная, в длинном синем платье, с белокурыми волосами и полузабытым лицом; она шла через лужайку навстречу Франсес, протянув руки, чтобы девочка могла броситься к ней в объятия, потому что была самой младшей и самой любимой.

Франсес знала, что существует взрослый эквивалент этих детских мечтаний, этого ничем не пугающего ее мира. Она могла бы выйти замуж за Джеймса Де Уитта и переехать в его прелестный дом в Хиллгейт-Виллидж, родить ему детей, – ведь она сама так хотела детей. Она могла быть уверена в его любви, в его доброте, она знала, что какие бы проблемы ни возникли в их семейной жизни, в ней не будет ни жестокости, ни отторжения. Она могла бы приучить себя если не испытывать к нему желание – ведь желание не зависит от твоей воли, – то находить в доброте и нежности Джеймса то, что может заменить желание, так что со временем секс с ним стал бы не только возможным, но даже приятным; по самой меньшей мере это было бы достойной платой за его любовь, а по большей – залогом привязанности и веры в то, что со временем любовь может породить любовь. Но три месяца она была любовницей Жерара Этьенна. После произошедшего с ней чуда, после этого поразительного откровения она обнаружила, что не может вынести даже случайного прикосновения Джеймса. Жерар, взявший ее походя и так же походя ее бросивший, лишил ее самой возможности найти утешение в ком-то не столь выдающемся.

Воображением Франсес всегда владел непреодолимый ужас перед рекой, а вовсе не романтика Темзы, не ее загадочность. После жестокого разрыва с Жераром этот ужас, который, как она надеялась, отошел в прошлое вместе с ее детством, с новой силой воцарился в ее душе. Темза вставала в ее воображении приливными волнами черного страха, вратами в застенки Тауэра, выстланными промокшими насквозь зловонными водорослями; глухие удары волн звучали словно топор палача; речные воды плескались о ступени Старой лестницы в Уоппинге, где в былые времена пойманных пиратов привязывали к сваям при низкой воде и оставляли до тех пор, пока три прилива – это называлось «милосердие Уоппинга» – не пройдут над ними, а у Грейвсенда стояли зловонные понтоны – плавучие тюрьмы с закованным в цепи человеческим грузом… Даже речные пароходы, пыхтящие вверх по Темзе, с громко смеющимися и празднично одетыми людьми на палубах, непрошено возвращали ее мыслями к величайшей из всех происшедших на Темзе трагедий, когда – в 1878 году – тяжело груженный колесный пароход «Принцесса Элис», возвращавшийся с экскурсии в Ширнесс, был смят угольщиком и шестьсот сорок человек утонули. Теперь ей казалось, что это их крики слышатся в голосах чаек, и, глядя в ночной тьме на черную воду, испещренную отблесками огней, она представляла себе бледные, глядящие вверх лица утонувших детей, вырванных из материнских объятий и, словно хрупкие лепестки, уносимых прочь темными водами реки.

Когда ей исполнилось пятнадцать лет, отец впервые взял ее с собой в Венецию. Он говорил, что пятнадцать лет – самый ранний возраст, начиная с которого ребенок оказывается способен воспринимать искусство и архитектуру Возрождения, но она уже тогда подозревала, что отец любит путешествовать один, а поездка с дочерью – долг, исполнение которого он – по логике вещей – не может долее откладывать. Однако исполнение этого долга таило в себе некую надежду для них обоих.

Это были их первые и последние каникулы, проведенные вместе. Франсес думала, что ее ждет яркое и жаркое солнце, броско одетые гондольеры на синей воде, блистающий мрамор дворцов, обед наедине с отцом в новом платье – одном из тех, что выбрала ей специально для этой поездки их экономка, миссис Ролингс, и что впервые в жизни она будет за обедом пить вино. Она отчаянно надеялась, что эти каникулы станут началом новой жизни. Но все началось плохо. Им пришлось отправиться в путешествие в школьные каникулы, и город был переполнен. Целых десять дней над ними висело свинцовое небо, то и дело поливавшее их дождем, тяжелые капли рябили коричневую, как в Темзе, воду каналов. От путешествия у нее осталось впечатление постоянного шума, хриплых и резких голосов, говорящих на чужом языке, страха потерять в толпе отца; запомнились плохо освещенные храмы, где гид, шаркая ногами, отправлялся зажигать свет перед фреской, картиной или запрестольным образом. Тяжелый воздух был пропитан смешанным запахом ладана, кислой плесени, промокшей одежды. Отец протискивался вместе с ней в первый ряд толкающихся туристов и шепотом рассказывал ей о картине, стараясь, чтобы она слышала его, несмотря на гомон множества непонятных языков и повелительные окрики гидов в отдалении.

В памяти очень ярко запечатлелась одна картина: мать, кормящая грудью младенца под набухающим грозой небом, и одинокая фигура мужчины, стерегущего или охраняющего их.[42] Девочка понимала, что было в этой картине что-то, рождающее в ее душе отклик, какая-то тайна сюжета и замысла, и ей так хотелось разделить это волнение с отцом, сказать ему… пусть и не очень умное, но такое, что не заставило бы его отвернуться в молчаливом неодобрении, к которому она успела уже привыкнуть. В тяжкие моменты ей всегда вспоминались услышанные ею слова: «Мадам так и не оправилась после родов, нет, не была уж больше такой, как раньше. Эта беременность ее просто убила, тут и сомнения никакого быть не может. И посмотрите-ка, что теперь у нас на руках осталось». Женщина, сказавшая эти слова – ее имя и должность в доме Франсес давно забыла, – по всей вероятности, имела в виду всего лишь, что им теперь нужно было заботиться о трудноуправляемом хозяйстве большого дома без руководящих указаний хозяйки. Но для девочки смысл этих слов был совершенно ясен: «Это она убила свою мать, и смотрите, вот что мы получили взамен».

Еще одно воспоминание об этих каникулах оставалось очень ярким все последующие годы. Это случилось, когда они в первый раз посетили музей Академии[43] и отец, ласково положив ладонь ей на плечо, подвел ее к картине Витторе Карпаччо[44] «Сон св. Урсулы». На этот раз они были одни, и, стоя рядом с ним, чувствуя тяжесть его руки на своем плече, она подняла глаза и обнаружила, что смотрит на свою собственную спальню в Инносент-Хаусе. Здесь были и двойные закругленные окна, чьи верхние полукружия из узорчатого стекла заполняли прозрачные, похожие на донышки бутылок, диски, и приоткрытая дверь в углу, и две вазы с цветами на общем для обоих окон подоконнике, так похожие на вазы у них дома, точно такая же кровать – изящная, с четырьмя столбиками, резным изголовьем и бахромой с кистями по краю покрывала.

Отец сказал:

– Видишь, ты спишь в венецианской спальне пятнадцатого века.

На кровати лежала женщина, голову она опустила на руку.

– Эта женщина умерла? – спросила Франсес.

– Умерла? С чего ты взяла?

В голосе его она расслышала знакомое раздражение. Она не ответила ему, ничего больше не сказала. Их молчание длилось и длилось, пока он, все еще держа потяжелевшую – или так ей казалось? – руку у нее на плече, не повел ее прочь. Она снова не оправдала его надежд. Ей всегда было суждено чувствовать любую смену его настроений и не уметь или не обладать достаточной уверенностью в себе, чтобы откликнуться на эти настроения, ответить ему так, как он ожидал.

Их разделяла даже вера. Мать была католичкой, но насколько глубоко верующей, Франсес не знала и не имела возможности выяснить. Миссис Ролингс, тоже католичка, взятая в дом за год до смерти матери, чтобы исполнять обязанности отчасти экономки при не вполне здоровой хозяйке, отчасти воспитательницы ее ребенка, каждое воскресенье пунктуально водила девочку слушать мессу, но во всем остальном пренебрегала ее религиозным воспитанием, создав у нее впечатление, что их вера – это что-то такое, чего ее отец не только не понимает, но и с трудом переносит, что это какая-то чисто женская тайна, о которой лучше не упоминать в его присутствии. Они редко посещали одну и ту же церковь чаще чем два раза подряд. Миссис Ролингс как бы пробовала веру на вкус, отбирая образцы предлагаемых ритуалов, архитектуры, музыки, проповедей, боясь преждевременно связать себя принадлежностью к одному определенному храму, быть признанной верующими как постоянный член их конгрегации, опасаясь, что священник будет приветствовать ее у входа как свою прихожанку, вовлечет ее в активную деятельность в приходе и ей даже придется приглашать посетителей в Инносент-Хаус. Взрослея, Франсес стала подозревать, что возможность найти новый храм для посещения воскресной утренней мессы стала у миссис Ролингс чем-то вроде испытания ее личной инициативы, рождающей ожидание приключения и придающей некоторое разнообразие монотонной недельной рутине, а также создающей интересный сюжет для оживленного обсуждения по дороге домой.

– Не очень-то хороший хор, правда? До хора в храме Оратории[45] не дотягивает. Надо будет опять сходить в Ораторию, когда сил поднаберусь. Слишком далеко, чтобы каждое воскресенье ездить, зато там проповеди короткие. Не могу я слушать длинные проповеди. Не так уж много душ можно спасти после первых десяти минут, скажу я вам.

Или:

– Не нравится мне этот отец О'Брайен. Во всяком случае, так он себя называет. Посещаемость – хуже некуда. Потому-то он так любезно и встретил нас у входа. Хотел заманить к себе в следующее воскресенье. Да и неудивительно.

Или:

– Какие у них распятия красивые! Люблю резные распятия. Раскрашенные, которые мы в прошлое воскресенье в храме Святого Михаила видели, ужасно безвкусные, должна я сказать. Ну а здесь к тому же у мальчиков из хора были чистые саккосы.[46] Кто-то тут хорошо поработал над ними.

В одно воскресное утро, после посещения особенно скучного храма, где дождь барабанил по крыше, словно камешки по жестяному навесу («Люди вовсе не нашего уровня. Больше сюда не пойдем»), Франсес спросила:

– А мне обязательно ходить к мессе каждое воскресенье?

– Так это потому, что твоя мама была РК.[47] На это твой папа согласился. Мальчиков воспитывали бы как АЦ.[48] Ну а у твоего папы ведь ты.

Да, ведь у него была она. Презираемый пол. Презираемая религия.

А миссис Ролингс сказала:

– В мире много разных религий. Каждый может подобрать себе что-то им подходящее. Все, что тебе надо запомнить, – это что наша одна из всех истинная. Только знаешь, нет смысла слишком много обо всем этом задумываться, во всяком случае, пока не приспичит. Думаю, на следующей неделе мы опять пойдем в собор***. Ведь будет праздник Тела Христова. Они там такой спектакль грандиозный устроят в его честь. И неудивительно.

Большим облегчением для ее отца, да и для нее самой, было то, что, когда ей исполнилось двенадцать лет, ее отправили в школу при католическом женском монастыре. Отец сам приехал за ней в конце первого полугодия, и она расслышала слова матери-настоятельницы, когда та прощалась с ними у выхода:

– Мистер Певерелл, девочка совсем не образованна в вопросах веры.

– Веры ее матери. Поэтому, мать Бриджет, я прошу вас дать ей это образование.

Они с терпеливой добротой сделали все, чтобы выполнить эту просьбу. И не только: они сделали для нее гораздо больше. Они подарили ей недолгий период защищенности, ощущения, что ее ценят, сознания, что – вполне вероятно – ее можно любить. Они подготовили ее к поступлению в Оксфорд, а это, предполагала она, следовало считать поощрительной премией, поскольку мать Бриджет часто внушала ей, что цель истинно католического воспитания – подготовить человека к смерти. Это они тоже сумели сделать, Франсес только не была уверена, что они смогли подготовить ее к жизни. И уж конечно, они не подготовили ее к Жерару Этьенну.

Она вернулась в гостиную, плотно закрыв за собой балконную дверь. Шум реки ослабел, превратившись в еле слышный шепот ночного ветерка.

«Он не сможет иметь власть над вами, если вы сами не дадите ему эту власть», – сказал Габриел. Ей нужно как-то найти в себе силы, волю и мужество, чтобы избавиться от этой власти раз и навсегда.

10

Первые четыре недели, проведенные Мэнди в Инносент-Хаусе, столь неудачно начавшиеся с самоубийства и завершившиеся в конце концов еще более трагично – убийством, как ни парадоксально, казались ей самыми счастливыми днями во всей ее рабочей жизни. Как это всегда бывало, она быстро освоилась с ежедневной рутиной издательства, и ей, за немногими исключениями, нравились ее сотрудники. Работы было много, и это ее вполне устраивало, тем более что работа оказалась гораздо более разнообразной и интересной, чем та, что ей обычно приходилось выполнять.

В конце первой недели миссис Крили спросила, нравится ли ей на новом месте, и Мэнди ответила, что бывало и похуже и что она могла бы и подольше потерпеть. Такое заявление было в ее устах самой высшей оценкой предложенной ей работы. Ее быстро приняли сотрудники – молодость и жизнерадостность в сочетании с высокой эффективностью редко вызывают стойкую неприязнь. Мисс Блэкетт, после того как целую неделю бросала на Мэнди сурово осуждающие взгляды, видимо решила, что ей приходилось встречать и гораздо худших временных сотрудниц. Мэнди, всегда очень быстро осознававшая, что в каждом конкретном случае было в ее интересах, относилась к мисс Блэкетт с почтительной доверчивостью, что не могло той не польстить: она приносила ей кофе из кухни, спрашивала у нее совета, вовсе не намереваясь ему следовать, и с веселой готовностью брала на себя исполнение самых скучных поручений. Про себя она считала, что бедная старушка вызывает жалость и надо проявлять к ней сочувствие. Было совершенно очевидно, что сам мистер Жерар не выносит даже вида мисс Блэкетт, да и неудивительно. Мэнди думала, что старушку скоро выгонят с треском. Во всяком случае, обе они были слишком заняты, чтобы тратить время на рассуждения о том, как мало между ними общего, насколько им не по душе одежда друг друга и как по-разному они относятся к руководству издательства. Кстати говоря, Мэнди не должна была все время сидеть в комнатке мисс Блэкетт. Ее часто вызывали стенографировать к мисс Клаудии или к мистеру Де Уитту, а как-то во вторник, когда Джордж отсутствовал по причине острого желудочного расстройства, ей пришлось заменить его за конторкой в приемной, и она справилась с коммутатором, направив не по адресу всего несколько звонков.

В среду и в четверг второй недели она провела по целому дню в рекламном отделе, организуя рекламные туры и читательские встречи с авторами для подписания книг; там Мэгги Фицджеральд, помощница мисс Этьенн, познакомила ее с уязвимыми местами писателей – этих непредсказуемых и сверхчувствительных созданий, от которых – тут Мэгги снизошла до неохотного признания – прямо зависело благополучие «Певерелл пресс». Были среди них любители припугнуть – их следовало оставить на мисс Клаудиу, она умела с такими справляться; были скромные и неуверенные в себе, которых нужно постоянно подбадривать, чтобы они смогли хоть слово произнести в телеинтервью на Би-би-си и у которых сама перспектива литературного ленча вызывала невыразимый ужас и несварение желудка. Столь же трудно иметь дело с агрессивными, сверхсамоуверенными авторами, которые, если их не удерживать, могут вырваться из-под контроля куратора, забежать в первый попавшийся магазин с предложением подписывать книги, нанося тем самым ущерб тщательно подготовленной рекламной акции и порождая хаос. Но хуже всего, доверительно сообщила ей Мэгги, были самовлюбленные и тщеславные – чаще всего те, чьи книги не так уж хорошо продаются и которые тем не менее претендуют на билеты первого класса, на пятизвездочные отели и лимузины, требуют, чтобы их сопровождали высшие представители руководства «Певерелл пресс», а потом пишут жалобы, если очередь за их подписями не выстраивается вокруг всего квартала. Мэнди просто наслаждалась этими днями, проведенными в рекламном отделе, юношеским задором сотрудников, их веселыми голосами, перекрикивающими назойливую непрерывность телефонных звонков; ей нравились громогласные приветствия появляющимся в отделе продавцам книг, несущим с собой свежие сплетни и последние новости, возбуждало ощущение безотлагательности дел и надвигающегося кризиса. Она с сожалением вернулась на свое место в комнате мисс Блэкетт.

Гораздо меньше энтузиазма вызывала у нее необходимость печатать тексты под диктовку мистера Бартрума, заведующего бухгалтерией, который, как Мэнди доверительно сообщила миссис Крили, был зануда, очень пожилой и к тому же смотрел на нее так, будто она испачкалась в чем-то гадком. Бухгалтерия находилась в доме № 10, и после того, как работа с мистером Бартрумом была закончена, Мэнди убегала наверх – несколько минут поболтать, пофлиртовать и обменяться ритуальными оскорблениями с тремя упаковщиками. Они существовали в своем собственном мирке с голыми полами, деревянными козлоногими столами, складными ящиками коричневого картона и катушками упаковочной клейкой ленты «Селлотейп»; тут же находились огромные мотки бечевки, и все пропитывал характерный запах только что пришедших из типографии книг. Мэнди нравились все трое: Дейв в потертой шляпе объездчика, который, несмотря на свой малый рост, обладал бицепсами размером с футбольный мяч и мог справляться с невероятными тяжестями; Кен – высокий, нескладный молчун; и Карл, завскладом, работающий в издательстве с тех пор, как пришел сюда мальчишкой.

– С этим у них ничего хорошего не выйдет, – говорил он, хлопнув ладонью по набитому картонному ящику.

– Он никогда не ошибается, – восхищенно шептал ей Дейв. – Он бестселлер нюхом чует, прям с упаковки, ему и читать-то их незачем.

Охота, с которой Мэнди вызывалась готовить чай и кофе для двух личных секретарей и для директоров, давала ей возможность дважды в день посплетничать с уборщицей, миссис Демери. Владения миссис Демери охватывали огромную кухню и прилегающую небольшую гостиную на первом этаже, в самой глубине дома. Обстановку на кухне составляли прямоугольный сосновый стол, за которым могли усесться десять человек, две плиты – газовая и электрическая, микроволновка, двойная раковина, огромный холодильник и шкафчики, целиком увешавшие одну из стен. Здесь, на кухне, заполненной терпким ароматом смешанных и не всегда согласующихся меж собой запахов разнообразной еды, в любое время, от двенадцати до двух, все сотрудники издательства, кроме руководящих, поглощали свои сандвичи, разогревали в контейнерах из фольги готовые к употреблению итальянские макароны или карри, делали омлеты или варили яйца, поджаривали на гриле бекон, заваривали чай, готовили кофе. Пятеро директоров никогда в этом не участвовали. Франсес Певерелл и Габриел Донтси отправлялись в дом № 12 и ели свой ленч порознь, каждый в своей квартире. Этьенны – Клаудиа и Жерар – и Джеймс Де Уитт садились на катер и отплывали вверх по реке – поесть где-нибудь в городе, или поднимались пешком на проспект Уитби, а то и на Уоппинг-Хай-стрит, в какой-нибудь из пабов. Кухня, освобожденная от их подавляющего присутствия, была центром обмена сплетнями. Новости здесь выслушивались, бесконечно обсуждались, украшались подробностями, словно вышивкой, и разносились дальше и шире. Мэнди всегда молча сидела перед своей коробкой с сандвичами, понимая, что в ее присутствии служащие – особенно из среднего звена – необычайно сдержанны. Какие бы чувства они ни испытывали по отношению к новому президенту фирмы или к предполагаемому будущему издательства, высказывать критические замечания по этому поводу в присутствии временной сотрудницы им не позволяла преданность фирме и значительность собственного статуса. Но когда она оставалась наедине с миссис Демери, готовя утренний кофе или послеполуденный чай, ничто не сдерживало высказываний последней.

– А мы-то думали, мистер Жерар и мисс Франсес поженятся. Да и она так думала, бедная девочка. А тут еще мисс Клаудиа с ее малолетним дружком.

– Мисс Клаудиа с ее малолетним дружком? Да ладно вам, миссис Д.!

– Ну, может, он и не такой уж малолетний, хоть и очень молодой. Во всяком случае, моложе ее. Сама-то я его видела, когда он на вечер в честь помолвки мистера Жерара явился. Красивый, ничего не скажешь. У мисс Клаудии глаз на красивых парней наметанный. Он антиками занимается. Знаешь, как в «Антик-гипермаркете».[49] Считается, что они помолвлены. Только я у нее кольца-то не видела, она без кольца ходит.

– Так она же старая, правда? А люди ее возраста не так уж о кольцах беспокоятся.

– Ну, эта леди Люсинда, во всяком случае, с кольцом ходит, видала? Ох и огромный же изумруд в нем, а вокруг – бриллианты. Наверняка мистер Жерар целую кучу денег за него отвалил. Не знаю, с чего это он на дочери графа женится. Да она ему самому в дочери годится. Как на мой характер, так это просто неприлично.

– А может, ему нравится, чтоб у жены титул был, миссис Д. Знаете как: леди Люсинда Этьенн. Может, ему нравится, как это звучит.

– Да это все уже не так много значит, как раньше, Мэнди, если посмотреть, как эти древние семьи в наши дни себя ведут. Нисколько нас не лучше. Все по-другому было, когда я девчонкой была, они тогда хоть каким-то уважением пользовались. А этот ее братец – он и гроша ломаного не стоит, будь он сто раз граф или не граф, если верить в то, что газеты про него говорят. Ну да поживем – увидим. – Этими словами миссис Демери неизменно завершала беседу.

В первый свой понедельник в издательстве, такой солнечный, что можно было поверить – лето вернулось, Мэнди с некоторой завистью наблюдала, как первая группа сотрудников входит на борт катера в половине шестого, чтобы их доставили на Черинг-Кросс. Неожиданно для себя самой она спросила речника Фреда Баулинга, нельзя ли ей проехаться с ними. Возражений не было, и она поспешно прыгнула на борт. На пути к пирсу он молча сидел у штурвала. Мэнди подозревала, что так оно всегда и было. Однако когда все сотрудники сошли на берег и катер пошел в обратный путь, вниз по течению, она стала задавать ему вопросы о реке и поразилась, как много он знает. Не было на берегах ни одного здания, о котором он не мог бы рассказать, ни одной, как казалось, истории, какую бы он не знал, ни одного речника, кого он не признал бы в лицо, и очень мало судов, которые он не смог назвать. Это от него она узнала, что Игла Клеопатры[50] была первоначально воздвигнута примерно в 1450 году до Рождества Христова перед храмом Изиды в Гелиополе, а отбуксирована в Англию и поставлена на набережной в 1878 году. Что у нее есть обелиск-двойник, и стоит он в Центральном парке Нью-Йорка. Ей представилось, как огромный контейнер с тяжелой гранитной сердцевиной, словно огромную рыбу, треплют бурные волны Бискайского залива. Он указал ей на паб «Костюм и значок Доггетта»[51] недалеко от моста Блэкфрайарз и рассказал о лодочных гонках «Костюм и значок Доггетта» на Темзе, которые проводятся с 1722 года от гостиницы «Старый лебедь» у Лондонского моста до гостиницы «Старый лебедь» в Челси, – первые в мире гонки двухвесельных одиночек. Его собственный племянник участвовал в такой гонке. Когда катер шел между огромными башнями Тауэрского моста, Фред Баулинг сообщил ей длину каждого пролета и рассказал, что Хай-Уок[52] проходит в ста сорока двух футах над высокой водой. Подплывая к Уоппингу, Фред посвятил ее в историю Джеймса Ли, садовника из Фулхэма, выращивавшего цветы на продажу, который в 1878 году заметил в окне одного из домов цветущее растение, привезенное каким-то моряком домой из Бразилии. Джеймс Ли купил его за восемь фунтов стерлингов, рассадил черенки и на следующий год заработал целое состояние, продав триста растений по гинее за штуку.

– И как ты думаешь, что это было за растение? – спросил он.

– Не знаю, мистер Баулинг. Я в растениях не разбираюсь.

– Да ладно тебе, Мэнди. Попробуй догадаться.

– Может, это роза была?

– Роза? Вот уж точно, что не роза! Розы в Англии растут спокон веку. Нет, это была фуксия.

Подняв на него глаза, Мэнди увидела, что его изрезанное морщинами лицо, по-прежнему обращенное вперед, озарила улыбка. Какие странные бывают люди, подумала она. Никакое великолепие, никакие ужасы, связанные с рекой, не казались ему столь примечательными и не вызывали такого удовольствия, как открытие одного этого цветка.

Когда они приближались к Инносент-Хаусу, Мэнди разглядела у причала силуэты двух последних пассажиров – Джеймса Де Уитта и Эммы Уэнрайт, готовящихся взойти на борт. Сумерки уже сменились темнотой, и вода в реке казалась гладкой и густой, словно масло; когда катер рванулся прочь, этот гладкий черный поток был взбаламучен рыбьим хвостом белой пены. Мэнди пересекла патио, направляясь к своему мотоциклу. Ей не хотелось здесь задерживаться. Она не была суеверной или как-то по-особому нервной, но когда тьма окутывала Инносент-Хаус, он казался ей более таинственным и чуть-чуть зловещим, несмотря на два больших, матово светящихся шара, бросающих мягкий и теплый свет на мрамор площадки. Мэнди шла, устремив взгляд вперед, усилием воли заставляя себя не смотреть вниз – вдруг она увидит то легендарное пятно крови? – и не смотреть вверх, на балкон, откуда эта давно погибшая женщина, эта отчаявшаяся жена бросилась навстречу смерти.

Так и проходили дни. Мэнди переходила из кабинета в кабинет, охотно и добросовестно выполняя поручения, ее быстро и легко принимали повсюду, и ничто не ускользало от ее острого, наметанного взгляда: расстроенность мисс Блэкетт, равнодушное презрение, с которым относился к несчастной женщине мистер Жерар; напряженное бледное лицо мисс Франсес, стоически переносящей свое горе; взволнованный взгляд старого Джорджа от конторки вслед проходящему через приемную мистеру Жерару; полуподслушанные разговоры, прекращавшиеся с ее появлением. Мэнди понимала, что сотрудники издательства обеспокоены своим будущим. Весь Инносент-Хаус был пропитан атмосферой тревоги, чуть ли не предчувствия беды. Атмосферу эту она ясно ощущала и порой даже воспринимала с некоторым удовольствием, поскольку, как всегда, чувствовала себя лицом посторонним, привилегированным зрителем, которому никакая личная опасность не угрожает, кто получает понедельную зарплату, никому ничем не обязан и может уйти когда угодно, по собственному желанию. Порой в конце дня, когда свет начинал угасать и река перед домом превращалась в черный поток, а звук шагов по мраморному полу в холле рождал в душе суеверный страх, она вспоминала часы, проведенные в ожидании сильной грозы, – сгущающуюся тьму, ощущение тяжести и острый металлический запах, пропитывающий воздух, сознание, что ничем не сломить это напряжение: снять его могут лишь первый раскат грома и ярость молнии, неистово разорвавшей небеса.

11

Наступил четверг, четырнадцатое октября. Заседание совета директоров должно было начаться в десять утра в конференц-зале, и в девять сорок пять Жерар Этьенн, как это было у него заведено, уже занял свое место за овальным столом красного дерева. Он сидел посередине, с той стороны стола, что была обращена к окну и к реке за окном. В десять часов по правую руку от брата обычно садилась Клаудиа, а по левую – Франсес Певерелл. Джеймс Де Уитт и – справа от него – Габриел Донтси сидели напротив. Такое распределение мест за столом не менялось с тех пор, как девять месяцев назад Жерар Этьенн официально принял пост президента и директора-распорядителя издательства «Певерелл пресс». В этот четверг все четверо его коллег медлили у входа, словно каждому из них было неприятно входить в зал поодиночке. Подойдя к двойной двери из красного дерева, он без колебаний распахнул ее створки и решительно зашагал назад к столу; там он сел в старое кресло Генри Певерелла. Вслед за ним, все вместе, вошли остальные четверо компаньонов и молча расселись по своим местам, будто подчиняясь какому-то заранее определенному плану, который устанавливал и подтверждал их статус в фирме. Жерар занимал место Генри Певерелла вроде бы по праву, это и на самом деле было по праву. Он вспомнил, что во время того короткого заседания Франсес сидела бледная и почти все время молчала. После заседания Джеймс Де Уитт отвел его в сторону и спросил:

– Вам обязательно надо было усесться в кресло ее отца? Ведь он всего десять дней как умер.

И Жерар снова почувствовал удивление и раздражение, которые охватили его в тот момент. А какое из кресел следовало ему тогда занять? Чего, собственно, хотел от него Джеймс – чтобы он тратил зря время, пока все пятеро будут из вежливости уступать друг другу, обсуждая, кому следует или не следует занять место с видом на реку? Что он предлагал – сыграть без аккомпанемента в «музыкальные стулья»?[53] Это кресло с подлокотниками принадлежало директору-распорядителю фирмы, а он, Жерар Этьенн, и есть директор-распорядитель. И какое вообще значение имеет, когда умер старик Певерелл? Генри занимал это кресло, когда был жив, сидел на этом месте за столом, время от времени поднимал взгляд к окну, чтобы посмотреть на реку в те вызывающие раздражение моменты, когда погружался в какие-то свои размышления, пока остальные пятеро терпеливо ждали продолжения заседания. Но ведь Генри умер. Джеймс наверняка хотел предложить, чтобы это кресло так и оставалось незанятым, стало чем-то вроде памятника, а на сиденье была бы прикреплена соответствующая табличка. Жерар счел этот инцидент свидетельством типичной для Джеймса сверхчувствительности, непомерно раздутой и ему самому доставляющей удовольствие. Типичным для Джеймса было и еще одно качество, что особенно озадачивало Жерара и вызывало интерес, поскольку касалось его самого. Порой ему казалось, что мыслительные процессы других людей столь радикально отличаются от его собственного, будто он сам и остальные существуют в разных мыслительных измерениях. Факты, являвшиеся для него самоочевидными, требовали от остальных четырех партнеров долгого обдумывания и обсуждения, прежде чем принимались ими, да к тому же весьма неохотно; обсуждения осложнялись путаницей эмоций и личных соображений, которые ему самому казались необоснованными и иррациональными. Он говорил себе, что прийти к определенному решению с ними – все равно что испытать оргазм с фригидной женщиной, требующей долгого и нудного эротического стимулирования и непропорционального расходования энергии. Время от времени ему очень хотелось довести это сравнение до сведения партнеров, но он, смеясь в душе, решил, что эту замечательную шутку лучше всего оставить при себе. Франсес, например, ни в коем случае не сочтет ее забавной. Но сегодня утром все это будет происходить снова и снова. Выбор, который им предстоит сделать, ясен и неизбежен. Им следует продать Инносент-Хаус и использовать полученный капитал для основания и развития новой фирмы. Они могли бы заключить с каким-то другим издательством договор, в соответствии с которым «Певерелл пресс» удастся сохранить хотя бы название. Иначе им вообще придется закрыть дело. Второй вариант будет означать более длительный и неприятный путь, вплоть до самого последнего момента: он непременно начнется с всеобщего оптимизма, а закончится унизительным исчезновением с лица земли. Жерар не собирался идти этим хоженым-перехоженым путем. Дом необходимо продать. Франсес следует понять, – им всем следует понять, – что они не могут одновременно и сохранить Инносент-Хаус, и продолжать дело.

Он поднялся из-за стола и прошел к окну. И вдруг вид из окна закрыл круизный теплоход, приблизившийся неожиданно и беззвучно; он был так близко, что на мгновение Жерар мог заглянуть в освещенный иллюминатор и увидеть в полукруге яркого света женскую головку, изящную, словно камея. Женщина подняла бледные руки, погрузив пальцы в ореол волос, словно расчесывая их, и Жерару представилось, что их глаза встретились в мимолетной, поразительно интимной близости. Он на краткий миг задумался, правда, без особого любопытства, – кто был там, в каюте, вместе с ней? Муж, любовник, друг? Какие у них планы на этот вечер? У него самого никаких планов не было. По установившемуся обычаю вечером в четверг он работал допоздна. С Люсиндой он не увидится до пятницы, когда у них намечен концерт на Саут-Бэнк,[54] а потом – обед в ресторане «Бомбей-Брассери»: Люсинда заявила, что любит индийскую еду. Жерар думал об этом уик-энде без особого волнения, но с чувством спокойного удовлетворения. Одним из достоинств Люсинды была ее решительность. Если он спрашивал Франсес, где бы она хотела пообедать, та неизменно отвечала: «Где хочешь, дорогой», – а если еда его разочаровывала и он начинал жаловаться, она говорила, прислоняясь к нему плечом и продевая руку под его локоть, стараясь вернуть ему доброе расположение духа: «Это было вполне съедобно, даже совсем неплохо. Да и какое все это имеет значение, дорогой? Мы же были вдвоем». Люсинда никогда не предполагала, что его общество может компенсировать или извинить плохо приготовленный обед и дурное обслуживание. Да он и сам порой сомневался, что его общества для этого достаточно.

12

– Мисс Блэкетт, – сказал Жерар Этьенн, – у нас закрытое совещание. Нам необходимо обсудить некоторые конфиденциальные дела. Я сам буду вести записи. А вам нужно много документов распечатать, так что есть чем заняться.

Он выпроваживал ее вежливо, но в его голосе звучало презрение. Мисс Блэкетт вспыхнула и как-то быстро вздохнула, словно беззвучно охнула. Приготовленный блокнот выскользнул из ее пальцев, она с трудом нагнулась за ним, поднялась и направилась к двери, безуспешно пытаясь сохранить достоинство.

– Это любезно, по-вашему? – спросил Джеймс Де Уитт. – Блэки вела записи на совещаниях директоров более двадцати лет подряд. Она всегда здесь присутствовала.

– Зря тратила и свое время, и наше.

– Не нужно было намекать, что мы ей не доверяем, – заметила Франсес.

– Я не намекал. И ведь все равно, когда будем обсуждать происшествия в издательстве, она окажется в числе подозреваемых. Не вижу, почему к ней следует относиться иначе, чем к другим сотрудникам. У нее нет алиби ни для одного из инцидентов. А возможностей предостаточно.

– Так ведь и у меня тоже, – откликнулся Габриел Донтси. – Как у каждого из пятерых здесь присутствующих. И разве мы не достаточно времени потратили, обсуждая эти злобные шутки? Это нас ни к чему не приведет.

– Возможно. Прежде всего – важная новость. Гектор Сколлинг повысил предлагаемую за Инносент-Хаус сумму еще на триста тысяч фунтов. В целом – четыре с половиной миллиона. И впервые за все то время, что ведутся переговоры, он произнес слова «окончательное предложение». А раз сказав такое, он своих слов назад не берет. Это на целый миллион больше, чем, как я полагал, мы могли бы получить. Больше, чем дом стоит с коммерческой точки зрения, но недвижимость стоит всегда ровно столько, сколько кто-то готов за нее платить, а Гектору Сколлингу дом нравится. В конце концов, ведь вся его империя располагается в Доклендсе. Разница между домами, которые он строит здесь для сдачи внаем, и домом, где он собирается жить сам, огромная. Я предлагаю сегодня выразить наше согласие устно, а разработку деталей поручить нашим поверенным, с тем чтобы завершить сделку в течение месяца.

– Мне казалось, – вступился Джеймс Де Уитт, – что на прошлом заседании мы обсуждали эту проблему, но к окончательному решению не пришли. Думаю, если свериться с протоколом…

– Мне в этом нет надобности. Я руковожу компанией, опираясь вовсе не на то, что мисс Блэкетт сочтет нужным записать в протокол.

– Который, кстати говоря, вы пока так и не подписали.

– Совершенно верно. Предлагаю, чтобы в дальнейшем мы проводили наши заседания в менее формальной обстановке. Вы же всегда говорите, что наша компания – партнерство друзей и коллег и что это я настаиваю на утомительной процедуре и ненужном бюрократизме. Тогда зачем все эти формальности, повестка, протоколы, резолюции, если все сводится просто к ежемесячной встрече партнеров?

– Все сочли это полезным, – сказал Де Уитт. – И мне кажется, я, со своей стороны, никогда не утверждал, что все мы – друзья и коллеги.

Франсес Певерелл сидела абсолютно прямо, с побелевшим лицом.

– Вы не можете продать Инносент-Хаус, – сказала она.

Этьенн сидел, не глядя на нее, погруженный в свои записи.

– Я – могу. Мы можем, – ответил он. – Нам придется продать дом, если мы хотим, чтобы издательство выжило. Нельзя успешно вести издательское дело из венецианского дворца на Темзе.

– Моя семья вела его отсюда сто шестьдесят с лишним лет.

– Я сказал – успешно вести дело. Вашей семье не было необходимости в успехе – она почивала на своих частных доходах. Издательское дело во времена вашего дедушки даже не было занятием для джентльмена, для джентльмена это было всего лишь хобби. В наши дни издатель должен делать деньги и делать их успешно, иначе он потонет. Вы этого хотите? А я не предполагаю тонуть. Я предполагаю сделать «Певерелл пресс» доходным предприятием, а затем его расширить.

– Чтобы потом продать? – тихо спросил Габриел Донтси. – Заработать себе миллионы и выйти из дела?

Этьенн ему не ответил.

– Для начала я собираюсь избавиться от Сидни Бартрума. Он вполне компетентный бухгалтер, но нам нужно гораздо больше. Я предполагаю назначить финансового директора и поручить ему найти деньги и создать в издательстве соответствующую финансовую систему.

– У нас вполне надежная финансовая система, – сказал Де Уитт. – Аудиторы ни разу не предъявляли претензий. Сидни работает с нами уже девятнадцать лет. Он честный, добросовестный и усердный работник.

– Совершенно верно. Он именно такой, как вы говорите. Но не более того. Как я уже сказал, нам нужно гораздо больше. Например, мне нужно знать максимальную прибыль от каждой проданной книги при общих затратах на ее производство. Другие издательства обладают такой информацией. Как сможем мы отсечь не приносящих прибыли авторов, если мы не знаем их в лицо? Нам нужен кто-то, кто будет зарабатывать для нас деньги, а не только сообщать нам, как мы их потратили. Я сам знаю, как мы их потратили. Если все, что нам нужно, – это компетентный бухгалтер, я сам это буду делать. Я мог ожидать, что вы его поддержите, Джеймс. Он жалок, невзрачен и не так уж продуктивен. Естественно, это сразу же вызывает вашу симпатию. Вы непременно испытываете любовь и сочувствие к самым униженным. Вам следовало бы что-то сделать с этим вашим синдромом жалостливого сердца.

Джеймс покраснел, но сказал довольно спокойно:

– Мне не особенно по душе этот человек. Я вздрагиваю каждый раз, как он называет меня «мистер Де Уитт». Я предлагал, чтобы он звал меня просто Де Уитт или Джеймс, но он так смотрел на меня, будто я предлагал ему что-то неприличное. И все же он вполне компетентный бухгалтер и проработал у нас девятнадцать лет. Он знает фирму, знает нас, знает, как мы работаем.

– Как работали, Джеймс, как работали.

– Он всего год как женился, – сказала Франсес. – У них только что родился ребенок.

– Да какое все это имеет отношение к вопросу о том, подходит он для этой работы или нет?!

– Вы кого-то определенного имеете в виду? – спросил Де Уитт.

– Я просил Паттерсона Макинтоша из «охотников за головами»[55] назвать нам несколько фамилий.

– Придется выложить немало фунтов. «Охотники за головами» недешево стоят. Поразительно, что мы теперь не можем обойтись без «охотников за головами», чтобы нанять сотрудников, без экспертов по хронометражу рабочих операций, чтобы повысить производительность, и должны вызывать консультантов по менеджменту, чтобы нам объяснили, как лучше провести сокращение штатов, когда у нас духу не хватает сделать это самостоятельно. Вы встречали когда-нибудь хоть одного такого консультанта, который не советовал бы увольнять сотрудников? Да им платят за то, чтобы они такие советы давали, и они немалый куш за это получают.

Вмешалась Франсес:

– Советоваться по этому поводу нужно было с нами.

– Так с вами же и советуются.

– В таком случае нам следует прекратить этот разговор. Так не будет. Никто не собирается продавать Инносент-Хаус.

– Так будет. Будет, если хоть один из вас согласится на его продажу. Это все, что мне требуется. Ты забыла, сколько у меня акций, Фран. И дом этот не твой. Твоя семья продала его фирме в 1940 году, вспомни-ка. Ну ладно, согласен – его купили задешево, но скорее всего никто особенно не верил в то, что он долго протянет, ведь Ист-Энд так интенсивно бомбили. Он был застрахован на очень низкую сумму, а перенести его на другое место было все равно невозможно. Вбей себе наконец в голову, Фран, – это больше не фамильное гнездо Певереллов. Да и с чего это ты так волнуешься? Детей у тебя нет. Нет Певерелла, чтобы унаследовать этот дом.

Вспыхнувшая до корней волос Франсес поднялась было со стула, но Де Уитт тихо сказал ей:

– Не надо, Франсес. Не уходите. Нам всем следует обсудить этот вопрос.

– Здесь нечего обсуждать.

Наступившее молчание нарушил спокойный голос Габриела Донтси:

– А что, мои восемь с половиной процентов акций могут обеспечить издание моих стихов или нет?

– Мы, разумеется, продолжим издание ваших томов, Габриел. Какие-то книги нам придется по-прежнему издавать.

– Хочу надеяться, что публикация моих томов не станет слишком обременительной.

– Кроме всего прочего, продажа этой недвижимости потребует, чтобы вы освободили дом номер двенадцать. Сколлингу нужно все владение целиком – главное здание и прилегающие два особняка. Мне очень жаль.

– Но ведь я прожил в нем более десяти лет, к тому же за смехотворно низкую плату.

– Что ж, таков был ваш договор с Генри Певереллом, и вы были вправе взять то, что он вам дал. – Жерар помолчал немного и добавил: – Были вправе и продолжать брать. Но вы должны понять, – нельзя позволить таким вещам продолжаться.

– О да. Конечно, я понимаю. Нельзя позволить таким вещам продолжаться.

Этьенн заговорил снова, словно не слышал:

– Наступило время избавиться от Джорджа. Его надо было отправить на пенсию сто лет назад. Диспетчер у коммутатора – первый контакт посетителей с фирмой. Здесь нужна молодая, живая, привлекательная девушка, а не этот шестидесятивосьмилетний старик. Ему ведь шестьдесят восемь, да? И нечего говорить мне, что он проработал в издательстве двадцать два года. Я знаю, сколько лет он здесь проработал, в том-то и беда.

– Он ведь не только диспетчер у коммутатора, – сказала Франсес. – Он открывает двери издательства, проверяет систему охранной сигнализации, и он вообще мастер на все руки.

– А как же ему таким не быть? В этом доме вечно что-нибудь портится. Давно пора переехать в современный дом, с определенной целью построенный, работать в эффективно управляемом здании. А мы даже не начали использовать современную технику. Вы решили, что вы все тут ужасно современные, прямо-таки опасные новаторы, когда заменили несколько пишущих машинок компьютерами. Но у меня имеется еще одна хорошая новость. Есть шанс, что мы сможем переманить Себастиана Бичера от его теперешних издателей. Ему там вовсе не так уж хорошо.

– Но он ведь очень плохой писатель! – воскликнула Франсес. – И как человек ненамного лучше.

– Дело издателя – давать людям то, чего они хотят, а не выносить высокоморальные суждения.

– Такие аргументы вы могли бы приводить, если бы мы выпускали сигареты.

– Я приводил бы их и в том случае, если бы выпускал сигареты или даже виски.

– Аналогия не вполне верна, – возразил Де Уитт. – Вы могли бы утверждать, что пить полезно, если соблюдать меру. Но вы никогда не сможете утверждать, что плохой роман – это нечто иное, чем плохой роман.

– Плохой – для кого? И что вы имеете в виду под словом «плохой»? Бичер мощно выстраивает повествование, где действие развивается динамично, насыщает его смесью секса и насилия, а именно это сейчас явно требуется читателю. Кто мы такие, чтобы диктовать читателям, что для них хорошо, а что плохо? Да и, по правде говоря, разве не вы всегда утверждали, что важнее всего – заставить людей читать? Пусть начинают с дешевого романтического чтива, потом смогут перейти к романам Джейн Остен[56] или Джордж Элиот.[57] Впрочем, не вижу, зачем бы им переходить… к классикам, я хочу сказать. Это же ваши доводы, не мои. Что дурного в том, что люди читают дешевое чтиво, если это доставляет им удовольствие? На мой взгляд, это довольно высокомерно – утверждать, что массовая беллетристика хороша лишь тогда, когда ведет к более высоким вещам. Ну а то, о чем думаете вы с Габриелом, и есть более высокие вещи.

– Вы хотите сказать, – спросил Донтси, – что нам не следует выносить оценочные суждения? Мы делаем это каждый день на протяжении всей своей жизни.

– Я хочу сказать, что вам не следует делать их за других людей. Я хочу сказать, что я не должен делать их как публицист и издатель. В любом случае у меня имеется один неопровержимый аргумент: если мне не дозволено получать прибыль, издавая массовую продукцию, я не могу публиковать не столь массовую продукцию для тех, кого вы считаете разбирающимся в литературе меньшинством.

Теперь Франсес Певерелл повернулась к нему всем лицом. Щеки ее пылали, голос дрожал, она с трудом владела собой.

– Почему вы всегда говорите «я»? Все время – «я сделаю это, я опубликую то»! Может быть, вы и президент компании, но вы не издательство. Мы – издательство. Все пятеро. Коллективно. И сейчас мы собрались здесь не как Книжная комиссия. Это будет на следующей неделе. Сегодня мы собрались поговорить о будущем Инносент-Хауса.

– Именно это мы и обсуждаем. Я предлагаю принять предложение Сколлинга и приступить к переговорам.

– И куда вы предлагаете нам переехать?

– В офисные помещения в Доклендсе, у реки. Возможно, ниже по течению. Надо обсудить, будем ли мы их покупать или возьмем в долгосрочную аренду, но и то и другое вполне возможно. Цены сейчас низкие, как никогда. А Доклендс никогда не пользовался таким престижем, как сейчас. Теперь, когда доклендская узкоколейка заработала, а линию метро собираются тянуть дальше, к нам станет гораздо легче добираться. Катер будет не нужен.

– Выгнать Фреда после стольких лет? – спросила Франсес.

– Моя дорогая Франсес, Фред – речник высокой квалификации. Найти другую работу для него не проблема.

В разговор вступила Клаудиа:

– Все это слишком поспешно, Жерар. Я согласна, что Инносент-Хаус, видимо, рано или поздно придется продать. Но не будем решать этот вопрос сегодня. Занеси что-то на бумагу, несколько цифр, например. Рассмотрим проблему после того, как у нас будет время подумать.

– И потерять предложение?

– Думаешь, такое возможно? Брось, Жерар. Если Гектор Сколлинг хочет купить этот дом, он не станет отзывать свое предложение из-за того, что придется с недельку подождать ответа. Ну, прими его, если тебе так будет легче. Мы всегда сможем отказаться продавать дом, если передумаем.

– Я хотел выяснить про новый роман Эсме Карлинг, – сказал Де Уитт. – На прошлом заседании вы что-то говорили о предполагаемом отказе.

– Роман «Смерть на Райском острове»? Я уже отказался его принять. Я полагал, что мы об этом договорились.

– Нет, мы об этом не договорились, – спокойно и очень медленно произнес Де Уитт, словно обращаясь к разбаловавшемуся ребенку. – Мы очень коротко обсудили этот вопрос и отложили решение.

– Как и многие другие наши решения. Вы четверо напоминаете мне известное определение совещания – собрание людей, не торопящихся сменить приятность беседы на ответственность за поступок или трудное решение. Что-то вроде того. Вчера я поговорил с литагентом Эсме и сообщил ей эту новость. Подтвердил это письменно, в двух экземплярах – агенту и самой Карлинг. Я так понимаю, что ни один из вас не станет утверждать, что Карлинг – писательница хорошая или хотя бы дающая прибыль. Лично я предпочитаю то или другое, а лучше всего – и то и другое.

– Мы издавали книги и похуже, – сказал Де Уитт.

Этьенн повернулся к нему и произнес с нескрываемой издевкой:

– Бог знает почему вы ее поддерживаете, Джеймс! Вы же принципиально стоите за то, чтобы публиковать художественную литературу, номинантов на премию Букера, сентиментальные романчики для ублажения литературных мафиози. Пять минут назад вы упрекали меня за попытку опубликовать Себастиана Бичера. Вы же не станете утверждать, что «Смерть на Райском острове» повысит репутацию «Певерелл пресс»? Я вот что хочу сказать: я понимаю так, что вы сами не считаете этот роман достойным премии компании «Уайтбред»[58] в качестве «книги года». Между прочим, я с гораздо большей симпатией отнесся бы к вашим так называемым «букеровским книгам», если бы они хоть иногда попадали в Букеровский шорт-лист.[59]

Джеймс спокойно ответил:

– Возможно, наступило время нам с ней расстаться, с этим я согласен. Возражаю я не против результата, а против способа, каким вы этого результата добиваетесь. Если припоминаете, на прошлом заседании я предлагал, чтобы мы опубликовали новую книгу Эсме, а затем достаточно тактично сообщили бы автору, что закрываем серию популярного детектива.

– Вряд ли это прозвучало бы убедительно, – сказала Клаудиа. – Карлинг – единственный автор в этой серии.

Джеймс продолжал, обращаясь непосредственно к Жерару:

– Книга нуждается в тщательном редактировании, но Эсме примет правку, если это сделать тактично. Сюжет следует усилить, средняя часть слабовата. Но описание острова очень хорошо. И Карлинг прекрасно создает атмосферу нависшей угрозы. Характеристика персонажей здесь значительно лучше, чем в предыдущем романе. Мы ничего не потеряем на этой книге. Мы издавали Эсме тридцать лет. Это очень давняя связь. Мне хотелось бы, чтобы она закончилась доброжелательно и великодушно. Вот и все.

– Она уже закончилась, – ответил Жерар Этьенн. – К тому же мы – издательство, а не благотворительное заведение. Мне жаль, Джеймс, но Карлинг должна уйти.

– Вы могли бы дождаться совещания Книжной комиссии, – возразил Де Уитт.

– Я, возможно, и подождал бы, если бы ее литагент не позвонила. Карлинг срочно понадобилось узнать срок выхода книги и что мы предполагаем сделать, чтобы организовать ее презентацию. Презентацию! Тут больше подошли бы поминки! Не было смысла кривить душой. Я прямо сказал ее литагенту, что книга не соответствует уровню и мы не собираемся ее публиковать. Вчера я письменно подтвердил это решение.

– Она плохо это воспримет.

– Разумеется, она плохо это воспримет. Писатели всегда плохо воспринимают отказ. Они считают его равным детоубийству.

– А что у нас с ее уже опубликованными книгами?

– А вот тут мы еще можем сделать кое-какие деньги.

Неожиданно снова заговорила Франсес Певерелл:

– Джеймс прав. Мы договорились обсудить этот вопрос снова. У вас не было абсолютно никаких полномочий говорить с Эсме Карлинг или с ее агентом – Велмой Питт-Каули. Мы вполне могли бы издать ее новый роман, а потом мягко сообщить ей, что это – в последний раз. Габриел, вы ведь согласны? Вы ведь тоже думаете, что нам следует принять «Смерть на Райском острове»?

Все четверо компаньонов смотрели на Донтси в ожидании того, что он скажет, словно он представлял здесь последнюю инстанцию – апелляционный суд. Старик сидел, погрузившись в бумаги, но теперь поднял голову и улыбнулся Франсес:

– Я не думаю, что это смягчило бы удар, а вы? Ведь отвергают не автора. Отвергают книгу. Если мы опубликуем этот ее новый роман, она преподнесет нам следующий, и перед нами встанет та же проблема. Жерар действовал поспешно и, как мне представляется, не особенно деликатно, но я думаю, что решение было правильным. Роман либо стоит печатать, либо нет.

– Рад, что мы хоть что-то уладили. – Этьенн принялся складывать бумаги.

– Если только вы понимаете, что это единственное, что мы уладили, – откликнулся Де Уитт. – Больше никаких переговоров о продаже Инносент-Хауса до тех пор, пока мы не проведем очередное совещание и вы не представите нам необходимые цифры и полный бизнес-план.

– Вы получили бизнес-план. Я представил его вам месяц назад.

– Этот план нам непонятен. Мы встречаемся через неделю. Было бы полезно, если бы вы раздали нам материалы днем раньше. И нам нужны альтернативные предложения. Один план на случай продажи Инносент-Хауса, другой – если продавать дом не станем.

– Второй представить легко, – сказал Этьенн. – Либо мы договариваемся со Сколлингом, либо объявляем себя банкротами. А Сколлинг не из терпеливых.

– Успокой его обещанием, – посоветовала Клаудиа. – Скажи ему: если мы решим продавать дом, он получит право первого выбора.

Этьенн улыбнулся:

– Ну уж нет. Не думаю, что мог бы дать ему такого рода обещание. Как только всем станет известно, что он проявляет интерес к этому дому, мы сможем набавить еще тысяч пятьдесят. Не очень уверен, что получится, но как знать? Я слышал, что Музей Грейфрайерз ищет помещение, чтобы разместить свою коллекцию картин на морские темы.

– Мы не собираемся продавать Инносент-Хаус, – заявила Франсес Певерелл. – Ни Гектору Сколлингу, ни кому бы то ни было еще. Только через мой труп. Или – ваш.

13

В секретарской комнате Мэнди Прайс подняла голову, когда вошла Блэки, и увидела, как та с пылающим лицом прошла к своему столу, села за компьютер и застучала по клавишам. Минуту спустя ее любопытство одержало верх над сдержанностью, и Мэнди спросила:

– Что случилось? Я думала, вы всегда ведете записи на совещаниях директоров.

Голос Блэки звучал странно: он был хриплым и в то же время в нем была слабая нотка мстительного удовлетворения.

– Больше не веду, по всей видимости.

Бедная старая корова, подумала Мэнди, выперли все-таки! И снова спросила:

– А что такого секретного? Чем они там у себя занимаются?

– Занимаются? – Пальцы Блэки, беспокойно бегавшие по клавишам, замерли. – Губят нашу фирму, вот чем они там занимаются. Выметают, как мусор, все, ради чего мистер Певерелл работал, что любил, что отстаивал больше тридцати лет. Строят планы, как продать Инносент-Хаус. А мистер Певерелл так его любил. Дом принадлежал их семье целых сто шестьдесят лет, даже больше. Инносент-Хаус и есть «Певерелл пресс». Не будет одного – не будет и другого. Мистер Жерар планировал избавиться от дома, еще когда старший мистер Этьенн уходил в отставку. А теперь, когда он стал главным, никто его не остановит. Мисс Франсес это вовсе не по душе, только ведь она в него влюблена, да и вообще на нее никто особого внимания не обращает. Мисс Клаудиа – она его сестра. Мистер Де Уитт… У этого духу не хватит его остановить. Ни у кого не хватит. Мистер Донтси мог бы, только он уже старый и теперь ему все равно. Никто из них не устоит перед мистером Жераром. А он знает, что я думаю. Потому и не хотел, чтоб я там была. Он знает – я не согласна. Знает – я бы его остановила, если бы могла.

Мэнди видела – в глазах Блэки стояли слезы, но это были слезы гнева. Смутившись, от всей души желая утешить, но с огорчением понимая, что чуть погодя Блэки пожалеет о своей невольной откровенности, она сказала:

– Он иногда ведет себя просто как подонок. Я заметила, как он с вами обращается. Почему бы вам не уйти самой? Попробуйте немного поработать в качестве временной. Заберите свои документы и сообщите ему, куда ему следует засунуть эту работу.

Блэки, делая героические усилия, чтобы успокоиться, попыталась снова обрести чувство собственного достоинства:

– Не смешите меня, Мэнди. Я не собираюсь увольняться. Я здесь старший личный секретарь и помощник, а не какая-то временная. Никогда временной не была. И не буду.

– Ну, есть должности и похуже временного сотрудника. Тогда как насчет чашечки кофе? Я могла бы приготовить прямо сейчас, какой смысл ждать? А к нему пару ломтиков шоколадного печенья – поспособствовать пищеварению?

– Ну хорошо. Только не трать время, сплетничая с миссис Демери. Мне надо, чтобы ты кое-что скопировала, когда закончишь печатать письма. И, Мэнди, учти: то, что я тебе сказала, – закрытая информация. Я говорила с тобой немного более откровенно, чем следовало бы, и хочу, чтобы за стены нашей комнаты это не вышло.

Ну да, как же, подумала Мэнди. Что же, мисс Блэкетт не знает, что все издательство только и гудит об этом? Но ответила:

– Я умею держать язык за зубами. Не моего ума дело, верно ведь? Меня тут уже не будет, когда вы переезжать станете.

Едва она поднялась со стула, как телефон на ее столе зазвонил и она услышала взволнованный голос Джорджа; однако тон у него был заговорщический, так что она с трудом разбирала, что он говорит.

– Мэнди, ты не знаешь, где мисс Фицджеральд? Я не могу вызвать мисс Блэкетт с совещания, а у меня тут миссис Карлинг. Она требует мистера Жерара, и я не уверен, что смогу удерживать ее здесь еще какое-то время.

– Все в порядке. Мисс Блэкетт сейчас здесь. – Она передала Блэки трубку. – Это Джордж. Миссис Карлинг в приемной и скандалит, требуя мистера Жерара.

– Это невозможно.

Блэки взяла трубку, но прежде чем успела ответить, дверь распахнулась, и миссис Карлинг ворвалась в комнату, отшвырнула с дороги Мэнди и ринулась прямо в кабинет директора. Мгновенно вернувшись оттуда, она гневно обратилась к ним обеим:

– Ну так где же он? Где Жерар Этьенн?

Блэки, пытаясь сохранить невозмутимый вид, раскрыла настольный календарь.

– Мне кажется, вы не договаривались с ним о встрече, миссис Карлинг?

– Разумеется, я не договаривалась с ним об этой чертовой встрече. После тридцати лет работы в издательстве мне не надо договариваться о встрече с моим издателем. Я не какой-нибудь жулик, желающий всучить ему место для рекламы. Где он?

– Он совещается с компаньонами, миссис Карлинг.

– Я полагала, они заседают только в первый четверг месяца?

– Мистер Жерар перенес заседание на сегодня.

– Тогда им придется это заседание прервать. Они, видимо, в конференц-зале?

Миссис Карлинг решительно направилась к двери, но Блэки оказалась проворнее. Она проскользнула мимо писательницы и встала перед ней спиной к двери.

– Вы не можете пойти туда, миссис Карлинг. Совещания директоров никто никогда не прерывает. У меня строгие указания задерживать даже срочные телефонные звонки.

– В таком случае я буду ждать, пока они закончат.

Блэки, все еще охраняющая дверь, обнаружила, что ее рабочее кресло прочно занято, но присутствия духа не утратила:

– Мне неизвестно, когда это произойдет. Они могут послать на кухню за сандвичами. И разве вы не должны сегодня после полудня участвовать в подписании книг в Кембридже? Я сообщу мистеру Жерару, что вы заходили, и он, несомненно, свяжется с вами в первую же свободную минуту.

Утренняя неприятность, желание восстановить свой авторитет в глазах Мэнди сделали ее тон более властным, чем того требовал обычный такт, но и при этом ярость, звучавшая в ответе, их поразила. Миссис Карлинг вскочила с кресла с такой быстротой, что оно закрутилось, и встала так, что ее лицо чуть ли не касалось лица Блэки. Она была на целых три дюйма ниже ростом, но Мэнди казалось, что из-за этого она выглядит нисколько не менее устрашающе. Мышцы на вытянувшейся шее напряглись, как канаты, поднятые вверх глаза сверкали, а под крючковатым носом маленький злобный рот превратился в красную расщелину, источающую яд.

– В первую же свободную минуту?! Ах ты безмозглая сука! Занесшаяся самовлюбленная идиотка! С кем, по-твоему, ты разговариваешь? Только благодаря моему таланту ты получаешь зарплату последние двадцать с лишним лет, не забывай об этом! Тебе давно пора было понять, как мало ты значишь для этого издательства. Только потому, что ты работала на мистера Певерелла и он тебя терпел, и баловал, и давал почувствовать, что ты нужна, ты позволяешь себе задирать нос перед теми, кто был связан с «Певерелл пресс», когда ты еще мокроносой девчонкой бегала в школу. Старый Генри тебя избаловал, но я-то знаю, что он о тебе на самом деле думал, и могу это прямо сказать. Почему? Да потому что он сам мне говорил, вот почему. Ему до смерти надоело, что ты вечно крутишься рядом с ним и смотришь на него словно корова, у которой мозги набекрень. Он до смерти устал от твоей преданности. Он мечтал от тебя избавиться, только духу не хватало тебя выгнать. У бедняги ни на что никогда не хватало духу. Если бы хватало, Жерар Этьенн не стоял бы сейчас во главе фирмы. Скажи ему, мне надо его видеть, и пусть это будет, когда мне удобно, а не ему!

Когда Блэки заговорила в ответ, губы ее побелели так, что Мэнди показалось, они почти не шевелятся, произнося слова:

– Это неправда. Вы лжете. Это неправда.

И тут Мэнди испугалась. Она привыкла к скандалам в самых разных учреждениях. Более чем за три года работы в качестве временного сотрудника ей пришлось наблюдать несколько весьма впечатляющих взрывов темперамента, но словно крепкий маленький кораблик, она весело носилась по волнам разбушевавшейся стихии посреди терпящих крушение судов. Пожалуй, хороший учрежденческий скандал мог даже доставить ей удовольствие. Лучшего противоядия от скуки просто и быть не могло. Но на этот раз все было по-другому. Сейчас – она это понимала – перед ней было истинное страдание, настоящая взрослая боль и взрослая злоба, рожденная вызывающей ужас ненавистью. Перед ней было горе, которое не утишить свежесваренным кофе и парой ломтиков шоколадного печенья из жестяной коробки, которую миссис Демери держала исключительно для директоров фирмы. С непередаваемым ужасом она на миг подумала, что Блэки сейчас закинет голову и завоет от муки. Ей хотелось протянуть руку – утешить, поддержать, но она знала – этому горю нет утешения и ее порыв впоследствии вызовет неприязнь.

Дверь с грохотом захлопнулась. Миссис Карлинг словно вымело из комнаты.

Блэки повторила:

– Это ложь. Это все ложь. Она об этом ничего не знает.

– Конечно, не знает, – уверенно ответила Мэнди. – Конечно, она лжет, это всякому было бы видно. Она просто завистливая старая сука. Я не стала бы на нее внимание обращать.

– Я пойду в туалет.

Было очевидно, что Блэки сейчас стошнит. И опять Мэнди подумала, не пойти ли с ней, но решила, что лучше не надо. Блэки вышла на негнущихся ногах, словно робот, чуть не столкнувшись с миссис Демери, внесшей в комнату два пакета.

– Они пришли второй доставкой, так что я подумала – отнесу-ка их вам сама, – сказала миссис Демери. – А что это с ней?

– Расстроилась. Компаньоны не захотели, чтоб она присутствовала на совещании. А потом явилась миссис Карлинг и хотела увидеть мистера Жерара, а Блэки ее не пустила.

Миссис Демери сложила руки на груди и прислонилась к столу мисс Блэкетт.

– Думаю, она письмо утром получила, что ее новый роман печатать не хотят.

– Господи Боже, да откуда вы знаете, миссис Демери?

– Не так уж много у нас случается такого, чего до моих ушей не доходит. А тут-то уж точно беда будет, попомни мои слова.

– А если он недостаточно хорош, отчего бы ей его не поправить или новый не написать?

– Так она думает, что не сможет, вот отчего. Такое с писателями всегда бывает, когда кому отказывают. Они вот этого и боятся все время, что талант свой потеряют, что с ними творческий блок случится. Потому с ними так щекотливо дело иметь. Щекотливый они народ, эти писатели. Приходится им все время твердить, какие они замечательные, не то они прямо на глазах у тебя развалятся. Я сама такое видала, да не один раз. Вот старый мистер Певерелл знал, как с ними обращаться. У него к авторам подход правильный был, у мистера Генри был, это точно. А у мистера Жерара не выходит. Он другой совсем. Он не поймет никак, чего это они хныкать не перестанут и за работу не возьмутся.

Этот взгляд вызывал у Мэнди самое глубокое сочувствие. Она могла сказать Блэки, что мистер Жерар – настоящий подонок, и на самом деле была уверена в этом, но ей все же трудно было испытывать к нему неприязнь. Она чувствовала, что – будь у нее такая возможность – она вполне могла бы с ним справиться. Однако дальнейший обмен новостями был прерван Блэки, вернувшейся гораздо раньше, чем Мэнди ожидала. Миссис Демери тотчас же выскользнула из комнаты, а Блэки, ни слова не говоря, снова уселась за клавиатуру компьютера.

Целый час после этого они работали в гнетущем молчании, прерываемом Блэки только для того, чтобы отдать какое-нибудь распоряжение. Она послала Мэнди в копировальную – сделать три копии недавно поступившей рукописи, которая, если судить по первым трем прочитанным Мэнди абзацам, вряд ли когда-нибудь выйдет в свет. Потом ей вручили три чрезвычайно слепых экземпляра для перепечатки, а после этого велели разобраться в ящике с надписью «Хранить некоторое время» и выбросить все бумаги более чем двухгодичной давности. Это весьма полезное хранилище использовалось всем издательством для бумаг, которые сотрудники не знали куда девать, но никто не хотел выбрасывать. Здесь было полно материалов как минимум двенадцатилетней давности, и разборка ящика «Хранить некоторое время» считалась крайне непопулярным занятием. Мэнди чувствовала, что ее подвергают несправедливо тяжелому наказанию за приступ откровенности Блэки.

Совещание директоров закончилось раньше, чем обычно. Было всего лишь половина двенадцатого, когда Жерар Этьенн, в сопровождении своей сестры и Габриела Донтси, энергично прошагал через секретарскую комнату к кабинету. Клаудиа Этьенн задержалась, чтобы поговорить с Блэки, когда дверь кабинета распахнулась и Жерар появился снова. Мэнди увидела, что он едва сдерживает ярость. Он спросил, обращаясь к Блэки:

– Это вы взяли мой личный ежедневник?

– Конечно, нет, мистер Жерар. Разве его нет в правом ящике стола?

– Разумеется, нет, иначе я вряд ли стал бы спрашивать об этом.

– Я заполнила его расписанием на неделю в этот понедельник и положила обратно в ящик. С тех пор я его больше не видела.

– Он был там вчера утром. Если вы его не брали, вам следует выяснить, кто это сделал. Я полагаю, вы согласитесь с тем, что следить за сохранностью моего ежедневника входит в ваши обязанности. Если же вам не удастся отыскать ежедневник, я был бы рад, если бы мне вернули карандаш. Он золотой, и я испытываю к нему некоторую привязанность.

Лицо Блэки побагровело. Клаудиа Этьенн наблюдала за происходящим, с насмешливым изумлением подняв брови. Мэнди, учуяв битву, старательно изучала значки в блокноте для стенографических записей, словно они вдруг стали совершенно непонятными.

Примечания

1

Уайтчепел-роуд – улица, ведущая от центра Лондона к району Уайтчепел – одному из беднейших микрорайонов Ист-Энда, большого промышленного и портового района Лондона, расположенного к востоку от лондонского Сити Доклендс – часть Уайтчепела, занятая доками, складами и судоремонтными заводами. – Здесь и далее примеч. пер.

2

Террасный дом – один из непрерывного ряда небольших стандартных домов, построенных вдоль улицы (особенно в рабочих районах).

3

Гринвич – пригород южного Лондона. До 1948 г. там находилась гринвичская астрономическая обсерватория.

4

Curriculum vitae (лат.) – жизненный путь, краткое жизнеописание.

5

Дихотомия – здесь: деление целого на две части, раздвоение.

6

CV – сокращение от Curriculum vitae.

7

Портобелло-роуд – рынок в Лондоне, получивший название от улицы, вдоль которой расположен Известен своими антикварными и недорогими ювелирными лавками.

8

Коронер – должностное лицо при органах самоуправления графства или города (в данном случае – при городском совете), разбирает дела о насильственной или внезапной смерти при невыясненных обстоятельствах.

9

Гай Фокс (1570–1606) – подрывник, один из участников «порохового заговора», организованного группой экстремистов-католиков с целью взорвать 5 ноября 1605 г. здание парламента, вместе с присутствующим на заседании королем Иаковом I. Гай Фокс был захвачен в подвалах парламента накануне намеченного дня, когда закладывал динамит, и вскоре был казнен Лидер группы, Роберт Кейтсби, был застрелен во время ареста. Остальные заговорщики арестованы и казнены.

10

Следует помнить, что слово латинского происхождения «кадавр» (англ. «cadaver») и по-русски, и по-английски означает «труп» (помимо прочих значений).

11

«Гаррик» («Garrick [Club]») – лондонский клуб актеров, писателей, журналистов, основан в 1831 г. Назван в честь знаменитого актера Дэвида Гаррика (1717–1779).

12

Комиссар – глава столичной полиции.

13

«Патерностер ревью» (лат. Pater Noster – букв. Отче наш) – здесь: «Магическое обозрение».

14

Ле Фаню, Джозеф (1814–1873) – ирландский журналист и писатель, автор романов о таинственных событиях и преступлениях и «рассказов с привидениями». Наиболее известны такие его произведения, как «Дом рядом с кладбищем» (1861), «Дядюшка Сайлас» (1864) и др., а также сборники рассказов «Сквозь тусклое стекло» (1872) и опубликованный в 1923 г «Призрак мадам Кроул и другие рассказы».

15

Констанция (Констанс) Кент (1844–1944) – молодая англичанка, признавшаяся в 1865 г в том, что в возрасте шестнадцати лет она убила своего единокровного трехлетнего брата. До ее признания сотрудникам Скотланд-Ярда не удавалось раскрыть это жестокое убийство Констанция Кент была приговорена к двадцати годам тюрьмы. Отсидев весь срок, она вместе со старшим братом уехала в Австралию, где прожила под другим именем еще шестьдесят лет и скончалась в столетнем возрасте в 1944 г. В ее истории удивляет то, что признание ее было скорее всего ложным. Ее показания не соответствуют фактам, установленным расследованием. Судя по этим фактам, мальчик был, вероятнее всего, убит не сестрой, а их отцом Тайна, лежащая за признанием Констанции, так и осталась неразгаданной.

16

«Атенеум» – лондонский клуб для ученых и писателей, основан в 1824 г. (Atheneum – греч. букв. «храм Афины»).

17

Брайтон и Саут-Энд-он-Си – фешенебельные приморские курорты на юго-востоке и юге Англии.

18

Уэсли, Джон (1703–1791) – англиканский священник, лидер оксфордской группы глубоко верующих ученых, ставший основателем методистской церкви.

19

Коммандер – высокий чин в английской столичной полиции, соответствующий чину подполковника в армии.

20

«Брукс» – фешенебельный лондонский клуб Основан в 1764 г как клуб буржуазной партии вигов в противовес клубу партии земельной аристократии тори – «Уайтс» (основан в 1693 г.).

21

Виши – город в центральной Франции, где во время Второй мировой войны, после заключения перемирия с Германией в 1940 г., находилась штаб-квартира французского правительства во главе с А. Ф. Петеном. Полномочия вишистского правительства распространялись только на южную Францию, т. е. на 2/5 территории всей страны.

22

Столпол (проф. жарг.) – столичная полиция (в Лондоне).

23

Кенсингтон – фешенебельный район на юго-западе центральной части Лондона.

24

Флит – долговая тюрьма в Лондоне, существовала до 1842 г

25

Инносент-Уок (англ. Innocent Walk) – Дорога невиновных, Инносент-Хаус (англ. Innocent House) – Дом невиновных.

26

Английский ампир – стиль мебели и архитектуры периода Регентства (1811–1820 гг.)

27

Стиль королевы Анны (правила в 1702–1714 гг.) – стиль мебели и архитектуры начала XVIII в.

28

Овалтин – горячий молочно-шоколадный напиток, приготовленный из специального порошка.

29

Амонтильядо – сухой выдержанный херес.

30

Барбара Пим (1913–1980) – английская писательница, автор сатирических романов-трагикомедий о жизни среднего класса. Имеется в виду ее роман «Замечательные женщины» («Excellent Women», 1952).

31

ЖИ – «Женский институт» – организация, объединяющая женщин, живущих в сельских районах, в ее рамках действуют различные объединения и кружки.

32

«Цимбелин» – пьеса У. Шекспира, впервые опубликованная в 1623 г., уже после смерти автора (1616) Считается, что она могла быть написана в 1609–1610 гг. и поставлена в 1611 г.

33

Уилфрид Оуэн (1893–1918) – английский поэт, участник Первой мировой войны, погибший в бою. Стал известен впервые как «окопный поэт» (при жизни были опубликованы только пять его стихотворений), но затем, после выхода его произведений в 1931 г., обрел широкое признание.

34

Шадуэлл – район Ист-Энда вокруг площади Шадуэлл-Плейс и станция метро того же названия, близ Темзы.

35

Марк Аврелий Антонин (121–180) – римский император (161–180), философ-стоик, автор 12-ти томов «Размышлений».

36

Дизраэли, Бенджамин (1804–1881) – премьер-министр Великобритании (1868 и 1874–1880), Гладстон, Уильям Юарт (1809–1898) – премьер-министр Великобритании (1868–1874, 1880–1885, 1886 и 1892–1894).

37

Ар-деко (20–30 гг XX в) – декоративный стиль в мебели и архитектуре, отличавшийся яркими красками и геометрическими формами

38

Барбикан – район лондонского Сити, сильно пострадавший от воздушных налетов во время Второй мировой войны и перестроенный как единый комплекс В настоящее время также один из культурных центров Лондона.

39

«Катти Сарк» – последний из больших чайных клиперов, построенный в 1869 г.

40

Коракл – рыбачья лодка, сплетенная из ивняка и обтянутая кожей.

41

Хэмптон-Корт – грандиозный дворец с парком на берегу Темзы, близ Лондона, королевская резиденция до 1760 г Построен в 1515–1520 гг.

42

Очевидно, Франсес имеет в виду картину Джорджоне «Гроза», находящуюся в художественной галерее венецианской Академии изящных искусств. Джорджоне (Джорджо Барбарелли или Джорджо да Кастельфранко, ок. 1478–1510) – венецианский художник, ключевая фигура итальянского Ренессанса в Венеции. Одним из его учеников был Тициан.

43

Академия – Академия изящных искусств Венеции, с музеем и художественной галереей, расположена на правом берегу Большого канала в несколько раз перестраивавшихся зданиях средневекового монастыря, храма и школы «Delia Canta», образована в XIX в.

44

Витторе Карпаччо (ок 1450/60 – 1525/26) – венецианский художник, особенно известный пейзажами Венеции и циклом картин «Сцены из жизни ев Урсулы».

45

Оратория – здесь: ответвление римско-католической церкви, образованное в Риме сообществом нерукоположенных священников в 1564 г. Характеризуется простыми для понимания формами проповедования и богослужения.

46

Саккос – род стихаря.

47

…была РК (простореч.) – принадлежала к римско-католической церкви.

48

…воспитывали бы как АЦ (простореч.) – воспитывали бы как принадлежащих к англиканской церкви.

49

«Антик-гипермаркет» – большой антикварный магазин на Кенсингтон-Хай-стрит в Лондоне.

50

Игла Клеопатры – принятое в Великобритании название обелиска из розового гранита, установленного на набережной Темзы в Лондоне в 1878 г. Это один из двух обелисков, воздвигнутых ок. 1500 г до н. э. у храма Изиды в египетском городе Гелиополе.

51

«Костюм и значок Доггетта» – лодочные гонки речников на Темзе на приз в виде оранжевого костюма и серебряного значка Введены в 1715 г ирландским комическим актером Томасом Доггеттом и в настоящее время представляют собой старейшие соревнования по одиночной гребле в мире.

52

Хай-Уок – пешеходная дорога Тауэрского моста.

53

«Музыкальные стулья» – детская игра под музыку дети ходят вокруг стульев, которых на один меньше, чем играющих, когда музыка прекращается, все бросаются занимать стулья.

54

Саут-Бэнк – южный берег Темзы, район, где расположены преимущественно общественные здания – театры, концертные залы, художественные галереи и т. п.

55

«Охотники за головами» – жаргонное название различных агентств, подыскивающих работников на ответственные должности в крупных фирмах, отбирая особенно способных выпускников престижных вузов, переманивая сотрудников других фирм и т. п.

56

Джейн Остен (1775–1817) – английская писательница, чьи романы снова вошли в моду начиная с 1950-х гг. В России наиболее известны «Чувство и чувствительность» (1811), «Гордость и предубеждение» (1813) и др.

57

Джордж Элиот (Мэри Энн Эванс, 1819–1880) – английская писательница, автор многочисленных романов, переводчик с немецкого философских трудов. Наиболее известны романы «Адам Вид» (1859), «Мельница на Фиоссе» (1860), «Сайлес Марнер» (1861) и др.

58

«Уайтбред» – одна из крупнейших пивоваренных компаний в Великобритании, производит также спиртные напитки, имеет собственные пабы во многих городах страны Основана в 1742 г.

59

Шорт-лист – список кандидатов на премию, допущенных к последнему туру конкурса.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9