Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пилон

ModernLib.Net / Современная проза / Фолкнер Уильям / Пилон - Чтение (стр. 13)
Автор: Фолкнер Уильям
Жанр: Современная проза

 

 


– А Шуман-то, Шуман! Машинка-то у него, видно, резвая; он вдвое в сторону ушел против остальных, – может, конечно, Орд не слишком старается… Черт, почему он так далеко?

Тут голос утонул в реве и рыке: самолеты облетели ближний пилон и, сопровождаемые дружным поворотом словно бы жестко прикрепленных к звуку голов от одного края предангарной площадки к другому, удалились в сторону озера, уменьшились, соблюдая очередность; Шуман, выполнив поворот со скольжением на крыло, но сохранив позицию, все так же летел изрядно в стороне. На подходе ко второму пилону, высившемуся посреди озера, машины сблизились; выстроившиеся не совсем ровной линией, крохотные теперь из-за дальности – Шуман, соблюдая прежнюю осторожность, держался выше и сбоку, – они, набирая перед поворотом высоту, легко порхнули вверх и обогнули пилон. Репортер опять услышал голос механика:

– Вот, смотрите, ускоряется. Мать честная, он уже второй! Ну дает, чуть не пикирует! Надо же, он на ближнем пилоне будет за Ордом вплотную; значит, просто выжидал, прощупывал…

Шум был теперь слабым и рассеянным; сонный послеполуденный мир был накрыт им, как куполом, и четыре машины, казалось, беззвучно зависли в вакууме, как стрекозы, являя глазу различные смягченные расстоянием пастельные тона на невообразимо голубом фоне; когда солнце блеснуло на каждой из машин и погасло, в этих вспышках было нечто незначительное и случайное, как в четырех музыкальных нотах, взятых кем-то, скажем, на арфе. Наклонившись к женщине, которая не подозревала о его присутствии, репортер закричал:

– Смотрите, смотрите! Нет, но каков летчик! Каков летчик! А Орд не будет выжимать из «девяносто второго»… Второй приз в четверг, и, если Орд не будет… Смотрите, Господи! Смотрите!

Она повернулась к нему: подбородок, бледные глаза, голос, сказанного которым он даже не воспринял:

– Да. Деньги – это всегда хорошо.

Потом он даже перестал на нее смотреть, устремив взгляд вдоль взлетно-посадочной полосы, потому что четыре самолета, теперь отчетливо разбившиеся на две пары, приближались к полю аэродрома, быстро увеличиваясь. Опять раздался голос механика:

– Ну шпарит! Посмотрим, как Орд будет с ним тягаться! Глядите, Орд ему уступает…

Двое лидеров начали вираж одновременно, идя бок о бок; гулкий рев словно бы опускался и втягивался, как будто машины не производили его сами, а засасывали из неба. Рот репортера был по-прежнему открыт; он знал это по игольчатому покалыванию в больной челюсти. Позднее он вспомнит, как опустил глаза и увидел, что раздавленное мороженое течет меж его пальцев, как поставил мальчика на землю и взял его за руку. Но тогда он этого не сознавал; тогда два самолета бок о бок, Шуман с внешней стороны и чуть выше, пошли на вираж вокруг пилона, будто свинченные воедино, – и вдруг репортер увидел в воздухе над верхушкой пилона некую плывущую невесомую россыпь, похожую на клочки горелой бумаги или на перья. Он смотрел на эти клочки, все еще не закрыв рта, и внезапно услышал чье-то «Ааааа!» – и увидел, как Шуман взмывает вверх почти отвесно и как из его машины вылетает целый ворох легкого мусора.

На площадке потом говорили, что он использовал последние секунды управляемости до того, как фюзеляж разломился надвое, чтобы резко набрать высоту и освободить путь двум летевшим сзади самолетам, глядя при этом вниз на многолюдную сушу и на пустое озеро и делая быстрый выбор, пока хвостовая часть не отвалилась совсем. Но большая часть толков была о том, как повела себя его жена, о том, что она не закричала и не упала в обморок (она стояла близко к комментатору, достаточно близко, чтобы микрофон уловил ее крик), а просто смотрела, не сходя с места, как разламывается фюзеляж, а потом со словами: «Чтоб тебя, Роджер! Чтоб тебя! Чтоб тебя!» – повернулась, схватила мальчика за руку и бросилась к волнолому; мальчик беспомощно мотался на коротеньких ножках между ней и репортером, который, держа его за другую руку, издавая телом легкий стук и щелк, напоминая воронье пугало в бурю, бежал развинченным своим галопом за ярким отчетливым образом любви. Возможно, он тормозил ее движение своей массой, потому что она на бегу обернулась и, метнув в него короткий бледный холодный ужасный взгляд, крикнула:

– Да будь ты проклят! Провались! Сгинь ко всем чертям!

ПЕСНЬ ЛЮБВИ ДЖ. А. ПРУФРОКА[27]

На ракушечном берегу между бульваром и слипом[28] для гидропланов стоял один из грузовиков электрической компании, а приехавшие на нем электрики устанавливали у кромки воды прожектор. Репортер, когда его увидел фотограф по кличке Стопарь, высился у пустого грузовика в окружавшей машину зоне затишья между физиономиями зевак, глядевших из-за полицейского оцепления, и всеми теми – полицейскими, газетчиками, служащими аэропорта и иными личностями, не имеющими ни полномочий, ни ясной цели, которые ухитряются проникать сквозь полицейские кордоны всюду, где произошло прилюдное несчастье, – что толпились вдоль берега. Фотограф подбежал к репортеру вялой, поникшей трусцой, аппарат вихлялся у него на боку.

– Ну дела, Боже ты мой, – сказал он. – Снял я все это, снял. Только вот чуть не вытошнило меня к чертям собачьим прямо туда, в ящик, когда я пластинки менял.

За фигурами тех, кто стоял у воды, и чуть подальше буев, ограничивающих снаружи бассейн для гидропланов, полицейский катер, чтобы к предполагаемому месту падения самолета могла беспрепятственно подойти землечерпалка, разгонял воронью стаю лодчонок, налетевших неким волшебным образом, подобно большинству собравшихся на берегу, неизвестно откуда. Слип для гидропланов, дно около которого было искусственно углублено, защищала от тихого наступления илистого озерного дна подводная баррикада, на сооружение которой пошли отходы городской физиологии (куски старой мостовой, обломки разрушенных стен и даже остовы отслуживших свое автомобилей – всевозможные отбросы двадцатого столетия, извергаемые человеческими скоплениями, достаточно крупными, чтобы платить жалованье мэру), сваленные в озеро. Согласно показаниям трех добытчиков устриц, промышлявших в тот момент в плоскодонке ярдов за двести, самолет упал в воду то ли прямо над этим мусорным барьером, то ли рядом, чуть подальше от берега. Хотя оба крыла всплыли почти тотчас же и сразу были отбуксированы на берег, три версии несколько разнились в отношении точного места; один из сборщиков устриц (с поля аэродрома, с предангарной площадки видели, что Шуман пытается открыть люк кабины, словно желая выпрыгнуть, словно надеясь на парашют, несмотря на малую высоту) утверждал, что пилот, то ли сумев выбраться из машины, то ли будучи из нее выброшен, падал отдельно. Однако все трое сходились в том, что и тело, и аэроплан лежат либо на самом подводном завале, от которого полицейский катер теперь отгонял маленькие лодки, либо около него.

Солнце только что село. На зеркально-гладкой воде даже поганенькие эти суденышки – видавшие виды вонючие плоскодонки и ялики устричников и креветочников – казались чем-то волшебно-воздушным и безглубинным, казались бабочками или мотыльками, врассыпную упархивающими от механической сенокосилки – от ладного низенького полицейского катерка защитного цвета, принявшего на борт с одной из лодчонок женщину и мальчика, в которых фотограф узнал жену и сына погибшего летчика. Среди этой плавучей мелкоты землечерпалка выглядела неким впервые выбравшимся на свет Божий допотопным чудищем, которое разбудил, но не встревожил одушевленный или неодушевленный предмет из свето-воздушного царства, внезапно вторгшийся в водную цитадель, где оно спало.

– Мать честная, – сказал фотограф, – почему, спрашивается, я прямо тут не стоял? Хагуду, хочешь не хочешь, пришлось бы меня повысить. Боже праведный, – сказал он хриплым голосом, полным приглушенного и не желающего верить изумления, – а иному недотепе вроде меня даже на роликовых коньках не дано было научиться.

Репортер наконец перевел на него взгляд. Лицо репортера было абсолютно спокойно; повернувшись с осторожностью, как будто он был стеклянный и знал это, он обратил взор на фотографа, легонько сморгнул и произнес безмятежным, сонно-задумчивым голосом, какой можно услышать в доме, где болен ребенок – болен не день и не два, а так долго, что даже изнурительная тревога успела выродиться в поверхностную привычку:

– Она велела мне провалиться. В смысле – убраться совсем, в другой город, скажем.

– Убраться? – переспросил фотограф. – В какой город?

– Ты не понял, – сказал репортер тем же безмятежным озадаченным голосом. – Сейчас я тебе объясню.

– Конечно, само собой, – сказал фотограф. – Меня вот тоже до сих пор тошнит. Но надо двигать, везти пластинки в редакцию. А ты, сдается мне, еще даже туда не звонил. Ведь не звонил?

– Что? – спросил репортер. – А… Нет, я звонил. Но послушай. Она не поняла. Она велела мне…

– Пошли, пошли, – сказал фотограф. – Тебе еще раз надо позвонить, сообщить о развитии событий. Господи, а мне, думаешь, хорошо? Слушай, курни, полегчает. Еще бы. Я тоже чуть не сблевал. Но собственно, какого черта? Он нам ни сват ни брат. Пошли, чего стоять.

Он достал у репортера из кармана пачку сигарет, вытянул из нее две и чиркнул спичкой. Репортер несколько приободрился; он взял у фотографа горящую спичку и сам поднес ее к обеим сигаретам. Но почти тут же фотограф увидел, как он вновь погружается в былое состояние безмятежной телесной анестезии, медленно утопает словно бы в чистой прозрачной жидкости, обратив к фотографу спокойное, слегка искаженное лучепреломлением лицо, смаргивая с близорукой серьезностью, глядя на него и терпеливо, неторопливо повторяя:

– Нет, ты не понял. Сейчас я тебе…

– Конечно, само собой, – сказал фотограф. – Ты Хагуду лучше объясни, пока мы будем ждать выпивки.

Репортер покорно двинулся следом. Но очень скоро фотограф увидел, что они вновь обрели ту обычную взаимную физическую дополнительность, что была им свойственна, когда они работали в паре: репортер крупно вышагивал впереди, он трусил за ним, стараясь не отстать.

«Вот чем он хорош, пожалуй, – подумал фотограф. – Ему не так-то уж далеко сходить с ума и поэтому не так-то уж далеко возвращаться».

– Точно, – сказал репортер. – Чего тут стоять. Нам надо пива и хлеба, а этим надо чтива и зрелищ. А если вдруг когда-нибудь отменят кровь и прелюбодеяние, где, черт возьми, мы все окажемся?.. Да. Ты дуй в редакцию с тем, что есть; даже если они сейчас его вытащат, снимать все равно уже будет темно. Я останусь, подежурю. Скажи об этом Хагуду.

– Само собой, – сказал фотограф, семеня трусцой с мотающимся у бедра аппаратом. – Хлебнем по одной, авось чуток воспрянем. Если подумать, мы ж не заставляли его на этой штуке лететь.

Они еще не добрались до круглого зала, а закатный свет уже померк; пока они шли вдоль предангарной площадки, зажглись пограничные огни, и вот уже плоский мечеподобный мах маячного луча описал по озеру широкую дугу и на мгновение, пока вращающееся око смотрело им прямо в глаза, исчез в протяженном «Пли!», а потом вновь появился, дополняя озерный полукруг сухопутным. Поле было пусто, как и предангарная площадка, но круглый зал был полон людей и глухих, гулких шепчущих звуков, которые, не спеша пропадать, казалось, мешкотно плавали не у произнесших их губ, а где-то высоко в спокойном подкупольном полумраке. Когда они вошли, подросток-газетчик встретил их криком и взмахнул газетой, заголовком:


ГИБЕЛЬ ПИЛОТА.

ШУМАН ПАДАЕТ В ОЗЕРО.

ВТОРАЯ ЖЕРТВА ВОЗДУШНОГО

ПРАЗДНИКА —


глянуло в упор, как луч маяка, и двинулось дальше. В баре, тоже забитом людьми, было тепло от ламп и человеческих тел. Здесь путь прокладывал фотограф, который, протолкнувшись за перила, дал возможность поместиться рядом и репортеру.

– Ну что, ржаненького? – спросил он, затем громко сказал бармену: – Два ржаных виски.

– Да, ржаного, – сказал репортер. Потом он молча подумал: «Не могу. Куда мне». Это не было отвращение, идущее из нутра; скорей похоже было на то, что его горло и весь глотательный аппарат претерпели некую бесповоротную смену назначения, не сулившую ему никаких неудобств, однако знаменовавшую замещение прежнего психофизического состояния новым, как при потере девственности. Он ощущал глубокую умиротворенную пустоту внутри, как будто его вырвало, и пустота эта рождала у него во рту, где-то в области нёба, нежный ненасыщенный вкус соли, вполне приятный: не отчаяние, а само Ничто. – Отойду, в редакцию позвоню, – сказал он.

– Погоди, – сказал фотограф. – Вот уже нам налили.

– Постереги мою порцию, – сказал репортер. – Я на минутку всего.

Будка была в углу – та самая, из которой он звонил Хагуду вчера. Опуская монету, он закрыл за собой дверь. Автоматически зажегся плафон; он открыл дверь, чтобы свет погас. Он заговорил, не повышая голоса, шепчущим эхом отдававшегося от тесных стен будки, и при необходимости повторяя с терпеливо-лаконичной аккуратностью, словно читал вслух по телефону книгу на иностранном языке:

– …Да, фю-зе-ляж. Корпус самолета; он переломился у хвостовой части… Нет, у него не было возможности сесть. Видевшие аварию летчики говорят, что он использовал последние секунды управляемости, чтобы дать дорогу другим машинам и направить свой самолет к озеру, а не к трибу… нет, они говорят, что не мог. Он летел слишком низко, чтобы парашют успел раскрыться, так что даже если бы он сумел выбраться из кабины… Да, землечерпалка как раз подходила к предполагаемому месту, когда я… Говорят – возможно, прямо на этот подводный завал; мог удариться о камни и съехать вниз… Да, если он лежит среди всей этой дряни, землечерпалка ничего не… Да, может быть, завтра водолаз, если за ночь не удастся. К тому времени крабы и прочие водные твари… Да, я здесь останусь, в полночь позвоню.

Когда он вышел из темной будки обратно на свет, он снова заморгал, как будто в глаза нанесло маленько песку, пытаясь поточней припомнить вкус глазной влаги и задаваясь вопросом, как слабосоленая жидкость могла перетечь к нему в рот оттуда, где ей полагалось быть. Фотограф все еще держал для него место за стойкой, и виски ждало, но он не стал пить, только поглядел на фотографа сверху вниз, моргая, почти что улыбаясь.

– Выпей сам, – сказал он. – Я и забыл, что вчера завязал.

Когда они вышли к стоянке такси, было уже темно; фотограф с болтающимся на ремне аппаратом нагнулся и торопливо залез в машину, поворачивая к репортеру лицо, где изумления и усталости было поровну.

– А холодно здесь, – сказал он. – Черт, приеду, дверь за собой запру, лампы красные обе зажгу, кюветку полную нацежу для запаха и просто буду сидеть там, отогреваться. Я скажу Хагуду, что ты остался работать.

Лицо исчезло, машина тронулась, направляясь по дуге к бульвару – туда, где за ровными шеренгами пальм, которыми он был обсажен, по пасмурному теперь небу разливалось, подступая, казалось, к пальмам вплотную, свечение города, хорошо видимое даже отсюда. По площади перед фасадом все еще слонялись люди, одни входили в круглый зал, другие выходили, и с озера уже набежала обычная ночная хмарь; на ее фоне размеренные, регулярные махи маячного клинка были очень отчетливы, и она, кроме того, принесла с собой ветер; как раз в этот миг он долгим дуновением прокатился поверх здания и через площадь, и пальмы бульвара издали сухой, дикий колотящийся шип. Репортер задышал ветровой холодящей теменью; ему почудился вкус воды, озера, и он начал пыхтеть, полными легкими судорожно втягивая, тут же выталкивая и снова втягивая воздух, как будто был заперт в комнате, где начался пожар, и пытался нашарить ключ, горсть за горстью перекапывая ватную массу, в которой этот ключ был упрятан. Пригнув голову, он торопливо миновал освещенный вход с его многоглазием; его лицо застряло, как застревает плохо смазанная часть механизма, в кривой гримасе, которая словно бы льдистыми иглами наполняла его больную челюсть, так что Орду пришлось дважды его окликнуть, прежде чем репортер повернулся и увидел летчика, выходящего из своего «родстера» и все еще одетого в замшевую куртку и кепку козырьком назад, в которых он летал.

– Я вас искал, – сказал Орд, вынимая из кармана узенькую бумажонку, опять сложенную так, как она была сложена, когда лежала у репортера в кармашке для часов, прежде чем он дал ее Маршану.

– Погодите, не рвите, – сказал Орд. – Подержите секунду.

Репортер взял листок; Орд зажег спичку.

– Так, – сказал он. – Теперь прочтите.

Свободной рукой он развернул вексель, освещая его спичкой, чтобы репортер мог прочесть документ, идентифицировать его; репортеру, стоявшему с векселем в руке, хватило времени пробежать взглядом по строчкам.

– Та бумага? – спросил Орд.

– Та, – сказал репортер.

– Хорошо. Суйте в огонь. Я хочу, чтобы вы самолично… Бросайте, вы что! Пальцы жарить зачем…

Плывя вниз вместе с листком, пламя словно бы стремилось вывернуться вспять, вскарабкаться вверх по падающей бумажке, взметнуться, исчезая, в пространство; затем обугленный черный клочок, кружась, продолжал падать невесомо, беззвучно, и в конце концов Орд, наступив на него, растер его подошвой.

– Сукин вы сын, – тихо сказал он. – Сукин вы сын.

– Да, конечно, – отозвался репортер таким же негромким голосом. – Завтра изготовлю новый. Там буду я один…

– Да подите вы… Что они сейчас собираются делать?

– Не знаю, – сказал репортер. Затем вдруг он заговорил, как с фотографом, безмятежно-задумчиво-невразумительно: – Дело в том, что она не поняла. Велела мне провалиться. В смысле – совсем. Сейчас я вам об…

Он осекся, тихо подумав: «Стоп, хватит. Не надо этого затевать. А то в другой раз начать начну, а кончить не смогу». Он сказал:

– Они не могут, конечно, знать наверняка, пока землечерпалка не… Я здесь останусь, понаблюдаю.

– Может, вам стоило бы отвезти ее домой. Но лучше сперва сходите глотните чего-нибудь. У вас у самого вид не ахти.

– Наверно, – сказал репортер. – Только вот я вчера завязал. Я тут попал по пьяни в историю и решил, что с меня хватит.

– Вот оно что, – сказал Орд. – Ладно, я еду домой. Все-таки постарайтесь ее найти прямо сейчас. Заберите ее отсюда. Просто посадите ее в машину и дуйте домой. Если он и правда там, где говорят, без водолаза его не вытащить.

Он пошел к своему «родстеру»; репортер тоже двинулся было, направляясь обратно, ко входу в здание, но потом опомнился, остановился; он не мог этого вынести – огней, лиц, пусть даже огни и человеческие выдохи сулили тепло, – и ему думалось: «Господи, войду – утону». Можно было обойти противоположный ангар, миновать предангарную площадку и так добраться до слипа для гидропланов. Но двинулся он не туда, а к первому ангару, к тому, где он, казалось ему, расточил столько усилий, столько непонятного и непредсказуемого исступления, что хватило бы родиться здесь и вырасти, прочь от огней, звуков и лиц, идя в одиночестве, где отчаяние и раскаяние могли вволю дуть, прокатываться поверх здания, через площадь и дальше, в тонко-жесткий пальмовый лиственный шип, так что ему можно было дышать хотя бы ими и благодаря этому существовать, длиться. Словно бы некое шестое чувство, некий исходящий из глубочайшей рассеянности промысел провел его сквозь слепую дверь и инструментальную в ангар, где в жестком свете потолочных ламп припавшие к полу неподвижные аэропланы, положа друг на друга чудовищные тени, вкушали яростный и лишенный глубины покой, туда, где на выступе тележки для транспортировки деталей сидел Джиггс, выбросив вперед ноги в негибких, безукоризненно начищенных и неистово высвеченных лампами сапогах, мучительно жуя сандвич одной стороной лица и держа наклоненную голову параллельно земле, как собаки во время еды; он вскинул на репортера болезненно-красный неподбитый глаз.

– Ну, и зачем я тебе понадобился? – спросил Джиггс. Репортер моргал на него сверху вниз с тихой и близорукой настоятельностью.

– Дело в том, что она не поняла, – сказал он. – Велела мне провалиться. Оставить ее в покое. И поэтому я не могу…

– Ага, – сказал Джиггс. Он подтянул под себя обутые в сапоги ноги и встал было, но передумал и секунду оставался в этом положении: голова опущена, в руке сандвич, взгляд репортер не успел понять, куда устремлен, потому что зрячий глаз тут же уставился на него опять. – Будь другом, пошарь там, в углу, в этой куче, достань мой мешок оттуда, – попросил он.

Репортер отыскал парусиновый мешок, тщательно спрятанный в нагромождении пустых жестянок из-под масла, пустых ящиков и тому подобного; когда он вернулся с ним, Джиггс уже протянул одну ногу.

– Не пособишь? – Репортер взялся за сапог. – Тащи помаленьку.

– Ноги стер, что ли? – спросил репортер.

– Нет. Тащи помаленьку.

Сапоги снялись легче, чем двое суток назад; репортер смотрел, как Джиггс достает из мешка рубашку уже даже не грязную, а грязнющую, аккуратно, с задумчиво-сосредоточенно-отрешенным видом вытирает ею сапоги – носки, подошвы и прочее, – затем заворачивает их в рубашку, убирает в мешок и, вновь обутый в теннисные туфли и самодельные краги, прячет мешок все в том же углу; репортер следовал за ним в угол и обратно как будто теперь настал его черед уподобиться собаке.

– Дело в том, – сказал он (он говорил еще, когда ему показалось, что слова произносит не он, а нечто внутри него, предъявляющее права на его язык), – дело в том, что я тут всем подряд пытаюсь внушить – мол, не поняла она. Да поняла, поняла прекрасно, чего там. Он в озере лежит, и понятнее ничего быть не может. Как по-твоему?

Ворота ангара были уже заперты, так что идти им пришлось через инструментальную – тем же путем, каким репортер попал сюда. Когда они вышли, маячный луч промахнул у них над головами, в очередной раз создавая иллюзию мощномедленного ускорения.

– Значит, сегодня они предоставили вам ночлег, – сказал репортер.

– Ага, – сказал Джиггс. – Мальца положили спать на полицейском катере. Джек его привел, и койка у них нашлась-таки. Она ложиться не стала, но уехать она отсюда не уедет сейчас. Могу, конечно, попробовать, если хочешь.

– Да, – сказал репортер. – Думаю, ты прав. Я вовсе не хотел заставлять… Я просто хотел…

Он подумал: вот, вот, ВОТ, и оно явилось: длинный туманный мечевой мах неуклонно вверх из-за дальнего ангара и, когда почти уже у них над головами, ускорение с иллюзией жуткой мощи и быстроты, которое должно было бы сопровождаться звуком, свистом, но было тихим.

– Ты понимаешь, я же ничего не смыслю в этих делах. Я вот думаю, может, так устроить, чтобы какая-нибудь женщина, другая…

– Ладно, – сказал Джиггс. – Я попытаюсь.

– Просто чтобы она могла позвать, если нужно… если захочет… если… Ей даже не обязательно знать, что я… Но если вдруг она…

– Хорошо. Что смогу – то сделаю.

Они пошли вокруг второго ангара. Теперь они могли видеть половину оборота луча; репортер наблюдал за его широким движением вдоль озера и за тем, как им рельефно высвечивались решетчатый скелет пустых дешевых трибун и парапет с флагштоками, на которых пурпурно-золотые флажки, теперь казавшиеся черными, жестко реяли в усиливающемся ветре с озера, выхватываемые один за другим в стремительной, ускоряющейся последовательности набегающим, промахивающим над головой и дальше лучом. Они могли видеть и извивы гирлянд, бьющихся и мечущихся, кое-где даже вырванных ветром оттуда, где они были три дня назад аккуратно закреплены, полощущихся бесприютными нескончаемыми лоскутьями, словно, способные мыслить и ощущать, они предчувствовали полуночный звон городских колоколов, который должен был возвестить начало поста.

А сейчас за черным барьером волнолома горел привезенный на грузовике, у которого фотограф нашел репортера, прожектор – неистовый белый наклоненный книзу луч, меньший маячного, но более яркий, – и чуть погодя они увидели еще один прожектор, светивший с землечерпалки. Пока они шли, им казалось, что, когда они достигнут волнолома и посмотрят вниз, их глазам откроется впадина, освещаемая не одним постоянным источником света, а некой рассредоточенной люминесценцией, исходящей словно бы от самих частиц воздуха – люминесценцией, за которой изогнутая береговая линия смутно маячила и мерцала, теряясь во тьме. Но, добравшись до волнолома, они увидели, что источник этого света – не прожектор на берегу, не прожектор на землечерпалке и не прожектор на медленно крейсирующем полицейском катере, все еще занятом разгоном мелких суденышек, из которых на иных мигали хилые сигнальные электрические огоньки, но большая часть довольствовалась слабосильным и водянистым пламенем керосина, – а шеренга стоящих по краю бульвара бок о бок автомобилей. Протянувшись вдоль берега почти на милю, согласное сияние их направленных на озеро фар, порой перебиваемое блеском пуговиц и блях на кителях полицейских, блеском оружия и краг национальной гвардии, прибывшей в составе одной роты, отражалось от нервно-беспокойной темной воды, которая беспрестанно взбухала и опадала, взбухала и опадала, словно бы вне себя от изумления и гнева.

К берегу подходил ялик с землечерпалки. Пока репортер ждал возвращения Джиггса, ветер, темный, ровный и холодный, налег на него, беспрепятственно проходя сквозь тонкую одежонку; казалось, что, пролетая сквозь огни, сквозь слабые людские звуки и движения, он не приобретает от них ничего, никакого тепла и света. Чуть погодя репортеру почудилось, что даже на фоне глубокого ровного гудения близкого прожектора он различает слабое свистящее стенание размолотых в порошок устричных раковин у него под ногами. Мимо прошли люди, приплывшие на ялике, Джиггс чуть поотстал.

– Как говорили, так и выходит, – сказал он. – Прямо на эти камни. Я спросил одного, выудили они что-нибудь или нет, а он мне говорит – выудишь, как же; они зацепили что-то с первого же заброса и до сих пор тот крюк не могут освободить. Но вторым крюком они выдрали клок этой треклятой фанерной монококовой обшивки, и он сказал, на ней было масло. – Он посмотрел на репортера. – Из брюха, стало быть.

– А, – сказал репортер.

– То есть он там валяется лапами вверх. Этот, кого я спросил, говорит, мол, они думают, что драндулет застрял в автомобилях ломаных, во всей этой свалке, которую там устроили… Да, – сказал он, хотя репортер только молча посмотрел на него. – Я спросил. Она там, в закусочной, проголо…

Репортер повернулся; как раньше фотографу, Джиггсу теперь пришлось, чтобы не отстать, бежать трусцой вверх по наклонному берегу к шеренге автомобилей, пока он вдруг не ткнулся в спину репортера, приостановившегося в сиянии фар, опустившего голову и поднявшего к лицу локоть.

– Вон там, – сказал Джиггс. – Я вижу.

Он взял репортера под руку и повел его к разрыву в строе машин, где от берега вверх шла лестница, и через этот разрыв туда, где на дальней стороне бульвара на фоне широкого и узкого, тускло освещенного окна виднелись людские головы и плечи. Джиггсу слышно было как репортер дышит, пыхтит, хотя подъем был не особенно крутой. Когда репортер нашел его руку своей слепо тыкающейся рукой, пальцы показались Джиггсу ледяными.

– Она же совсем без денег, – сказал репортер. – Скорей бы. Скорей.

Джиггс двинулся дальше. Репортер по-прежнему видел их – головы людей, прижавших лица к стеклу (на мгновение он стал одним из них, пока не подошел, протолкавшись сквозь их скопление, к маленькому окошку в торце) и глазеющих снаружи на женщину, которая сидела на одной из табуреток у стойки между полицейским и попадавшимся репортеру в ангаре или поблизости от него механиком. Тренчкот на ней был расстегнут, и по белому платью выше талии шла длинная то ли масляная, то ли просто грязная полоса; она ела сандвич – жадно вгрызалась в него – и одновременно что-то говорила мужчинам; репортер увидел, как она уронила изо рта на тарелку крошки, вытерла рот рукой, потом взяла массивную кружку с кофе и стала пить, глотая жидкость с той же торопливой жадностью, что и еду, из-за чего по подбородку у нее побежала кофейная струйка. В конце концов Джиггс нашел его там, у маленького окошка, хотя теперь у стойки стало свободно и глазеющих лиц тоже уже не было – их обладатели вернулись на берег.

– Хозяин хотел похерить уже счет, так что я поспел вовремя, – сказал Джиггс. – Да и она обрадовалась; ты был прав, у нее при себе не было ни гроша. Да. Она, как мужчина, насчет того, чтобы не одолжаться у первого встречного. Всегда такая была. Ну, теперь с этим порядок.

Но он все еще смотрел на репортера с неким выражением, которого человек более наблюдательный, чем репортер, как раз и не разглядел бы сейчас в грубо отесанном простецком лице с опухшими, синими губой и подглазьем, не добавлявшими лицу способности вызывать в людях сочувствие и теплоту, а, наоборот, лишь огрублявшими его еще больше. Когда Джиггс вновь заговорил, его речь показалась репортеру не то чтобы бессвязной, но как-то своеобразно встревоженной, словно бы наделенной некой неизбежной и бесповоротной рассеянностью; репортеру пришло в голову сравнение с человеком, старающимся прогнать полдюжины слепых овец через проход чуть более широкий, нежели размах его разведенных в стороны рук. Джиггс между тем держал теперь одну руку в кармане, но репортер этого не заметил.

– В общем, она всю ночь тут хочет пробыть, – сказал Джиггс, – на тот случай, если они начнут… А мальчонка, он спит уже, спит, и будить его вроде как незачем, а завтра, может, мы лучше сообразим что и как… Утро вечера, как говорится, мудренее, и мало ли что ты сейчас там плохого думаешь насчет… то есть…

Он осекся. («Не только овец не удержал, даже руки уже в стороны не расставляет», – подумал репортер.) Ладонь Джиггса покинула карман, раскрылась; на задубелой неотмываемой коже тускло блеснул дверной ключ.

– Велела отдать тебе, когда тебя увижу, – сказал Джиггс. – Зайди, поешь чего-нибудь сам.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17