Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пляска Чингиз-Хаима

ModernLib.Net / Современная проза / Гари Ромен / Пляска Чингиз-Хаима - Чтение (стр. 8)
Автор: Гари Ромен
Жанр: Современная проза

 

 


Флориан сдвинул шляпу на затылок. Он взял одну из книжек и, чуть наклонясь и опершись локтями на колени, стал ее перелистывать. Эта парочка сидит в таком ласковом, таком чудном освещении. Их как бы окружает имманентная жизнерадостность, словно природа изо всех сил старается понравиться своим самым давним спутникам. Может, она тоже пытается заставить полюбить, заставить взять себя. Должно быть, природа тоже мечтательна. Внутри нее затаена неудовлетворенность.

— Подумать только, — бросает Флориан. — Я тут нашел забавную вещь. Знаешь, как кличут тебя индейцы из Мато Гроссо?

Я был несколько шокирован этим «как кличут тебя», прозвучавшим из уст Флориана. Все-таки смерть Сократа, Святого Людовика, Иисуса, не говоря уже о множестве других, должна была бы повлиять на язык Флориана и научить его обходиться без вульгаризмов. Впрочем, он тут же спохватился:

— Дорогая, знаешь, как они тебя называют?

— Как?

— Нандерувуву. А для друзей просто Вуву. Лили пожала плечами. Ей это все равно. Она привыкла. Ей уже столько имен давали.

— Ну перестань, дорогая, — с упреком произносит Флориан. — К чему этот скепсис? В жизни существует много интересного, кроме счастья. Тебе стоило бы перелистать эту книжечку. Она называется «Аспекты мифа» и вышла в серии «Идеи» в карманном, как видишь, издании. А знаешь, какую молитву вкладывают в твои уста индейцы гуарани из Мато Гроссу? «Я сожрала много трупов, я наелась до отвала. Отец, помоги мне насладиться!»

Лили вздыхает. Я тоже. Вся природа вздыхает вместе с нами. Можно сказать, это вопль, исходящий из сердца каждой былинки, каждой мошки.

— Как видишь, дорогая, они прекрасно знают тебя. Можно говорить все что угодно, но к тебе стремятся везде. Кстати, я слушал в Гарлеме одного проповедника, так он утверждал, что следующий Мессия будет негром. Кажется, у них огромные способности по этой части.

Но Лили по-прежнему ласково смотрит в небо. Боюсь, не питает ли она чрезмерных иллюзий. Нет, я не хочу сказать, что небо нечувствительно к ласке, но надо все-таки учитывать его преклонный возраст. Как-никак оно насчитывает миллионы световых лет. Впрочем, почему бы ей и не попробовать. Хотя его не так-то просто растрогать.

— Поди ж ты, — с удивлением произносит Флориан. — Оказывается, я неправильно процитировал. Ну, последние слова молитвы, которые приводит автор Мирча Элиаде, — надо будет мне запомнить его фамилию, похоже, он может оказаться небезынтересен для нас… Так вот, последние слова молитвы, которую они приписывают тебе, звучат не «Отец, помоги мне насладиться», а «Отец, помоги мне кончить». Что, впрочем, одно и то же.

Похоже, Флориан страшно доволен собой.

— Я и не предполагал, что так хорошо знаю индейцев гуарани. Право же, порой мне кажется, что мои старания недооцениваются.

Бабочки и прочие насекомые все так же падают к его ногам. Лили глянула на многоцветную кучу, уже доходящую ему до колен, и нахмурила брови:

— Флориан, прошу тебя, прекрати. Это отвратительно.

Он взъярен. Щеки его залила бледность. Похоже, Лили попала в чувствительное место.

— Дорогая, ты же прекрасно знаешь, что я это не нарочно, — несколько напыщенно произносит он. — Я ничего не могу поделать. Неужели ты думаешь, что мне, Смерти — Смерти Цезаря, Смерти Наполеона, — это доставляет удовольствие? У меня это нервное.

Лили опускает голову. Взгляд ее вернулся на землю. Она замечает обувь и аккуратно сложенные брюки.

— Флориан.

— Да, дорогая.

— А кто был тот солдатик с дурацкой физиономией?

— Откуда ж мне знать? Просто солдатик с дурацкой физиономией.

— Но, в конце концов, нельзя же убивать человека, не поинтересовавшись потом, кого ты убил. Обычно все-таки узнают, кто это был.

На лицо Флориана возвращается улыбка, и он отвечает ироническим тоном:

— Дорогая, старый профессионал вроде меня лишен любопытства подобного рода. Меня уже давно не интересует физиономия клиента. Они хотят доставить тебе наслаждение, хорошо, я их отвожу к тебе. Они всходят на тебя, я их снимаю. Их следует покарать за их невероятные притязания. Ну пойми же, не могу я ласково склоняться над каждой мошкой, имеющей амбиции достичь величия и могущества, которая, потерпев крах, падает на дорогу. Да и тебя они только нервируют.

Однако Лили стоит на своем. Ей главное выдержать стиль, манеры. Она шокирована.

— И все-таки ты должен был бы записать его фамилию. Сообщить, что ли, его семье, право, не знаю…

— Дорогая, наивысшие почести достаются неизвестному солдату. Разумеется, случается клиент, который оказывается на высоте, вот тогда мы записываем его имя для потомков. Устраиваем в честь него праздник… Его… ну да, физиономию… потом изображают на почтовых марках и, кстати, на разных лубочных картинках — как пример для молодежи. Но я же не могу пристально рассматривать каждую букашку. Они разочаровывают тебя, я их убираю. Таков закон. Это История.

Я изрядно потрясен вульгарностью его голоса; в нем чувствовался такой беспредельный цинизм, и только запах чесночной колбасы придавал Флориану что-то человеческое. Подобная грубость кажется мне просто непозволительной, особенно в присутствии столь знатной дамы. И вообще мне представляется, что общение с небытием отнюдь не означает обязательного скатывания к непристойности, совсем даже напротив. Притом тут мы имеем дело с древнейшей профессией в мире, от которой идет все наше величие, наше достоинство и которая придает нам трагический характер.

Она встряхивает своими чудесными волосами, что окружают ее лицо ореолом, вобравшим в себя все золото Флоренции.

— Они такие ограниченные, это просто ужасно. А до чего они посредственны! Их любовные сцены смахивают на таможенный досмотр, из их объятий выходишь, как после обыска, а все их ухищрения, их пресловутое искусство любви, которым они так чванятся, похоже на приемы карманника, я так ни разу ничего и не почувствовала.

— Увы, это реальность, дорогая. Надо избегать ее любой ценой. Ничто не тяготит больше, чем точки над "i". Ты должна избегать реальности, она — камень на шее, не дает воспарить. Единственное, что подлинно, это мечта. Дорогая, не бывает фригидных женщин, есть лишь женщины, умеющие мечтать, и маленькие мужчинки с их крохотными ножничками, которыми они пытаются подрезать таким женщинам крылья.

Лили улыбнулась. Но нет, это не то слово, которое соответствует сему потрясающему феномену. Лес Гайст осиял весь целиком и на моих глазах превратился в поле сражения, покрытое вдохновенными трупами.

— Я умею мечтать, Флориан.

— О да, дорогая. В этом никто не сомневается. Ты это доказала. Потому-то все эти Наполеоны с птичьего двора падают вокруг тебя, как мухи. Они имеют дело с безмерной мечтой о небывалом счастье. Такое не прощается.

23. Брат океан

Я затаил дыхание. Я прячусь за кустами, видеть она меня не может, да к тому же в моем нынешнем состоянии чем я рискую? Со мной она уже покончила.

Вот только я знаю себя. И боюсь собственного взгляда, это взгляд влюбленного. Я до сих пор верю, что все еще могу служить ей. И чувствую себя возродившимся, тьфу, тьфу, тьфу. Возродиться, этого я не пожелал бы своим лучшим друзьям.

Кто-то потянул меня за руку. Я вскрикнул, отскочил в сторону: а вдруг это Мессия, так что надо рвать когти, пока есть время. Нет, это Шатц. Лицо у него серое, он едва держится на ногах.

— Вы ничего не чувствуете?

А ведь и правда, что-то есть. Нет, это не то, что называется преследованиями, но тем не менее такое впечатление, что меня пытаются прогнать, что кто-то хочет от меня избавиться. И не только от меня. От Германии, от евреев, окончательно от Лили, от Флориана и от этого самого леса Гайст. Некая воля к полному разрыву, к отвержению всего нашего Воображаемого музея, включая и реальность. Подумать только, здесь есть какой-то хмырь, что пытается очиститься, изгнать из себя всех нас со всеми нашими манатками и примочками, со всеми нашими световыми годами и нашей историей, причем используя средства, природу которых я еще не очень понимаю, но от которых на километр несет шарлатанством. Будь я верующим, я сказал бы, что это Бог пытается сотворить мир, идея которого у Него когда-то возникала, но это при том условии, что существующий мир мы считаем Божьим творением, каковое оскорбительное предположение не придет в голову даже атеисту.

И вдруг я возмутился и меня охватил такой страх, что теперь я уже не уверен, действительно ли хотят меня ликвидировать. Вполне возможно, тут задумано кое-что похуже. Быть может, меня хотят воскресить, вернуть мне плоть и, не приведи Господь, сделать бессмертным, а это уж, без всякого сомнения, будет гнусней всех гнусных штучек, которые проделывали с евреями. Воскреснуть, уж этого я точно не пожелал бы своим лучшим друзьям.

Я покрылся гусиной кожей, а это само по себе крайне тревожный физический признак. И впрямь, как бы меня не собрались воскресить, если только не придумали чего-нибудь еще. Тут готовится какая-то пакость, это совершенно точно, но какая? Еврейско-германское примирение? Нет, существуют же пределы даже для пакости.

— Что же тогда?

И тут я вспомнил, что из Страстей Христовых тысячи прохвостов настрогали тьму замечательных произведений. Они слетелись на Его муки, как мухи на навоз. Ну а если спуститься чуть ниже, то, помнится, на трупах Герники Пикассо сотворил «Гернику», а Толстой попользовался войной и миром для своей «Войны и мира». И мне вдруг подумалось, что об Аушвице столько разговоров по той простой причине, что не создано еще шедевральное литературное произведение, чтобы зачеркнуть его.

Может, именно сейчас какие-нибудь подонки втихаря гложут меня и обчищают карманы, чтобы легче от меня избавиться?

И как раз в этот момент, как по заказу, я почувствовал себя виноватым. А поскольку упрекнуть мне себя не в чем, вину испытывать может только он. Вот поэтому он и пытается меня изничтожить.

Впрочем, сейчас не время заниматься талмудическими тонкостями. Несомненно одно: угроза, причем та же самая, нависла и надо мной, и над Шатцем. Достаточно глянуть на его физиономию. Он перепуган до смерти. Я попытался спокойно поразмыслить. Не думаю, чтобы Лили каким-то концом была в этом замешана. Она со мной уже покончила. Все, что я могу теперь ей предложить, это духовное утешение. Флориан? Да нет. Уж на что на что, а на душу ему глубочайшим образом наплевать.

Шатц схватил меня за руку.

— Отпусти, дубина! Для нас свинья нечистое животное.

— Хаим, поймите, не время нам ссориться. Тут есть тип, который пытается нас пришить.

— Какой тип? Где?

— Мы не можем его видеть. Мы внутри него. Я еще пытаюсь хорохориться:

— Что за бред вы несете? Опять начался приступ?

— Хаим, я уже двадцать лет хожу к психоналитикам. Я знаю, что говорю.

— Уж не думаете ли вы, будто я не знаю? Думаете, мне неизвестны ваши подленькие попытки избавиться от меня…

И тут я заткнулся. Бог ты мой! Он прав.

Шатц глянул на меня:

— Теперь понимаете?

Я огляделся. Лес Гайст по-прежнему залит светом, но в этом могла быть и издевка. Лили полулежит на скале и ласково поглаживает ее: нежность камня к камню. Флориан сидит рядом с ней и читает какую-то книжку из «Черной серии» [34]. Небо, похоже, выглядит вполне нормальным, пустым. Флориан закрывает книжку, берет номер «Плейбоя» и начинает его перелистывать. Как все истинные профессионалы, он непрестанно изучает анатомию. Откуда-то издалека донесся звук рога. Этот незримый рог был единственным подозрительным элементом. Фаллический символ? Кой черт, с чего это мне пришла в голову такая мысль?

— Это порочный тип, — плаксиво протянул Шатц. — От него можно ждать чего угодно. Я промолчал.

— Хаим, мы попали в подсознание сексуального маньяка.

Я продолжаю молчать как рыба, пытаясь сохранять спокойствие. В мире, который ожидает собственного сотворения, все возможно. В темноте может происходить мелкое шарлатанское творение любой сволочной пакости. Однако сама мысль, что я, вполне возможно, являюсь простым психоаналитическим элементом, невыносима для меня. И тем не менее, чем глубже я вдыхаю, тем больше убеждаюсь, что пахнет все это весьма скверно, а чем скверней это пахнет, тем вероятней становится возможность, что мы имеем дело с подсознанием. Кстати, от всего этого — виновность, еврей, нацист, небытие, импотенция, фригидность, небесный бык — на тысячу лье воняет душой.

— Он пытается выблевать нас, — прошептал Шатц.

При этом он жалобно сопел. Для них это типично. Ему не важно, где, как, в чем, с кем, лишь бы существовать.

— Я мог бы понять, если бы он пытался выблевать нациста вроде вас, — ответил я. — Но почему меня?

— В его мозгу мы соединены, — объяснил Шатц. — Это нормально.

Его слова настолько чудовищны, что я зашелся безумным хохотом. Одна мысль, что слову «еврей» в нормальном процессе ассоциаций отныне может соответствовать слово «немец», является истинным апофеозом человеческого.

Я глубоко вздохнул и на глазах остолбеневшего Шатца пустился в пляс. Эх, раз-два-три! Раз-два-три! Я заставлю его отведать нашу старую хору, и можете поверить мне, сапогами я топал вовсю, выдал ему по полной, так что, надеюсь, ему пришлось покорчиться. Если мне хоть капельку повезет, я этому курвину отродью опять устрою небольшой травматический шок. Подсознание, оно для этого и создано.

— Вы что, спятили? — изумился Шатц. — Сейчас не время для танцев!

— А я и не танцую, — ответил я. — Я топаю.

И раз-два-три! Через некоторое время я почувствовал себя гораздо лучше, и мне очень бы хотелось знать, как себя чувствует он. Видать, не здорово. И доказательство тому — я больше не испытываю страха. Я снова ощутил уверенность. Я здесь и здесь останусь. Не скажу, что мне безумно нравится в его дерьмовом подсознании, но, скажите, куда мне податься? Здесь мне так же худо, как в любом другом месте. Я хотел бы отправиться на Таити, на берег Океана, но ведь всюду и всегда это опять будет то же самое подсознание. Коллективное.

И только одного я не предвидел: Шатцу, если судить по его виду, тоже стало лучше. Похоже, защищаясь от изгнания, я защитил и его, хотя и вопреки своему желанию. Он успокоился. Вытащил из кармана трубку, разлегся на траве и закурил. Насмешливо глянул на меня и произнес:

— Спасибо, Хаим. Вы меня спасли.

На секунду я даже лишился дара речи, весь ужас моего положения ясно предстал передо мной. Неужто и впрямь жертва и палач обречены быть неразлучными до тех пор, пока будет жив род людской?

Наверно, надо будет позволить извергнуть себя, согласиться на исчезновение, полностью раствориться в Океане, дружественном, а может, и нет, но он хотя бы дает вам возможность в нем утопиться. Единственное, что нужно, чтобы этот хмырь сделал усилие, достойное меня. Нужно, чтобы он изошел кровью, чтобы он изблевал меня вместе с лохмотьями своей плоти. Надеюсь, у него достанет на это таланта. Я бы предпочел, конечно, гениальность, но ее, увы, не существует, иначе мир уже давно был бы сотворен.

А пока я возвращаюсь к Лили. Всегда же возвращаешься к ней. Можете вы назвать мне имя хоть одного человека, которому удалось ускользнуть от нее живым?

24. Все импотенты

Она склонилась над камнем, печальное лицо обрамлено сияющими локонами. Мне показалось, что я заметил на нем следы слез. Но это были явно мои слезы.

— Флориан, у меня иногда возникает желание умереть.

— Спасибо, любимая. Я бесконечно тронут. Это самый большой комплимент, который ты сделала мне.

— Исчезнуть раз и навсегда, больше не искать, не ждать, не страдать. Больше не быть. Понимаешь, Флориан?

— Это произойдет. Однажды тебя не станет. Люди работают над этим. Немножечко терпения. Рим тоже не сразу строился.

Чувствую, она действительно начинает впадать в уныние, теряет терпение, и я ее понимаю. Тщетно бросать ей под ноги полторы сотни замечательнейших изображений Христа и три сотни изображений мадонн, играть Дебюсси — она знает, что это высокое искусство, но, по сути, все оно только для отвода глаз.

— Ну почему они такие торопливые, такие эфемерные? Неужели они думают, что я смогу реализовать себя при такой спешке? А какое короткое у них дыхание, какая короткая жизнь!

— Краткий акт.

— А выражение их лиц, их гримасы!

— Благовоспитанные девушки, дорогая, в такой момент обыкновенно закрывают глаза.

— Когда я отдаюсь им, можно подумать, что сейчас все океаны выйдут из берегов, все корабли потерпят крушение, извергнутся все вулканы, а к чему все сводится — к сопению!

— Да, это лирические клоуны, которые только и думают, как быстрей отработать на арене свой номер.

— А их обещания! Они разглагольствуют о безднах, о небесах, о безумных солнцах и хмельных созвездиях, а потом закуривают сигарету.

— Они слишком много курят.

— Но ужасней всего их руки. Угасшие, унылые руки, и такие тяжелые, они их кладут на тебя, как будто садятся…

— Да, да, давящие руки.

— А их ласки, Флориан! Женщины знают, что войны будут всегда. И ничуть не удивляются, что мужчины сносят с лица земли города и уничтожают население. Это их ласки.

— Все импотенты, дорогая. На свете только ты и я умеем любить по-настоящему.

И он нежно поцеловал ей руку. Показалось мне или я действительно уловил во взгляде Лили оттенок жестокости и насмешки?

— Да, Флориан, ты величайший любовник. Ты ни разу не прикоснулся ко мне.

— Спасибо, дорогая.

— Ты ни разу не разочаровал меня.

— В этом-то и весь секрет. Абсолют, с ним нужно тонкое обхождение. Кстати, истинные зрелые мужчины, мужчины вроде меня, безо всяких изъянов… гм-гм… если не считать совершенного пустяка, — испытывают отвращение к физиологии, к плотскому, им ненавистно держать в руках, обладать, иметь. Им вполне достаточно мечтать и помогать мечтать тебе. Вот так избегают посредственности.

Лили кончиками пальцев нежно поглаживает скалу, ласкает извечную твердость.

— Флориан, ты считаешь, что я слишком требовательна и придирчива?

— Помилуй, дорогая, что за идея! Ты провидишь великое, только и всего. У тебя мозги устроены совершенно по-другому. Ну да, возможно, ты излишне капризна, чуть-чуть фантазерка, всегда стремишься к невозможному…

Он умолк. Мне показалось, или Флориан действительно обиделся? А Лили поднимает глаза с трогательной и даже страстной улыбкой, в которой читается — как бы это сказать? — да, именно читается некое обещание, и взгляд ее снова стал блуждать по небу.

Я опять ощутил беспокойство. Уж очень подозрительно, что этот хмырь, который приютил меня, все время косится на Бога. Нет, в его подсознании я решительно не нахожу ничего стоящего. Я даже подумал, а вдруг это истинный христианин, но тогда какого черта я в нем делаю?

Флориан смущенно кашлянул:

— Послушай, дорогая, может, тебе есть смысл чуть-чуть уменьшить свои притязания… Совсем немножечко.

Лили скорчила недовольную гримаску, грациозно склонила голову и положила ее на плечо Флориану. При этом она что-то мелодично мурлыкает, играя со своими кудрями. Лицо ее настолько совершенно, что так и подталкивает к совершению преступления на почве страсти. У меня появилось предчувствие: в ближайшие дни в каком-нибудь темном закоулке леса Гайст ее разорвут на куски.

— Какая тишина! — прошептала она. — Можно подумать, природа затаила дыхание.

— Она любуется тобой, дорогая.

— Флориан, почему никогда ничего не происходит?

— Да нет же, происходит, и многое, просто ты чуточку рассеянная и не замечаешь. Вот, например, произошло великолепнейшее Распятие, ему многократно подражали. О нем даже до сих пор говорят, и в очень лестных для тебя выражениях. Замечательные крестовые походы, костры, инквизиции, несколько весьма показательных революций… И все ради твоих прекрасных глаз. О нет, я не стану утверждать, что им удалось, но как-никак они пытались… Да, пытались.

— Мне не нужны развлечения. Я люблю серьезные вещи.

— Гм… Я знаю, дорогая. Но для них это имеет историческое значение. Им вечно необходимо проявить себя… к сожалению.

Она раздраженно передергивает плечами.

— А что, по-твоему, серьезной женщине делать с их крестовыми походами, революциями? Они просто-напросто хотят вывернуться.

— Как вывернуться?

— Они вечно делают вид, будто чем-то страшно заняты. Все изображают из себя этаких виртуозов, Паганини, но когда выходят на сцену, неизменно оказывается, что они забыли своего «Страдивари».

Я прыснул со смеху. Просто не смог удержаться. Она, правда, меня не слышала.

— А потом они утверждают, что я фригидная и что у меня — у меня! — чего-то недостает!

— Ну, таким образом они хотят с честью выйти из сражения. Не плачь, дорогая.

— Я иногда задаю себе вопрос, почему я все еще продолжаю искать. Уж лучше мне покинуть этот мир.

— Большего удовольствия ты им не могла бы доставить. Когда мужчина начинает испытывать… некоторые затруднения, он все делает так, чтобы его любовница бросила его. Изящество хамья. Позволь мне утереть твои слезы.

Он проделал это с потрясающей нежностью. Да, этот Флориан величайший осушитель слез. Он лишь провел рукой, и все, слез как не бывало.

— Ах, как ты прекрасна! Куда ты смотришь?

— Там, внизу, большой белый дом. Мы могли бы сходить взглянуть на него.

— Это доминиканский монастырь, дорогая.

— Ну и что?

— Дорогая, ты же прекрасно знаешь, с религией мы пробовали, и неоднократно. Результат нулевой.

25. Козел

И тут я припомнил, что у нас уже 1967 год, а Лили так ни разу и не испытала наслаждения и что ей осталось совсем немного времени, если принять во внимание ту злость и досаду, которую она возбудила во всех, кто разочаровал ее и в открытую готов избавиться от столь компрометирующего свидетеля их импотентности. Я решил помочь ей реализовать себя и постарался вспомнить все, чему я научился у рабби Цура из Белостока по части хохм, Каббалы, а также кое-какие советы наших пророков, которые, быть может, позволят ей достичь наслаждения. И мне показалось, что есть одна идея. Искать в Писании этот совет не стоит, его придумал рабби Цур. Как-то к нему явился бедный дровосек по имени Мотеле.

— Ребе, — обратился он к рабби Цуру, — я так больше не могу. У меня сварливая жена, одиннадцать детей, три тетки и теща, которая одна стоит десяти. Мы до того бедны, что живем все в одной-единственной комнате. Я больше не в силах выносить такую жизнь. Если ты не найдешь выход, я наложу на себя руки.

Рабби Цур надолго задумался.

— Ладно, — сказал он, — я дам тебе совет. Возьми козла, и пусть он живет с вами в вашей единственной комнате.

— Арахмонес! — возопил несчастный Мотеле. — Рабби Цур сошел с ума! Я живу в этой проклятой комнате вместе со сварливой женой, одиннадцатью детьми, тремя тетками и тещей, которая одна стоит двадцати, а ты велишь мне взять еще и козла! Ты это серьезно?

— Делай что тебе говорят.

В Белостоке всегда слушались рабби Цура. Он прославился глупостями, которые совершал, но которые позволили ему достичь мудрости. Мотеле подчинился. Но каждый день он приходил к ребе и жаловался ему.

— Я взбешусь от этого козла, — плакался он. — Он всюду ссыт, все крушит, от него страшная вонь, я не выдержу!

Так продолжалось две недели. Наконец Мотеле ворвался в дом к рабби Цуру и, таская себя за волосы, зарыдал:

— Я повешусь! Я больше ни дня не могу жить с этим козлом! Сделай что-нибудь!

Рабби Цур надолго задумался.

— Хорошо, — сказал он наконец, — выгони этого козла к чертовой матери.

Мотеле выгнал козла и до самой смерти жил счастливо, благословляя рабби Цура.

Чем больше я думаю о козле, тем больше мне кажется, что это и есть возможное решение проблемы Лили. Убежден, что рабби Цур и сам бы ей посоветовал что-то в этом роде. Правда, она, возможно, уже это проделывала, поскольку наше время, слава Богу, не оскудело мудрецами, и — от Сталина до Гитлера — козел после своего ухода сумел осчастливить множество людей.

Я уж было собрался подсказать этот способ Лили, но тут услышал треск валежника: кто-то приближался, хрипло дыша. Уж не дикий ли это вепрь, подумал я. А почему бы и нет? В том положении, в каком находится Лили, ничего нельзя сбрасывать со счета. Оказалось, нет: ветки раздвинулись, и я увидел пылающую физиономию полицейского Грюбера из службы дорожного движения города Лихта. Но вместо обычного белого жезла регулировщика он держал в руке большущий пистолет. Этот будущий герой явился сюда произвести сенсационный захват, надеть наручники на величайшую преступную парочку всех времен и покрыть себя славой с головы до пят. Он вылез из кустов и вперился в Лили, нацелив на нее пистолет. Палец он держал на спусковом крючке и был так перепуган, что дрожал всеми своими членами без исключения; он был вполне способен выстрелить не задумываясь. Я попытался встать, но лишь еще глубже погрузился в какую-то вонючую и вязкую жижу, которой еще секунду назад тут не было; стараясь выбраться из этого дерьма, я только глубже увязал в нем; да, больше никаких сомнений, Шатц прав, мы попали в подсознание исключительно порочного субъекта, который даже сам не понимает, чего он хочет: то ли намеревается вышвырнуть меня из себя, то ли, напротив, пытается удержать. Явно какой-нибудь интеллектуал, потому что у них вечно то небо, то полиция, то Господь Бог, то человечество, то небытие, то солонка, то Большой Ларусс, то лейка с погнутым носом. Я попытался крикнуть, предостеречь: этот кретин Грюбер совершенно не соображает, с кем имеет дело; представителей столь старинного и прославленного рода — второго такого не сыщешь на протяжении пятисот световых лет — так запросто не сразишь, а уж тем паче не удовлетворишь, особенно на немецкой территории да еще посреди леса Гайст; а потом будут говорить, что, мол, немцы никогда не изменятся, они всегда готовы начать снова. Но я почти сразу же смекнул, что ни малейшей опасности Лили не угрожает. Да, конечно, этот Грюбер до того возбужден, что способен нажать на спусковой крючок, однако его бьет такая дрожь, что даже если он все-таки выстрелит, пуля уйдет за молоком. Лили взглянула на пистолет, но не перепугалась, а улыбнулась. Что же до Флориана, он со скучающим видом скрестил на груди руки. Пистолет, похоже, очень заинтересовал Лили. Впечатление такое, будто он придал ей надежды, будто она исполнилась доверия. Она кокетливо провела рукой по волосам и… Мне не хотелось бы выглядеть непочтительным, но я вынужден сказать, что, несмотря на свою поразительную красоту и всю импрессионистскую прозрачность, окружающую ее, — эти ребята умели писать свет, — у нее был вид заурядной шлюхи. Я опечалился. Стоит нашим шедеврам выйти из музея, одному Богу ведомо, где и в каком состоянии их обнаружишь.

— Добрый день! — приветливо бросила она.

— Именем за… за… за… — пошел заикаться Грюбер.

— Флориан, посмотри! Как он прекрасно вооружен!

Флориан устало опустил веки.

— Дорогая, мы уже испробовали полицию. И ничего это не дало.

Лили скорчила гримаску:

— Те просто не знали, с какой стороны взяться.

— Дорогая, а гестапо? Ты несправедлива.

— Флориан, я обожаю полицию… — она бросила на полицейского Грюбера томный взгляд, -…особенно если она хорошо сложена.

— Именем за… закона! — слегка охрипшим голосом выдавил наконец из себя предмет обсуждения.

— Конечно же!

— Ты уже тысячу раз пробовала это, дорогая, — с легкой интонацией нетерпения промолвил Флориан. — Они все уже постарались для тебя. По правде сказать, не понимаю, чего еще ты можешь ждать от полиции. Это не решило твоих проблем. Вспомни, дорогая, после этого ты чувствовала себя еще несчастней.

— Помолчи, Флориан. Ты ни во что не веришь. Полиция так сурова, так бескомпромиссна… Так энергична!

— Армия в этом смысле ничуть не хуже.

— Так проста, так непосредственна! — Лили расстегнула поясок. — Флориан, у полиции есть ответ на все. Она поддерживает спокойствие… мир… Она внушает уверенность… Всякая… вещь на своем месте, свое место для всякой… вещи…

— Я… я… я… — блеял представитель закона.

Он все еще сжимает оружие, сжимает обеими руками, но уже околдован, ослеплен, не способен сопротивляться авансам столь знатной дамы — только представьте, сколько о ней сложено легенд; ему столько рассказывали о ней, по-разному, начиная со школьной скамьи; он даже сходил в Мюнхенскую пинакотеку, чтобы посмотреть на нее, Дюрер, Гете в Веймаре, прекраснейшие в мире замки, он попадется, мудак, на эту удочку, это у них в семье наследственное, дед в 1914 — 1918-м, отец под Сталинградом, дед погиб, отец погиб, но они ошиблись с выбором, не на то поставили, у них не получилось, потому что их неправильно вели, на этот раз все будет как надо, НПГ знает, что нужно делать и куда идти… Полицейский Грюбер делает еще шаг вперед.

Это уже попахивает исполненным долгом. Весь лес Гайст провонял козлом. Полицейский Грюбер шагнул еще. У него всего один голос, но он готов сунуть его в урну, готов жить рискованно. Он обрел дух приключений, страсть к риску. Это обновление. Лили посылает ему сладкую улыбку, и я заметил, как нетерпеливо она постукивает ножкой.

— Флориан, посмотри, какой у него вдохновенный вид, посмотри на его руки, готовые мять, лепить, на его палец, лежащий на спусковом крючке… А как он красиво целится! Я знаю, он не промахнется!

Шатц попытался удержать Грюбера, но я, сам не знаю почему, встал перед ним, и Шатц стремительно попятился. Он смотрит на меня, изумленно хлопая глазами, и ничего не понимает. По правде сказать, я и сам ничего не понимаю. И даже подумал: а что, если этот хмырь, которого я не знаю, но внутри которого нахожусь, в глубине подсознания втайне желает, чтобы Германия вновь стала нацистской. Возможно ли это? Хотя разве я сам не воспринял с улыбкой легкого удовлетворения весть об успехах неонацистов в Баварии, в Гессене? Иногда у меня возникает ощущение, что Гитлер причинил нам куда больше бед, чем мы способны вообразить.

А юный германец уже явно пребывает в состоянии благодати: маленький абсолют — вот он, рукой подать, он улыбается ему; глаз у полицейского Грюбера уже ни дать ни взять глаз зарезанного петушка.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15