Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рассказы о Дзержинском

ModernLib.Net / Отечественная проза / Герман Юрий Павлович / Рассказы о Дзержинском - Чтение (стр. 12)
Автор: Герман Юрий Павлович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Бабка-курьерша ушла, а он сел писать список.
      Вдруг приходит — кто бы вы думали? — сам Рубель со своим наганом, в папахе и с гранатами.
      — Давай одеяла!
      Сидоренко отвечает:
      — Нет у меня для вас никаких одеял. У меня одеяла для раненых красных бойцов, а не для вас…
      Тогда Рубель кричит:
      — Я сам пострадавший, припадочный! Какое ты имеешь право?..
      Сидоренко опять ему отвечает:
      — Дай боже, чтобы все люди были такие здоровые, как тот бык Васька и как вы лично. И проходите из помещения, мне надо составить список, а вы задерживаете работу.
      Ну и пошёл крик. Рубель кричит «Давай!», Сидоренко отвечает: «Быка Ваську заставишь, а товарища Сидоренко не заставишь».
      Короче говоря, Рубель написал на Сидоренко клевету и так повёл дело, что хоть плачь. Будто Сидоренко предлагал ему, Рубелю, поднять восстание против Советской власти, будто Сидоренко уже имеет дружков для этого дела, а сам он будто и есть главный атаман.
      И главным свидетелем выставил курьера Спидначальную, дурную бабку Агафью. Научил её что надо говорить, и всё в порядке.
      Конечно, Сидоренко арестовали и посадили в тюрьму. Но он убежал из-под стражи и подался в Москву, к товарищу Дзержинскому.
      Как добирался, это даже и передать нельзя. Но добрался.
      — Так, — сказал Дзержинский. — Ну и что же вы от меня хотите?
      — Короче говоря, справедливости, — ответил Сидоренко. — То есть я не желаю за свою честность гнить в тюрьме. В чём дело? Пускай лучше Рубель гниёт, когда он на меня такой донос написал.
      Дзержинский помолчал, поглядел на Сидоренко, потом спросил:
      — Послушайте, вам не приходило в голову, что вы можете убежать? Не в Москву, не ко мне, а, просто убежать — и концы в воду.
      — Приходило, и даже вполне свободно мог убежать: есть у меня дядя родной, мог убежать к нему…
      — Ну?
      — Пусть медведь бегает, а я не побегу, — спокойно и убеждённо сказал Сидоренко.
      — Почему?
      — Як вам пришёл, — ответил Сидоренко, — к вам лично, к товарищу Феликсу Дзержинскому. Я член партии, вы тоже член партии. Вы, конечно, большой человек, но и я тоже ничего, могу пригодиться. Я так думаю, что на свете, в конечном счете, справедливость имеется и себя всё же оказывает. Короче говоря, надо вам, товарищ Дзержинский, в моём деле подразобраться. А покуда дайте мне записочку в тюрьму: выспаться мне надо, мороз сильный, а я вроде бы простудился.
      Дзержинский улыбнулся.
      — Вот вам в Дом крестьянина записка, — сказал он, — там вас и накормят. Через две недели придёте…
      — Значит, доверяете? — спросил Сидоренко.
      Дзержинский не ответил.
      Через две недели дело Сидоренко было выяснено. Он оказался действительно честным человеком. В секретариате Дзержинского ему выдали на дорогу три фунта хлеба, две селёдки, два грамма сахарину и шесть коробок спичек — не виданное богатство по тем временам. Кроме того, Сидоренко получил большой мандат, в котором было написано, чтоб ему оказывали содействие при проезде по железным дорогам.

ДВА ПОРТРЕТА

      Товарищи отговаривали художника от этой затеи. Они говорили ему, что Дзержинский даже не примет художника, что смешно думать о портрете, что художнику надобно выбросить всю эту затею из головы…
      Но он не выбросил эту затею. Он собрал у себя все фотографии Дзержинского и подолгу всматривался в лицо, так поразившее его несколько дней назад. Совсем случайно он видел Дзержинского издали на улице, и там же в сутолоке решил: «Я его буду рисовать, я должен его рисовать, я не могу не рисовать его».
      Но что могли дать фотографии — мертвые и случайные? Разве уловлено ими то удивительно легкое, юношеское лицо, которое он видел давеча на улице? И глаза под козырьком военной фуражки — острый блеск зрачков и длинные, необыкновенно красивые ресницы.
      В тот же день художник ехал на извозчике, Дзержинский в автомобиле, большом и старомодном. Автомобиль был открытый, Дзержинский ехал один — сидел рядом с шофером и читал сложенную «Правду». Улицу переходили войска, и ждать пришлось долго. Извозчичий жеребец выплясывал рядом с машиной и горячился, бил подковами по булыжной мостовой. Художник видел, как Дзержинский поднял от газеты голову, как он пальцами поправил фуражку и как стал смотреть на жеребца — сначала с удивлением, потом любуясь, как он протянул руку и потрепал коня по морде, по бархатистым ноздрям, как копь чуть не укусил Дзержинского и как Дзержинский вдруг засмеялся.
      Вот в эту самую секунду, когда он засмеялся, художник решил его рисовать: веселое, совсем еще юное лицо, прекрасные, чистые глаза и сильная рука с тонкими пальцами… Он видел, с какой железной силой эта рука взялась за недоуздок и потянула разгоряченную морду жеребца…
      Но войска прошли, автомобиль, обдав художника бензиновой гарью, исчез. Рысак, выбрасывая сильные ноги, помчался по Мясницкой, да разве догнать…
      Удивленно-веселые, широко открытые глаза и улыбающийся рот — этого выражения не было нигде. Фотографии были тождественные, серьезные — профиль, анфас, опять профиль, три четверти. Дзержинский у телефона. Дзержинский среди своих сотрудников. И по фотографиям видно, как не любит он сниматься и как не до этого ему.
      Похож ли он на карточках?
      Наверное, похож, но совсем не похож на того Дзержинского, которого художник видел давеча в автомобиле на Мясницкой.
      Нет, рисовать по фотографиям невозможно!
      И художник начал искать человека, который бы свел его с Дзержинским.
      Искал он долго и безуспешно до тех пор, пока один знакомый комиссар ЧК не посоветовал ему бросить раз навсегда всякие попытки попасть к Дзержинскому по знакомству.
      — Но что же мне делать? — спросил художник. — Ведь должен я попасть к нему.
      — Ну и идите.
      — Меня же не пустят.
      — А вы попробуйте.
      — Что же пробовать, когда это безнадежно.
      — А вы все-таки попробуйте. Запишитесь на прием. И скажите отцу прямо и честно, что вы хотите рисовать…
      — Какому отцу? — не понял художник. Комиссар слегка порозовел, поправил очки и, глядя в сторону, объяснил, кого чекисты называют отцом. Было странно слышать, как старый человек, запинаясь от неловкости, с суровой и грубоватой нежностью говорит об отце чекистов, значительно более молодом, чем многие из его «сыновей».
      — Да-с, — сказал он в заключение, — из моих слов вы можете без особого труда догадаться, что к Дзержинскому по знакомству не попадают. Если у него есть хоть одна секунда времени, он вас примет без всяких знакомств, а если времени у него нет, то он вас не примет, от кого бы вы ни пришли. Так что мой вам совет, дорогой юноша, попытайтесь. Попытка — не пытка, а спрос — не беда. В одном я вас могу уверить со спокойной совестью: с вами будут абсолютно вежливы, и если вам будет отказано, то в такой форме, что вы обиды не испытаете.
      — Я должен написать его портрет! — сказал художник.
      — Желаю вам удачи, — ответил комиссар.
 
      В дежурной он прождал около часу, курил и обдумывал, как он войдет к председателю ЧК и что он ему скажет. Он приготовил короткую и убедительную речь; ему казалось, что речь выразительна. Несколько раз в уме он повторил все с первого до последнего слова и остался доволен собой.
      Наконец дежурный вызвал художника и протянул ему пропуск. Художник вошел к секретарю Дзержинского и не очень вразумительно рассказал: он художник, хочет писать портрет Дзержинского, это необходимо и об отказе не может быть и речи…
      Секретарь терпеливо слушал, молча смотрел на художника и ладонью поглаживал гладко выбритый подбородок.
      Наконец красноречие художника иссякло, и он смолк.
      — Я вас совершенно понимаю, — произнес секретарь, — но вся беда заключается в том, что Феликс Эдмундович чрезвычайно занят. Очень занят. Занят всегда, постоянно, круглый год.
      — Я должен его писать, — решительно ответил художник, — понимаете, должен. У меня нет другого выхода. Писать портрет Дзержинского — это мой долг.
      Секретарь вздохнул. Он уже с любопытством смотрел на художника: какой молодой, а какой напористый! И сердитый. Минуту посидел, рассердился и заходил по комнате, от папиросы отказался, закурил свою.
      — Значит, никак нельзя?
      — Предполагаю, что это невозможно.
      — Тогда разрешите мне повидать товарища Дзержинского, — сухо сказал художник, — я не задержу его более трех минут.
      — Задержите, — ответил секретарь.
      Художник молчал.
      Секретарь вздохнул и вышел. Вернувшись, сказал:
      — Идите, но… — махнул рукой и не кончил начатую было фразу.
      С бьющимся сердцем художник отворил дверь.
      Комната, в которую он вошел, была вся залита солнечным светом. Дзержинский сидел за столом, слегка подняв голову, приглядывался к посетителю. Художник назвал себя. Приготовленную речь он забыл. Теперь у него возникла новая идея, если Дзержинский откажется позировать, то сейчас затянет разговор, просидит здесь возможно дольше, чтобы запомнить лицо, глаза, рот, лоб, мгновенные изменения в выражении лица, повороты головы, манеру сидеть за столом, щуриться, улыбаться, сердиться.
      Главное — чтобы не выгнал. Пусть говорит, что не может. Конечно, не может. Ясно, не может. Но художник будет сидеть. Будет впитывать, как губка, все особенности этой комнаты. Телефоны на столе — какая их масса; ширма; за ширмой кровать, покрытая простым, солдатским одеялом; шкаф; шинель висит на крючке…
      — Я очень занят, — как сквозь сон услышал художник, — очень. Может быть, можно как-нибудь обойтись без портрета?
      В голосе Дзержинского звучала почти мольба. Глаза же смотрели вежливо, холодно и внимательно.
      — Ваш портрет необходим для выставки, — произнес художник, — категорически необходим.
      — Мне некогда позировать.
      — Я постараюсь вас мало беспокоить и поскорее кончить.
      Он говорил, совершенно не надеясь на успех, только для того, чтобы не уходить из кабинета, чтобы запомнить еще складки гимнастерки, лукавую усмешку. Кстати, почему он улыбается? Длинные пальцы, глаза с красными жилками, любопытные, внимательные…
      — А может быть, можно не рисовать меня?
      — Нет, нельзя.
      — Неужели так необходим мой портрет?
      — Нет, нельзя…
      Дзержинский внезапно рассмеялся. Чему он? Вероятно, художник что-нибудь сказал невпопад?
      — Какими сердитыми глазами вы смотрите на меня, — сказал Дзержинский.
      Сейчас у него совершенно другое выражение лица. Но над чем он смеется? Впрочем, это неважно. Важно запомнить это выражение, только запомнить, все остальное не важно!
      Но вдруг художник услышал слова, странные и совершенно неожиданные:
      — Хорошо. Приходите сюда и работайте. Только я тоже все время буду работать. Позировать мне некогда. Мы оба будем работать, каждый по своей части, и постараемся не мешать друг другу. Идет?
      Это была полная победа. Выйдя из кабинета, художник прошел мимо секретаря, высоко подняв голову.
      На следующее утро художник получил лошадь и на извозчике перевез в секретариат тяжелый мольберт, ящик с красками, подрамник с холстом, коробку с кистями и многое другое, необходимое для работы.
      — Все или еще поедете? — спросил секретарь, неодобрительно оглядывая инвентарь художника.
      — Все, — сухо ответил художник.
      Пока Дзержинского не было, он выбрал себе место в кабинете, установил мольберт, поставил ящик с красками и сел на стул покурить. Вошел секретарь, спросил:
      — В полной боевой готовности?
      — Да, — коротко ответил художник.
      Приехал Дзержинский, поздоровался и молча сел работать. Художник сидел не двигаясь, изучал цвет лица, костюм, приглядывался к рукам. Компоновал, обдумывал, решал, но в этот день так ничего и не решил и тихонько, не прощаясь, чтобы не мешать, вышел.
      На следующее утро секретарь сказал ему, кивнув на совершенно чистое полотно:
      — Я вижу — вы здорово поработали вчера?
      В это утро художник взял в руку уголь и стал набрасывать на холсте контуры будущего портрета. Работа не удавалась. Порою он встречался с Дзержинским глазами, и тогда ему казалось, что в глазах Феликса Эдмундовича мелькает лукавый огонек. Казалось, Дзержинский говорил: «Что? Трудно? Все равно позировать не буду!»
      Так прошло несколько дней.
      Осень стояла погожая, тихая, солнечная; окна в кабинете постоянно держали открытыми, тишину нарушал только секретарь да телефонные звонки.
      Дзержинский сидел за своим письменным столом почти всегда в одной и той же позе — наклонившись над бумагами, с карандашом в руке. На худое лицо падали тени от ресниц. Много курил. Однажды, закуривая, спросил у художника:
      — Вас не раздражает?
      — Что?
      — Табак. То, что я курю.
      — Я ведь сам курю, Феликс Эдмундович.
      — Почему же я не видел вас с папиросой? Курите, пожалуйста, не стесняйтесь.
      Уже шла работа красками. Как-то, досадуя на то, что Дзержинский слишком низко опустил голову над бумагами, художник попросил:
      — Посмотрите на меня.
      Дзержинский поднял голову. В глазах мелькнуло удивление.
      — Одну только минуту смотрите на меня, — с мольбой и отчаянием в голосе сказал художник.
      Секунду Дзержинский смотрел серьезно, потом вдруг засмеялся и сказал:
      — Когда вам понадобится, вы мне говорите, пожалуйста. Я буду на вас смотреть…
      Но когда художник попросил, чтобы Дзержинский посидел в такой позе, которая нужна была для портрета, Феликс Эдмундович почти с ужасом воскликнул:
      — Позировать?
      — Только минуту, — попросил художник.
      Позировать ему было некогда; позируя, он чувствовал себя неловко, но он видел, как мучается художник, и жалел его.
      — Ну, давайте, я специально для вас посижу, — предложил он однажды, — хотите? Только недолго. Как надо сидеть?
      Рассердился и тотчас же засмеялся:
      — Беда мне с вами.
      Зазвонил телефон. Дзержинский взял трубку, долго слушал молча, потом заговорил.
      — Все это враки, — сказал он, — вздор, несерьезная чепуха. Я вчера сам был на городской станции в этом, в этом… как его…
      — В «Метрополе», — подсказал художник.
      — Да, в «Метрополе». Это чистейшее безобразие, то, что там происходит. Желающие ехать записываются у одного из предприимчивых пассажиров, потом приходят на перекличку вечером, к десяти часам, потом утром, часов в пять. Совершеннейшее безобразие!
      Он еще помолчал, потом крикнул в трубку:
      — Враки! Я сам пробыл там полночи, а вы ничего не знаете. Тот, кто записывает очередь, получает пять процентов стоимости билета, это я точно знаю, это мне доподлинно известно. Я стоял в хвосте и все узнал. Так что извольте поручить кому-либо из ТОГПУ выяснить всю постановку дела, только без шума. И пусть доложат мне, надо это все упорядочить…
      Положив трубку, он закурил, потом сказал художнику:
      — Надоело. Попадется такой работник — хлебнешь с ним горя.
      Уезжая домой, он спросил художника:
      — Отвезти вас?
      — Пожалуйста, если вам по пути.
      Он снял с вешалки шинель, оделся и подождал художника. Красивое бледное лицо Дзержинского выглядело усталым, он то и дело закрывал глаза и, когда спускались по лестнице мимо напряженно глядящих часовых, спрашивал:
      — Очень устаете? Это наверно, очень трудно — рисовать? И похудели вы за это время. Главное — чего волноваться? Портрет у вас получится отличный.
      С этого дня Дзержинский по утрам заезжал за художником, а вечерами отвозил его домой. Как-то по пути домой зашла речь вообще о живописи, и Дзержинский обнаружил незаурядные познания в ней. Художник спросил, рисовал ли Дзержинского кто-нибудь.
      — Рисовал, — сказал Дзержинский, — был один, рисовал. Только не дорисовал. Я ему перестал позировать. Знаете почему?
      — Почему? — спросил художник.
      — Потому, что он стал у меня просить железнодорожные билеты. Все у него жена куда-то ездила. Ну, вот… он, бывало, порисует немного и билет просит. А я билетами не распоряжаюсь. Так он меня и не дорисовал…
      Когда проезжали через Арбатскую площадь, Дзержинский спросил:
      — Что это за здание?
      И показал рукой на ресторан «Прага». Художник сказал, что это очень противный недавно открытый ресторан дореволюционного пошиба.
      — Ничего не поделаешь, — ответил Дзержинский. — Нам эти пивные и рестораны оплачивают пятьдесят процентов расходов на народное образование… Такая, знаете, штука.
 
      Отношения с секретарем у художника оставались прохладными. Разговаривали обычно в ироническом тоне. Однажды секретарь сказал:
      — Я, знаете ли, совсем привык к вам. Мне кажется, что мы еще долго будем вместе. Может быть, состаримся — вы за картиной, я за своим столом. Как вы думаете?
      Художник промолчал. В этот день Дзержинский предложил художнику билеты на концерт.
      — Спасибо, не поеду, — сказал художник. — Работа у меня идет отвратительно, поеду домой, подумаю. Какие уж тут концерты! Мне посторонние впечатления будут только мешать.
      Дзержинский улыбнулся одними губами.
      — Что делать тем, которые всю жизнь очень заняты? — спросил он.
      — Не знаю, — сказал художник.
      Два последних дня Дзержинский позировал по часу. На прощание он дал слово позировать художнику как-нибудь потом, специально для профиля. Но попрощаться не успел. Зазвонил телефон, и Дзержинский взял трубку. А секретарь в это время уже выносил из кабинета мольберт, ящики и коробки…
      — Пожили, пора и честь знать, — говорил он, провожая художника. — Смотрите, какую вы нам тут грязь завели…
      И нельзя было понять, серьезно он говорит или шутит, этот секретарь.
      Через три года художник опять рисовал Дзержинского.
      Художник рисовал Феликса Эдмундовича в гробу. Лицо Дзержинского было таким же красивым, тонким и усталым, как при жизни. Высокий лоб был изборожден морщинками, и от ресниц падали тени…
      Художник рисовал по ночам — с трех до шести утра.
      В зале стояла тишина, пахло еловыми ветвями, у гроба неподвижно стоял караул.
      К художнику подошел секретарь, постаревший, с мешками у глаз; увидел рисунок, губы у него задрожали.
      — Вот рисуете, — сказал он, — как тогда…
      Отвернулся и замолчал. Потом вдруг заговорил, близко наклонясь к лицу художника, не сдерживая слез:
      — Вы знаете, что он сказал в день своей смерти, знаете? За несколько часов? Он сказал на пленуме ЦК и ЦКК, что… — секретарь задохнулся и замотал головой, — что… «Моя сила заключается в чем? Я не щажу себя никогда». И все с мест закричали: «Правильно!». Он оглядел зал и дальше стал говорить. «Я не щажу себя… Никогда. И поэтому вы все здесь меня любите, потому что вы мне верите. Я никогда не кривлю душой; если я вижу, что у нас непорядки, я со всей силой обрушиваюсь на них…».
      Он опять задохнулся от душивших его слез, ушел в угол зала и долго стоял там в полутьме, прислонившись лбом к холодной стене…
      В эту ночь, уже под утро, к гробу пришел Орджоникидзе, стоял долго, не двигаясь, и смотрел в мертвое лицо Дзержинского, потом поправил подушку под головой Феликса Эдмундовича…
      У гроба подолгу стояли боевые товарищи… Тут видел художник жену и сына Дзержинского.
      И странное дело: рисуя мертвого Дзержинского, художник думал о нем, как о живом. Теперь все чаще и чаще он представлял себе Мясницкую в тот знойный летний день, автомобиль и Дзержинского, протянувшего руку к недоуздку рысака… Или вспоминал глаза Дзержинского — тогда, когда он писал в кабинете портрет и просил поглядеть одну минутку, — прекрасные глаза, и веселые, и сердитые в одно и то же время.
1938–1947–1951

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12