Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сочинения в четырех томах. Том 4

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гиляровский Владимир / Сочинения в четырех томах. Том 4 - Чтение (стр. 19)
Автор: Гиляровский Владимир
Жанр: Отечественная проза

 

 


      В задних двух залах стояли хорошие бильярды, где собирались лучшие московские игроки и, конечно, шулера, а наверху были «саврасенковские нумера», куда приходили парочки с бульвара, а шулера устраивали там свои «мельницы», куда завлекали из бильярдной игроков и обыгрывали их наверняка.
      Придя в трактир, Федор садился за буфетом вместе со своим другом Кузьмой Егорычем и его братом Михаилом – содержателями трактира. Алексей шел в бильярдную, где вел разговоры насчет бегов, а иногда и сам играл на бильярде по рублю партия, но всегда так сводил игру, что ухитрялся даже с шулеров выпрашивать чуть не в полпартии авансы, и редко проигрывал, хотя играл не кием, а мазиком.
      Так каждый вечер до одиннадцати часов проводили они время у Саврасенковых.
      В десять часов утра братья вместе выходили из дому – Федор по делам в город, а Алексей в свои Чернышевские бани, с их деревянной внутренней отделкой, всегда чисто выструганными и вымытыми лавками.
      Он приходил в раздевальню «дворянского» отделения, сидел в ней часа два, принимал от приказчика выручку и клал ее в несгораемый шкаф. Затем звал цирюльника. Он ежедневно брился – благо даром, не платить же своему деньги, а в одиннадцать часов аккуратно являлся брат Федор, забирал из шкафа пачки денег, оставляя серебро брату, – и уходил.
      Алексей по уходе брата отправлялся напротив, через Брюсовский переулок, в грязный извозчичий трактир в доме Косоурова пить чай и проводил здесь ровно час, беседуя, споря и обсуждая шансы беговых лошадей с извозчиками.
      Сюда ездили лихачи и полулихачи. Они, так же как и конюхи «пыльников», следили через забор за состязаниями и знали лошадей. Каждый из любезности справлялся о шансах его лошади на следующий бег.
      – А вот на последнем гандикапе вы уже к столбу подходили первым, да вас Балашов объехал… Его Вольный-то сбил вашего, сам заскакал и вашего сбил… Балашов-то успел своего на рысь поставить и выиграл, а у вас проскачка…
      В это время Стрельцов был уже членом-любителем бегового общества. Вышло это неожиданно.
      Владелец заложенных у него лошадей разорился, часть лошадей перешла к другим кредиторам, две остались за долг Стрельцову. Наездник, у которого стояли лошади, предложил ему оставить их за собой и самому ездить на них на призы.
      Попробовал на проездках – удачно. Записал одну на поощрительный приз – благополучно пришел последним. После ряда проигрышей ему дали на большой гандикап выгодную дистанцию. Он уже совсем выиграл бы, если б не тот случай, о котором ему напоминали из сочувствия каждый раз извозчики.
      С той поры он возненавидел Балашова и все мечтал объехать его во что бы то ни стало. Шли сезоны, а он все приходил в хвосте или совсем последним. Каждый раз брал билет на себя в тотализаторе – и это иногда был единственный билет на его лошадь. Публика при выезде его на старт смеялась, а во время бега, намекая на профессию хозяина, кричала:
      – Веником! Веником ее!
      А он все надеялся на свой единственный билет сорвать весь тотализатор, и все приезжал последним. Даже публика смеяться перестала. А Стрельцов по-своему наполнял свою жизнь этим спортом, – ведь единственная жизненная радость была!
      Алексей Федорович не смел говорить брату об увлечении, которое считал глупостью, стоящей сравнительно недорого и не нарушавшей заведенного порядка жизни: деньги, деньги и деньги.
      Ни знакомств, ни кутежей. Даже газет братья Стрельцовы не читали; только в трактире иногда мельком проглядывали журналы, и Алексей единственно что читал – это беговые отчеты.
      Раз только в жизни полиция навязала богатым братьям два билета на благотворительный спектакль в Большом театре на «Демона». Алексей взял с собой Леньку-конюха.
      Вернувшись домой, оба ругались, рассказывая Федору Федоровичу:
      – И опять все вранье! А как он орал, что Вольный сын Эфира; а ты меня, Леня, в бок тычешь и шепчешь: «Врет!» И верно врал: Вольный сын Легкого и Ворожеи.
      Девятый час утра небанного дня, но полтинное отделение Сандуновских бань с ливрейным швейцаром у входа со Звонарского переулка было обычно оживлено своей публикой, приходившей купаться в огромном бассейне во втором этаже дворца.
      Купаться в бассейн Сандуновских бань приходили артисты лучших театров, и между ними почти столетний актер, которого принял в знак почтения к его летам Корш. Это Иван Алексеевич Григоровский, служивший на сцене то в Москве, то в провинции и теперь игравший злодеев в старых пьесах, которые он знал наизусть и играл их еще в сороковых годах.
      Он аккуратно приходил ежедневно купаться в бассейне раньше всех; выкупавшись, вынимал из кармана маленького «жулика», вышибал пробку и, вытянув половинку, а то и до дна, закусывал изюминкой.
      Из-за этого «жулика» знаменитый московский доктор Захарьин, бравший за визит к объевшимся на масленице блинами купцам по триста и по пятисот рублей, чуть не побил его палкой.
      Никогда и ничем не болевший старик вдруг почувствовал, как он говорил, «стеснение в груди». Ему посоветовали сходить к Захарьину, но, узнав, что за прием на дому тот берет двадцать пять рублей, выругался и не пошел. Ему устроили по знакомству прием – и Захарьин его принял.
      Первый вопрос:
      – Водку пьешь?
      – Как же – пью!
      – Изредка?
      – Нет, каждый день…
      – По рюмке? По две?..
      – Иногда и стаканчиками. Кроме водки, зато ничего не пью! Вчера на трех именинах был. Рюмок тридцать, а может, и сорок.
      Обезумел Захарьин. Вскочил с кресла, глаза выпучил, палкой стучит по полу и орет:
      – Что-о?.. Со… со… сорок! А сегодня пил?
      – Вот только глотнул половину…
      И показал ему из кармана «жулика». «Захарьин ударил меня по руке, – рассказывал приятелям Григоровский, – да я держал крепко.
      – Вон отсюда! Гоните его!
      На шум прибежал лакей и вывел меня. А он все ругался и орал…
      А потом бросился за тиной, поймал меня.
      – А давно ли пьешь? Сколько лет?
      – Пью лет с двадцати… На будущий год сто лет». Сидя в кабинке Сандуновских бань, где Гонецкий ввел продажу красного вина, старик рассказывал:
      – А пить я выучился тут, в этих самых банях, когда еще сама Сандунова жива была. И ее я видел, и Пушкина видел… Любил жарко париться!
      – Пушкина? – удивленно спросили его слушатели.
      – Да, здесь. Вот этих каюток тогда тут не было, дом был длинный, двухэтажный, а зала дворянская тоже была большая, с такими же мягкими диванами, и буфет был – проси чего хочешь… Пушкин здесь и бывал. Его приятель меня и пить выучил. Перед диванами тогда столы стояли. Вот сидим мы, попарившись, за столом и отдыхаем. Я и Дмитриев. Пьем брусничную воду. Вдруг выходит, похрамывая, Денис Васильевич Давыдов… знаменитый! Его превосходительство квартировал тогда в доме Тинкова, на Пречистенке, а супруга Тинкова – моя крестная мать. Там я и познакомился с этим знаменитым героем. Он стихи писал и, бывало, читал их у крестной. Вышел Денис Васильевич из бани, накинул простыню и подсел ко мне, а Дмитриев ему: «С легким паром, ваше превосходительство. Не угодно ли брусничной? Ароматная!» – «А ты не боишься?» – спрашивает. «Чего?» – «А вот ее пить? Пушкин о ней так говорит: «Боюсь, брусничная вода мне б не наделала вреда», и оттого он ее пил с араком».
      Денис Васильевич мигнул, и банщик уже несет две бутылки брусничной воды и бутылку арака.
      И начал Денис Васильевич наливать себе и нам: полстакана воды, полстакана арака. Пробую – вкусно. А сам какие-то стихи про арака читает…
      Не помню уж, как я и домой дошел.
      В первый раз напился, – не думал я, что арака такой крепкий.
      И каждый раз, как, бывало, увижу кудрявцовскую карамельку в цветной бумажке, хвостик с одного конца, так и вспомню моего учителя.
      В эти конфетки узенькие билетики вкладывались, по две строчки стихов. Помню, мне попался билетик:
      Боюсь, брусничная вода Мне б не наделала вреда!
      Потом ни арака, ни брусничной не стало! До «жуликов» дожил! Дешево и сердито!..
      Любил Григоровский рассказывать о прошлом. Много он видел, память у него была удивительная.
      С удовольствием он рассказывал, любил говорить, и охотно все его слушали. О себе он не любил поминать, но все-таки приходилось, потому что рассказывал он только о том, где сам участником был, где себя не выключишь.
      Иногда называл себя в третьем лице, будто не о нем речь. Где говорит, о том и вспоминает: в трактире – о старых трактирах, о том, кто и как пил, ел; в театре в кругу актеров – идут воспоминания об актерах, о театре. И чего-чего он не знал! Кого-кого он не помнил!
      – А что, Ваня, ты Сухово-Кобылина знавал? – спросил его однажды в театре Корша актер Киселевский, отклеивая баки и разгримировываясь после «Кречинского».
      – Нет, а вот Расплюева видал!
      – Как Расплюева? Ведь это тип.
      – Пусть тип, а был он хористом в театре в Ярославле и был шулером. Фамилия другая… При мне его тогда в трактире «Столбы» из окна за шулерство выкинули. Вот только забыл, кто именно: не то Мишка Докучаев, не то Егорка Быстров!
      Для своих лет Григоровский был еще очень бодр и не любил, когда его попрекали старостью. Как-то в ресторане «Ливорно» Иван Алексеевич рассказывал своим приятелям:
      – Вчера я был в гостях у молоденькой телеграфистки. Славно время провел…
      Андреев-Бурлак смеется:
      – Ваня! Как ты врешь! Когда ты мог с молоденькими славно время проводить, тогда телеграфов еще не было.
      Как-то в утренний час вошел в раздевальню шестифутовый полковник, весь в саже, с усами до груди, и на его общий поклон со всех банных диванов раздалось приветствие:
      – Здравствуйте, Николай Ильич!
      – Всю ночь в Рогожской на пожаре был… Выкупаюсь да спать… Домов двадцать сгорело.
      Это был полковник Н. И. Огарев, родственник поэта, друга Герцена. Его любила вся Москва.
      Его откомандировали из гвардии в армию с производством в полковники и назначили в распоряжение московского генерал-губернатора. Тут его сделали полицмейстером второго отделения Москвы.
      Он страстно любил пожары, не пропускал ни одного, и, как все пожарные, любил бани.
      В шестидесятых годах он разрешал всех арестованных, даже в секретных камерах при полицейских домах, то есть политических преступников, водить в баню в сопровождении «мушкетеров» (безоружных служителей при полицейских домах). В 1862 году в Тверской части в секретной содержался крупнейший государственный преступник того времени, потом осужденный на каторгу, П. Г. Зайчневский. Огарев каждый день любовался пегими пожарными лошадьми и через окно познакомился с Зайчневским, тоже любителем лошадей, а потом не раз бывал у него в камере – и разрешил ему в сопровождении солдата ходить в бани.
      По субботам члены «Русского гимнастического общества» из дома Редлиха на Страстном бульваре после вечерних классов имели обычай ходить в ближайшие Сандуновские бани, а я всегда шел в Палашевские, рядом с номерами «Англия», где я жил.
      А главное, еще и потому, что рядом с банями была лавчоночка, где народный поэт Разоренов торговал своего изделия квасом и своего засола огурцами, из-под которых рассол был до того ароматичен и вкусен, что его предпочитали даже прекрасному хлебному квасу.
      Лавчонка была крохотная, так что старик гигант Алексей Ермилыч едва поворачивался в ней, когда приходилось ему черпать из бочки ковши рассола или наливать из крана большую кружку квасу. То и другое стоило по копейке.
      Лавчонка запиралась в одиннадцать часов, и я всегда из бани торопился не опоздать, чтобы найти время побеседовать со стариком о театре и поэзии, послушать его новые стихи, поделиться своими.
      В ту субботу, о которой рассказывается, я забежал в Сандуновские бани в десятом часу вечера.
      Первым делом решил постричь волосы, – бороду и усы я не брил, бросив сцену. Парикмахер, совсем еще мальчик, меня подстриг и начал готовить бритвы, но я отказался.
      – Помилуйте,- назвал меня по имени и отчеству,- ведь вы всегда брились.
      Оказалось – ученик театрального парикмахера в Пензе. Я рассказал ему, что, бросив сцену, в последний раз брился перед спектаклем в Баку.
      – На Кавказе, значит, были? У нас тоже в банях есть банщик персиянин с Кавказа, вот ежели хотите, я его позову.
      Я обрадовался. А то бывал на Кавказе, на войне, весь Кавказ верхом изъездил, а в банях знаменитых не бывал.
      Действительно, на войне не до бань, а той компании, с которой я мотался верхом по диким аулам, в город и носа показывать нельзя было. В Баку было не до бань, а Тифлис мы проехали мимо.
      – Абидинов! – крикнул он.
      Передо мной юркий, сухой и гибкий, как жимолость, с совершенно голой головой, кружится и вьется банщик
      и доставляет мне не испытанное дотоле наслаждение. Описать эту неожиданную в Москве операцию я не решаюсь – после Пушкина писать нельзя! Цитирую его «Путешествие в Арзрум»: «…Гасан начал с того, что разложил меня на теплом каменном полу, после чего он начал ломать мне члены, вытягивать суставы, бить меня сильно кулаком: я не чувствовал ни малейшей боли, но удивительное облегчение (азиатские банщики приходят иногда в восторг, вспрыгивают вам на плечи, скользят ногами по бедрам и пляшут на спине вприсядку).
      После сего он долго тер меня рукавицей и, сильно оплескав теплой водой, стал умывать намыленным полотняным пузырем. Ощущение неизъяснимое: горячее мыло обливает вас, как воздух! После пузыря Гасан опустил меня в ванну – тем и кончилась церемония».
      Я еще сидел в ванне, когда с мочалками и мылом в руках влетели два стройных и ловких красавчика, братья Дуровы, члены-любители нашего гимнастического общества.
      Который-то из них на минуту остановился на веревочном ковре, ведущем в «горячую», сделал сальто-мортале, послал мне приветствие мочалкой и исчез вслед за братом в горячей бане.
      А вот и наши. Важно, ни на кого не обращая внимания, сомом проплыл наш непобедимый учитель фехтования Тарас Петрович Тарасов, с грозными усами и веником под мышкой. Его атлетическая грузная фигура начинала уже покрываться слоем жира, еще увеличившим холмы бицепсов и жилистые икры ног… Вот с кого лепить Геркулеса!
      А вот с этого Антиноя. Это наш непревзойденный учитель гимнастики, знаменитый танцор и конькобежец, старший брат другого прекрасного гимнаста и ныне здравствующего известного хирурга Петра Ивановича Постникова, тогда еще чуть ли не гимназиста или студента первых курсов. Он остановился под холодным душем, изгибался, повертывался мраморным телом ожившего греческого полубога, играя изящными мускулами, живая рельефная сеть которых переливалась на широкой спине под тонкой талией.
      Я продолжал сидеть в теплой ванне. Кругом, как и всегда в мыльной, шлепанье по голому мокрому телу, шипенье воды, рвущейся из кранов в шайки, плеск окачивающихся, дождевой шумок душей – и не слышно человеческих голосов.
      Как всегда, в раздевальнях – болтают, в мыльне – молчат, в горячей – гогочут. И гогот этот слышится в мыльне на минуту, когда отворяется дверь из горячей.
      А тут вдруг такой гогот, что и сквозь закрытую дверь в горячую гудит.
      – Ишь когда его забрало… Я четверть часа сижу здесь, а был уж он там… Аки лев рыкающий в пустыне Ливийской. Всех запарит! – обращается ко мне из ванны рядом бритый старичок с начесанными к щекам седыми вихорками волос.
      Это отставной чиновник светского суда, за пятьдесят лет выслуживший три рубля в месяц пенсии, боль в пояснице и пряжку в петлице.
      – При матушке Екатерине, – говорит он, – по этой пряжке давалось право входа в женские бани бесплатно, а теперь и в мужские плати! – обижался он.
      А из горячей стали торопясь выходить по нескольку человек сразу. В открытую дверь неслось гоготанье:
      – О…го-го!.. О-го-го!
      – У… у… у… у…
      – Плесни еще… Плесни… жарь!
      Слышалось хлестанье веником. Выходившие в мыльную качались, фыркали, торопились к душам и умывались из кранов.
      – Вали!.. Поясницу!.. Поясницу!..- гудел громоподобный бас.
      – Так!.. Так!.. Пониже забирай! О-о-о… го… го!.. Так ее!.. Комлем лупи!.. Комлем!..
      И вдруг:
      – Будя!.. A!.. A! A!.. О… О…
      Из отворенной двери валит пар. В мыльне стало жарко… Первым показался с веником в руках Тарасов. А за ним двигалось некое косматое чудище с косматыми волосами по плечам и ржало от восторга.
      Даже Тарасов перед ним казался маленьким.
      Оба красные, с выпученными глазами прут к душу, и чудище снова ржет и, как слон, поворачивается под холодным дождем…
      Сразу узнал его – мы десятки раз встречались на разных торжествах и, между прочим, на бегах и скачках, где он нередко бывал, всегда во время антрактов скрываясь где-нибудь в дальнем углу, ибо, как он говорил: «Не подобает бывать духовной особе на конском ристалище, начальство увидит, а я до коней любитель!»
      Подходит к буфету. Наливает ему буфетчик чайный стакан водки, а то, если другой буфетчик не знает да нальет, как всем, рюмку, он сейчас загудит:
      – Ты что это? А? Кому наливаешь? Этим воробья причащать, а не отцу протодьякону пить.
      Впрочем, все буфеты знали протодьякона Шеховцева, от возглашения «многая лета» которого на купеческих свадьбах свечи гасли и под люстрами хрустальные висюльки со звоном трепетали.
      Мы с Тарасовым пошли одеваться.
      В раздевальне друзья. Огромный и косматый писатель Орфанов-Мишла – тоже фигура чуть поменьше Шеховцева, косматая и бородатая, и видно, что ножницы касались его волос или очень давно, а то, может быть, и никогда.
      А рядом с ним крошечный, бритый по-актерски, с лицом в кулачок и курчавыми волосами Вася Васильев. Оба обитатели «Чернышей», оба полулегальные и поднадзорные, оба мои старые друзья.
      – Вы как сюда? А я думал, что вы никогда не ходите в баню! Вы, члены «клуба немытых кобелей», и вдруг в бане!
      Вася, еще когда служил со мной у Бренко, рассказывал, что в шестидесятых годах в Питере действительно существовал такой клуб, что он сам бывал в нем и что он жил в доме в Эртелевом переулке, где бывали заседания этого клуба.
      Этот дом и другой, соседний, потом были сломаны, и на их месте Суворин выстроил типографию «Нового времени».
      Только два поэта посвятили несколько строк русским баням – и каждый отразил в них свою эпоху.
      И тот и другой вдохновлялись московскими банями. Один был всеобъемлющий Пушкин. Другой – московский поэт Шумахер.
 
      …В чертоги входит хан младой,
      За ним отшельниц милых рой,
      Одна снимает шлем крылатый,
      Другая – кованые латы,
      Та меч берет, та – пыльный щит.
      Одежда неги заменит
      Железные доспехи брани.
      Но прежде юношу ведут
      К великолепной русской бане.
      Уж волны дымные текут
      В ее серебряные чаны
      И брызжут хладные фонтаны;
      Разостлан роскоши ковер,
      На нем усталый хан ложится,
      Прозрачный пар над ним клубится.
      Потупя неги полный взор,
      Прелестные, полунагие,
      Вкруг хана девы молодые
      В заботе нежной и немой
      Теснятся резвою толпой…
      Над рыцарем иная машет
      Ветвями молодых берез…
      И жар от них душистый пышет;
      Другая соком вешних роз
      Усталы члены прохлаждает
      И в ароматах потопляет
      Темнокудрявые власы…
 
      Изящным стихом воспевает «восторгом рыцарь упоенный» прелесть русских Сандуновских бань, которые он посещал со своими друзьями в каждый свой приезд в Москву.
      Поэт, молодой, сильный, крепкий, «выпарившись на полке ветвями молодых берез», бросался в ванну со льдом, а потом опять на полок, где снова «прозрачный пар над ним клубится», а там «в одежде неги» отдыхает в богатой «раздевалке», отделанной строителем екатерининских дворцов, где «брызжут хладные фонтаны» и «разостлан роскоши ковер»…
      Прошло полвека. Родились новые идеалы, новые стремления.
      Либеральный поэт шестидесятых годов П. В. Шумахер со своей квартиры на Мещанской идет на Яузу в Волковские «простонародные» бани.
      Он был очень толст, страдал подагрой. И. С. Тургенев ему говорил: «Мы коллеги по литературе и подагре». Лечился П. В. Шумахер от подагры и вообще от всех болезней баней. Парили его два банщика, поминутно поддавая на «каменку». Особенно он любил Сандуновские, где, выпарившись, отдыхал и даже спал часа два и всегда с собой уносил веник. Дома, отдыхая на диване, он клал веник под голову.
      Последние годы жизни он провел в странноприимном доме Шереметева, на Сухаревской площади, где у него
      была комната. В ней он жил по зимам, а летом – в Кускове, где Шереметев отдал в его распоряжение «Голландский домик».
      Стихи Шумахера печатались в журналах и издавались отдельно. Любя баню, он воспевал, единственный поэт, ее прелести вкусно и смачно.
      Вот отрывки из его стихов о бане:
 
      Мякнут косточки, все жилочки гудят,
      С тела волглого окатышки бегут,
      А с настреку вся спина горит,
      Мне хозяйка смутны речи говорит.
      Не ворошь ты меня, Танюшка,
      Растомила меня банюшка,
      Размягчила туги хрящики,
      Разморила все суставчики.
      В бане веник больше всех бояр,
      Положи его, сухмяного, в запар,
      Чтоб он был душистый и взбучистый, Лопашистый и уручистый…
      И залез я на высокий на полок,
      В мягкий, вольный, во малиновый парок.
      Начал веничком я париться,
      Шелковистым, хвостистым жариться.
 
      А вот еще его стихи о том же:
 
      Лишенный сладостных мечтаний,
      В бессильной злобе и тоске
      Пошел я в Волковские бани
      Распарить кости на полке.
      И что ж? О радость! О приятство!
      Я свой заветный идеал –
      Свободу, равенство и братство –
      В Торговых банях отыскал.
 
      Стихотворение это, как иначе в те времена и быть не могло, напечатать не разрешили. Оно ходило по рукам и читалось с успехом на нелегальных вечеринках.
      Я его вспомнил в Суконных банях, на Болоте, где было двадцатикопеечное «дворянское» отделение, излюбленное местным купечеством.
      Как-то с пожара на Татарской я доехал до Пятницкой части с пожарными, соскочил с багров и, прокопченный дымом, весь в саже, прошел в ближайшие Суконные бани.
      Сунулся в «простонародное» отделение – битком набито, хотя это было в одиннадцать часов утра. Зато в «дворянских» за двугривенный было довольно просторно. В мыльне плескалось человек тридцать.
      Банщик уж второй раз намылил мне голову и усиленно выскребал сажу из бороды и волос – тогда они у меня еще были густы. Я сидел с закрытыми глазами и блаженствовал. Вдруг среди гула, плеска воды, шлепанья по голому телу я слышу громкий окрик:
      – Идет!.. Идет!..
      И в тот же миг банщик, не сказав ни слова, зашлепал по мокрому полу и исчез.
      Что такое? И спросить не у кого – ничего не вижу. Ощупываю шайку – и не нахожу ее; оказалось, что банщик ее унес, а голова и лицо в мыле. Кое-как протираю глаза и вижу: суматоха! Банщики побросали своих клиентов, кого с намыленной головой, кого лежащего в мыле на лавке. Они торопятся налить из кранов шайки водой и становятся в две шеренги у двери в горячую парильню, высоко над головой подняв шайки.
      Ничего не понимаю – и глаза мыло ест.
      Тут отворяется широко дверь, и в сопровождении двух парильщиков с березовыми вениками в руках важно и степенно шествует могучая бородатая фигура с пробором по середине головы, подстриженной в скобку.
      И банщики по порядку, один за другим выливают на него шайки с водой ловким взмахом, так, что ни одной капли мимо, приговаривая радостно и почтительно:
      – Будьте здоровы, Петр Ионыч!
      – С легким паром!
      Через минуту банщик домывает мне голову и, не извинившись даже, будто так и надо было, говорит:
      – Петр Ионыч… Губонин… Их дом рядом с Пятницкою частью, и когда в Москве – через день ходят к нам в эти часы… по рублевке каждому парильщику «на калач» дают.
 
      ТРАКТИРЫ
 
      «Нам трактир дороже всего!» – говорит в «Лесе» Аркашка Счастливцев. И для многих москвичей трактир тоже был «первой вещью». Он заменял и биржу для коммерсантов, делавших за чашкой тысячные сделки, и столовую для одиноких, и часы отдыха в дружеской беседе для всякого люда, и место деловых свиданий, и разгул для всех – от миллионера до босяка.
      Словом, прав Аркашка:
      – Трактир есть первая вещь!
      Старейшими чисто русскими трактирами в Москве еще с первой половины прошлого столетия были три трактира: «Саратов», Гурина и Егорова. У последнего их было два: один в своем собственном доме, в Охотном ряду, а другой в доме миллионера Патрикеева, на углу Воскресенской и Театральной площадей. С последним Егорову пришлось расстаться. В 1868 году приказчик Гурина, И. Я. Тестов, уговорил Патрикеева, мечтавшего только о славе, отобрать у Егорова трактир и сдать ему. И вот, к великой купеческой гордости, на стене вновь отделанного, роскошного по тому времени, дома появилась огромная вывеска с аршинными буквами: «Большой Патрикеевский трактир». А внизу скромно: «И. Я. Тестов».
      Заторговал Тестов, щеголяя русским столом.
      И купечество и барство валом валило в новый трактир. Особенно бойко торговля шла с августа, когда помещики со всей России везли детей учиться в Москву в учебные заведения и когда установилась традиция – пообедать с детьми у Тестова или в «Саратове» у Дубровина… откуда «жить пошла» со своим хором знаменитая «Анна Захаровна», потом блиставшая у «Яра».
      После спектакля стояла очередью театральная публика. Слава Тестова забила Гурина и «Саратов». В 1876 году купец Карзинкин купил трактир Гурина, сломал его, выстроил огромнейший дом и составил «Товарищество Большой Московской гостиницы», отделал в нем роскошные залы и гостиницу с сотней великолепных номеров. В 1878 году открылась первая половина гостиницы. Но она не помешала Тестову, прибавившему к своей вывеске герб и надпись: «Поставщик высочайшего двора».
      Петербургская знать во главе с великими князьями специально приезжала из Петербурга съесть тестовского поросенка, раковый суп с расстегаями и знаменитую гурьевскую кашу, которая, кстати сказать, ничего общего с Гурьинским трактиром не имела, а была придумана каким-то мифическим Гурьевым.
      Кроме ряда кабинетов, в трактире были две огромные залы, где на часы обеда или завтрака именитые купцы имели свои столы, которые до известного часа никем не могли быть заняты.
      Так, в левой зале крайний столик у окна с четырех часов стоял за миллионером Ив. Вас. Чижевым, бритым, толстенным стариком огромного роста. Он в свой час аккуратно садился за стол, всегда почти один, ел часа два и между блюдами дремал.
      Меню его было таково: порция холодной белуги или осетрины с хреном, икра, две тарелки ракового супа, селянки рыбной или селянки из почек с двумя расстегаями, а потом жареный поросенок, телятина или рыбное, смотря по сезону. Летом обязательно ботвинья с осетриной, белорыбицей и сухим тертым балыком. Затем на третье блюдо неизменно сковорода гурьевской каши. Иногда позволял себе отступление, заменяя расстегаи байдаковским пирогом – огромной кулебякой с начинкой в двенадцать ярусов, где было все, начиная от слоя налимьей печенки и кончая слоем костяных мозгов в черном масле. При этом пил красное и белое вино, а подремав с полчаса, уезжал домой спать, чтобы с восьми вечера быть в Купеческом клубе, есть целый вечер по
      особому заказу уже с большой компанией и выпить шампанского. Заказывал в клубе он всегда сам, и никто из компанейцев ему не противоречил.
      – У меня этих разных фоли-жоли да фрикасе-курасе не полагается… По-русски едим – зато брюхо не болит, по докторам не мечемся, полоскаться по заграницам не шатаемся.
      И до преклонных лет в добром здравье дожил этот гурман.
      Много их бывало у Тестова.
      Передо мной счет трактира Тестова в тридцать шесть рублей с погашенной маркой и распиской в получении денег и подписями: «В. Далматов и О. Григорович». Число – 25 мая. Год не поставлен, но, кажется, 1897-й или 1898-й. Проездом из Петербурга зашли ко мне мой старый товарищ по сцене В. П. Далматов и его друг О. П. Григорович, известный инженер, москвич. Мы пошли к Тестову пообедать по-московски. В левой зале нас встречает патриарх половых, справивший сорокалетний юбилей, Кузьма Павлович.
      – Пожалуйте, Владимир Алексеевич, за пастуховский стол! Николай Иванович вчера уехал на Волгу рыбу ловить.
      Садимся за средний стол, десяток лет занимаемый редактором «Московского листка» Пастуховым. В белоснежной рубахе, с бородой и головой чуть не белее рубахи, замер пред нами в выжидательной позе Кузьма, успевший что-то шепнуть двум подручным мальчуганам-половым.
      – Ну-с, Кузьма Павлович, мы угощаем знаменитого артиста! Сооруди сперва водочки… К закуске чтобы банки да подносы, а не кот наплакал.
      – Слушаю-с.
      – А теперь сказывай, чем угостишь.
      – Балычок получен с Дона… Янтаристый… С Кучу-гура. Так степным ветерком и пахнет…
      – Ладно. Потом белорыбка с огурчиком…
      – Манность небесная, а не белорыбка. Иван Яковлевич сами на даче провешивали. Икорка белужья парная… Паюсная ачуевская – калачики чуевские. Поросеночек с хреном…
      – Я бы жареного с кашей, – сказал В. П. Далматов.
      – Так холодного не надо-с? И мигнул половому.
      – Так, а чем покормишь?
      – Конечно, тестовскую селянку, – заявил О. П. Григорович.
      – Селяночку – с осетриной, со стерлядкой… живенькая, как золото желтая, нагулянная стерлядка, мочаловская.
      – Расстегайчики закрась налимьими печенками…
      – А потом я рекомендовал бы натуральные котлетки а ля Жардиньер. Телятина, как снег, белая. От Александра Григорьевича Щербатова получаем-с, что-то особенное…
      – А мне поросенка с кашей в полной неприкосновенности, по-расплюевски, – улыбается В. П. Далматов.
      – Всем поросенка… Да гляди, Кузьма, чтобы розовенького, корочку водкой вели смочить, чтобы хрумтела.
      – А вот между мясным хорошо бы лососинку Грилье, – предлагает В. П. Далматов.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26