Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Багратион

ModernLib.Net / Исторические приключения / Голубов Сергей Николаевич / Багратион - Чтение (стр. 21)
Автор: Голубов Сергей Николаевич
Жанр: Исторические приключения

 

 


      Атака длилась уже минут пятнадцать. В средней флеши почти не оставалось французов. Коновницын с успехом действовал слева и справа. Васильчиков вел кавалерию. Багратион видел, как засветились медные оклады кирасирских касок, слышал, как заиграли трубы. Лицо его было весело.
      - Ура! - кричал он и махал шляпой, вздернутой на шпагу.
      Полковые колонны конницы скакали поэскадронно, на больших дистанциях. Кирасиры сидели на лошадях вороной масти, и оттого лавина их, быстро мчавшаяся к флешам, казалась черной.
      - Ура!
      Князь Петр Иванович уже почти не сомневался, что отчаянное предприятие его исправит, искупит, покроет славой победы, с лихвой возместит несчастную потерю флешей. Грудь его бурно и вольно дышала.
      - Ура!
      Страшный удар, подобный электрическому, поразил Багратиона в правую ногу. Он качнулся в седле и выронил шпагу со шляпой. Черные кудри его встали дыбом, смуглое лицо побелело, глаза закатились, полные слез и крови. Зубы насквозь прокусили запекшуюся губу. Нога бессильно повисла около стремени; пониже колена, где сгибается складкой блестящее голенище ботфорта, торчали красные клочья мышц и острые зубцы белых костей.
      И на боку Багратионова коня также зарделось красное пятно. Оно дымилось, - кровь князя Петра Ивановича была горяча. С каждым мгновением пятно увеличивалось в размере.
      - Ваше сиятельство! - в ужасе крикнул Олферьев. - Ах, ваше сиятельство! Да что же это такое?..
      Его рука обнимала Багратиона за пояс, и Олферьев чувствовал, как дрожит все тело князя и как неудержимо клонится оно с седла вниз.
      - Ваше сиятельство!..
      - Ни-ни, душа, - прошептал Багратион, - ничего! Главное... чтобы не заметили!.. Он обернулся к солдатам.
      - Вперед, други мои! Вперед! Добивайте шельмецов!
      Князю казалось, что он громко кричит. На самом же деле лишь Олферьев с трудом мог разобрать в грохоте боя эти еле слышные слова последней Багратионовой команды. А кроме него, никто, решительно никто, не слыхал их... Что делалось в эту минуту в душе Олферьева, он ни тогда, ни впоследствии не мог ни понять, ни даже вспомнить. Но знал одно: если бы тогдашнее состояние его духа осталось в нем навсегда, прошло бы вместе с ним через весь его жизненный путь, то не только дурной или двусмысленный поступок, но и мысль, дурная или двусмысленная, были бы для него невозможны.
      Никто не расслышал последней команды Багратиона. Однако многие из тех, кто находился поблизости, видели его внезапную бледность и кровь, хлеставшую из ноги, перебитой черенком чиненого снаряда. И хоть конь князя Петра еще плясал и прыгал, а черные кудри, знакомые каждому солдату русской армии, еще развевались по ветру над славной головой, но сокрушительная весть о бедствии вмиг облетела войска. И атака дрогнула, замялась...
      Случилось никогда не бывалое! Четверть века провел Багратион в огне грозных битв, и никогда не посмел прикоснуться к нему ни один кусок вражеского свинца или железа. Четверть века! Солдаты крепко верили в то, что их любимый вождь неуязвим. Да и не только солдаты! И вот он перед ними с раздробленной ногой... Его снимают с лошади и кладут на шинель... Он поднимается на локте и с тоской озирается огромными черными глазами. Лекаря, вынырнувшие словно из-под земли, окружают его стеной своих темных мундиров. Его хотят переложить на носилки, но он гневно качает головой. Нет! Он никогда не лежал на носилках и не будет лежать! Он пойдет сам... И Багратион действительно шагнул вперед. Но лицо его в тот же миг помертвело, и курчавая голова свалилась на грудь. Боль была нестерпимой. Он упал бы, не подхвати его под руки Олферьев, "Макарелли" и лекаря. Тогда его повели - правильнее сказать, потащили - из-под огня, жалко подпрыгивавшего на одной ноге, с бессильно болтавшейся другой и глазами, закрывавшимися от внезапно наступившей жестокой слабости... Атака откатывалась назад по всей линии.
      Еще полоса огня не кончилась, когда к печальному шествию подскакал Клингфер. Узнав в генерале, которого вели под руки, главнокомандующего Второй армии, он отсалютовал шпагой и хотел отъехать в сторону. Багратион выбыл из строя! Едва ли ему сейчас до рапортов и донесений... Но Клингфер ошибался. Князь Петр Иванович уже поднял голову и смотрел на ротмистра мутными от страдания глазами.
      - С чем прислан? - спросил он еле слышно.
      - Лейб-гвардии Измайловский, Литовский и Финляндский полки, три полка первой кирасирской дивизии и две батарейные роты гвардейской артиллерии, ваше сиятельство.
      - Славно! - прошептал Багратион. Вдруг голос его окреп, он выпрямился и туго уперся здоровой ногой в землю.
      - Передайте министру два слова моих: спасибо и... виноват! Многое... весьма многое лежит теперь в его руках. Да сохранит его бог!
      Беннигсен и Толь вели на левый фланг войска второго и четвертого корпусов с величайшей поспешностью. Сами они скакали впереди главной колонны. За ними неслись батарейные роты, рассадив людей по ящикам, лафетам и лошадям. Тучи пехоты, распустив знамена, с оглушительным "ура" бежали в огонь. Войска уже миновали батарею Раевского и находились против Шевардинского ре-дута, когда передние части с изумлением увидели Багратиона. Впечатление было так страшно, что бешеная скачка артиллерийских рот и яростный бег пехоты с размаху замерли на месте, и вся грозная, тяжелая лавина многих тысяч людей застопорилась за неподвижной стеной головный частей.
      Глухой шум пронесся над войсками. Не многие могли видеть князя Петра, но о великом несчастье русской армии сразу узнали все.
      - Les troupes restent sans chef et sans ordres{109} - тихо сказал Беннигсен Толю и, повернувшись к войскам, скомандовал: - Смирно!
      Толь, бледный, снял шляпу. И войска, как по сигналу "на молитву", тоже сняли кивера. Над морем обнаженных голов реяли, расплескиваясь по ветру, полковые знамена. Но вот и знамена начали медленно опускаться вниз, под гулкую дробь отбивавших "поход" барабанов. Русская армия прощалась с вождем, склоняя перед ним святыню своего величия и своей славы...
      Глава сорок третья
      "Ее высокоблагородию Анне Дмитриевне Муратовой, в г. Санкт-Петербурге, у Пяти Углов, в доме генеральши Леццано.
      Netty, дорогая сестра моя! Никогда не случалось мне приступать к письму с таким стесненным духом, с такой одышкой мысли и чувства, как сейчас. Впечатлений больше, чем слов! Они так величественны, что ни в каком лексиконе не найдется для них словесного подобия! Теперь я не сомневаюсь, люди могут пережить все, а поведать лишь кое-что, и главное из пережитого умирает вместе с ними...
      В Петербурге, конечно, уже знают о великой битве на бородинских полях. Всю первую половину дня двадцать шестого августа я не выходил из этого ада! Что это было! Вот уже и не хватает слов. Мы бились так, будто каждый собой отстаивал победу. Мы и враги наши так бились, что армии расшиблись одна о другую! В этот час испытано все, до чего доблестью может быть возвышен человек. Нет жертв, более достойных, нежели те, которые принесены нами любви к отечеству. Его защите мы послужили презрением к смерти, терпением, твердостью, и овеялись бессмертною славой бородинские поля!..
      ...Мой друг и отец, любимый начальник мой, был ранен в начале двенадцатого часа. Я задыхался от горя, сопровождая его с поля сражения на перевязочный пункт. Дорога за деревней Семеновской, близ которой мы сражались, была завалена подбитыми орудиями и ящиками, лазаретными фурами и сотнями повозок. Одних раненых тащили на носилках, другие шли сами. Их тут же размещали по фурам. Повсюду лежали трупы, вынесенные сюда еще в начале дела.
      Легче пробыть шесть часов в бою, нежели шесть минут на перевязочном пункте. Повсюду лужи крови, то красной и теплой, то черной и уже застывающей. Тысячи стонов поднимаются к небу. Лекаря работают, сбросив сюртуки, подвязав передники и засучив рукава до локтей. Воздух кажется кислым, соединение запахов крови и пороховой гари придает ему уксусный вкус...
      Почти следом за князем на пункт принесли раненого пулей в грудь начальника штаба Второй армии графа Сен-При. Он был в сознании и даже показывал мне дырку на мундире и самую свою рану. Она не тяжела и не мучительна, но вызвала большое истечение крови и оттого - слабость. Услышав голос Сен-При, мой князь открыл глаза и спросил тихо-тихо:
      - Кто командует на левом фланге?
      - Генерал Коновницын, - отвечал граф, - временно.
      - А кто принимает команду?
      - Дохтуров.
      Князь вздохнул и вымолвил погромче:
      - Слава богу! Москва спасена! Потом опять тихо:
      - Ты ранен, граф? Честно служишь России... Спасибо тебе и... прости!
      Недоверие князя всегда угнетало Сен-При. Он боролся с этим недоверием, и безуспешно. Кровь оправдала одного и примирила обоих. Я видел слезы благодарной радости, струившиеся из прекрасных голубых глаз Сен-При.
      Мадам де Сталь сказала где-то, что человек на диком коне и у кормила ладьи прекрасен. Мне жаль, что эта госпожа не видывала нашего раненого солдата. Вот уж истинно, ничего прекраснее не может быть! На лужайке, под деревом, лекарь трудился возле огромного молодого карабинера. Пуля угодила бедняге в лоб и засела в кости. Он был бледен, но сидел неподвижно и смотрел прямо перед собой. Сперва лекарь пробовал поддеть свинец шилом. Он расковырял карабинеру половину лба, - лоб распух и посинел, - но пули лекарь все же не вынул. Тогда он схватил какой-то другой инструмент.
      - А мы ее, брат, выпилим, выпилим, - повторял он с величайшим хладнокровием.
      Кость скрипела, пила гнулась, пуля сидела на месте. Из огромных, широко раскрытых глаз карабинера катились слезы, но ни один мускул не дрогнул на его лице. Наконец лекарь устал, покраснел, вспотел и с негодованием швырнул свою машинку.
      - Что ж, брат, делать? Отдохни... После еще примемся...
      Мученик встал и вежливо поблагодарил мучителя.
      - Ат, нехай, пан лекарь, останется... И со свинчаткой не сгину...
      Пошел и лег в тени, накрывшись шинелью. Я спросил прозвище этого героя. Мне сказали: Старынчук. И добавили целую повесть. Я кое-что вспомнил и кое-что сделал. Вероятно, на карабинере уже висит Георгий.
      Лекаря осмотрели страшную рану моего князя. Несмотря на адскую боль, которой сопровождались эти жестокие манипуляции, он ни разу не крикнул, только раскусил янтарь у чубука. Лекаря были единогласны: если не отнять ногу под коленом - антонов огонь неизбежен. Когда сказали об этом князю, он гневно повел глазами.
      - Не дам! Без ноги - не жизнь мне! И лекаря отступились, зная, как настойчив князь и как неукротим в гневе нрав его.
      До самого вечера с невыразимой жадностью ловили мы с Голицыным слухи с бородинского поля и некоторые передавали князю, а некоторые утаивали.
      Так, после полудня, слышно стало об атаках маршала Нея на деревню Семеновскую, о том, как славно отбивались от французских кирасир Измайловский, Литовский и Финляндский гвардейские полки, о гигантских боях, огневом и конном, о блистательном отступлении генерала Коновницына за деревню. Вскоре потом достигли до нас и такие слухи, что батарея Раевского взята французами, но случившимся поблизости генералом Ермоловым отобрана обратно вместе с генералом их Бонами. При деле этом, неимоверном по отважной предприимчивости Ермолова и беззаветному мужеству войск, погиб молодой начальник артиллерии Первой армии граф Кутайсов, цвет наших генералов, надежда и будущая слава отечества. Конь его вернулся без всадника, с дымившимся от крови седлом. Мог ли не скрыть я горькую новость эту от моего князя? Зато об атаке Платова на левый фланг французов и о том, как заколебались они под угрозой казачьих пик, донес подробно. И имел утешение уловить слабый смешок и радостный шепот:
      - Браво!
      О дальнейшем узнали мы уже по дороге в Можайск. Окончательная потеря батареи Раевского и достойные бессмертной памяти контратаки гвардейской кавалерии сделались известными на полпути. И тогда же достигло до нас повеление, отданное фельдмаршалом армии: отступать.
      Трудно представить себе картину более грустную, чем та, которую нашли мы между Бородином и Можайском. Артиллерия скакала в несколько рядов по большой дороге на лошадях, покрытых пылью и пеной. Пехотные колонны обгоняли одна другую. Тысячи людей с разноцветными воротниками на мундирах, с изнуренными и окровавленными лицами искали свои полки. Кавалеристы еле держались на седлах. Вьюки, обозы, бесконечная нить повозок с ранеными - все это теснилось и мялось, медленно двигаясь вперед нестройной толпой. Общее уныние после самых радужных надежд, мрачная тишина после бородинского грома, тупое равнодушие после торжественных ощущений, потрясающих душу, - вот что царило на этом пути. Небо было серо, темно. И мелкий, редкий дождь как бы оплакивал русское горе.
      Кругом Можайска и в самом городе, на площадях и на улицах, горели огни. Около них сидели и лежали раненые. Вопли, стоны и брань наполняли собой холодный вечерний воздух. Экипажи, фургоны с амуницией, телеги с хлебом и припасами, вьюки с маркитантским скарбом двигались по всем переулкам. Можно было подумать, что в городе ярмарка. Мы остановились в трактире, где был ужасный беспорядок: на кухне, на бильярде, под бильярдом - везде лежали раненые. Их хотели убрать, князь не позволил. Всю ночь он не спал и даже lie закрывал глаз. Но не поручусь, видел ли он то, на что смотрел с таким прилежным вниманием. У него начинался жар. Однако бреда не было. Он молчал, а я и Голицын сидели у его постели, с нетерпением ожидая утра. На заре в Можайск начал втягиваться огромный обоз с ранеными. За ним-то, собственно, и шла армия. До сих пор мы ехали в большой дорожной коляске. Теперь нам подали закрытую карету.
      Был полдень, когда мы въехали в Москву. На заставе, вместо обычного многолюдного военного караула, стояло несколько инвалидов-сторожей да мужиков из милиции, в казакинах из грубого серого сукна и с медными крестами на шапках. Улицы были пустынны. Ставни домов и большая часть ворот заколочены. В окнах не виднелось ни души. Из города к заставе тянулись и военные фуры, и подводы с ранеными, и частные экипажи - кареты, дормезы, коляски. Обыватели ехали также на возах, а то и просто шли пешком, с котомками на плечах. Вскоре карету нашу обступил народ. Заглядывая в нее и видя бледное, полубесчувственное лицо князя, женщины ахали и рыдали, мужчины кляли французов. Я опустил занавески. Так мы добрались до Пресни, где и остановились наконец в пустом доме князей Грузинских.
      Дорога от Можайска до Москвы - грунтовая. Ее окаймляют высокие валы с крутыми откосами, поэтому в мокрую погоду она чрезвычайно грязна и до крайности беспокойна. Этот тяжелый переезд ужасно растревожил рану моего князя. Жар усилился. Он начал стонать от боли и почасту забываться. Дом, в котором стояли мы, большой, деревянный, со множествам обширных и удобных комнат, был битком набит известнейшими московскими докторами. Повсюду виднелись тазы, рукомойники, бинты, корпия и хирургические инструменты. Доктора имели такой вид, будто шушукались непосредственно со смертью. Один из них, знаменитый хирург, так медленно говорил, что между двумя его фразами можно было бы, кажется, прочитать страницу нового романа. Но ноги и руки, по слухам, ампутировал с изумительной быстротой. Этот прославленный Гиппократ объявил, что антонов огонь и кончина моего князя неизбежны, если тотчас не отнять нижнюю часть ноги. Другой знаменитый лекарь, во фраке и серых брюках, с немецкой фарфоровой трубкой в зубах, согласился. Прочие не смели спорить. К несчастью, в это самое время на краях раны появились прыщики. Лекаря велели присыпать их порошком из квасцов, от этого поднялись в ноге жесточайшие боли. Чтобы унять их, князю поставили мушки. Ему стало худо.
      Из армии беспрестанно приезжали вестовые. Чтобы не волновать князя, мы с Голицыным решили не пускать их в дом и принимать на крыльце. Между тем привозимые ими известия были очень важны, так как от московского генерал-губернатора графа Ростопчина мы никак не могли добиться толковых и сколько-нибудь точных сведений. Он очень остроумный и разговорчивый человек, но скрытность и лукавство его не имеют предела. Должны же мы были знать, какая именно и когда угрожает Москве опасность! Утром тридцать первого августа меня вызвали к вестовому, только что прискакавшему из армии. Я увидел странного человека, совершенно заросшего волосами, с маленькими глазками и ястребиным носом. Левая рука была подвязана, половина лица обмотана бинтом через голову, шапка сдвинута на лоб. Он сидел на длинношерстом донском маштаке. Чепрак под седлом лежал криво, путлица и уздечка были скреплены веревочками.
      - Кто ты такой? - спросил я.
      - Хорунжий войска донского Кузьма Ивлев Ворожейкин, - отвечал он. Прислан из партизанского отряда подполковника Давыдова с грамотой. Очень Денис Васильевич в горе... О князе слезы льют. Да и я... грешным делом...
      Тут хорунжий разрыдался так по-детски и так неудержимо, что в груди моей тоже стало тесно от сдавленных слез. Я прочитал письмо Давыдова и наскоро скропал ответ.
      - Передайте, господин хорунжий.
      Казалось бы, все. Но казак не уезжал. Он достал из-за пазухи крохотный засаленный полотняный мешочек. Несмотря на всю свою волосатость, физиономия его явственно изобразила благоговейное смущение. Он перекрестился, пошептал что-то над мешочком, поцеловал его и протянул мне.
      -- К ранке... прикласть... Провалиться скрозь землю, коли жар тотчас не сойдет! Господин адъютант, будьте милостивы, примите-с!..
      - Да что это такое?
      - Ладанка... С земли донской пыль... Всю боль уймет... прочь сымет! Сделайте милость! Отцы, деды знали... Уж... без отмены так! Ваше благородие!..
      От волнения он забыл, что и сам - офицер. И опять по страшному, дикому лицу его покатились обильные слезы.
      - Знает вас князь?
      - Бог весть, вспомнит ли... Ворожейкин я, Кузьма Ивлев... Тот, что господина Муратова, по несчастью, сгубил.
      Давыдов писал, что решено Москву сдать. Итак, надо было ехать. Куда? Андрей Голицын, который, при известном своем легкомыслии, исполнен, однако, глубочайшей горести, предложил везти князя к своим родителям в село Симы, под Владимир. Отец его, князь Борис Андреевич, начальствует ополчением трех губерний и потому не дома, а скачет по своим областям. Но княгиня Анна Александровна, родная тетушка моего князя, в Симах. Приют этот и недалек, и от опасности уединен, и спокоен, и в заботах недостатка не будет. К тому же в немногих верстах от Сим - село Андреевское, имение графа Михаилы Семеновича Воронцова. По чрезвычайному богатству своему он учредил там огромный лазарет с лучшими лекарями и всеми прочими лечебными способами и средствами. Сам Воронцов рану свою в Андреевском пользует и графа Сен-При к себе туда же увез. Итак, проект Андрея Голицына показался мне единственно разумным из всего, о чем помышлять было бы можно. И мы решились двигаться в Симы, скрыв от князя бедственную причину бегства.
      Первого сентября близ полудня открыл он истомленные лихорадкой и муками глаза. Я подал ему на тарелочке белый бисквит и стакан с водой. Он сделал несколько глотков и оживился. Не помню, какие резоны к немедленному выезду ухитрились мы с Голицыным представить ему. Это было вдохновение, отчаянием рожденное! Он согласился. Мы поскакали в четырехместной карете, запряженной шестью лошадьми, с выносными, форейтором и двумя лакеями на запятках. На улицах было еще пустее, нежели в день нашего прибытия в Москву. Простолюдины сходились кучками, тревожно расспрашивали друг друга и затем шли каждый в свою сторону. Иногда завязывались и долгие разговоры. Толковали о Бородинском сражении, о том, что войска наши спешат прикрыть Москву, что под городом будет еще битва. И они, вооружившись кто чем мог, намеревались в ней участвовать. Ни полиции, ни казачьих разъездов я нигде не заметил. Когда мы проезжали через заставу, князь сделал мне знак. Я наклонился.
      - Алеша, - прошептал он, - напрасно везешь меня, душа...
      - Почему, ваше сиятельство?
      - Должен погибнуть я, ибо и отечество мое погибает.
      Начинало смеркаться, когда Голицын и я разглядели через заднее окошко кареты грозный феномен. Над Москвой виднелись не то облака, не то тучи. Постепенно расползаясь по небу, они меняли вид и густели с каждой минутой. Мы с изумлением и ужасом посмотрели друг на друга, не смея обменяться предположениями. Темнело. Облака розовели, краснели, принимали багровый оттенок и, наконец, слились в огромное зарево, сквозь которое прорывались кое-где гигантские столбы пламени. Море огня разливалось по горизонту, за которым лежала Москва.
      Я не знаю, что может быть безотраднее и страшнее этой ночи. Давно ли мечтали мы о славе, об успехах? Давно ли? И где это все и когда возвратится? Темная ночь окружает нас, мы бредем и сами не знаем куда. Где блеснут над нами лучи утра, когда наступит оно? Наступит ли? Много, много раз уже было сердце мое обмануто надеждой. И все же...
      Будем мстить! В святом чувстве мщения - источник нашей славы и будущего величия. Наперекор всему, что совершается кругом меня, говорю: зарево Смоленска и Москвы рано или поздно осветит наш путь к Парижу. Война делается народной. Не значит ли это, что бесполезны все злодейства врага, что все преступления его найдут воздаяние? Минута избавления близка. Удар будет отражен и падет на голову виновного. Самый след нашествия иноплеменников мы смоем кровью их...
      А Москва? Она восстанет из пепла, прекрасная, богатая, навеки озаренная новой славой великих жертв. Она не забудет дней скорби и запустения, чтобы гордиться ими. Я понял: пожар ее - дело немногих, но мысль о нем принадлежит всем!
      Месть, сестра моя! Месть!
      Твой А. О. 4 сентября 1812 г. Станция Покров".
      Р.S. Какой-то раненый кавалергардский офицер на станции Платове поведал мне новость... Вышний суд совершается не только в судьбах мира, но и на путях моего ничтожества. Клингфер пал жертвой одного из последних выстрелов Бородина. Я - жив, он - мертв. Поединок наш кончен. Но не думай, ради всего святого, не думай, что я благодарен небу за такой исход. Заклинаю тебя, не думай! Что в моей душе, я и сам не пойму. Слов нет, а тоска безмерна. Ах, если бы повидаться мне с Травиным!.."
      Глава сорок четвертая
      До Сим оставалось верст десять - двенадцать, а дорога все еще была неровной и корнистой. Она пробиралась дремучим бором, где деревья так плотно теснились друг к другу и были так высоки, что даже и в ясный полдень мрак висел над дорогой. Глубокая тишина прерывалась только голосами птиц, да от времени до времени ветер пробегал по вершинам берез и сосен, качая их, и шумел ими в вышине.
      Однако под самыми Симами деревья начали редеть. И вдруг, повернув сразу в нескольких местах, ясно обозначилась впереди леса речка. Она огибала широкую долину с деревней, усадьбу и около усадьбы - парк и пруд, опоясанный стеной тростника. Белый ковер водяных лилий, недвижно распластавших по сонной поверхности пруда свои круглые листья, стлался за тростником. Солнце садилось. Сумерки застилали окрестность. От земли поднимался легкий туман. Справа от дороги мутно поблескивала за валом сажалка. Два ряда ив тянулись по валу, пристально смотрясь в воду. У моста с фонарями их сменяли березы. Карета долго катила по этой широкой четырехрядной аллее, тяжело раскачиваясь на рессорах и глухо погромыхивая колесами. Когда она остановилась у подъезда, было уже совсем темно. Из растворенных настежь окон верхнего этажа падал на террасу яркий свет ламп.
      Сперва выбежали лакеи в зеленых фраках. Потом - чинные горничные в темных платьях, с большими белыми чепцами на головах. И, наконец, с непривычной быстротой шагая по ступенькам высокой лестницы, судорожно держась одной рукой за мраморные перила, а другой закрывая горбоносое темное лицо, показалась княгиня Анна Александровна. Ее походка была тверда, но на руку поддерживавшего ее Карелина одна горячая слеза падала следом за другой.
      Как случилось, что все обитатели этого огромного дома одновременно узнали о великом несчастье, остановившемся у крыльца? Ведь несчастье не успело даже и постучаться в дверь? Огромная толпа людей окружила карету. "Принц Макарелли" прижимал к губам руки матери. Она изредка кивала ему головой, как будто издали, хотя стояла рядом. Ее глаза были устремлены на то темное и длинное, что выносили из кареты.
      - Князь Петр! - вдруг вскрикнула она тем гортанным, резким голосом, каким кричат женщины на Востоке, когда отчаяние и горе надрывают их души. Князь Петр!
      И медленно опустилась на руки сына. Багратиона внесли в комнату, большую и полутемную. Тишина ее нарушалась торопливыми, непонятными словами, беззвучными, как речь мертвого, - бредом Багратиона. Князю Петру чудилось, будто кто-то слепой шел поодаль, спотыкаясь и руками ощупывая дорогу. "Ага! - догадывался князь Петр. - Это идет жизнь!" Чей-то равнодушный и черствый взгляд упирался в него безжалостно и угрюмо. "Это судьба моя смотрит на меня!" Но около него стояла добрая старушка мать. Он знал, что у нее много детей, что обо всех она должна позаботиться и что вот и для него отыскалась у нее время, Добрая, добрая старушка!.. "Кто же она?" И он догадывался с тихим удовольствием: "Ба! Да ведь это же моя смерть!.."
      Домашний лекарь, в гусарских полусапожках с кисточками, дрожащими руками открывал белые порошки успокоительного - опиум. В тазу варилась цикута для компрессов, благодетельно действующих на раны в течение трех суток. Карелин ускакал в пустом тарантасе в Андреевское за хирургом. В углу комнаты, где бредил Багратион, стояла на коленях маленькая фигурка черноволосого, кудрявого человека. Все тельце его подергивалось в неудержимых рыданиях. Фалды бархатного синего фрака прыгали по паркету. Смуглое лицо искажалось жестокими гримасами сердечной муки.
      - Кто вы? - спросил его Олферьев.
      - Батталья, - ответил маленький человечек, - слуга его сиятельства... Ах, сударь, и в день погребения Христа я не страдал бы так, как сегодня!..
      Прошло трое суток. За это время многое изменилось в состоянии Багратиона к лучшему. С ноги исчезли темные пятна, угрожавшие антоновым огнем, прекратились мучительные боли, спал жар. И андреевские лекаря уже не шептались больше по углам с испуганным и таинственным видом. Слово "ампутация" не произносилось ими. Его заменили другие слова: лубки, костыли, свежий воздух...
      Голицынский кабинет, в котором лежал князь Петр Иванович, выходил всеми четырьмя окнами в сад и уютным видом своим веселил душу. Дни наступили отличные. Солнце хоть и плохо грело, но светило ярко. Холодные лучи его играючи падали на гору, закрывавшую горизонт.
      Тень от горы причудливым узором ложилась на луга и деревья, оставляя кое-где их верхушки освещенными. Между солнцем и окнами кабинета покачивались столетние сосны, и от этого пятна солнечного света непрерывно бежали по траве, а в кабинете становилось то светло, то сумрачно. Эта постоянная смена красноватого и голубого оттенков странно действовала на глаза: хотелось закрыть их. И князь Петр почти не открывал глаз. Но он внимательно прислушивался к тому, как шумят деревья, кричат иволги и, особенно, о чем и что говорят люди. Он не задавал никаких вопросов. Однако все в доме знали, что душа его полна одним нетерпеливым и жадным вопросом: Москва? Княгиня Анна Александровна строжайше приказала скрывать от князя Петра судьбу Москвы. О столице говорили со спокойными и довольными лицами: "Ан, обчелся Бонапарт! Тут ему и стоять теперь до зимушки..." Газет раненому не показывали. Редкий день не прикатывали в Симы пять-шесть соседних помещиков - поклониться князю Петру и справиться о его здоровье. Некоторых допускали к нему, но с таким жестким наказом держать язык за зубами, что проговориться они никак не могли.
      Олферьев проводил все время у постели князя. Иногда целые часы проходили в молчании. А иногда завязывались долгие, тихие разговоры о самых неожиданных предметах. Война в этих беседах почти не участвовала. К величайшему удивлению Олферьева, Багратион обнаруживал в них небывалую склонность к философствованию. Как ни хорошо знал Олферьев своего князя, но он никогда не подозревал в нем ни интересов, ни познаний, которые вдруг выступили теперь на первый план.
      - Скажи-ка, душа, - сказал как-то раз князь Петр, - умен был стародавний мудрец... Этот... Сенека?
      - Великого ума был философ, - отвечал адъютант.
      - Я вот почему спросил... Вспомнилось... Обмолвился он где-то: человек, дескать, выше богов, ибо не знают боги страданий... Есть у него такое?
      - Есть! - поразился Олферьев.
      - Вот видишь, душа Алеша... Я и думаю: очень умно Сенека отрезал... А не будь он язычник, не отрезал бы столь умно... Ему бы... - Князь Петр тихо усмехнулся, - ему бы язык отрезали...
      Почти не выходил из комнаты раненого и Батталья.
      Он служил князю с такой готовностью и беззаветной пре" данностью, что Олферьев искренне полюбил этого маленького, быстрого и ловкого итальянца. Однажды, под вечер ясного дня, когда солнце только что спустилось к вершинам леса, разордевшись тем ярким осенним румянцем, которым трогательно оживляются лица умирающих в чахотке людей, князь Петр и Батталья остались в кабинете вдвоем. Багратион огляделся и вдруг приподнялся на локте. Глаза его загорелись, щеки порозовели.
      - Слушайте, Сильвио... Помните клятву мою - умереть за Россию? Я должен знать... Отвечайте... правду!.. В чьих руках Москва?
      Если бы под ногами Батталья лопнул паркет, обнаружив под собою кратер вулкана, извергающего огонь, лаву и пепел, итальянец и тогда не почувствовал бы себя так близко к гибели, как в этот момент. Но и тогда, вероятно, не родилась бы в его голове с такой быстротой мысль об единственном средстве спасения. Он сложил руки, как делают католические патеры в торжественные минуты мессы - ладонями вместе, - и поднял к небу глаза, полные слез.
      - Вы знаете, князь, - сказал он, - как твердо я верую в бога. И вот я клянусь... клянусь очами божьими, что Москва у русских. Клянусь...
      Князь Петр Иванович уже не лежал, - он почти сидел на постели. Глаза его с жадностью впивались в Батталья. И весь он тянулся к нему в страстном и требовательном движении.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22