Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Том седьмой: Очерки, повести, воспоминания

ModernLib.Net / Гончаров Иван Александрович / Том седьмой: Очерки, повести, воспоминания - Чтение (стр. 10)
Автор: Гончаров Иван Александрович
Жанр:

 

 


      149
      Все с веселой улыбкой слушали эту критику.
      – Какие же романы вы признаете занимательными? – спросил Чешнев.
      – Теперь я не знаю, а прежде бывали хорошие романы! – сказал он.
      – Например?
      – Например… хоть бы: «Черная женщина» – Николая Ивановича, «Кощей бессмертный», «Выжигин» тоже, «Эвелина де-Вальероль» – Нестора Васильевича Кукольника, «Постоялый двор» – Степанова. Был еще, помню, английский роман «Мельмот Скиталец». Вот «Ледяной дом» Ивана Ивановича Лажечникова… Это роман! как изо льда домик сделали, свадьбу там играли, человека заморозили…
      – Вот это критик, так критик! Молодец Иван Петрович! за свое постоит! – говорил Сухов. – Превесело у тебя сегодня, Григорий Петрович! – прибавил он, обращаясь к Уранову и поглядывая на Крякова и на Красноперова.
      – Вот видите, какая разница во взглядах на роман! – смеясь, заметил Чешнев. – Сказать – «роман», значит, сказать: пиши, что хочешь! Вот тут (он указал на Ивана Петровича) требуют чудес, небывалого; а здесь назвали «Histoire d’un paysan»1, книгу, которая мало подходит под ваше определение романа… – Он обратился к Крякову.
      – Пожалуй, это не роман в шаблонном смысле, – сказал тот, – но это великое произведение ума!
      – Пусть произведение ума – по вашему мнению – но не искусства же! – заметил профессор.
      – Пора бы бросить эти школьные перегородки! – ворчал Кряков, глядя исподлобья.
      – Да не вы ли сами сейчас, на вопрос Дмитрия Ивановича, сказали, что роман должен быть художественным произведением…
      – Знаю, знаю! что вы мне тычете в глаза моими словами! – перебил Кряков.
      Все засмеялись.
      – Ah, sapristi, quel langage!2 – заметил кто-то вполголоса в конце стола.
      150
      – А это ваше sapristi – какой «лангаш», элегантный, что ли? – вдруг обратился Кряков к говорившему.
      Опять все засмеялись.
      – Превесело! – говорил Сухов.
      – Я из ваших же лекций добыл это определение романа! – сказал Кряков профессору.
      – И применили его к одному сочинению; отчего же не применить и к другому? Позвольте, однако, возвратиться к прочитанному сегодня произведению и объяснить, к какой категории романов принадлежит оно; тогда уже можно определить и его достоинство, – сказал профессор.
      – Ну, лекция начинается, слушайте! – ворчал Кряков.
      Профессор услыхал.
      – Я не имею претензии читать лекцию, – сказал он скромно, – я только хотел выразить и свое мнение… наравне с другими, ни более, ни менее… если хозяин позволит…
      – Сделайте одолжение! помилуйте! продолжайте! мы просим! – раздалось со всех сторон. Хозяин бросил недовольный взгляд на Крякова и на племянника тоже.
      – Определение, что роман должен быть художественным произведением, – верно, – начал профессор, – так и в учебниках написано, вы правду говорите (он обратился к Крякову). Все дело в степени художественности, то есть в степени таланта. Одни писатели дорожат более всего своею идеею, так сказать, внутреннею задачею, заботясь о том, что? выразить; для них искусство – средство, а не цель; другие, напротив, увлекаются формою, дорожа тем, ка?к выражать; наконец третьи, первоклассные таланты, счастливо соединяют в себе и содержание, и форму. Много ли таких! Диккенс, Теккерей, Бальзак, Пушкин, Лермонтов, Гоголь не родятся на каждом шагу…
      – Какие новости рассказываете! – перебил Кряков, – что мы, пансионерки, что ли!
      Все улыбнулись.
      – Позвольте, позвольте, слово за профессором! – учтиво заметил Уранов.
      – Наш автор, без сомнения, принадлежит к первой категории, – продолжал профессор. – Он выбрал себе задачею, как он нам сам пояснил, заключить в форме романа свои идеи, наблюдения, может быть, личные опыты, и вообще
      151
      ход жизни, со всею ее игрою и видоизменениями, в том кругу общества, в котором он родился, воспитался и вырос. Он осветил его светом своего ума, воображения и наблюдательности, но преимущественно ума…
      – Tr?s bien!1 – громко произнес один гость.
      – Написать такой роман уже само по себе не умно, а вы еще воображение у него нашли! – заметил Кряков.
      – Автор, – продолжал профессор, не останавливаясь, – старается, в своем взгляде на воспитание, на нравственность, на деятельность и страсти своих героев, подойти к общему идеалу, к норме…
      – Слышишь, – сказал генерал, тихо толкая Сухова локтем, – профессор-то: «норма»…
      – Или к идеалам о долге, чести, вообще достоинства человека, преимущественно воина. Этому званию – сколько до сих пор можно видеть – автор посвящает свой труд. И книга его, без сомнения, будет иметь воспитательное значение…
      – Да, Телемака написал, этот новый Фенелон! – перебил Кряков.
      – Позвольте, не перебивайте профессора! – опять заметили ему.
      – Но, стремясь к своей особенной, специальной цели, – говорил далее профессор, – автор не забыл и условий искусства. Он в значительной степени удовлетворил требованиям романа; там много, как все, конечно, помнят, пейзажей, которые, очевидно, писаны с любовью, с самой натуры; много есть изображений нравов… нежных, грациозных сцен любви, много метких наблюдений, искр мысли… Чего же вы еще хотите?
      – Ведь мы слышали сами и знаем, что там написано! Ну-с! дальше проповедуйте! – не утерпел сказать Кряков.
      – Il parle tr?s bien!2 – повторили одобрительно в конце стола.
      – Дело! дело! именно так! вы высказываете общее всем нам впечатление! – говорил Уранов.
      – C’est tr?s beau се qu’il dit!3 Как верно! – подсказала и Лилина.
      152
      – Если хотите, – продолжал профессор, – строго говоря, роман относится к той категории произведений, которые называются тенденциозными и из которых создалась в новое время целая литература. Я не поклонник утилитаризма в искусстве…
      – «Тенденциозный», «утилитаризм»! – шептал генерал, пожимая плечами.
      – Чего же вы поклонник? «поэзии живой и ясной» или «сладких звуков и молитв», что ли? – перервал Кряков.
      – Да позвольте говорить профессору! – останавливал хозяин Крякова.
      – Да, между прочим, я поклоняюсь и этому, – подтвердил профессор. – Но прежде всего я требую свободы для искусства, а на него в новое время хотят наложить оковы; оно не потерпит этого! Высокий талант не выкинет, конечно, из своей картины страданий, бед, зол, тягостей и нужд человеческих, – но кисть его при этом не обойдет и светлых сторон жизни; тогда только и возможна художественная правда, когда и то и другое будет уравновешено, как оно есть и в самой жизни. А новая школа уже сделала себе специальность, можно сказать, ремесло, служить только утилитарным целям, заставить искусство искать только всяких зол, под святым предлогом любви и сострадания к ближнему…
      – А вы себе взяли привилегию, что ли, на любовь к ближнему? И чем вы ее выразили, вы, наши «строгие ценители и судьи»? – резко спросил Кряков. – Мы хоть путем отрицания и обличения наводим на эту любовь, а вы чем?
      – Запретить бы эти обличения! – сказал Красноперов. – Это они пишут в пику правительству: «вот-де – не смотрит, не печется!» Не их дело совать нос в больницы да в тюрьмы; на то установлены комитеты!
      – Открывать глаза обществу на наши общественные нужды и недуги – цель, конечно, почтенная, – продолжал профессор, помолчав, – и искусство повинно принести свою лепту, и давно уже принесло ее. А наши ревнители добра наладили на эту тему и умышленно обходят светлые стороны жизни, впадают в преувеличения, в односторонность и, стало быть, перестали быть правдивы!
      153
      – Какую вы дичь порете! зачем? – вдруг произнес Кряков.
      На это, после минутного оцепенения, последовал взрыв смеха. Чаша переполнилась, и обижаться было невозможно. Никто и не обиделся: ни оратор, ни хозяин. Только Чешнев горестно вздохнул и опустил голову на грудь.
      – А к тому я порю эту дичь, – упирая на слово дичь, сказал профессор, ободренный общим сочувствием к нему, – чтобы выяснить, что в одних романах, например в «Коперфильде» или «Пиквикском клубе» Диккенса, в «P?re Goriot» и «Eug?nie Grandet»2 Бальзака, в «Капитанской дочке» и «Герое нашего времени» – художественность задачи есть и цель, и средство; а в других, как и в прослушанном нами сегодня, преобладает мысль автора, на помощь которой он призвал искусство…
      – А оно не пришло, сказали бы коротко и ясно! Зачем же лекцию читать? – добавил Кряков.
      – Нет, я не скажу этого, – возразил профессор.
      – И никто не скажет! – сказал хозяин.
      – Никто! – повторили и другие.
      – Значит, все-таки тенденция есть, – заметил журналист, – стало быть, вы допускаете и тенденциозные романы!
      – Я все допускаю, где есть ум или талант, – прибавил профессор.
      – Покорнейше благодарим! Как вы добры! – иронически сказал Кряков, – за что же было ворчать на роман «История одного крестьянина»?
      Он кивнул туда, где сидел господин в синих очках.
      – Стало быть, тенденциозный роман все-таки нужен и имеет sa raison d’?tre1, – продолжал журналист.
      – Что?, верно, русского пороха нехватило, так давай из Франции выписывать! – тихо заметил генерал.
      – Ведь есть моменты в истории, – говорил далее журналист, – когда совершаются такие крутые повороты от одного круга идей, понятий, событий к другим, которые требуют усиленного и совокупного участия всех нравственных сил, какими располагает общество, между прочим, и искусство. Согласитесь, что наше время будет
      154
      отнесено историею к числу таких раздражительных и горячих моментов…
      – Совершенная правда! – согласился профессор, – искусство и приняло на себя часть общей работы; в нем и возобладало отрицательное направление. Современная литература грешит только тем, что злоупотребляет этим, насилует искусство, признает только одно обличительное направление и гонит все другое, как будто бы ненужное…
      – Что ж, Ламартин нужен, что ли? отчего же он побледнел, а Гюго, например, пережил его? – перебил Кряков. – Или отчего Гейне сделался представителем лирической поэзии в Германии, как не оттого, что в нем есть, говоря вашим красноречивым слогом, святая злоба, попросту – спирт, злой ум и талант? Подите вы с своими «сладкими звуками и молитвами»! Чего слаще Ламартина и где больше молитв, как не у него, а его забыли; что же это значит?
      – Нет, не забыли и не забудут, – заметил профессор, – он был поэт своего века и останется в истории литературы; ни Виктор Гюго, ни Гейне не превзойдут его, ни пафосом чувств, ни высотою мысли. Но он жил в своем времени и отошел вместе с ним, как отойдут, в свою очередь, и другие. Кроме стихов, он оставил след как и историк; его «История жирондистов»…
      – Какая это история! Это плохой сентиментальный роман! – сказал Кряков.
      – Ну, нет, с этим позвольте не согласиться! – заметил Чешнев, – и французы не разделят вашего мнения.
      – Это еще не причина! во Франции тоже немало слюняев! – отозвался Кряков.
      – Се «тоже» est impayable! Oh, l’enfant terrible!1 – заметил кто-то в конце стола.
      Кряков покосился туда, как будто отыскивая виноватого.
      – Таким образом, по-вашему, оказывается, – сказал журналист профессору, – что роман, в тесном смысле, как изображение жизни, должен быть произведением творческого искусства; но никому, конечно, нельзя запретить называть
      155
      романом и произведение ума, под одним условием, чтобы он не был скучен…
      – Conditio sine qua non1, – подтвердил профессор.
      – Опять пороху нехватило! – сказал генерал Сухову.
      – Ведь это ученый разговор, так как же без латыни! Ах ты, Скалозуб! – сказал Сухов, ударив его ладонью по коленке.
      – Нет ли у вас еще чего-нибудь о романе? Или вы все выложили из мешка? – спросил насмешливо Кряков.
      – Есть еще одно последнее сказанье, но я уж, право, не знаю, говорить ли… Я, кажется, и так употребил во зло внимание собеседников…
      – Да, кажется! – вставил Кряков.
      – Эту дурную привычку говорить много…
      – И говорить прекрасно! – прибавил Уранов.
      – Эту привычку я приобрел на кафедре. Но, извините, я перестану; я вижу явные знаки нетерпения. Вон господин Кряков ждет не дождется…
      Он с улыбкою глядел на Крякова.
      – Ничего, продолжайте! ведь и поданная к крыльцу лошадь ржет и бьет копытом от нетерпения… но на это никто не смотрит! – вдруг храбро сказал генерал.
      Общий хохот покрыл его фразу.
      – Bien dit!2 – сказал один гость.
      – Да, метко! не в бровь, а прямо в глаз! – к общему удивлению добродушно заметил Кряков и тоже рассмеялся, пряча нос в бороду. – Браво, генерал, по-военному! – прибавил он. – За ваше здоровье!
      Он выпил вино.
      – Il fait bonne mine ? mauvais jeu, il n’est pas sot!3 – сказал опять тот же гость.
      Кряков сердито поглядел на него.
      – Ругайтесь, сколько хотите, а похвал ваших не просят! – отрезал он. – Вещайте же нам ваше последнее сказание! – обратился он к профессору.
      – Я хотел только заметить, что новые писатели дают слишком много места реализму. Но об этом говорено так
      156
      много, что скучно становится. Отвергают все основы искусства… дошли до абсурда.
      – Слышишь – «абсурд», каково слово! Он эдак и на кафедре преподает? – заметил генерал, обращаясь к Сухову.
      – Послушать реалистов, – продолжал профессор, – так они одни только внесли правду в искусство тем, что гонят фантазию, какие-то «украшения», то есть поэзию! Что может быть, например, правдивее Пушкина? Но правда не мешала у него и фантазии, и неге, и юмору…
      – Полноте кадить этому певцу барства, «праздной скуки» и «неги томной»! – возразил Кряков. – Ведь сами сейчас упомянули о духе времени; этот дух скоро снял его с пьедестала. Старики захлебывались, бывало, его стихами, а теперь кто их читает! И сам он захлебывался своею славою и провозгласил: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный, к нему не зарастет народная тропа!» Народ и не подозревает этой «тропы», а поклонники давно забыли ее… и могила-то, говорят, развалилась вся! Даже некому там и указать ее! Нашли у кого правду! прочтите-ка, например, хоть «В вратах эдема ангел нежный», – как это правдоподобно!
      – Извольте, прочту! и вы сами увидите, что это правдиво; вы счастливо попали!
      Профессор буквально исполнил предложение критика и прочел стихотворение наизусть. Все аплодировали – конечно, Пушкину.
      – Какая ерунда! – сказал, поморщившись, Кряков.
      Студент покатился со смеху и спрятался за спину Крякова.
      – Если вы, – запел жалким голосом Чешнев, обращаясь к Крякову, – не видите перед глазами живую картину – сияющего у эдема ангела и демона, летающего над бездною, если не чуете глубокой идеи, таящейся в этой картине, то вы можете принять девиз Данте – «оставь всякую надежду на поэзию»…
      – Но не на правду! А она одна поэзия и есть! – перебил Кряков. – Кто сейчас сказал, что искусство должно изображать жизнь? Откуда же Пушкин взял этого чорта над бездной: из жизни, что ли? Или он видел этого ангела?..
      – Видел, – сказал профессор, – в своей фантазии, и мы все видим…
      157
      – Ну, так, стало быть, вы верите в чертей; что с вами и разговаривать! Пусти, уйду! – говорил Кряков, стараясь вырвать полу платья из руки студента.
      Но, однако, не ушел.
      – Боже мой! – тосковал Чешнев, – какая ложь, какое искажение человеческой природы! Жить без идеала, то есть жить без цели! Отрешиться от фантазии – значит, оборвать все цветы, погасить солнечные лучи… обратиться в тьму кромешную…
      – Зачем? не надо только врать! Пусть говорят про солнце, да не называют его «Фебом с золотыми перстами» и тому подобную дичь! Вы называете идеалом праздное и больное мечтание! У человека один идеал – правда! Правда в науке, правда в жизни, правда в искусстве… и пиши ее, как она есть: без прикрас, без ваших лучей…
      – Отлично! отлично! браво, Кряков! – аплодировал студент, так что Уранов, незаметно от других, сердито погрозил ему пальцем.
      – Не мешай! – строго остановил его и Кряков.
      – Да такой нет правды, никто ее такою не видал и нельзя видеть! – говорил Чешнев.
      – Еще замечу об объективности, – сказал профессор. – Новые писатели хотят простереть ее слишком далеко. Художник, конечно, не должен соваться своею особою в картину, наполнять ее своим я – это так! Но его дух, фантазия, мысль, чувство – должны быть разлиты в произведении, чтоб оно было созданное живым духом тело, а не верный очерк трупа, создание какого-то безличного чародея! Живая связь между художником и его произведением должна чувствоваться зрителем или читателем; они, так сказать, с помощью чувств автора, наслаждаются картиною, как, например, нам в этой комнате всем покойно, тепло, уютно… но если б вдруг наш гостеприимный хозяин скрылся куда-нибудь – комната перестала бы согреваться его радушием, и мы остались бы как в трактире…
      – Браво! браво! – раздалось со всех сторон, вместе с рукоплесканиями этому юмористическому обороту речи.
      – Dieu! comme il parle bien!1 – говорили в конце стола. – За здоровье профессора!
      Все чокнулись с ним бокалами.
      158
      – Знаете ли что, господин профессор: ведь этот ужин тонкий, дорогой, – сказал Кряков, – куда вам вашим красноречием заплатить за него!
      Студент фыркнул от смеха.
      – Что это вы говорите, – с вежливой строгостью заметил хозяин, – к чему тут ужин! как вам не стыдно придавать такое значение дружеской беседе!
      – Не оспаривайте этого, – возразил Кряков, – ни профессору, ни мне так ужинать часто не приходится; ужинать сами мы вас не позовем, а заплатить за гостеприимство хочется! Это хотя и не поэтическая, а житейская правда! Так ли, господин профессор?
      Но профессор с достоинством молчал.
      – Не любят правды ни в искусстве, ни в жизни! – со вздохом сказал Кряков. – Кажется, я один только и есть правдивый человек здесь! Как ты думаешь, Митя? – обратился он к студенту и сильно хлопнул его всею ладонью по плечу.
      – Смотрите, драться стал! – сердито глядя на него, шепнул старик Красноперов.
      Некоторые из гостей в конце стола сделали брезгливую мину.
      Все молчали. Уранову было как-то неловко. Он поглядывал с упреком на племянника, но тот упорно продолжал избегать его взгляда.
      – А зачем эти новые так пишут? – спросил генерал.
      – Как зачем! Чего больше спрашивают, то и пишут. Новые пути открывают… ты слышал? – объяснял Сухов. – Ведь и у вас вон перестали теперь шагать выше носа да глядеть в одну сторону, а тоже ввели беглый шаг и врассыпную, что ли! Солдат грамоте выучили, и мало ли чего завели нового!
      – И напрасно! – сказал со вздохом Красноперов, вслушавшийся в их разговор, – вот увидите, каких бед наживете. У вас, слышь, и палки отменили… и чуть не гладят по голове виноватых!
      – Вы изволите спрашивать, отчего новые так пишут? – обратился профессор к генералу, – оттого, что легче. Творчество не всякому дается, а реализм и техника – это две двери, которые отворяются перед всеми, кто постучится в них! Даже школу выдумали… а школы не выдумываются, а создаются гениальными талантами:
      159
      таких теперь нигде нет! Диккенс, Пушкин и Гоголь не подозревали, что создают школу, а она создалась ими! А эти господа сами заявляют о своей школе!
      – «Реализм» да «техника» – объяснил, нечего сказать! – шопотом заметил генерал Сухову.
      – Все это как нельзя более справедливо, – сказал Чешнев, – и я, начав этот критический турнир, был очень рад, что вы взяли из моих рук копье и ратовали победоноснее меня. Все сказанное вами, как вы основательно заметили, послужит нам нормою для определения достоинства прочитанного нами романа. Вы очень верно заметили, что наш автор не строго объективный творец-художник…
      – Однако с задатками творчества! – прибавил профессор.
      – И он дал нам увлекательное изображение, – продолжал Чешнев, – в широкой раме той жизни, в сфере которой он живет… и мы все здесь – за отсутствующих мы тоже поручимся – должны признать за этим романом…
      – Большие достоинства! – подтвердил профессор.
      – Да, замечательное произведение, – равнодушно прибавил журналист.
      Кряков повернулся на стуле при этих похвалах.
      – Да перестаньте! – сердито заметил он.
      Но ему не отвечали.
      – Стало быть, автор вполне достиг цели, к которой шел, и мы можем – если позволите, – прибавил Чешнев, обращаясь к хозяину, – выпить за его здоровье и благодарить за удовольствие, доставленное нам…
      Все чокнулись и выпили.
      – Выпить-то и я выпью! – заметил Кряков и выпил, но не чокнулся ни с кем.
      – А какой правильный, обработанный язык! – сказал профессор.
      – Да, славно пишет! – подтвердил генерал, – только жаль, что и у него попадаются – то иностранные, то мудреные слова, например: коалиция, элементы, еще что-то…
      – В корректуре это все вероятно будет исправлено, – сказал журналист. – Хорошо бы немного придать разнообразия, небрежности языку, что называется abandon1. А то уж слишком гладко, прибранно, стилисто!
      160
      – Вы, конечно, – обратился Чешнев к журналисту, – охотно приняли бы его на страницы вашего журнала?
      Журналист задумался и не сразу отвечал.
      – Я не знаю… надо подумать… поговорить с моим сотрудником по части беллетристики, – отвечал он уклончиво.
      – Но ведь вы находите в романе достоинства?
      – О, конечно; но этого мало. Журнал мой издается в известном направлении – следовательно, все, что входит в него, должно или отвечать этому направлению, или по крайней мере не противоречить ему резко…
      – Кажется, автор отдельного самостоятельного сочинения отвечает сам за себя, – заметил Чешнев, – и журнал, помещающий его на своих страницах, играет тут роль только магазина, принимающего вещь для продажи.
      – Нет, это не так! – сказал, засмеявшись, журналист. – Тогда это был бы не журнал, а сборник, альманах…
      – Кому охота разводить скуку в своем журнале? – заметил Кряков, шептавшийся с студентом и услыхавший последние слова.
      – Позвольте не согласиться с вашим отзывом, – твердо сказал хозяин, – роман не скучный… Мы все налицо – и все скажем противное.
      – Все! все! – дружно сказали голоса.
      – Скучный! утомительный! – твердил Кряков, – я не мог высидеть…
      – Это еще не причина! – с учтивым смехом возразил Чешнев.
      – Однакож высидели! – заметил хозяин, – я даже, извините, видел, что, при чтении иных страниц, ваши глаза, как бы это сказать, блистали, – значит, было занимательно…
      – Я хотел бежать, да вот он не пускал! – сказал Кряков, указывая на студента.
      – C’est tr?s joli, charmant!1 тут нельзя соскучиться… Когда и кончилось, все еще слушали, хотели продолжения!.. – говорила Лилина и другие.
      – Да и скука – дело условное, – сказал Чешнев, – есть много умных, почтенных людей, которым скучен и Гомер, и Шекспир! Я сам знаю таких, которые тотчас уходят, лишь только заиграют при них из Моцарта или Бетховена,
      161
      но с удовольствием слушают шансонетки из «Елены Прекрасной» или «Duchesse de G?rolstein»1. Другие не терпят исторической школы в живописи и отворачиваются от Тициана и Рубенса, а засматриваются tableaux de genre2. Многим даже всякий разговор образованных людей в салоне скучен…
      – C’est vrai, c’est vrai! Bien dit!3 Да! это верно, метко! – одобряли в конце стола.
      Кряков обводил глазами говоривших, как бульдог, будто выбирая, на кого бы наброситься.
      – Так вы сравниваете вашего автора с Гомерами, Рубенсами и Тицианами! Ха! ха! ха! – захохотал он, – поздравляю вас и пью за ваше здоровье!
      Он, иронически кланяясь Чешневу, выпил свой бокал.
      – Я выпью за ваше и пожелаю, – медленно, с жалостью в голосе, возразил Чешнев, – чтобы на вас пал луч человеческой правды!
      И он выпил.
      – Разве я лгу? – с азартом спросил Кряков.
      Чешнев сделал отрицательный знак достоинства.
      – О нет, Боже сохрани! вы весь искренность! но вы заблуждаетесь и к тому же сердитесь – следовательно, вы вдвойне неправы! И в эту минуту неправы, зная, что я вовсе не сравниваю автора ни с Гомером, ни с Тицианом – и говорите в гневе. Пошли же Господь мир душе вашей!
      – Аминь! – сказал Сухов при общем смехе. – Пошли за попом, – прибавил он тихо Уранову, – может быть, тот отчитает его! Превесело, право! Я непременно познакомлюсь с ним, поеду к нему и приглашу к себе обедать.
      – Да поедем уж вместе; мне надо же ему карточку завезти! – сказал хозяин. – Митю возьмем с собой! А знакомиться – нет, бог с ним! Вон он какой оригинал!
      Кряков между тем смотрел на всех рассеянно, позванивая вилкой по тарелке. Он, по-видимому, начинал терять, при сосредоточенном на него общем внимании, то, что называется contenance4, или стал уставать от неловкости своего положения.
      162
      – Помоги мне выбраться как-нибудь незаметно! – шептал он студенту.
      – Посиди еще немного, вместе уйдем! А пока скажи еще что-нибудь, – отвечал тот.
      – Вот вы говорили, – вдруг начал Кряков, довольно покойно обращаясь к профессору, – что роман должен изображать жизнь – значит изображать, правду. А вы (он обратился к Чешневу) нашли, что автор изобразил ее верно: я спрашиваю вас, где же у него эта жизнь и где ее правда? в чем?
      – Как где жизнь! целый огромный круг живет во всем мире этою жизнью!.. – с удивлением возразил Чешнев.
      – Какая это жизнь? разве так живут? И какой это «круг»: высший, что ли, хотите вы сказать?..
      – Не высший, не низший, а просто круг благовоспитанных людей, то, что называется – джентльменов у англичан или порядочных людей у нас!
      – Зачем же эти порядочные люди взяты у него в графских и княжеских фамилиях или в высшей военной и административной сфере? Разве он не предполагает джентльменство в других слоях общества? Порядочность есть везде, она бывает и под армяком!
      – Это правда; но он между армяками никого не знает. Он взял действие и лица в знакомом ему кругу. Не все ли это равно?
      – Нет, не все равно! Зачем он взял их именно в этом кругу? Зачем понадобилось ему изображать только их?
      – Какое право имеете вы судить автора за то, чего он не дал? Критика должна смотреть только на то, что он дал! Калам пишет болото, Клод-Лоррень – убранный, расчищенный лес и светлый ручей. И никому в голову не приходит требовать, чтобы Калам писал сады, и упрекать Клод-Лорреня, зачем он не писал болота? И в литературе то же самое!
      – По-вашему, что не аристократический круг, то и болото? – вставил Кряков.
      – Тогда можно, – продолжал, не слушая его, Чешнев, – требовать к суду тех авторов, которые изображают, например, одни – нравы и быт купцов и мещан, другие – крестьян. Были и такие, которые писали из быта духовенства. Почему же сфера из высшего, как вы называете, или
      163
      богатого, знатного, благовоспитанного круга должна оставаться недоступною писателю?
      – А потому, что этого высшего круга нет на свете, следовательно, нет в этой картине и художественной правды, о которой вы оба с профессором говорили так красноречиво сейчас!
      Все в недоумении смотрели друг на друга.
      – Как же это так «нет»! – рассуждал генерал, обратясь к хозяину и Сухову. – А все твои сегодня гости, мы, какого же круга?
      – Не принимай к сердцу, что он говорит, – тихо отвечал Сухов, – ведь это антихрист, но только прелюбопытный малый; как бы его к нам в клуб затащить!
      – Да так же, нет! порядочные люди или джентльмены есть во всяком классе; наверху их меньше. Там только бары. Разве они – высший класс? почему?
      Все молчали.
      – Вот и полюбуйтесь: каков образ мыслей! – вдруг проговорил Красноперов, который во время спора об искусстве уже задремал два раза.
      – Замечание, что одного высшего класса нет, довольно веско и отчасти основательно, – заметил журналист.
      – В чем же, позвольте узнать? – спросил хозяин с любопытством; другие тоже ждали ответа.
      – Одной и цельной этой жизни действительно нет; она соприкасается с жизнью других кругов, другого воспитания и нравов, а автор обходит ее и пишет одни верхи…
      – Но ведь другие пишут же одни низы и обходятся без верхов, как я сейчас заметил! – возразил Чешнев.
      – Да, это правда; но эти низы и в действительности обходятся без верхов.
      – Вы думаете? – иронически, спросил генерал.
      – Я говорю только про бытовую сторону, доступную искусству, – прибавил торопливо редактор, – и оставляю все прочее в стороне. Верхи не участвуют, то есть не присутствуют в нравах низших слоев, в их житье-бытье. Они так и существуют сами по себе. Но одни верхи без низов – и дня не просуществуют. А наш автор умышленно обходит всякий другой, не высший круг, заметно брезгует им, а к своему кругу относится пристрастно. Вот в этом намерении и цели автора – и нет художественной правды, как сейчас заметил господин Кряков.
      164
      – Слышишь, тебя цитируют? – сказал, смеясь, молодой Уранов.
      – Я же ведь говорил, что я один правдивее всех! – заметил тот.
      – Художник-писатель должен быть объективен, то есть беспристрастен, – продолжал редактор, – должен писать, как, например, граф Толстой, всякую жизнь, какая попадется ему под руку, потому что жизнь всего общества – смешанна и слитна. У него все слои перетасованы, как оно и есть в действительности. Рядом с лицом из высшего круга он пишет и мужика, и бабу-ключницу, и даже взбесившуюся собаку. Из столичных салонов он переносит читателя в избу домовитого крестьянина, на пчельник, на охоту, и с такою же артистическою любовью рисует – и военных, и статских, и бар, и слуг, кучера и лошадей, лес, траву, пашню… все! Он, как птицелов сетью, накрывает своей рамкой целую панораму всякой жизни и пишет – sine ira1, как справедливо говорит профессор. Сделай он иначе – он бы солгал, а талант лгать не может, если же солжет, то есть одно выставит, а другое утаит, одно напишет с любовью артиста, а другое пристрастно, то есть умышленно дурно, то он перестанет быть талантом; выйдет бледно, вяло, безжизненно или односторонне, неверно…
      Профессор склонил немного голову набок, а Чешнев откинулся назад, оба слушали внимательно и, кажется, соглашались отчасти с тем, что говорил редактор. Сухов тихонько зевнул в руку, другие, для развлечения, допивали свои рюмки, кое-кто ел десерт. Старый беллетрист Скудельников поднял глаза на минуту на редактора, обвел взглядом прочих гостей и опять стал смотреть на стол, где, прямо против его носа, лежали в десертных вазах дыня и ананас.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35