Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Прощайте, любимые

ModernLib.Net / Военная проза / Горулев Николай / Прощайте, любимые - Чтение (стр. 3)
Автор: Горулев Николай
Жанр: Военная проза

 

 


— Не надо удивляться, Ростислав Иванович, — мягко ответила Вера. — Я выросла в такой семье, где с детства ярко обнажались эти две стороны жизни — светлая и темная. И я жадно всматривалась в них, чтобы понять, что происходит на земле, какие помыслы двигают людьми и что они вообще такое — люди. Что они от жизни хотят.

— И что же? — с любопытством спросил Милявский.

— Я многому научилась, многое поняла. И хотя говорят — человек это звучит гордо, я думаю часто обратное, потому что люди очень непохожи друг на друга. — Ну дает, вот дает... — шептал Эдик. — Да она ведь молодчина. Эх, как не везет нашему Сережке...

Милявский и Вера поравнялись с ребятами и замолчали, Милявский кашлянул и произнес с улыбкой:

— Дышите?

— Дышим, — ответил Иван.

— А между прочим, на сегодняшнем собрании я напоминал о распорядке. Пора и на покой, завтра ведь рано на работу,

— А вы, между прочим, подлец, Милявский, — зло сказал Иван и встал.

— Ты что? — удивился Эдик.

— А ничего. Пошли.


Глава четвертая

ЭДИК

Эдик лежал, смотрел в потолок комнаты и думал. Думал о том, как не просто разобраться в мыслях и поступках людей. Вот хотя бы этот выпад Ивана против Милявского. Ничего как будто не предвещало вспышки, отношение к Вере было совершенно точно определено после случая с Сергеем. И все-таки... Все-таки Иван бросил вызов Милявскому, который решил поволочиться за Верой.

Эдику нравился Иван, и даже сегодняшний его поступок Эдик не осуждал. Наоборот, это было близко к тому, что думал и чувствовал он, но сказать об этом в глаза Милявскому он бы никогда не решился. Во-первых, это был преподаватель, кандидат наук и, очевидно, уважаемый человек в институте, во-вторых, он был вдвое старше каждого из них, а старшему Эдик привык не возражать.

Он вырос в большой семье паровозного машиниста, где каждая копейка и каждый кусок хлеба строго учитывались, а детям никогда не разрешалось высказывать недовольство поступками взрослых.

Однажды отец привез из очередной поездки в своем сундучке кулек леденцов. Случилось так, что в тот день у них играли и соседские дети — отец роздал малышам по конфетке, а Эдик, который был постарше, остался без угощения. Эдик обиделся и вслух высказал эту обиду. Отец поставил обиженного в угол. Это было самым серьезным наказанием.

— Они малолетки, им и конфетки, — говорил отец. — А тебе, мальцу, конфетка не к лицу.

Говорить в рифму было слабостью отца. Это иногда раздражало, а иногда умиляло Эдика. В школе он познакомился со стихами больших поэтов, и попытки отца рифмовать выглядели в его глазах жалкими. Но иногда такая манера разговаривать приносила в дом хорошее настроение, а это было дороже хлеба.

На детство Эдика выпали трудные годы неурожаев и засух, когда в стране были введены продовольственные карточки.

Однако хлеба не хватало и по карточкам, и люди, чтобы получить гарантированную пайку, занимали очередь в магазин с самого вечера.

Эдик хорошо помнит одну из таких ночей. Отец в это время был в поездке. Мать с вечера снарядила Эдика в очередь, чтобы ему было не холодно, дала отцовскую телогрейку, пропахшую мазутом.

Эдик занял очередь за старухой и долго стоял, прислонившись к стене магазина, боясь отлучиться, чтобы очередь его не пропала. Поздним вечером прибежала мать, дала ему холодную отварную картофелину и сказала, что у одного из малышей жар и она боится оставить его одного и что ему, Эдику, придется стоять в очереди всю ночь. Мать уговаривала, чтобы он не боялся, что он будет не один, почти вся очередь будет ночевать и даже его старушка, за которой он стоял, будет всю ночь рядом.

Делать было нечего, Эдик согласился. Он нашел местечко на старом ящике, уселся и накрылся отцовской телогрейкой. В ней было хорошо и уютно, потому что пахло паровозом, пахло отцом, а отец — это всегда спокойствие и уверенность, потому что он знал, что надо делать, чтобы всем дома было хорошо.

Согревшись под телогрейкой, Эдик начал дремать и уснул.

Проснулся он оттого, что ему стало жарко. Он открыл глаза — светило яркое солнце, телогрейка дышала мазутом, а у стены магазина не было ни одного человека. Эдик испугался, что все уже получили свой паек, что получила его и старушка, но магазин был закрыт, и на двери его болталась прикрепленная булавкой бумажка: «Сегодня привоза не будет»,

Дома отец погладил взволнованного Эдика по голове и сказал:

— Ничего, сынок, еще съешь своего хлеба кусок... Сегодня нет, завтра нет, а послезавтра переменится свет. Не горюй...

Отец был прав. Прошло года три, и все переменилось. В семье уже не дрожали над куском хлеба, и в магазинах можно было взять без всякой очереди не только хлеб, но и к хлебу. Но неожиданно новая беда навалилась на семью. Тяжело заболел отец. И раньше случалось, что он после поездки чувствовал недомогание, но на этот раз пришлось вызывать доктора.

Это был старый доктор с бородкой клинышком, не очень разговорчивый, на вид сам болезненный человек. Он лечил всю семью Эдика и помнил, наверное, на своем участке каждого больного десятки лет. Когда Эдик открыл ему дверь, доктор спросил:

— А как твой нос?

— В порядке.

— Помнится, у тебя было частое кровотечение.

— Да, доктор, — признался Эдик. — Уже все в порядке.

— А кто у нас хворает?

— Отец.

Доктор снял пальто, остался в халате, подошел и сел у кровати отца.

— Ну, что, Семенович, не послушался меня, не ушел с паровоза?

— Куда ж я пойду с него?

— Как куда? В депо, слесарить. Там, по крайней мере, нету сквозняков, которые тебе противопоказаны.

— Нет, дорогой доктор, с паровоза мне одна дорога...

— А ты не спеши. Зачем спешить? Каждому свой черед... — Он достал из саквояжа трубочку, выслушал отца, покачал головой. — Ну вот видишь, и воспаление получил... Теперь, братец, я тебя в больницу определю. Вот как... И хочешь не хочешь — пойдешь в депо.

Отца увезли в больницу. Мать аккуратно носила ему передачи, а дома рассказывала с ноткой тревоги о том, что дело почему-то не идет на поправку, что отцу все хуже и хуже. А однажды вся в слезах она сказала Эдику:

— Хочет видеть тебя.

Эдик не пошел в школу, и когда появился он в приемном покое, сестра сразу проводила его к отцу. Эдик был у отца каких-нибудь две недели тому назад. За это время он еще больше похудел, лицо его из серого стало желто-коричневым. Он тяжело дышал, руки его, тонкие, с выступившими костями, неподвижно лежали на больничном одеяле.

— Слушай, что я тебе скажу, сынок... — вздохнув, произнес отец, и Эдик заметил, что впервые он не захотел говорить в рифму. — Мне, брат, недолго осталось...

— Ну, что ты, папа... — дрогнувшим голосом сказал Эдик. — Наводишь на себя такое.

— Не навожу я, сынок, знаю... На тебя вся надежда... Старший ты у меня. Придется тебе матери помочь остальных ребят на ноги поставить.

Эдику опять захотелось сказать отцу что-нибудь ободряющее, но слова утешения застряли в горле горячим комком, — отец говорил чуть слышно, настолько ослабел его некогда веселый голос.

— Пойдешь, сынок, к Шилину — это мой старый друг. Он на радиоузле в клубе работает. Слушайся его, как меня. Будешь работать и обязательно учиться. Ты слышишь меня — обязательно, потому как без науки теперь никуда. Шилин поможет...

Отец замолчал. Взгляд его мягко ощупывал Эдика, словно прикидывал, сможет ли он поднять ношу, которая ляжет на его плечи.

Молчал и Эдик. Ему хотелось, как некогда в детстве, уткнуться лицом в шершавые, но ласковые руки отца и выплакаться, но сейчас слабый, как ребенок, был отец, а он, Эдик, должен был держаться. И вдруг он заметил, как в уголках отцовских глаз появились крупные прозрачные слезы.

— Ты иди... — шепнул отец. — Иди.

Эдик встал и почти бегом выбежал из палаты, не в силах сказать что-нибудь отцу на прощание. И только за дверью больницы он дал волю горячим безутешным слезам.

Больница стояла на высоком холме, в центральной части города, а внизу, подступая к левому пологому берегу Днепра, шли улицы Подниколья. Горожане издавна прозвали так этот район за Никольскую церковь, которая возвышалась среди деревянных одноэтажных домиков, утопающих в зелени садов.

Эдик сел на скамью, стоящую над обрывом, смотрел на эту церковь, на эти сады, на уходящий в далекую дымку Днепр и плакал, тяжело и безудержно...

Александр Иванович Шилин, который принимал его на работу, сказал:

— Ты по должности монтер, а на самом деле ученик. Будешь носить когти за Шпаковским. А завтра определяйся на учебу. Это самое важное.

И Эдик со справкой с места работы и аттестатом об окончании семилетки направился в город. В городе было два рабфака — Витебского зооветеринарного института и Могилевского пединститута. Эдик решил, что пойдет в педагогический, потому что тех, кто учился в зооветеринарном, дразнили в городе коновалами.

Кабинет заведующего учебной частью находился на первом этаже. Эдик постучал и вошел. За столом сидел широкоплечий мужчина со скуластым энергичным лицом, на котором выделялись темные с проседью густые брови. Мужчина поднял голову, провел расческой по бровям и молча посмотрел на Эдика.

Эдик подал ему свои документы. Завуч прочитал и неожиданно спросил:

— Как имя и отчество отца?

— Павел Семенович.

— Все еще стихами говорит? — улыбнулся завуч.

— Нет... — замялся Эдик.

— Постарел, значит. А я с гражданской следы его потерял, все мотался по белому свету. Ты ему привет от меня передай.

— Умер отец... — тихо сказал Эдик. Наступила пауза.

— Тебя, конечно, примем. Сегодня же вечером приходи на занятия. На третий курс вечернего отделения...

Это были не привычные для Эдика занятия. Ученики были все людьми взрослыми, нередко семейными. Приходили они прямо с работы усталые и, как правило, неподготовленные. Для того чтобы как-то выручить своих великовозрастных друзей, Эдик охотно поднимал руку и обстоятельно отвечал на всех уроках по несколько раз. Но вот однажды Эдика вызвали в кабинет завуча.

— Вот что, Эдик, — сказал завуч. — Тебе на вечернем отделении делать нечего. Пускай друзья твои сами готовятся. Давай, брат, на дневное.

— Дома зарплата моя нужна... — сказал Эдик.

— А мы тебе стипендию дадим. Небольшая, правда, стипендия, чуть меньше зарплаты, но зато ты будешь приходить утром, отзанимаешься шесть уроков и домой, Матери больше поможешь, чем сейчас...

И Эдик стал учиться на дневном отделении. Здесь было труднее, чем в школе. Программа была напряженной — за два года студенты проходили то, что проходили школьники за три.

... За стеной вдруг раскашлялся старик. Кашлял он долго, с надрывом. Дочь встала, прошлепала босыми ногами к старику, видно, подала напиться.

— Курили бы вы меньше, отец... А то эту соску полный день не вынимаете изо рта.

— Ну, будет тебе, будет... Иди отдыхай...

Эдик не спал. Он смотрел на стены комнаты, залитые лунным светом, и узоры на обоях оживали в его воображении, становились деревьями, кустами, человеческими фигурами. Эдик услышал ровное дыхание Ивана и улыбнулся — было две тайны у него от товарища. Наверное, это нехорошо — с другом положено быть откровенным, но характер Ивана — категоричный, резковатый — удерживал Эдика на некотором расстоянии, хоть и состояли они в мужском товарищеском союзе.

Первая — это любовь Эдика к поэзии. Багрицкого он знал всего наизусть, зачитывался Маяковским, Есениным. А однажды перед началом лекции по белорусской литературе преподаватель Устин Адамович прочитал стихи. Просто прочитал, не называя автора, не потому что стихи были по программе. Они рассказывали про осеннее утро, про молодых людей, которым так хорошо идти вдвоем по росистой утренней тропке.

Он прочитал, и в классе наступило молчание. Кто вспоминал свое село и свое детство, кто хотел угадать автора стихов, а кто смотрел с любопытством на преподавателя.

— Понравилось? — спросил Устин Адамович и внимательно осмотрел класс. — Очень хорошие стихи! — сказал Эдик.

— Тогда я признаюсь — это мои стихи,

— Ваши?

— Вы их сами написали?

— Я прочитал их для того, чтобы сказать — пробовать свои силы в литературе может каждый из вас, и, кто знает, может, в этой аудитории есть будущие писатели и поэты.

Раздался смех.

— Ничего смешного. Мы начинаем выпускать в рабфаке свою стенную литературную газету. Пишите нам рассказы, стихи, воспоминания, фельетоны, юморески, пародии — все, что захотите и сумеете...

Эдику никогда не приходила мысль писать стихи. Он всегда относился иронически к желанию отца рифмовать, но разговор Устина Адамовича был серьезным, благожелательным, без всякой попытки иронизировать над тем, что принесут ему начинающие литераторы.

По пути домой хорошо думалось. В этот раз Эдик не спешил, шел спокойно, полностью отдавшись своим мыслям, ничего не замечая вокруг, ничем не отвлекаясь.

«Каравай, каравай, кого хочешь выбирай, — в такт шагам произнес Эдик и подумал: — Эта фраза из детской игры, кажется мне».

«Выбрал я и полюбил», — прошептал он вторую строку в такт шагам и долго еще шел, повторяя эти две, впервые появившиеся собственные строчки, потому что дальше ничего не получалось.

«Пока еще ни одной собственной рифмы», — подумал Эдик и улыбнулся. И вдруг родилась концовка второй строки «юную красавицу». Он прочитал вслух две первые строки: «Каравай, караван, кого хочешь выбирай, выбрал я и полюбил юную красавицу», и сами пришли следующие строки, завершающие строку: «Строгим был, ревнивым был, видел — многим нравится». Эдик так обрадовался, что пошел побыстрее, как будто хотел с кем-то поделиться этой своей радостью, и всю дорогу читал вслух свои первые самостоятельные четыре строки.

А спустя неделю он увиделся с Устином Адамовичем. Эдик встретил его в коридоре рабфака. Устин Адамович шел с лекции домой. Он держал в руке свой довольно поношенный черный портфель, который можно было назвать черным с большой натяжкой, потому что бока его давно потерлись и побелели.

Устин Адамович принял от Эдика вчетверо сложенный тетрадный лист, перебросил портфель под мышку, прочитал стихотворение раз, потом второй, с некоторым удивлением посмотрел на Эдика, потом положил стихи в карман и сказал:

— Ну, вот что. Лекции кончились. Пошли ко мне домой.

Ни по пути, ни дома Устин Адамович ничего не говорил о стихотворении Эдика. Он показывал ему журналы, газеты, сборники, изданные в Минске, где публиковались стихи молодых, вслух мечтал о том времени, когда в Могилеве будет отделение Союза писателей.

Эдик не понимал этой мечты Устина Адамовича и мало интересовался Союзом, а вот стихотворения молодых читал с интересом. Многое ему нравилось, многое не нравилось, и об этом он говорил Устину Адамовичу.

Устин Адамович с какой-то восторженной улыбкой слушал его, потом бежал на кухню, готовил чай и оттуда кричал Эдику:

— Читай еще, читай и критикуй. Здорово! Слушай, откуда ты такой появился? У тебя ж дар.

Эдик не знал, какой у него дар, но на всякий случай ответил:

— У меня отец любил рифмовать.

— Печатался? — спросил Устин Адамович.

— Да что вы. Просто так. Для себя.

Они пили чай с медовыми пряниками и говорили, говорили. Эдику казалось, что они с Устином Адамовичем знакомы давным-давно, так легко и свободно было с ним, так хорошо, с полуслова понимали они друг друга.

Эдик заметил, что в двух комнатах, которые занимал Устин Адамович, несмотря на обилие книг и мебели, было пусто.

— Вы живете один? — спросил Эдик.

— С некоторых пор... — ответил Устин Адамович, и Эдик посчитал неудобным расспрашивать его. А когда Эдик собрался уходить, он увидел на стене кабинета портрет молодой красивой женщины в черной рамке.

Вышли на крыльцо. Устин Адамович протянул Эдику руку:

— Один, брат, я остался. Такого друга мне больше не найти... А ты работай и работай. Поставь это целью всей своей жизни, Только тогда сможешь чего-нибудь добиться...

Стихотворение Эдика было напечатано на первой колонке рабфаковской литературной стенной газеты. Эдик словно невзначай несколько раз проходил мимо, чтобы посмотреть, читают ли студенты его первое в жизни произведение.

В институте же пока никто не знал, что Эдик пишет стихи, и он молчал об этом, занося в свою заветную общую тетрадь все новые строки...

Была у Эдика еще, и вторая тайна, о которой ничего не знал Иван.

Однажды со Шпаковским они ставили радиоточку в глухом заброшенном переулке, утопающем в непролазной грязи. Пройти можно было только вдоль забора по узенькой тропке, на которой кое-где заботливые хозяева положили редкие кирпичи.

Когда они потянули провода от столба к дому, в калитке показалась невысокая худенькая девушка с двумя хвостиками-косичками на затылке.

— Значит, у нас будет радио?

Эдик смотрел на девушку и ничего не отвечал.

— Я у тебя спрашиваю! — повторила она вопрос Эдику.

Шпаковский глянул на Эдика и рассмеялся.

— Во-первых, почему на «ты», когда перед вами мастер. А во-вторых, Эдик, ты, кажется, проглотил за завтраком язык?

— Да... — ответил смущенный Эдик. — Был такой грех. А насчет радио — конечно, будет, видишь: не сено косим.

Шпаковский опять вмешался:

— Даму тоже положено называть на «вы».

— Слушайте, мастер, — обратилась девушка к Шпаковскому, — в нашем возрасте удобнее на «ты». Проще, А свои замечания оставьте при себе.

— Эдик, ты погиб, — засмеялся Шпаковский. Эдик улыбнулся:

— По-моему, напротив...

Потом, когда в квартире заиграл репродуктор, хозяин и хозяйка накрыли стол и пригласили мастеров к столу.

Шпаковский, привыкший к таким угощениям, открыл пробку, налил в стакан и провозгласил:

— Ну что ж, пусть у вас всегда играет музыка, звенят песни и лекции на разные темы. За ваше здоровье!

Уже закусывая, Шпаковский заметил, что Эдик даже не присел к столу, а стоял, прижавшись к изразцовой печи. С другой стороны печи стояла девушка с косичками и смеялась.

— А ты что ж, мастер, проходи, садись, — сказал Шпаковский, и хозяева, как по команде, бросились к Эдику и начали его усаживать.

— Спасибо, я не пью, — сказал Эдик. — И потом мы сделали работу согласно наряду, зачем же...

Шпаковский строго глянул на него и подсунул тарелку с жареным картофелем:

— Вот уж действительно говорят — молодо-зелено. Наряд нарядом, а зачем же обижать гостеприимных людей, которым составляет удовольствие угостить тебя...

— Конечно, конечно, — живо согласились хозяева, сели за стол и позвали девушку: — Маша, садись с нами.

— Я сейчас. — Девушка выпорхнула из гостиной и через минуту явилась в простеньком и вместе с тем нарядном голубом платье. — Налейте мне капельку, — игриво попросила она.

Мать и отец удивленно посмотрели на нее, и этот взгляд строгих родительских глаз не ускользнул от Эдика. Шпаковский и в самом деле только капнул в стакан из бутылки и снова налил себе.

— За твои успехи, мастер, — вдруг сказала Маша Эдику, глотнула эти две капли водки и закашлялась.

— Зачем ты это сделала? — строго спросила мать.

— Прости, мамочка, больше не буду... — улыбнулась Маша.

Потом она проводила Шпаковского и Эдика до калитки. Эдик пригласил ее в железнодорожный клуб в кино и авторитетно заявил:

— Билета не покупай. Мы в клубе свои.

Это обещание Эдик дал вполне серьезно, потому что работники радиоузла, который находился в помещении клуба, смотрели кинофильмы без всяких билетов. Их всех хорошо знал контролер, хромой дядя Мотя — бывший матрос Балтийского флота. Говорил, что он приехал в Могилев еще в гражданскую с отрядом Крыленко громить царскую ставку, но заболел и слег в госпиталь. Потом женился на медицинской сестре и остался жить в Могилеве.

Дядя Мотя был уважаемый на станции человек — его знали и паровозники, и путейцы, и вагонники, не говоря уже про детей, которые с трепетом проходили мимо него в дверь зрительного зала.

Эдик ходил возле клуба сам не свой — он боялся, что Маша не явится в назначенное время, и беспокоился, что зрительный зал будет переполнен, а им, безбилетникам, не найдется места. Он с тревогой наблюдал за тем, как люди все прибывали и прибывали. И не потому, что шел какой-нибудь выдающийся фильм, а попросту в выходной вечером некуда было деваться.

Наконец появилась Маша в легком платьице, свободном, расклешенном.

— Я не опоздала? — торопливо справилась Маша.

— Нет, нет, — успокоил ее Эдик и тут же поймал себя на том, что не ощутил большой радости от ее появления. Он думал о том, как удивится девушка, когда Эдик свободно пройдет мимо дяди Моти и бросит ему так, между прочим:

— А эта девушка со мной.

Он хотел представить реакцию дяди Моти, но это ему никак не удавалось.

Прозвенел первый звонок.

— Пошли? — предложила Маша.

— Нет, мы потом... — Обычно свои работники заходили даже после третьего звонка, чтобы не занять место, на которое приобретен билет.

Говорить ни о чем не хотелось. Эдик уже начинал жалеть, что похвастался перед Машей, но отступать было поздно. Он пропустил ее вперед в фойе, а потом повел к двери, где в своем форменном железнодорожном френче, из-под которого виднелась неизменная тельняшка, стоял дядя Мотя. Он был, как всегда, аккуратно причесан, выбрит, лишь под носом топорщились маленькие усики.

Дядя Мотя заметил Эдика и Машу, когда они только появились в фойе. Он улыбнулся краешком губ, чуть заметно подмигнул Эдику, с явным одобрением рассматривая Машу. Когда ребята подошли, дядя Мотя отступил с прохода, чтобы пропустить девушку, а Эдика задержал и сказал шепотом:

— Дурень, ни одного свободного места...

Маша остановилась, видя, что Эдика нет за ней, и слегка замешкалась. Но дядя Мотя с неожиданной живостью подвинул свой стул, на котором он обычно сидел у двери во время сеанса, и предложил:

— Садитесь, барышня.

Это «барышня» звучало так старомодно, что Эдику стало неудобно за дядю Мотю, но Машу не смутило это приглашение. Она расправила свое воздушное платьице, с достоинством опустилась на предложенный стул и спросила Эдика:

— А ты как же?...

Эдик был совершенно беспомощным. И оттого, что он не знал, как поступить и что предпринять, терялся еще больше. Он почему-то шарил в карманах пиджака, повторяя одно и то же:

— Сейчас... Сейчас...

И тут снова первым нашелся дядя Мотя. Он схватил в фойе стул, подал Эдику и захлопнул дверь, так как в эту минуту в зале погас свет и начался сеанс Эдик приставил свой стул к стулу Маши и сразу почувствовал облегчение.

«И дернул меня черт приглашать девушку без билета. Позор какой, не обеднел бы, если бы купил ей какое-нибудь крайнее в ряду место, к которому можно тоже поставить приставной стул... А дядя Мотя, дорогой дядя Мотя, как он выручил, — думал Эдик. — И все это у него легко получается, как будто всю жизнь он встречался с такими вот молодыми девушками». Единственно, что не понравилось Эдику, — это его «барышня». Мог бы сказать что-нибудь более современное.

Эдик проводил Машу домой. Болтали о всяких пустяках. Наконец Эдик спросил:

— А почему я не видел тебя в нашей школе? — А я учусь в соседней.

— В каком классе?

— В девятом.

— Мы, оказывается, одногодки.

— А почему ты работаешь?

Эдик ответил. Маша на некоторое время задумалась, а потом сказала:— Это хорошо — работать и учиться.

Им встречались, их обгоняли парочки. Одни шли под руку, другие в обнимку, Эдик смотрел на них и завидовал, но сам не решался взять Машу под руку. Где-то в начале их грязного переулка им надо было обойти лужу. Эдик на какое-то мгновение поддержал Машу под локоть, а потом смутился и отпустил. Может, он бы и осмелился после этого, но в переулке даже рядом нельзя было идти. Пробирались по одному вдоль заборов по узенькой тропке.

У своей калитки Маша сказала:

— Ну вот я и дома. До свидания,

Эдик не решился ее удерживать. Она протянула руку, маленькую, мягкую, и Эдик почувствовал, что не может ее сразу выпустить из своей руки. Так они стояли долго, молчаливые, словно прислушиваясь к самим себе, словно стараясь угадать, что случилось с ними в эту минуту.

В доме скрипнула дверь. Эдик испуганно выпустил руку Маши.

— Это ты, доченька?

— Я.

— Иди домой, завтра рано вставать.

Дверь захлопнулась. Эдику стало неловко за свою минутную трусость, за то, что он отпустил руку Маши, и ему захотелось уйти. Но Маша снова подала на прощание свою маленькую ладонь, и они снова стояли, молчаливые и настороженные, и снова скрипнула дверь, и снова голос матери, ворчливый и недовольный, позвал Машу домой.

— Иду, мама! — ответила Маша и сказала: — Ты понимаешь, по-моему, человечество разделено на два враждующих класса — на старых и молодых.

— Старые ведь были когда-то молодыми, — возразил Эдик.

— Человек способен забывать, — заметила Маша и легонько пожала его руку. — Ну, до свидания.

— А когда оно будет?

— Этого я не знаю, — сказала Маша. — Самый занятый человек — это ты, от тебя все зависит.

— Хорошо. Ты на какой смене?

— На первой.

— Завтра я подойду к концу твоих уроков.

— Нет, нет, к школе не подходи, — горячо запротестовала Маша. — Ты хочешь, чтобы меня на смех подняли?

— Мало ли по какому делу...

— Нет, нет и не подумай. Лучше всего в свободное время приходи к нам домой. И враждующий класс будет спокоен...

Эдик улыбнулся, пожал ее руку:

— Добро.

Он шел, нет, он не шел, а летел домой, как на крыльях, он ничего не замечал вокруг, а только перебирал в памяти каждый жест, каждое слово Маши.

Маша прочно вошла в жизнь Эдика. Она стала ему необходима, как друг, без которого он не мог принять серьезного решения, с которым обязательно надо было посоветоваться, с которым просто приятно было говорить и молчать, который понимал тебя с полуслова и без слов.

Иногда Эдик приходил к ней домой раньше намеченного времени или Маша задерживалась где-нибудь, и тогда Эдик общался с «враждующим» классом. Мать Маши — Светлана Ильинична — обязательно усаживала его за стол выпить чашку чая, но этого чая фактически не было, а был самый настоящий обед с борщом, с картошкой и компотом. Первое время Эдик стеснялся, жевал потихоньку в кулак.

А потом как-то сказал, улыбнувшись:

— И зачем это вы меня так усиленно подкармливаете?

Светлана Ильинична ответила без тени улыбки:

— Чтобы Машу мою не обидел.

— Да вы что! — воскликнул Эдик и даже вскочил из-за стола. — Разве ради этого меня надо кормить, я и без этого.

— Тише, тише... — успокоила его Светлана Ильинична, — садись. А то остынет все. Теперь среди вашего брата разные охломоны попадаются. А Маша у меня одна. — Светлана Ильинична отвернулась и молча пошла на кухню.

Эдику показалось, что она заплакала. Почему?

Отец Маши Григорий Саввич бывал дома редко — ездил с какой-то бригадой сантехников по районам. А когда возвращался и случалось ему встретиться с Эдиком — тут уж была беседа на самом высоком уровне. Григорий Саввич обязательно выставлял на стол бутылку — то наливки, то ликера, то «Московской», настоенной на каких-то травах. Эдик не понимал — эта встреча была предлогом для того, чтобы еще раз приложиться к рюмке, или действительно ради компании, как утверждал Григорий Саввич. Так или иначе, но Эдик вынужден был пригубить, а Григорий Саввич считал своим долгом осушить бутылку до дна, чтобы «за жизнь», как он выражался, поговорить в полном масштабе.

Странной была эта беседа. Говорил преимущественно один Григорий Саввич. Правда, он иногда задавал Эдику вопросы, но ответа на них не ждал, спрашивал только так, для формы.

— Что есть жизнь? — спрашивал Григорий Саввич. — Не знаешь? Жизнь, говорят, есть борьба. А за что? Говорят, за место под солнцем. А разве этого места не хватает, я спрашиваю? Зачем за место бороться, если его предостаточно. Земля — большая. Выйдешь в поле — конца-краю не видать. Живи, радуйся, работай. Так нет же, дай ему сначала одну немецкую область, потом другую, потом Австрию, потом пол-Европы, потом всю Европу. Что ему, Гитлеру, надо? Не знаешь? Я тоже не знаю, хотя очень хочу знать, потому как должен быть уверен, что завтрашний день у моей дочки спокойный.

Неизвестно, сколько бы продолжался такой разговор, если бы его не прерывала Маша. Они убегали или в кино, или в театр, и Эдик поздним вечером под руку вел свою «малышку» через весь город, счастливый оттого, что держит ее теплую руку, что слышит ее голос, что они рядом, что они вместе и это будет всегда, всегда, до бесконечности...

Однако скоро наступила разлука. Маша уезжала в Ленинградский медицинский институт. Поезд был проходящий — «Ленинград — Одесса», билетов заранее не давали, и поэтому Григорий Саввич, Светлана Ильинична, Маша и Эдик пришли на вокзал заранее.

Мать давала какие-то последние наставления, отец доставал из кошелька и добавлял дочке дорожные деньги, а Эдик сидел на скамье и смотрел в глаза Маши. Она тоже не слышала родителей, потому что глаза ее говорили с глазами Эдика.

Настоящее прощание у молодых было вчера. Полную ночь просидели они в гостиной у раскрытого окна, тесно прижавшись друг к другу.

— Любишь? — тихо шептала она.

— Люблю, — так же тихо отвечал Эдик.

—Ты тут смотри, ни с кем... — улыбаясь, грозила она и щекой прижималась к его щеке.

— А ты там смотри, ни с кем... — грозил Эдик, и они радостно смеялись, веря в то, что никто не помешает их счастью, которое совсем рядом, вот только Маша закончит институт и вернется в Могилев.

Эдик хранил эту дружбу в глубокой тайне, письма, которые получал он из Ленинграда, прятал так, чтобы ни Сергею, ни Ивану они никогда не попадались на глаза. Он считал, что отношение Ивана к девушкам — заблуждение, которое со временем пройдет. И вот сегодня на случае с Милявским Эдик убедился, что с Иваном произошло что-то серьезное.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27