Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Время зверинца

ModernLib.Net / Говард Джейкобсон / Время зверинца - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Говард Джейкобсон
Жанр:

 

 


– О преступлении и наказании, надо полагать.

Он не оценил мой сарказм:

– Так ты считаешь, что они правы, задавая такие вопросы?

По-твоему, роман вполне можно загнать в рамки синопсиса?

– Ты прекрасно знаешь, что я так не считаю.

– У тебя есть дети? Я что-то не припомню.

– Нет.

– В этом тебе повезло. Ты не видишь изо дня в день, какими неучами они растут. Мои в школе прочитают сцену под дождем из «Короля Лира» – те сцены, где Лир сухой, почему-то не входят в программу – и уже четко знают, о чем пьеса. «Она об этом старом пердуне, па».

– И что ты им отвечаешь?

– Я говорю, что литература не сводится к простым «о чем-то».

– А они что говорят?

– Говорят, что я старый пердун.

За время того обеда я услышал от Мертона больше слов, чем за десять предыдущих лет.

Но это были его последние слова. «Мммм», – сказал он, взглянув на счет. А немного погодя, даже не твиттернув на прощание, он сделал то, что должен был сделать.

Если не принимать в расчет воровство книг, «сочинение губами» и выдирание волосков из усов, я находился в лучшей кондиции, чем многие другие. И уж точно в лучшей кондиции, чем бедняга Мертон. Я по-прежнему одевался с иголочки – это было у меня в крови, – покупал дорогую обувь и не забывал заправлять рубашку в брюки, исходя из принципа «кто неряшливо одет, тот неряшливо пишет». Но даже с очень большой натяжкой меня нельзя было назвать преуспевающим человеком. Мне шел сорок третий год – староват для писателя двадцать первого века и уж точно слишком стар для новомодных писательских ранжировок, – а выглядел я еще лет на десять-двенадцать старше своего возраста. Я не стал продлевать абонемент в тренажерном зале, увеличил потребление вина до двух бутылок за вечер, перестал стричься и подравнивать брови.

Со стороны могло создаться впечатление, что я ни с кем не хочу иметь дела (собственно, так оно и было).

Но меня гораздо больше беспокоил тот факт, что никто не хотел иметь дела со мной. Я был как запущенный сад, который обходили стороной даже торнадо.

5. Я, Я, Я

Возможно, я сгущал краски – представителям отмирающей профессии свойственно жалеть себя и пенять на злую судьбу. Ванесса не принимала мои страдания всерьез, полагая, что я просто-напросто нуждаюсь в отдыхе. По ее словам, мне не мешало бы развеяться, сменить обстановку, провести какое-то время вдали от нее – и это притом, что мы без малого двадцать лет прожили вместе.

– То есть отдохнуть от тебя?

– От своей работы. И от себя самого. Побудь кем-то другим для разнообразия.

– Я и так слишком часто бываю кем-то другим. В этом состоит моя работа.

– Ни хрена подобного. Ты – это всегда ты. А в книгах ты лишь придумываешь себе другие имена. Я издал типично супружеский вздох.

– Только не надо этих звуков, – сказала она.

Я изобразил типично супружеское пожатие плеч, но ее это не остановило.

– Освободись от себя самого. А если тебе нужен отдых от меня, отдыхай на здоровье. Я тебе препятствовать не буду. Когда такое было? Взгляни на меня. Скажи честно. – Она просунула ладонь меж моих бедер. – Будь честен с самим собой.

Когда такое было?

Начиная возбуждаться, я позабыл начало вопроса:

– Когда было что?

Она убрала руку:

– Когда я тебе препятствовала?

– Никогда, – сказал я.

– Спасибо за честный ответ.

Я ждал, когда ее рука вернется на то же место. Не таким ли способом жены вознаграждают мужей за честность?

– Но это не означает зеленый свет для одной из твоих литераторских интрижек, – продолжила она. – Я ведь сразу догадаюсь. Ты знаешь, я всегда угадываю такие вещи. Достаточно услышать по телефону твой слащавый голос и увидеть дрянные букеты, которые ты начинаешь слать по два раза на дню. В таком случае резвись на здоровье, но не рассчитывай найти меня здесь, когда вернешься.

– Если вернусь…

Это прозвучало так, будто я хотел с ней расстаться. Но ничего такого я не хотел. Я любил Ванессу. Она была второй по значимости женщиной в моей жизни. Мне была нужна лишь тема для такой книги, которую захочет прочесть кто-нибудь, кроме меня самого. Если она меня бросит, мое сердце будет разбито, но, с другой стороны, разбитое сердце – вот уже и тема. Не бог весть что, конечно, но все-таки тема.

– Оставь эти пустые угрозы, – сказала она.

Если у меня было туго с идеями, то у нее было туго с чувством юмора. Не то чтобы она не понимала шуток, просто она была слишком хороша для такой ерунды. В сорок один год она по-прежнему могла, не сгибая колени, элегантно вышагивать на семидюймовых каблуках. А для таких упражнений нужна серьезная концентрация.

– Тогда едем вместе, – предложил я и тут же вообразил картину, как мы гуляем по какой-нибудь континентальной набережной, она возвышается надо мной на своих садистских шпильках, а все мужчины завидуют мне, глядя на ее ноги. Как мы останавливаемся тут и там, она сует руку между моих бедер и все мужчины снова мне завидуют.

– Я и без тебя могу отлично провести время, – напомнила она.

– Это мне известно, однако дело не только в тебе. Я не могу отлично проводить время, когда ты не со мной. – Ты, ты, ты.

– Я, я, я.

– Ну и куда мы поедем?

– Выбирай сама. В Австралию?

А вот это уже был вызов. Годом ранее я ездил с ней в Австралию, на Аделаидский фестиваль – куда же еще? – в надежде собрать материал для книги о писателе, поехавшем на Аделаидский фестиваль – а как же иначе? – и там наш брак едва не распался. Обычная история. Поклонница по имени Филиппа говорит писателю, с каким трепетом она читает каждое написанное им слово, а писатель, воровато оглядевшись, увлекает поклонницу в ближайший виноградник и с не меньшим трепетом исследует каждую пуговку на ее платье.

Знала ли об этом Ванесса? Она знала обо всем.

– Еще раз вот так исчезнешь, – предупредила она меня на следующий день во время «завтрака знакомств» в Бароссе (Филиппа, к тому времени уже хорошо мне знакомая, сидела напротив, вся такая чопорно-бесстыдная, – эти «трепещущие над словами» те еще сучки), – и ты отправишься в Лондон один.

– Ты хочешь остаться в Австралии? Да ты здесь в два счета свихнешься.

– Нет, это ты здесь свихнешься. Впрочем, ты уже свихнулся.

– А ты что будешь делать: разводить кур и выращивать виноград?

– Я найду здесь покой.

Ага, покой! Если женщина ищет покоя, ей противопоказан брак с писателем. Уж лучше попытать счастья со взрывотехником.

Так что теперь, предложив поехать в Австралию, я сознательно провоцировал Ванессу. Писатель провоцирует свою жену – чем не завязка сюжета?

В конечном счете мы остались в Лондоне и начали обсуждать развод.

– Не угрожай тем, что ты не готов сделать, – сказала она.

Вообще-то, идея принадлежала ей, и я об этом напомнил. Менее всего я хотел развода. Я по-прежнему получал болезненное удовольствие от общения с Ванессой и приходил в возбуждение от одного ее вида. Лицо ее было как комната со стенами, покрытыми осколками зеркал, острыми и кровоточащими. Глядя на свое отражение в этом лице, я видел себя изрубленным на мелкие кусочки.

Нимб ее огненно-рыжих волос уподоблялся моей фонтанирующей крови. Ее слегка неровные зубы – которые казались расшатанными, хотя это было не так – напоминали состояние моего рассудка.

Тогда почему я сбежал от нее в ту южно-австралийскую ночь с Филиппой, которая не шла с ней ни в какое сравнение? Да просто потому, что подвернулся случай. И потому, что мне надо было поддерживать репутацию Дикого Гая. Только не спрашивайте, в чьих глазах. В своих собственных, на худой конец.

И еще потому, что угрозы Ванессы подать на развод приятно щекотали мои нервы.

– Разумеется, идея принадлежит мне, – ответила она. – Все твои идеи так или иначе исходят от меня.

– Не буду спорить. Тем более что у меня вообще нет идей. Я не философ, я антифилософ. Я рассказываю истории.

– Истории? Когда у тебя были свои истории, помимо тех, что ты получал от меня?

– Назови хоть одну такую, Ванесса.

– Да хотя бы вот эта!

– Пожалуй.

– Ты должен знать, – сказала она, вдруг отворачиваясь от меня, словно любое другое зрелище было ей приятнее, – что мне противен твой образ мыслей.

– Моих мыслей?

– Или мыслишек, если выражаться точнее.

– Тебя злит, что я начал новую книгу?

Ванесса злилась всякий раз, когда я начинал новую книгу. Ведь тем самым у меня их становилось еще одной больше, чем у нее, так и не начавшей новую книгу, поскольку она еще не закончила – да и не начинала – предыдущую. Впрочем, злилась она и в периоды, когда работа у меня не шла, поскольку от этого я делался сварливым и норовил завести интрижку на стороне. Когда я работал над книгой, она хотя бы знала, чем я занят и где нахожусь. С другой стороны, когда она знала, где я нахожусь, ей хотелось, чтобы я находился где-нибудь в другом месте.

Насчет новой книги я соврал – в том смысле, что я не начал по-настоящему писать. Беззвучное говорение не в счет – я вот так «сочинил губами» добрую сотню книг, не веря ни в одну из них. И это касалось не только моих сочинений; я перестал верить в книги как таковые. Если со мной, писателем, был о покончено, то лишь потому, что покончено было с литературой в целом. Однако Ванесса не представляла себе действительных масштабов кризиса. Она видела меня удаляющимся в свой кабинет, слышала дробный перестук клавиш и думала, что я продолжаю этаким неумолкающим китсовским соловьем[18] изливать душу перед компьютером.

Иногда я даже имитировал творческую эйфорию и, выходя к чаю, напевал «Я на седьмом небе»[19].

– Ни хрена подобного! – кричала она из своей комнаты.

Дух противоречия сидел в ней всегда.

– «Я сделал на свой лад!»[20] – пел я наутро после нашей свадьбы.

– Ни хрена подобного, – отвечала она, не отрывая взгляд от газеты.

Если мое пение ее раздражало, то моя работа над книгой доводила ее почти до безумия. Точно так же она реагировала и на мое безделье. В этом заключалась одна из проблем нашего брака. Второй проблемой был я. Не мои действия, а я сам. Факт моего существования. «Ты, ты, ты», – только что в тысячный раз произнесла она. Это звучало как заклинание, частое повторение которого когда-нибудь заставит ненавистное «я, я, я» исчезнуть, раствориться без следа в парах красного вина.

В тот вечер мы ужинали в ресторане, как обычно. Хороший ужин в приличном заведении, на людях оставался одним из немногих удовольствий, какие мы еще могли себе позволить. Данный ресторан был из числа тех, где швейцар имеет обыкновение обходить зал и чинно приветствовать знакомых ему клиентов. Без приветствия швейцара ты как бы выпадал из круга избранных, обращался в ничто. Подойдя ко мне, он приподнял шляпу, и мы обменялись рукопожатием.

Я держал его руку в своей достаточно долго, чтобы все вокруг видели, насколько хорошо мы знакомы. Для полноты картины мне не хватало только назвать его «сэром» и попросить чаевые.

Когда швейцар удалился, мы возобновили прерванный разговор.

– Мы говорили обо «мне, мне, мне», – напомнил я.

– Ты возомнил себя единственным человеком, который не получает то, что заслуживает. А я, значит, получаю по заслугам? Меня тошнит от этих твоих разглагольствований об исчезающем искусстве чтения. А как насчет исчезнувшего умения писать? Падкий до похабщины лавочник из Уилмслоу сочиняет истории о похабном лавочнике из Уилмслоу. Боже, да при таком раскладе будет воистину чудом, если хоть кто-то прочтет твои книжонки!

– Я никогда не был лавочником, Ви. Я был консультантом в магазине модной одежды.

– Модный консультант, подумать только! И кого же ты модно консультировал?

Я хотел сказать: «Женщин из Уилмслоу», что было бы истинной правдой, но в контексте нашего спора такому утверждению недоставало весомости.

– Моим советам следовали многие, – сказал я, – но только не ты, надо признать.

– Ты всего лишь присматривал за магазином своей чокнутой мамаши да пускал слюни, обслуживая клиенток. Я это видела – не забывай, я ведь была одной из них. А твоим советам я не следовала потому, что не желала походить на какую-нибудь чеширскую лахудру.

Тут она была права.

Ванесса никогда не бывала неправа, и за это я ее уважал. Я мог бы сказать: «За это я ее любил», однако я любил ее как раз вопреки тому, что она была вечно права.

Я оглядел ресторанный зал. Психолог наверняка предположил бы, что я неосознанно ищу здесь чеширскую лахудру, на которую не желала походить Ванесса, но в действительности я высматривал среди посетителей кого-нибудь более известного и состоятельного, чем я. Мне доставила бы утешение мысль, что и такие люди не нашли лучшего способа потратить свой вечер. Соответственно, менее известных и состоятельных людей должна была утешать аналогичная мысль при виде меня. Не исключено, что я неосознанно высматривал и этих людей тоже.

Ванесса меж тем говорила, что я должен быть счастлив, если смогу заполучить хотя бы одного читателя.

– Если у тебя появится хоть один, это уже будет одним читателем больше, чем ты заслуживаешь. И одним больше, чем имею я.

Я не стал вдаваться в банальности, уточняя, что она не могла иметь читателей, так как не являлась писателем. И я вовсе не называл себя «единственным человеком, не получающим то, что заслуживает». Я только сказал… что же я сказал? Что-то о крыше, которая вот-вот рухнет всем нам на головы. О том, что никто не получает именно то, что он (то есть он / она) заслужил, хотя некоторые получают больше, чем ему / ей (им) полагается по справедливости. Новый порядок вещей не предусматривал воздаяния пропорционально деяниям. Ты получал либо слишком мало, либо слишком много. Это была жалоба на мироустройство в целом, а не по личному поводу. Однако Ванесса считала, что я не вправе жаловаться ни по каким поводам. Я был одним из счастливчиков. Меня издавали…

Вот в чем было дело. Подобно большинству людей, Ванесса хотела издаваться. Она являла собой прообраз будущего, в котором не будет читателей, зато каждый будет писателем. Я стал писателем у нее на глазах; она видела, как заполнялись текстом страницы, присутствовала при радостном событии первой публикации и рассуждала так: уж если издаваться начал я – уступающий ей в росте даже без семидюймовых каблуков, постоянно говорящий глупости, готовый перепихнуться с первой попавшейся лахудрой, крадущий в магазинах собственные книги и заимствующий у нее все свои лучшие идеи, – то почему бы не издаваться и ей? Разве она не написала пробный текст, по прочтении которого маститый литагент сказал, что у нее есть все необходимые задатки?

– Это было десять лет назад, – напомнил я ей.

Я не стал напоминать, что агент, говоря о необходимых задатках, одновременно шарил рукой у нее под юбкой и что тот же агент позднее вскрыл себе вены (хотя между этими событиями не было доказуемой связи). Но промолчал я не из чувства такта, а потому, что самоубийство Ларри просто не заслуживало упоминания. Куда проще было бы перечислить моих знакомых в издательском деле, еще не ушедших в мир иной, – для этого хватило бы пальцев одной руки.

– И сколько времени мне отводится на завершение романа? Ты вечно шантажируешь меня тем, что вот-вот закончишь свой.

Когда я не отстаивал свое право на шантаж, мне было искренне жаль Ванессу. Я видел, как ее терзает и буквально сводит с ума этот затянувшийся творческий ступор. Казалось, без написания романа жизнь теряла для нее всякий смысл. Порой она страдальчески прижимала к груди кулаки, как мать, у которой отобрали детей, или как Медея, своих детей умертвившая, и умоляла меня сохранять тишину, чтобы дать ей возможность подумать. «Ты меня убиваешь», – говорила она. И я ей верил. Я действительно ее убивал.

Много раз она просила меня работать вне дома – построить для этого флигель в глубине сада, снять офис, уехать куда-нибудь на год. Ее убивали звуки, сопровождавшие этот процесс: бодрое «бьюинг!» включаемого по утрам компьютера, пощелкивание клавиш под моими пальцами.

Она ревновала меня к компьютеру сильнее, чем когда-то к Филиппе. Временами я слышал шорох за дверью и догадывался, что она нарочно истязает себя, прислушиваясь к стуку ненавистной клавиатуры. В таких случаях я начинал с удвоенной скоростью молотить по клавишам, набирая всякую бессмыслицу, лишь бы помучить ее еще больше. Однако моей целью было не просто усугубить ее муки ревности, а через эти муки подтолкнуть ее к работе над собственным романом. В этом я разделял ее помешательство. Пусть книги себя изжили, но сочинительство по-прежнему было для меня единственным стоящим занятием. И пока у Ванессы не выйдет из печати собственный роман, она будет для меня мертва.

Так же я относился и ко всем прочим. Если человек не писал, он для меня не существовал.

– Просто возьмись и закончи книгу, Ви.

– Возьмись и закончи! Возьмись и закончи!!! А что я делаю, по-твоему? Вот исчезнешь из моей жизни, и тогда я ее закончу.

Мне повезло, что сам я пока еще не умер. Писатель осознает себя по уши в дерьме не только в тех случаях, когда его героями становятся писатели, никак не могущие написать книгу, но и когда у него есть жена-писательница, измученная той же проблемой.

Но если книга перестала существовать как живое явление, почему сочинительство по-прежнему имело смысл для нас обоих?

Хороший вопрос, хотя и глупый; такой мог бы задать инопланетянин, прибывший к нам с кратковременным визитом. Сама по себе жизнь как явление – жизнь, имеющая цель и смысл, направляемая идеалами либо верой, жизнь как нечто большее, чем поглощение дорогой жратвы в модных ресторанах, где столик надо заказывать за два года вперед, если только вы не знаете нужных людей (а я их знал), – эта жизнь перестала существовать; однако мы продолжали жить, делали заказы, сидели за своими излюбленными столиками и поглощали нечто дорогостоящее, уже не в состоянии разобрать его вкус, но пока еще в состоянии расплатиться по счету. Не ищите в этом логики. Чем хуже становятся вещи, тем сильнее мы к ним привязываемся.

Я подозвал официанта:

– Андре, еще бутылку «Сент-Эстеф».

Он вернулся с картой вин. К сожалению, «Сент-Эстеф» закончился.

Закончился. Ключевое слово нашего времени. Все заканчивалось. Все истекало. Я вспомнил «Ворона» По, этот шедевр экстатического безумия, с его рефреном: «Больше никогда».

– Что ты сказал? – спросила Ванесса.

Оказалось, я говорил с собой вслух.

– Больше никогда, – повторил я.

Она решила, что я имею в виду наш брак, и потребовала:

– Поясни.

Позднее, уже направляясь к выходу, я заметил на одном из только что покинутых столиков недопитую бутылку «Сент-Эстеф». Я огляделся, проверяя, не смотрит ли кто в нашу сторону. Смотрели в нашу сторону все – им просто было нечем больше заняться, – ну да и хрен с ними всеми! Я сцапал бутылку и залпом допил ее из горлышка.

Писатель-пьянчуга. Я понадеялся, что кто-нибудь из моих читателей видел меня во всем блеске. Потом я вспомнил, что у меня нет читателей.

– Зовусь я желто-спелым![21] – затянул я.

– Ни хрена подобного, – сказала Ванесса.

На пустынной улице Ванесса задержалась, чтобы дать монету бродяге. Это был именно бродяга – не какой-нибудь жалкий попрошайка, опустившийся наркоман из Сохо или бездомный продавец «Важного вопроса», а классический бродяга старой школы, с загорело-обветренным лицом, длинной белой бородой, зияющими прорехами в штанах (под стать большинству нынешних литераторов) и полным безразличием к тому, как его воспринимают окружающие. Он сидел на деревянной скамье у входа в паб и что-то строчил в репортерском блокноте.

– Он похож на Эрнеста Хемингуэя, – восхищенно прошептала Ванесса и полезла в сумочку за кошельком.

– Однако фразы у него получаются длиннее, чем у Хемингуэя, – прошептал я в ответ.

Мне очень хотелось узнать, что он пишет, но подходить вплотную и заглядывать в блокнот было неудобно. Я даже отчасти робел, наблюдая столь глубокую сосредоточенность и дивясь быстроте перемещения ручки по бумаге – компьютер ему был без надобности. Неужто нам посчастливилось встретить последнего пишущего от руки романиста, да еще и на пленэре?

Ванесса наклонилась и осторожно – насколько это слово может быть к ней применимо – уронила монету на асфальт перед бродягой. Он не прервал свое занятие и вообще никак не прореагировал. Я его отлично понимал. В данный момент он видел только фразу на бумаге, которую надо было правильно закруглить, а все прочее для него не имело значения.

Ванесса взяла меня под локоть. Рука ее дрожала. Она расчувствовалась – как всегда, когда ей случалось проявить щедрость. Чего доброго, еще слезу прольет. (А чего тут доброго, собственно?)

Отойдя на несколько шагов, мы услышали, как позади резко брякнула и покатилась по тротуару монета.

Ванесса вздрогнула так сильно, словно за ее спиной прогремел выстрел. Я вздрогнул вместе с ней. Мы оба давно уже были на взводе. Стоило раздаться хлопку в глушителе проехавшего автомобиля, и нам уже казалось, что это застрелился очередной издатель.

– Если ты хочешь вернуться за монетой и снова дать ее бродяге, меня от этого уволь, – сказал я. – Судя по звуку, он не выронил ее, пытаясь подобрать, а швырнул намеренно.

– В меня?

Я пожал плечами:

– В тебя. В нас. В человечество.

Втайне я был весьма впечатлен, ибо последний романист, пишущий от руки на пленэре, оказался еще и последним идеалистом, для которого только творчество представляло истинную ценность.


Периодически я задавался вопросом: «Что столь красивая и уверенная в себе женщина, как Ванесса, – которая могла бы выйти за рок-звезду, или за банкира, или за ведущего утренней телепрограммы (и которая при желании сама могла бы вести такую программу), – что эта женщина нашла во мне?» И ответ был неизменным: «Слова».

В нашу эпоху умирания слов еще не перевелись женщины, которых привлекало в мужчинах умение с этими словами обращаться. Что до мужчин – в особенности косноязычных, – то они были менее склонны восторгаться женским красноречием, а зачастую просто его пугались. Дайте мужчине пару-другую слов сверх стандартного набора, и он всегда найдет женщину, которая будет его за это обожать. Наделите женщину богатым словарным запасом, и она вместо любви будет вселять ужас в представителей противоположного пола. Уж очень нервно этот самый пол реагировал на всякую неожиданность. Практически все знакомые мне мужчины, столкнувшись с подобной женщиной, сразу же терялись и начинали тихо паниковать.

Вот вам еще один пример вымирания – на сей раз мужчин.

Высоко ценя дар слова в мужчинах и в то же время сама их отпугивая этим даром – здесь я говорю об устной речи, а не о романах, которые ей никак не удавалось из этих слов выстроить, – Ванесса считала меня удачной находкой. Она никогда мне в этом не признавалась, но я догадывался, что именно поэтому она стала моей женой, именно поэтому жила со мной все эти годы и по этой же причине как-то раз отвесила оплеуху молодому ретивому колумнисту с именем из одних инициалов, который посмел дурно отозваться о моей прозе.

Вот вам пример женской преданности. Но когда я ее благодарил, она сказала, что это не имеет никакого отношения ко мне.

– Ты заслуживаешь и более крепких эпитетов, – сказала она. – А защищала я только твой дар.

– Но я и есть это самый дар, – возразил я.

Она хмыкнула:

– Как говорила Фрида Лоуренс[22]: «Никогда не верь рассказчику. Верь только рассказу».

– Это сказал Дэвид Лоуренс, – поправил я.

– Ну да, конечно же! – Она внезапно расхохоталась.

Ее точка зрения на этот предмет оставалась неизменной, кого бы из Лоуренсов она ни цитировала. Тот инициалистый колумнист всласть поиздевался над одной новеллой, которая у меня написалась вдруг сама собой, без ощутимых усилий, как сама собой растет в поле посеянная фермером пшеница (идею, разумеется, посеяла в моем мозгу Ванесса). И она с ним поквиталась, напоследок раздавив каблуком сбитые с его носа очки: впредь будет знать, каково бывает слову, этому раненому логосу, когда его сбивают наземь тупой критической стрелой и потом еще попирают ногами.

В умирающих вещах есть своеобразная красота – взять, к примеру, угасающий день или осеннее увядание. То же самое происходит и со словом. Чем заметнее в нем признаки близкой смерти, тем отчетливее проступают все новые нюансы и смысловые оттенки, заставляя людей с болезненно-утонченным воображением восхищаться этой загнивающей красотой.

Стану ли я свидетелем окончательной гибели слова? Я не был в этом уверен, однако живо представлял себе величественную сцену в духе погребальных обрядов викингов, которые сжигали своих конунгов вместе с боевыми ладьями: небосклон кроваво пламенеет (как нос того колумниста после удара Ванессы), последние еще живые литераторы вперяют взоры в догорающий закат, достойный кисти Тернера[23], и с волнительной хриплостью толкают свои прощальные речи, женщины рвут на себе волосы и сотрясают воздух рыданиями. И первейшая среди них, в траурной вуали вроде той, что она носила на похоронах Мертона, – моя Ванесса.

Бесподобная в своей скорби.

6. КОНЕЦ БАНКЕТА

Мы все скорбели. Но в этой ситуации важно было не допускать, чтобы скорбь взяла над тобой верх.

После гибели Мертона я решил навестить своего литагента и посоветоваться, как быть дальше. Живому писателю необходим живой издатель. Когда я позвонил, чтобы договориться о встрече, Фрэнсис первым делом спросил о причинах такой срочности. В его голове я расслышал тревожные нотки.

Как и Мертон, он страшился появления новых книг. Некоторые литагенты, заранее узнав о визите к ним автора, запирались в уборной и не отвечали на звонки в дверь, чтобы не получать рукопись из рук в руки, как судебную повестку. Вот до чего дошло дело: сейчас литагенты считали удачным тот день, когда никто не приносил им рукописи, для которых пришлось бы подыскивать издателя.

Но у меня, по крайней мере, имелся свой агент.

– Кто представляет твои интересы? – бывало, спрашивали меня другие писатели, когда мы встречались на каком-нибудь банкете.

(Мы называли эти мероприятия банкетами, хотя они больше походили на поминки – с тем отличием, что на поминках бывает больше выпивки и сэндвичей. И еще мясные пироги.)

На такие вопросы я отвечал уклончиво. Назови другому писателю имя своего агента, и он-штрих-она тут же попытается увести его-штрих-ее у тебя из-под носа.

Иногда я просто врал.

– Сейчас я сам веду свои дела, – говорил я.

– И как, получается? – выспрашивал Дэмиен Клери.

Дэмиен специализировался на комических романах с налетом сентиментальности, обычно выбирая местом действия старинные провинциальные городки, – один критик назвал его «Троллопом[24] в балетной пачке», – но более всего он прославился тем, что сломал нос своему литагенту, в броске дотянувшись до него через письменный стол. С того времени все агентства перестали сотрудничать с Дэмиеном Клери. И все издательства тоже. Последние четыре года он жил на благотворительные подачки. Я считал его очень опасным человеком – не по причине буйного темперамента, а как раз наоборот. Это был милейший и обходительнейший литератор во всем Лондоне, обладатель золотистых кудрей, фиалковых глаз и чудесного мелодичного голоса. При этом невозможно было предугадать момент, когда у него случится «приступ дикости», – самым уместным здесь я считал именно слово «дикость», примененное ко мне Мишной Грюневальд, и по этому поводу завидовал Дэмиену, ибо сам я ни разу даже не дотронулся до литагентского носа.

– Получается неплохо, Дэмиен, – ответил я, – однако это тот самый случай, когда волка ноги кормят. Надо охотиться за издателями, ловить их в подходящий момент и самолично вручать им рукописи. Посылать тексты почтой бесполезно – читать их они не станут. Приходится вступать в непосредственный контакт.

– Да они меня и близко не подпустят. В каждом издательстве при входе вывешено мое фото. Охранники скрутят меня прежде, чем я доберусь до приемной.

– Мммм, – сказал я, потихоньку пятясь.

– Разве что мою рукопись принесет им кто-нибудь другой, – продолжил он задумчиво.

– Это может сработать, – согласился я. – Да только они все равно узнают, что это твоя рукопись, – хотя бы по подписи.

– Я могу подписаться другим именем.

Он залпом осушил стакан вина и разродился новой идеей.

– Послушай, – сказал он, – а ты не возьмешься забросить издателям кое-что из моих рукописей?

Я попятился еще на полшага.

– Я бы с радостью, – соврал я, – но не забывай, что меня они тоже знают в лицо.

– А ты скажешь, что принес рукописи своего приятеля.

– Допустим. Однако мне бы не хотелось участвовать в обмане, выдавая тебя за другого. Рано или поздно обман вскроется, и тогда мы оба попадем в черный список.

– Я уже в черном списке, – сказал он таким тоном, будто в этом был виноват я.

Он смерил меня взглядом дивных фиалковых глаз и встряхнул золотыми кудрями. Это следовало понимать так, что теперь он взял меня на заметку.

«Кое-что из моих рукописей», – сказал он, и это «кое-что из» прозвучало тревожным сигналом. Сколько их у него накопилось? Ныне и одной отвергнутой рукописи было достаточно, чтобы вывести из себя даже самых тихих и незлобивых из пишущей братии. Я представил себе, как Дэмиен перемещается от издателя к издателю с тележкой неопубликованных комических романов и всюду получает от ворот поворот, – и картина эта испугала меня еще сильнее, чем скорость, с которой он поглощал вино. Невозможно было предугадать, когда ему в очередной раз снесет крышу и кто окажется следующим пострадавшим.

Но я хотя бы мог поздравить себя с тем, что не проболтался о Фрэнсисе. Если кто-то когда-нибудь сломает нос моему литагенту, желательно, чтобы этим кем-то оказался я сам.

Уже несколько лет я носился с идеей написать продолжение «Мартышкина блуда», назвав его, к примеру, «Мартышкин блуд без причуд» или просто «Мартышкины блудни».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6