Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мы и наши горы

ModernLib.Net / Грант Матевосян / Мы и наши горы - Чтение (стр. 1)
Автор: Грант Матевосян
Жанр:

 

 


Мы и наши горы

Автономная республика пастухов

      Это село связано с миром тысячью нитей — телефоном, электрическими проводами, почтой, госпоставками — шерсти, молока, мяса, сельпо № 15, программой учебного года. Библиотечный техникум посылает селу выпускников, смекающих по части транспарантов и режиссуры, районная контора кинопроката посылает сюда фильмы, районная газета — специальных корреспондентов; а село, в свой черёд, посылает в другие села и в город работящих невест, вплоть до самых родов не выпускающих из рук грабли и вилы, даёт вузам способную молодёжь. Люди, ставшие посредниками в общении села с остальным миром и, помимо работы своей, добровольно взявшие на себя миссию — оценивать всё и вся, эти люди, отзываясь о жителях села Антарамеч, неизменно повторяют с доброжелательной улыбкой — «скромные труженики».
      Пятиклассник в Антарамече решает кроссворд, помещённый в очередном номере пионерского журнала, но ему и в голову не приходит сообщить об этом в редакцию. Он решает кроссворд, откладывает журнал в сторону и идёт в библиотеку за новым журналом или отправляется на ток подсобить трактористу, или в поле — пострелять воробьёв, или в кузницу — раздувать мехи, не отводя глаз от куска раскалённого железа.
      Антарамечские ребята, в летние месяцы приезжающие из города на каникулы, идут прямо в поле. Там встречают их просто:
      — Приехали? Ну и ладно, ступайте, вас серпы уже дожидаются.
      Из Антарамеча вышел даже один генерал. Случается, генерал приезжает среди лета. Ему говорят:
      — Товарищ генерал, берись-ка за грабли, поди покомандуй!
      — Небось и без команды немало наскирдовали, — улыбается генерал.
      А генеральша как-то раз обиделась:
      — Очень уж некультурный вы народ, даже не поздравили нас.
      — С чем это не поздравили?
      — Ну вот, пожалуйста! Ведь его же недавно произвели в генералы.
      — А раньше кем он был?
      — Как это кем? Полковником, конечно!
      — Ну, — серьёзно, без тени улыбки заключили в селе. — Стало быть, генералы делаются из полковников.
 
      В школе не было постоянного учителя немецкого языка. Девушки из института, которых направляли сюда, через полгода-год забрасывали губную помаду, разглядывая себя в зеркале, с отчаянием отворачивались и, собрав пожитки, в слёзах покидали село. В оправдание себе они говорили:
      — Разве это жизнь? В кино в папахах сидят, дымят, горланят…
      И однажды директор школы сказал счетоводу:
      — Ты был ведь на фронте?
      — Сам знаешь, без ноги вернулся.
      — Я не про то. Немецкий ведь знаешь?
      — Как же, два года в плену был.
      — Детей немецкому обучать сможешь?
      — Да буквы вроде бы подзабыл…
      — Не беда, приходи, вместе вспомним.
      Геноссе Манукян вспомнил буквы, и с тех пор выпускники школы на вступительных экзаменах в городе по немецкому получали «пять».
      На пост счетовода заступил сторож тока, тоже одноногий. Между ним и председателем произошёл следующий разговор:
      — Счетовод нам нужен, вот что.
      — Мы что, мы вот сторожим.
      — А со счётами справился бы?
      — Чего же не справиться? Тоже работа.
      — Ну и ладно.
      А сторожем на току… Сторожем на току поставили самого первого председателя колхоза — Абгара, того самого Абгара, который теперь день-деньской возился с внучкой и, уложив её спать, принимался ругать старуху. Старуха в долгу не оставалась — начинала кричать, а самый первый председатель, цыкнув на неё: «Не ори, ребёнка разбудишь», — шёл в правление. Приходил самый первый председатель к нынешнему и говорил:
      — Дай ты мне работу Христа ради.
      — Пойди внучку убаюкай.
      — Убаюкал уже.
      — Пойди старуху свою поругай.
      — Поругал уже.
      — Пойди… — нынешний председатель задумывался, — пойди пенсию получи, выписали уже, печенья внучке купи.
      — У внучки зубов нет.
      — Купи для старухи.
      — И у старухи нет, обе они у меня беззубые.
      И председатели — и старый и новый — умолкали в тяжкой задумчивости.
      — Ну, не знаю, — говорил нынешний председатель, — не знаю, — говорил он. — Не мешай мне, я занят.
      — А помнишь, — не унимался самый первый председатель, — ты был совсем ещё молокосос, под стол пешком ходил, и у тебя всегда текли сопли, а я своим платком вытирал тебе нос, помнишь?
      — Как же быть с тобой? — вздыхал председатель. — Косить — не можешь, скотину пасти — не можешь, на пасеку — не захочешь, мёду в рот не берёшь. Давай-ка смастери для скотины дубовые зажимы.
      — Да я же целую гору наделал!
      — Ещё нужно.
      — Да ведь мы железные получили.
      — Дубовые лучше.
      — Зачем нам столько?
      — Ну, не знаю.
      И вдруг освободилось место сторожа.
      — Не назначай никого! — оживился самый первый председатель. — Погоди, за ружьём сбегаю.
      Старик даже споткнулся о порог. А ведь старики обычно не спотыкаются. В их шагах сочетается опыт взрослого и осторожность ребёнка. И оттого, что он, этот старик, по-пастушьи крепко опиравшийся на палку и обе ноги, споткнулся, вдруг особенно почувствовалась в нём жажда жизни — короткого отрезка времени, пленительного, прекрасного, но короткого.
      Антарамеч — село старое. Церковь в нём стоит девятьсотлетняя. Село ли возникло вокруг церкви и обступило её, церковь ли выросла посреди села — неизвестно. Возраст села не установлен. Приезжавшие из города специалисты сказали, что эта церковь — памятник старины. Она особо отмечена и архитекторами: окна её так узки, что разве только солнечный луч через них и пробьётся да ещё голубь влетит, а вот кошка уже не протиснется, — и всё-таки в ней светло, как на улице.
      И архитектор, и историк, и жена генерала, и инспектор финотдела, и телефон, у которого всего лишь тридцатилетний «стаж» в этом селе, и все газеты и кинокартины, директивы, благодарности и почётные грамоты, замечания и выговоры сути села не меняют. Меняется только лицо его. Сегодня в Антарамече деловито прижимают телефонную трубку к уху, важно пробегают глазами столбцы газет, и, если вы возились с машиной и вымазали маслом руки, вам подают тряпку. Сегодня взаимоотношения антарамечца с телефоном не те, что тридцать лет назад. Нет уже того почтения и недоверия, которые когда-то внушал телефон. В тридцатых годах он был чем-то таинственным и всемогущим — какой-то диковинный предмет, которому то приказывали, то грозили, которого то убеждали, то упрашивали. Обычно говорил по телефону председатель, и в такие минуты он тоже казался таинственным и всемогущим, каким сейчас антарамечскому пастуху кажется, к примеру, закодированный атомщик.
      Как-то попросили у председателя лошадь — послать за врачом в соседнюю деревню, и председатель рассмеялся: «Зачем же лошадь, позвоните, сам приедет».
      — Нуда!
      — Конечно, позвоните.
      — Позвонить, — что сказать?
      — Пошлите, мол, в Антарамеч доктора Астэбатяна, ребёнок заболел.
      — А ты не смеёшься? Позвони сам…
      После этого председателю частенько приходилось говорить по телефону по просьбе односельчан, и те чувствовали себя в неоплатном долгу перед ним. Так продолжалось до тех пор, пока однажды телефон не зазвонил в его отсутствие. Пастухи, бывшие в конторе, переполошились, потом обалдело уставились на аппарат. А телефон надрывался, настойчиво призывая кого-нибудь из них к себе. Пастухи переглянулись, потом вытолкали на середину того, над кем потешались больше всех.
      — Сако, ты из нас самый башковитый.
      — Чего стоишь, подойди, не укусит.
      — Сако, чтоб тебе пусто было!
      — Ай да Сако!
      И Сако подошёл и сказал телефону врастяжку:
      — Чего-о?..
      Потом вспомнил, поправился:
      — Алё.
      Друзья так и покатились со смеху.
      — Ишь, какой важный стал! «Алё» говорит! Ну и ну!
      А Сако продолжал говорить:
      — Чего? Да. Антарамеч. Нет, это Сако.
      Звонок был из Гетамеча; сообщали, что в Гетамече для Антарамеча продукты имеются — мыло, спички, ситец, керосин, галеты, вилы; пусть, мол, приедут заберут. Телефон перестал быть тайной. Голос в трубке был настолько человеческий, словно заведующий магазином Хечо стоял рядом — хоть возьми да и хлопни его по плечу. И телефон для Сако сразу стал простым и понятным предметом, и Сако сказал:
      — Хечо!
      — Говори, слушаю.
      — Хечо!
      — Аллё! Говори, Сако, Хечо у телефона.
      — Хечо!
      — Да говори же, слушаю!
      — Хечо, галеты, значит, керосин, ситец и ещё что?
      — Мазут, мыло, гвозди, вилы.
      — Хечо, это ты, значит?
      — Конечно я, кто же ещё?
      — Смотри-ка, важный какой, по телефону разговаривает, не мог, что ли, мальчишку прислать.
      На том конце провода Хечо громко расхохотался.
      — Хечо! — сказал Сако. — Ты сукин сын, Хечо!
      Сако хотел сказать, что теперь, ежели будет нужда, он и сам позвонит по телефону, вместо того чтобы посылать мальчишку.
      Потом пастухи вырвали у Сако трубку и по очереди прокричали кто на что был горазд, и выкрики эти относились большей частью к Хечо, к его конокраду-отцу и конокраду-деду. Этим пастухи хотели высказать своё одобрение тому, кто придумал телефон, его отцу и его деду. И продавец магазина Хачик Погосян так именно и понял их выкрики.
      И телефон вошёл в быт. Потом в село пришло электричество, радио и так далее и тому подобное.
      Кстати, электричеством называлось в первые дни, да и потом ещё долго, всё новое в селе. Даже обыкновенную железную кровать Сако называл не иначе как «электрической». Электрическая кровать! Все так и покатывались со смеху, а ему, бедняге, казалось, что людям просто охота посмеяться, и он сам смеялся вместе с ними.
      Село быстро постигло разницу между электричеством и неэлектричеством и, обогащённое новым знанием, продолжало обрабатывать тот участок земли, который достался ему на планете Земля. А участок, доставшийся Антарамечу, был и впрямь великолепен. Церковь с голубями на скатах крыш, кладбище, по которому не понять, у кого из покоящихся здесь антарамечцев потомки были богатыми и у кого бедными, потому что каменотёсы села из поколения в поколение тесали камень по одному и тому же образцу. За кладбищем пашни, поднимающиеся по склону горы. Там, где пашни останавливаются, испугавшись крутизны, там пасутся белые и чёрные стада овец. А в долине реки, протекающей внизу по ущелью, в долине, где зной скапливается и встречается с прохладой, узкой полосой тянутся сады. Здесь излучина реки образует небольшое плато — Аторик , гладкое, как стол, сплошь покрытое доброй, сочной травой, вскормленной чернозёмом. Посреди этой травы и расположилась в шахматном порядке пасека Антарамеча со всеми своими голубыми домиками, с номерами от одного до пятисот тридцати. Отсюда на четыре, на пять километров разносится неумолчный концерт пасеки, а на километр и даже два — густой горячий аромат мёда. На том берегу реки медведь, наверное, садится на корточки, смотрит вверх, туда, где пасека, и, наверное, глядя на медведя, улыбается сквозь очки старый пасечник. «Ну что же ты стал, иди, раз уж ты такой храбрый…»
      — Конечно, будете ставить Антарамеч нам в пример, — ворчали на районных совещаниях руководители колхозов. — Ещё бы! Был бы Антарамеч нашим. Одна пасека у них чего стоит… Господь не поскупился, дал им вдоволь всего.
      Честное слово, господь всем дал вдоволь, не поскупился. Правда, одарив Антарамеч Аториком, господь не расставил на нём в шахматном порядке голубые домики пасеки. Это он предоставил сделать людям. И если люди не задались целью превратить участок земли, доставшийся им на планете Земля, в цветущий сад, то не найдут они у себя никакого Аторика, будь он даже под самым их носом, или же найдут, но не окажется в нём чернозёма в сажень толщиной, а будет какая-нибудь дряяь вроде глинозёма — словом, обязательно чего-нибудь да не хватит.
      Я уже сказал про церковь. Пусть учёные превозносят её как хотят — это их дело. Я же в нашей церкви вижу лишь свидетельство того, что на маленьком этом участке планеты дружба человека с землёй насчитывает долгие и долгие годы.

Песнь о верности

      От пастуха Ованеса родился пастух Есаи, от пастуха Есаи родился пастух Айказ, от пастуха Айказа родился Степан, но Степан уже не пастух, Степан — секретарь райкома комсомола.
      Впрочем, я хочу рассказать про Айказа: Ованеса я не видел, слышал только, что прожил он сто двадцать семь лет и последние два года жаловался на плохое зрение. Что касается Есаи — я помню его смерть: «Есаи водой унесло». — «То есть как это?» — «Хотел на лошади реку перейти, и унесло». — «Но тело хоть нашли?» — «Нет ещё». — «Тьфу!» Похорон Есаи не помню. Помню только, что сказавший в сердцах «Тьфу!» надевал в это время штаны, и нога его запуталась в штанине, и он прыгал на одной ноге и проклинал того, кто сшил эти проклятые штаны, то есть свою жену. Жену этого человека не помню, не помню, кто рассказал, что Есаи унесло течением. Помню только стук дождя в окно, чей-то кожаный мокрый пиджак да ещё человека, который плюнул в сердцах — «Тьфу!» — и ногу его, запутавшуюся в штанине.
      Итак, про Ованеса я только слышал, про Есаи помню, как он умер, а вот Айказа сам знаю.
      Айказа однажды забрали. Никто не знал, куда он делся: может, он в далёкой Сибири, а может, стоит сейчас за тем вон дубом, а может, и не стоит — лежит под ним в земле… Антарамеч про это ничего не знал. Так прошло четыре года. Потом началась война. Война помогла найти Айказа: полевая почта номер такой-то, часть такая-то, Айказу Есаевичу Оганесяну. «Полевая почта…» — тоже вроде бы неизвестность, но тут хоть можно смекнуть, что неизвестность эта где-то в направлении Моздок — Волга — Москва — Ленинград — Мурманск. Потом полевая почта стала обозначать, по всей вероятности, Киев, потом это был, видимо, Кёнигсберг, потом Болгария, Румыния или Чехословакия… А потом уже и Берлин.
      И Айказ из неизвестности с помощью полевой почты вернулся через Берлин и предстал здесь, в Антарамече, в форме лейтенанта.
      Четыре года плюс война, итого — восемь лет.
      Когда в село возвращался какой-нибудь Мушег, или Ерванд, или Акоп, или Асатур, весь в пыли фронтовых дорог, Антарамеч, правда, радовался. И ещё как! Но самообладания не терял. Спустя минуту после встречи село припоминало клички Мушега, Ерванда, Акопа, Асатура, припоминало, что один из них говорил всегда немного в нос, а дед другого хромал на левую ногу, а бабка третьего — на правую… Подобрав полы, село бежало навстречу каждому, кто вернулся с фронта, окружало его весёлой радугой, оглушало звонкими поцелуями, криками, бессвязными возгласами ликования, шутками — острыми и плоскими. А потом, расталкивая нерасторопных старух и малышей, подминая под себя низкие заборы, вновь прибывшего вели через всё село и усаживали во главе праздничного стола. Но на следующий же день село припоминало его старое прозвище; кто-нибудь, с лопатой в руках высунувшись из хлева, кричал ему вдогонку:
      — Кутузов!
      А Асатур Хачатрян, к которому это относилось, продолжал себе вышагивать с невозмутимым видом, удивляясь тому, что дома в Антарамече одноэтажные… Вот в Берлине…
      — Кутузов! Послушай, Асатур, тебя ведь зову, не слышишь, что ли? Будто Кутузов не ты, а кто другой…
      — Ну ладно, говори, что тебе?
      А тому, кто высунулся из хлева, просто проверить хотелось, как звучит старое прозвище Асатура, а сказать ему было ровным счётом нечего, и потому он задавал первый пришедший в голову вопрос.
      — Куда, говорю, путь держишь?
      — Гуляю вот.
      — Надо же! Ну и Кутузов! Гуляет вот!
      В Антарамече сразу же угадывали — пойдёт ли, скажем, бывший пастух пасти овец или же попросится на новую должность. Антарамечу и двух дней достаточно было, чтобы любого Асатура Хачатряна обратить в прежнего Кутузова, вместе со своими волкодавами, в папахе и с палкой в руке стерегущего рассыпавшееся по склону стадо.
      Что касается Мушега, то там и двух дней не потребовалось, часу даже не понадобилось. Не успел он добраться до околицы и вытереть со лба пот, как кто-то, откуда-то высунувшись, прошепелявил:
      — Шгоречь бы чебе, Антарамеч! В этом глупом шеле не ш кем и шлова шкажать по-рушки…
      — Мушег вернулся, — подхватили другие. — Братцы, маршал Жуков отдал прикаж уничтожичь вражешкий танк, ну я и выштрелил иш швоей «Качюши» — тыж-выж… — и такую кашу из шипящих наговорил, что и Мушег не расхлебал бы её.
      Ну, конечно, Мушега тоже встретили честь по чести и, сокрушая заборы, привели и усадили во главу праздничного стола. И сказали:
      — Ах, шгинучь чебе, Антарамеч! В этом дурачком шеле никто по-рушки и шлова не шкажет.
      — Нет, братцы, не говорил я ничего такого, — запротестовал Мушег, — подумал только, а шкажачь — не шкажал.
      — Ну, как вы там с Жуковым?
      — А мы с Жуковым, братцы мои… — начал Мушег, и таким образом вскоре в селе появился новый цикл легенд «Маршал Жуков и Мушег».
      Но вот вернулся в село Айказ. Село не стало вспоминать его прозвище. Село обрадовалось так, что у одного подкосились ноги, другой на секунду замер там, где стоял — у забора, который он выпрямлял, в дверях хлева, откуда выгребал лопатой сор, у молотилки, со снопом на вилах, у очага, забыв, что яичница на сковороде подгорает. Пальцы, нащупавшие в кармане коробок спичек, так его и не вытащили, всадник, поднимавшийся в гору, не пришпорил лошадь, хоть и отвёл стремена, и руки, приготовившиеся было принять волейбольный мяч, вдруг так в повисли вдоль тела, а мяч прилетел и — бац по голове…
      — Айказ вернулся!
      И взлетел мяч, всадник пришпорил лошадь, пламя спички коснулось цигарки, яичница не успела подгореть, и молотилка, захлёбываясь, зажевала сноп.
      Айказ не спеша миновал овраг и вошёл в село.
      — Здравствуй, Асатур.
      — Здравствуй, Мушег.
      — Как поживаешь, Степан-бидза?
      — У-у, Басар! Поди сюда… Смотри-ка, признал — не лает.
      — Здравствуйте, ребята.
      Картавые и звонкие детские голоса дружно выдохнули в ответ:
      — Здравствуйте! — словно камень плюхнулся в воду.
      — Этот, — сказал Айказ, — нашего Авага внук, сын Мгера.
      Этот, — сказал Айказ, — сын Сергея, старшего твоего сына, Абгар, а невестка у тебя, кажется, из Гетамеча, из семьи Арсенянов, если не ошибаюсь.
      Этот, — сказал Айказ, — нашего Вазгена сын. Этот — нашего Ашота. Этот — нашего Ваче. Этот — нашего Сероба. Или Саргиса? Нашего Саргиса, — и про всех Айказ говорил «нашего».
      Эти нашего… Багдо девчонки.
      А этот хороший мальчик, — Айказ хорошо видел, чей это сын, но не мог вспомнить имя его отца, а прозвище не хотел называть — кто знает, может, речь идёт о погибшем уже человеке, может, не вернулся с войны отец этого мальчика. — Где работает твой отец, сынок?
      — В магазине.
      — Осколок у него в ноге застрял, — пояснил Абгар, — устроили в магазин, работа нетрудная.
      — Ну, значит, это нашего Мерина сын.
      Потом Айказ положил руку на голову веснушчатому пареньку.
      — Это нашего… — и запнулся. Подумав, сказал: — Это сын Саака.
      А когда они с Абгаром отошли от ребят, Айказ сказал:
      — Позор Сааку. Плюю на него. Почему не прогонит жену? Слепой и тот увидит, что мальчишка — вылитый Дурмиш.
      — Прогнал. Другую привёл. Снова свадьбу сыграли. На славу.
      — Молодец!
      Потом председатель Абгар спросил Айказа, где он будет жить: в город переедет или останется в селе? Если останется в селе — пусть идёт в председатели, а то он, Абгар, устал да и стар уже.
      — Нет. — Айказ не хотел в председатели.
      Лейтенант может остаться в армии, стать полковником, а потом и генералом — словом, большим человеком в хромовых сапогах. Что же до нашего лейтенанта — он остался в селе. Но вы знаете, за восьмилетнюю отлучку кто не отвыкнет от села. Ребятишек узнал — и на том спасибо. Айказ не то что ребятишек, и дорогу в село мог забыть и имел на то право. Айказ весь белый свет повидал, глаза у него приноровились к большому простору, село ему теперь тесным показаться могло.
      Айказ сделал то же, что много лет назад сделал его отец, вернувшись с первой мировой войны. Есаи пошёл прямо в телятник и узнал всех телят. Айказ тоже пошёл на ферму и узнал всех телят — этот от той-то коровы, этот от той, но почему двадцать два телёнка, почему не двадцать четыре? А Цагик, наверное, околела, старая ведь была, а Сурьма всё ещё яловая, продать её надо к чертям…
      …Но Айказ опять исчез. На этот раз адрес его был известен. Он писал письма. Ему посылали посылки: яблоки, сушёные фрукты, шерстяные носки. Он просил в письмах: носки потолще вяжите, яблоки только зимние - присылайте, летние портятся. А спустя некоторое время написал: яблок никаких не присылайте — всё равно не доходят, сушёные фрукты доходят. Работа у меня, написал, хорошая, нетрудная. Потом прислал снимок — он с семьёй: Дуся, Степан, Анаит, Мариэтта (вернёмся в село — Маро будем звать).
      — Семьёй обзавёлся, не приедет, значит, — завздыхали в селе.
      Спустя восемь лет Айказ приехал. Вначале огорчился было, что дети забудут русский, потом решил, что, напротив, армянскому в придачу научатся.
      Айказ всегда любил поговорить о том о сём — такой уж он был человек. Потому его и забрали. Разговоры сами по себе полбеды; беда, что в результате ещё немногои Айказ не мог бы уже различать, какой телёнок от какой хоровы.
      Есть у нас такой сосед, дядя Григор. До войны он плотничал. Но потом у него отобрали рубанок, дали взамен винтовку. Повоевал он четыре года, был партизаном, был и в действующей армии. В газете было написано, что на счету у него — сто пятьдесят убитых гитлеровцев. Сам он об этом потом говорил:
      — Посудите сами, стреляю без осечки и четыре года винтовки из рук не выпускал… да нет, пожалуй, больше ста пятидесяти будет.
      Казалось, человек забыл своё ремесло и с усмешкой вспоминает время, когда он был плотником. И 9 мая 1945 года, в день, когда замолкли все винтовки, казалось бы, этот человек должен был растеряться: «А теперь что делать?» Но он не растерялся.
      — Когда мы вошли в Германию, — рассказывал дядя Григор, — нашу роту разместили на ночь в селе. В комнате собачий холод, дверь не затворяется, я рванул — сорвалась с петель, проклятая, и обратно не навешивается. Хозяйка старая женщина. «Мамаша, — говорю, — не найдётся ли у тебя какой-нибудь инструмент?» — «Рубанок, — говорит, — годится?» — «Годится», — говорю. Принесла: не рубанок — одно загляденье. Навесил я дверь и говорю: «Мамаша, хочешь, считай, что я купил рубанок у тебя или отнял, — как знаешь, а только беру я его себе».
      Солдат, возвращающихся домой, проверяют — не прихватили ли они с собой оружие. Григора проверяли раз пять и каждый раз, нащупав у него под гимнастеркой твёрдый свёрток, сердито вскидывали глаза… Но каждый раз дядя Григор разворачивал свой свёрток, и проверяющие покатывались со смеху.
      Говорят, лётчики на земле делаются раздражительными. Это правда. Небо для них то же, что стадо для антарамечского пастуха. Они не могут жить без неба, как пастух не может жить без стада и плотник без рубанка. На земле лётчики часто напиваются и, встав где-нибудь посреди тротуара, исподлобья непонимающе смотрят на прохожих. Из этого люди глубокомысленно заключают, что лётчик — это вам не земледелец, что ремесло его выше, и есть тут явное пренебрежение к старому ремеслу земледельца. Но не приведи бог так думать всерьёз. Знаете, что бы из этого получилось? Антарамеч и антарамечцы вконец поссорились бы друг с другом, антарамечец проглядел бы тот день весны, когда пора бросать в землю семена или когда пора поворачивать голубые домики пасеки лицом на восток, и не смог бы антарамечец определить, в какой из жарких дней лета лучше начать жатву, и не нашёл бы ту глубину, в которую сажают хрупкий черенок. Ведь всё это делается не по агродирективам. Ведь это же так, знаете! Тот же градусник, скажем, в таких делах — ничто. Никакой вам градусник не найдёт ту глубину, которая полагается саженцу, не укажет тот день, когда на западе зацветёт липа, а на востоке раскроется первый медоносный цветок.
 
      Я не знаю, что бы случилось, если бы в один прекрасный день все люди, как лётчики, стали бы слушать только небо. Поливальщик наверняка не услышал бы удовлетворённого вздоха утолившей жажду земли, пасечник не услышал бы дыхания первых медоносных цветков, раскрывающихся на восточных склонах гор. Ведь это дыхание так неуловимо, что почувствовать его может только сам пасечник, потому что для иных людей даже целые букеты ничем не пахнут.
      Что, если бы человек работал пасечником только потому, что его назначили пасечником? Он не видел бы медведя, потому что он ведь пасечник — не сторож, и ему дали только сетку для лица, а ружья, чтобы стрелять, не дали. И медведь бы не томился на другом берегу реки, а прибрёл бы на пасеку, опрокинул бы ульи и расшвырял бы их, потому что мёду в рамках не нашёл бы. А в рамках не было бы мёду, потому что пасечник не повернул вовремя ульев лицом на восток.
 
      Антарамечских пастухов поссорили однажды с их стадом. Согласно директивам антарамечские овцы уже должны были быть острижены и Антарамеч давно уже должен был выполнить поставки шерсти. Но в Антарамече медлили, давали обещания, а на тревожные звонки и депеши из района не отвечали, — словом, воз с места не двигался. Дальше так продолжаться не могло. Наконец для выяснения причин столь странного непослушания в Антарамеч был направлен инструктор, который и выяснил, что руководители колхоза ввиду… непрерывных дождей стрижку овец отложили! И тогда возник вопрос: а правильно ли назначены в этом селе руководители? Двух мнений не могло быть — разумеется, неправильно.
      — Мне всё равно, — сказал на это председатель. — Снимут, пойду в стригали… То есть как это всё равно?! — взорвался он тут же. — Не позволю стричь, и всё тут! Не разрешаю!
      — Овцы наши — не станем стричь, — заявили пастухи, — мы не враги себе.
      — Ах, вот где собака зарыта! — осенило инструктора. — К общегосударственному делу относитесь как к личному.
      Председатель был вызван в центр, а один из пастухов под началом инструктора стал стричь овец, обстриг полстада, в сутки спал три-четыре часа: «Обстрижём, товарищ инструктор, нам-то что, чёрт с ними, с овцами, обстрижём, пусть подыхают. Свет клином сошёлся на этих овцах, что ли? В Казахстане вон их сколько!»
      Заготовка шерсти пошла вперёд семимильными шагами, председателю был вынесен строгий выговор по партийной линии, а молодняк весь подох. И тогда строгий выговор вынесли инструктору, с председателя же выговор сняли, а пастух, который обстриг стадо, целую неделю не показывался на людях, целую неделю провалялся у себя на тахте, уткнувшись лицом в подушку, потом взял да переселился в город. Там он, говорят, нашёл работу, продвигается помаленьку по служебной лесенке. Надо полагать, в скором времени станет инструктором или чем-нибудь вроде этого.
      После этого случая республика пастухов потеряла свою самостоятельность, свою независимость. Для того чтобы восстановить поголовье скота, пастухам стали предлагать тысячи всевозможных методов. Они ничего в этих методах не смыслили. Им бы собрать все указания, предложения и прочее, взвесить всё обстоятельно, обсудить, что-то отвергнуть, что-то принять… Но потеря была так велика, а сроки для восстановления поголовья так малы, что пастухи уже ничего не соображали. Они подписывались под самыми фантастическими обязательствами. Они обещали от ста овец получить сто пятьдесят ягнят. Но они и сами не верили своим обещаниям. Не уверенность владела ими, а надежда, туманная, слабая надежда, что, мол, ежели необходимо, то, может быть, каким-нибудь чудом этот приплод получится независимо от них… Они не были больше хозяевами своего стада, они не были уже пастухами, а были своего рода обязательствами, живыми, что ли, обязательствами, пришитыми к стаду. Корреспондентам газет они говорили:
      — Добро пожаловать! Наши горы вам на радость! Как живём? Хорошо живём. Если до революции наше село имело… то теперь оно имеет…
      Затем сдвигали, как полагается, папаху набок, накидывали пастушьи свои бурки на плечи и, облокотившись на палки (традиционные палки), заученно улыбались в объектив. Под конец они предлагали корреспонденту:
      — Зашёл бы, мацуна поел, мацун у меня холодный, свежий.
      А ведь дома у них был не только мацун, мацун в глиняной миске, но и рыбные консервы да и вообще много чего вкусного — в десять раз получше этого самого мацуна. Но они играли в какую-то свою пастушью игру, пастух без мацуна что за пастух? И вот молоденький пастух, получивший нормальное среднее образование, юноша, который завтра может быть призван в армию, может стать лётчиком-испытателем, может в вуз поступить, может уйти с головой в какую-нибудь науку, открытую только в XX веке, юноша, вчера ещё употреблявший в школьном сочинении слово «пешкеш» как архаизм, теперь приписывал себе идущие от дедов «мудрые» поговорки, вроде: «Ежели летом лягу я в тенёчек, зимой подохнет мой телочек…»
      И почудилось вдруг на мгновенье, что число людей, которые только и знают, что судить о мире, прибавилось ещё на одну тысячу и на ту же тысячу убавилось число людей, делающих этот мир миром.

Арифметика

      Дядюшка Аваг пересчитывал овец в стаде по десяткам — отгонял от стада овцу и говорил:
      — Одна.
      За первой овцой следовала вторая. Дядюшка Аваг легонько притрагивался к ней палкой:
      — Две.
      За второй следовала третья:
      — Три.
      За третьей — четвёртая:
      — Четыре… пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
      Десяток — откладывал дядюшка Аваг в уме.
      Овцы трусили вокруг дядюшки Авага, а он быстро притрагивался к ним своей палкой:
      — Раз, две, три… десять. Два десятка… Раз, две, три…
      Друзья посмеивались над Авагом, а тот добродушно отмахивался:
      — Не мешайте, видите, делом занят.
      — Пересчитал овец, Аваг?
      — Пересчитал.
      — Сколько их?
      — Да столько же.
      — Ну, а сколько всё-таки?
      — А сколько записано. Все наши.
      В горах вообще считать не любят. Про стариков там говорят: «такому-то сто лет уже», а все остальные — молодёжь, начиная от шестидесятилетнего деда и кончая семилетним мальчиком. Те, которым и семи нет, вовсе в счёт не идут, те младенцы. «Сколько нынче овец в вашем стаде?» — спросите вы. Вам ответят: «Падежа не было, прибавьте, значит, к тому, что было, приплод». — «Сколько корма?» — «Столько, сколько скосили». — «Мёда?» — «Один раз собрали, потом ещё раз собрали, могли бы ещё раз собрать, да подумали — пусть остаётся в ульях, пчела будет сытая».

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6