Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Деревянная пастушка

ModernLib.Net / Современная проза / Хьюз Ричард / Деревянная пастушка - Чтение (стр. 3)
Автор: Хьюз Ричард
Жанр: Современная проза

 

 


Огастин описал церковь — старая, маленькая, почти заброшенная, она стояла среди деревьев. Строил ее архитектор с довольно примитивным представлением о пропорциях, и все же она была прелестна (Ри сказала, что строили ее по планам «какого-то англичанина по имени Рен», но этот Рен, видно, поддался непомерно упрощенному «пастушечьему» стилю). Она была вся деревянная, эта маленькая покинутая пастушка, и вся белая, за исключением черепицы, позеленевшего медного флюгера и колокола, в который теперь уже нельзя было звонить, да тех мест, где краска сошла от непогоды, обнажив розовую штукатурку. Рядом с церковью стоял, как призрак, брошенный здесь кем-то допотопный «Тин-Лиззи» (одна из моделей «форда»); мотор с него сняли, обшивку срезали; «из-за высокого кузова, — писал Огастин, — он похож на длинноногого черного великана, застрявшего в сорняке». Машина так долго простояла тут, что колеса по самую ось ушли в землю.

Затем Огастин описал «Большой дом Уорренов». За почти непроходимыми кустами, на фоне стены из деревьев виднелся окруженный деревьями горделивый дорический фасад с остатками архитрава. Дом тоже был, конечно, деревянный и некогда такой же белый, как церковь. Он был огромный (в масштабах Новой Англии), полуобвалившийся и населенный призраками.

«Малый дом Уорренов» стоял на другой стороне дороги. Теперь в нем размещалась лавчонка, где продавали все: и сапоги, и мясные консервы, и сеточки для волос, и топоры, и пилюли от кашля, равно как и синие холщовые рубашки по 95 центов за штуку, которые носили тут даже девушки. Были здесь и кости для корсета, и фитили для ламп, и самогонные аппараты (по крайней мере части к ним, причем каждая часть именовалась как «приспособление, пригодное для разных нужд»). Старый Али-Баба спал над своим «магазином» в бывшей прелестной спальне, выдержанной в колониальном стиле. «Я как-то пошел с ним наверх, чтобы поискать гвозди нужного размера, и три ножки большой медной кровати провалились на моих глазах сквозь пол». Запас керосина на всю округу лавочник держал в кладовке, где раньше хранили порох. Продавал он и самодельное «Верное средство для излечения скота», которое наливали из одноногого сосуда, бывшего некогда серебряным спиртовым кофейником, изготовленным в Шеффилде. Лавка служила также и клубом, куда заходили все — и те, кто хотел что-нибудь купить, и те, кому ничего не было нужно…

Казалось, обо всем этом можно спокойно писать домой (хотя письмо придется опускать в Нью-Йорке, ибо Огастин знал, какую роль может сыграть почтовый штемпель). И тем не менее он медлил. Его самого привлекала заброшенность этого полуразрушенного селения, которое так отличалось от хорошеньких, ухоженных поселков в колониальном стиле, до противного игрушечных, которые он видел по пути сюда; но как воспримет это Мэри, когда прочтет письмо? Обычно англичане пересекают океан, вооружившись нужными рекомендациями, и посещают всем известные места, поэтому не легко заставить Мэри поверить, что такое можно увидеть здесь, в Новой Англии, ибо этот уголок по крайней мере лет на пятьдесят отстал от того, что еще доживает свой век в Старой. Впечатления от Америки людей того круга, к которому принадлежали Уэйдеми, строго ограничивались городами с небоскребами и дорогими курортами, а также золоченой цепью — о, таких гостеприимных! — друзей их друзей…

Кузница — увы! — была в еще худшем состоянии, чем все остальное, так как часто горела (Ри говорила, что пожары в кузнице были главным источником существования кузнеца), и не представляла собой ничего интересного — писать тут было просто не о чем. В этом году ее наспех сколотили из побывавшего в употреблении оцинкованного железа, уже кое-где проржавевшего и даже дырявого. Кузнец чинил сельскохозяйственный инвентарь, когда мог (что бывало редко); поломанные же машины, починка которых превышала его возможности и познания, так и стояли у кузницы. «По крайней мере, — говорила Ри, — хоть ядовитому плющу и вьюнку есть на чем расти». (Огастин терпеть не мог этих длинных цепких растений с усиками, как и колючего репейника величиной с хорошую крысу.) Помимо своих обязанностей, кузнец еще продавал бензин — в жестяных банках, так как у него не было насоса, — и это, конечно, «немало помогало ему при пожарах». А кроме того, кузнец, по словам Ри, был по уши влюблен в некую Сэди, которая и смотреть-то на него не желала, «хоть она ему вроде бы племянница»…

Нет, пожалуй, и кузницу, и кузнеца лучше опустить. Огастин вытащил чистый лист бумаги и принялся рисовать для Полли самку скунса с детенышами — этакие забавные маленькие существа, черные с сединой, большущий пушистый хвост, а головы не видно; как-то раз он, затаив дыхание, наблюдал их с порога своего домика. Рисуя зверьков, он подумал: откуда у него взялась вдруг сладостная надежда, что ему еще доведется увидеть Мэри и Полли, не говоря уже о новорожденном…

Ну почему у него не хватило ума отдать себя в руки полиции, как только он ступил на твердую землю, почему он не попытался все им объяснить?! Теперь Огастин уже прекрасно понимал, какого свалял дурака (нет смысла притворяться, что это не так), понимал и то, что в любой момент мог основательно поплатиться за свою глупость. Но даже сейчас, пока он старательно вырисовывал хвосты своих скунсов (а будущее представлялось ему настолько мрачным, что он распушил их, точно султаны на голове лошадей, впряженных в катафалк времен королевы Виктории), что-то в глубине его существа бурлило и рвалось наружу, хотя пока и не могло прорваться, словно воздух из-под слоя глубокой грязи, образующий на ее поверхности лишь пузырьки. А дело в том, что, хотя Огастину не очень-то понравилось находиться под обстрелом, теперь, когда все было позади, он не только не жалел об этом, а наоборот, не вычеркнул бы этого эпизода из своей жизни за все золото мира. В Оксфорде существовала непреодолимая пропасть между теми, кто воевал, и теми, кто был еще слишком молод, чтобы участвовать в войне… Теперь же в него стреляли и даже могли убить — какой огромный груз вины сняло это с него, хотя «его война» и длилась всего шесть секунд (ну, семь самое большее)!



Оторвав наконец взгляд от своего рисунка, Огастин увидел в окне взволнованное личико… Он отшвырнул перо и вскочил на ноги с чувством такого облегчения, что даже сам удивился, как это взрослый человек (человек, участвовавший в бою, человек, в которого стреляли и которого даже могли убить!) допускает, что его настроение может в такой мере зависеть от какой-то девчонки — от этой Ри. А он вынужден был признаться себе: время, проведенное с нею, имело другую тональность — октавой выше.

Кто же она все-таки, эта Ри? Огастина немало озадачивало то, что она ни разу не упомянула о своих родителях и не сказала, где живет, не говоря уже о том, что ни разу не пыталась затащить его к себе домой, чтобы похвастаться своей добычей, как это свойственно детям. Живет она здесь постоянно? Или, может быть, приехала только на лето, на каникулы, из других краев — с оравой молодежи, которая, словно скворцы, вдруг стайкой налетает на местную лавку и так же стайкой исчезает?!

Помимо лесов, вокруг поселка мили на четыре или на пять тянулись невысокие каменистые холмы, поросшие на вершине кустарником, а ближе к основанию разделенные каменными оградами на квадраты полей, где трава тщетно боролась со скалистой породой и сумахом. Здесь были разбросаны маленькие фермы, бревенчатые или дощатые, давно не крашенные и вопиюще бедные — один только жилой дом без всяких пристроек, даже без погреба, во дворе — уборная, проржавевший старый насос да остатки прошлогоднего запаса дров. Янки, некогда построившие эти фермы и трудившиеся здесь, давно перевелись: не одно поколение тому назад все сколько-нибудь энергичные янки перебрались на Запад, а тут остались менее радивые, зато более симпатичные люди — мужчины, которые не слишком склонны были гнуть спину, — и потому жалкие фермы, едва влачившие существование, одна за другой переставали существовать. Опустевшие, полуразвалившиеся домишки либо окончательно разваливались, либо сгорали дотла, но некоторые уцелели, и последнее время их по дешевке, в рассрочку начали приобретать для летнего отдыха художники и писатели, которым был еще не по карману Провинстаун, а за ними и просто предприимчивые горожане скромного достатка… Вот к ним-то, скорее всего, и принадлежала Ри. Внизу, в долине, у более благополучных фермеров были большие табачные плантации и крытые черепицей сараи для просушки табака, высокие круглые силосные башни, позвякивающие ветряные насосы, поднятые над землей выше силосных башен, и стада черных с белым «гольштинок», которых на ночь загоняли в огромные металлические коровники, однако по большей части этими фермами нынче владели шведы, а Ри, уж конечно, не была шведкой!



Так или иначе, но это таинственное существо приплясывало сейчас у него на крыльце, радуясь какой-то придуманной ею затее…

9

Ри не делала никакого секрета из своего дома или своей семьи — просто у них с Огастином было так много всяких интересных тем для разговора, что ей казалось пустой тратой драгоценного времени говорить о «доме». Да и вообще в последнее время родители и все родные отошли для нее на задний план, стали чем-то вроде надоевших старых вещей, как столы или стулья. Даже об отце, который раньше был ей так дорог, она вспоминала теперь лишь в связи с появлявшимся в конце недели и долго не проходившим запахом пятицентовых сигар.

Бедняга Брэмбер! Дело в том, что Брэмбер Вудкок обожал своих детей и, однако же, летом почти их не видел». Всю неделю он работал в Нью-Йорке, в субботу приезжал вконец измочаленный, в воскресенье полдня спал, проснувшись, разбирался в долгах и просроченных счетах поденщикам, а поздно вечером, уже снова измочаленный, возвращался в душный Нью-Йорк, даже не получив удовольствия от общения со своей любимицей Ри, которая целый день пропадала где-то допоздна.

Мало проку было от Ри и ее матери, Джесс Вудкок. Привязанная к ферме с июня до Дня труда[3], непрерывно борясь с муравьями, доводившими ее до исступления (не говоря уже о детях и поденщиках, ибо ни у кого из тех, кто приезжал сюда на лето, не было средств механизировать свое хозяйство), Джесс Вудкок была очень недовольна Ри — ведь она же самая старшая, а помощи от нее никакой.



Не только семейство Вудкоков огорчалось по этому поводу. За последние несколько лет (вследствие то ли войны, то ли изобретения двигателя внутреннего сгорания, то ли появления теории Фрейда) на всем пространстве страны от океана до океана тысячи юнцов вдруг взбунтовались, ушли из семьи, порвали с родными и маленькими стайками двинулись по опасному, еще не создавшему своих устоев и правил послевоенному миру — одинокие, как орлы, и беззащитные, как овцы, они образовали нечто вроде современного юного воинства Христова, только без креста на своих знаменах или, вернее, с совсем другой эмблемой на них и без всяких идей в голове, если не считать сознания своей молодости и собственного «я». И хотя у них были матери, нынче это ровным счетом ничего не значило: они вели себя так, словно были найдены под придорожным кустом да там же и выросли.

Молодежь, приезжавшая на каникулы в поселок, образовала свою «стаю» и проводила все лето вместе — о доме они вспоминали, лишь когда хотели есть или спать или же им требовались деньги. Их Нестором, самой старшей среди них (и единственной местной жительницей) была Сэди: «стая» приняла эту «племянницу» кузнеца в свои ряды (хоть она и казалась им древней старухой) из-за ореола, окружавшего девушку, которая вроде бы сама заплатила за свое обучение в юридическом институте, водя время от времени грузовики со спиртным, и как раз перед выпускными экзаменами получила пулеметную очередь в плечо.

Самой младшей в «стае» была Анн-Мари Вудкок, которая показала себя «крепким орешком» и, хоть ей еще не исполнилось и тринадцати, все же была принята. Она не меньше кого другого умела идти на риск, и все ее любили, но решающую роль сыграла тут, конечно, репутация Ри, а она уже прославилась своей доступностью — «лакомая штучка», ну и мужское поголовье в «стае», несмотря на малолетство Ри, охотно ублажало ее… Возможно, она просто считала, что оплачивает свое пребывание в «стае», давая себя тискать, а возможно, тосковала по ласкам отца — он любил с ней повозиться, и его ласковые руки всегда с такою нежностью гладили ее.

До появления Огастина эта новая жизнь в «стае» значила для Ри очень много, а поскольку главное в жизни «стаи» — составлять единое целое с сорока другими людьми, то и теперь для Ри мало что изменилось, ибо она чувствовала себя единым целым с Огастином. Она была с ним божественно счастлива, пока не начинала задумываться над некоторыми вещами… А стоило ей призадуматься, как она огорчалась и вообще ничего не могла понять. Ведь она же вроде нравится ему, и все же… Право, можно подумать, что даже очень нравится, однако… Ну, какой парень станет вести себя так, как Огастин, если ты ему хоть чуточку нравишься?

По представлениям Ри, ни один мальчишка, выросший из пеленок, не отказался бы потискать приглянувшуюся ему девчонку, тоже, конечно, уже вышедшую из пеленок, однако Огастин, в какие бы уединенные места она его ни заводила, ни разу этим не воспользовался. Да, конечно, она отлично знала, что мальчики, вырастая, теряют интерес к тощим, недоразвитым «младенцам», но ей никогда и в голову не приходило, что, по представлениям Огастина, она еще совсем дитя. Вполне может быть, что жгучее желание почувствовать на своем теле его губы и руки — желание, которое в последнее время начало обуревать Ри, — в какой-то мере объяснялось всего лишь потребностью увериться в том, что она ему нравится.



Огастин же совсем не понимал, что творится с Ри, он парил в облаках, а возможно, мозги у него забило песком — считайте, как хотите, — и сейчас он видел лишь, что Ри приплясывает на крыльце, радуясь идее, которая родилась у нее во сне и в успехе которой она не сомневалась.

Ночью ей приснился золотой, заколдованный, сказочный дворец с рядами красивых мраморных колонн, которые было так приятно гладить, и она в этом дворце вдруг превратилась в ослепительно прекрасную, сказочную принцессу и перед ней на коленях стоял принц. Когда она проснулась, план ее был почти готов. Заколдованный дворец — это не иначе как «Большой дом Уорренов» (ведь от этих развалин веяло такой романтикой!). Так вот, сегодня они с Огастином пролезут сквозь кустарник и заберутся туда, где многие годы не ступала ничья нога, и там сон ее станет явью… Следуя этому плану, она извлекла Огастина из его домишка и, блестя глазами, заявила ему, что надоели ей эти скучные старые леса, а потому она придумала нечто совсем другое.

Когда упирающийся Огастин (а он понимал, что не имеет права так рисковать: они же могут попасться!) спросил, какого черта ей понадобилось в этом доме, она скорчила таинственную физиономию и заявила, что там полно призраков и она надеется увидеть привидение, а увидеть привидение было для нее, судя по всему, пределом мечтаний!.. Его колебания явно огорчали девушку — в глазах ее вдруг появилась такая мольба, что он наконец сказал: «Хорошо».

10

Когда Огастин поднял Ри на руки, чтобы перенести через канаву, окружавшую владение Уорренов, ее дыхание прохладным дуновением коснулось его щеки — какой же, значит, стоит зной! Увы, на земле никуда не денешься от жары — даже здесь, в гуще деревьев, оба они взмокли от пота. То ли дело в открытом море, где даже в тропиках прохладнее, чем в этой парилке; залезть бы сейчас на грот-мачту, в чрево приспущенного паруса — не то стоишь, не то полулежишь, прижавшись спиной к парусине, чувствуя под ногами гик, наслаждаясь прохладой овевающего тебя воздуха… Правда, был такой случай, когда шкипер шутки ради круто развернул судно и Огастин едва успел очнуться и сообразить что к чему, иначе лететь бы ему прямиком в океан!

При этом воспоминании он громко расхохотался, но Ри сжала ему пальцы, требуя молчания (и она была совершенно права, ибо в лавчонке через дорогу мог кто-нибудь находиться и услышать их, а ведь никак нельзя, чтоб их слышали).



Когда они наконец пробрались к дому, Ри до того не терпелось в него попасть, что Огастин отодрал прогнивший ставень и, приподняв ее как перышко, поставил на подоконник, но при этом так подтолкнул, что она потеряла равновесие и растянулась плашмя на полу. Джинсы на ней были слишком узкие и непрочные — они лопнули, и сквозь дырку на заду бледно засветился никак не вяжущийся с таким костюмом крепдешин. Она поднялась на ноги и, вытирая пот, стекавший в глаза, выпачкала себе лоб, ибо пол, на который она свалилась… Но не успел Огастин и рта раскрыть, чтобы посмеяться над ней, как она прижалась своим перепачканным личиком к его боку и зашептала напряженным тоненьким голоском, словно много раз репетировала эту фразу: «Одни — только ты да я».

И умолкла: где же эти золоченые сказочные залы, которые она ожидала увидеть? Они стояли в темноте — свет проникал сюда лишь сквозь окно с выломанным ими ставнем, в которое заглядывал теперь казавшийся прозрачным на ярком солнце плющ. От резкого перехода со света в полумрак глаза Ри сначала вообще ничего не видели, но теперь зрение стало постепенно возвращаться к ней: нет, никогда за всю свою жизнь не доводилось ей находиться среди такой грязи, она даже не представляла себе, что такое может быть! Паутина, вся в затейливых фестонах, гирляндами свисала с потолка. Густая пыль затянула стены и полки, сгладив все края и углы лепных карнизов, — всюду мягкие волны тяжелого матового шелка, (пока вы не дотрагивались до них) и слабый, но отвратительный запах. Мебель почти вся исчезла — осталось только несколько предметов обстановки, слишком массивных и уродливых, чтобы их вывозить… Пружины углового диванчика торчали из обивки, и на одной, из спиралей лежал оскаленный труп крысы.

Пыль покрывала пол таким толстым, мягким слоем, что Огастин и Ри ступали по ней, как по снегу. И Ри (подобно пажу из известной баллады) старательно ставила свои маленькие ножки в его большие следы. Так они продвигались вперед, эти двое, и всюду на нижнем этаже царил мрак, окна были закрыты ставнями, пол закрывал ковер из пыли, а зловоние кое-где стояло такое, что дух захватывало.

Они вышли к лестнице. Изящные, тонкие, как кружево, перила были липкие от грязи, точно недоеденная конфета, но за них приходилось держаться, если ты хотел попасть наверх, так как многие ступеньки либо подгнили, либо вообще отсутствовали.

Наверху света было больше, но смотреть было не на что, если не считать припорошенных пылью дохлых мух: они лежали кучками, будто кто-то их старательно сгреб; мушиные крылышки тотчас прилипали к влажной от пота коже, точно перья к дегтю. Лишь на самом верху, на чердаке, набрели они наконец на что-то представлявшее хоть какой-то романтический интерес — там оказался чуланчик, забитый газетами времен Гражданской войны (Огастину говорили, что последний из Уорренов был убит в той войне и с тех пор дом пустовал). Но и газеты рассыпались в прах, как только вы к ним притрагивались.

Почти не разговаривая, с каждой минутой чувствуя себя все более подавленными, они переходили из одного чердачного помещения в другое, шагая под гигантскими грибами, выросшими там, где не хватало черепиц, по полу, усеянному пометом летучих мышей и сотен побывавших здесь птиц. Внезапно перед ними возникла дверь, они с большим трудом открыли ее и… У ног зияла пропасть: они стояли на шатких остатках обгоревшего крыла здания.

Почувствовав приступ дурноты, боясь упасть, Ри в страхе попятилась, но Огастин продолжал стоять на самом краю, глядя вниз. Ри протянула дрожащую руку, чтобы поддержать его, но не могла заставить себя сделать хоть шаг — ненавидела себя за трусость, чувствовала, что умрет, если он полетит вниз, и… в то же время испытывала странное желание столкнуть его. А Огастина работа на паруснике, когда он лазал по мачтам, окончательно вылечила от головокружения, и сейчас, увидев, как Ри позеленела от страха, он решил показать себя и, ступив на обугленную, качающуюся балку, принялся балансировать на своих привыкших к морской качке ногах над трехэтажным провалом в пустоту… Ри, как ребенок, сунула грязный кулачок в рот и закричала.

Когда Огастин, целый и невредимый, вернулся, смеясь, на твердую почву, это уже был Конец! Ри так на него обозлилась, что изо всей силы пнула его в коленку, глаза ее были полны слез, но она сдерживалась, чтобы не расплакаться, и от усилий вдруг заикала. Они пошли вниз. В молчании (если не считать ее икоты) вылезли из окна, через которое сюда проникли, — только на этот раз она не позволила, чтобы он ей помогал. И так же в молчании (если не считать ее икоты) расстались. Но как только он исчез из виду, она дала волю слезам.

До чего же все ужасно, и какой ужасный он, этот Огастин!

11

Порою Огастин начинал всерьез тосковать по «Элис Мей». В этот отшельнический период его жизни без дел и событий Огастином нередко с такой силой овладевали воспоминания, что даже здесь в своей хижине, далеко от моря, он вдруг слышал хлопанье парусов. На другое утро после неудачного посещения «сказочного дворца» он сидел на своем единственном стуле, дожидаясь появления Ри (а Огастин с читал, что она непременно появится, несмотря на устроенный вчера тарарам), и от нечего делать листал оставленный кем-то в уборной — для практических целей — каталог фирмы «Сирс-Робак». Переворачивая страницы, он накал на рекламу зюйдвесток и непромокаемых плащей… И в нос ему ударил запах соли, а пол закачался под ногами, и ему отчаянно захотелось снова попасть на корабль, очутиться среди взрослых мужчин. Позвякиванье собачки, когда крутишь рукоятку лебедки; запах стокгольмского дегтя, когда промазываешь юферсы, или льняного масла, когда натираешь мачты, а потом карабкаешься по выбленкам и целый час стоишь на вахте в вышине…

А что, если сняться здесь с якоря, двинуться на побережье и поболтаться у причалов? Столько моряков нынче бегут со своих кораблей в американских портах, что на одном из них наверняка найдется для него пустая койка, и никто не станет задавать ему вопросов, хоть у него и нет документов, удостоверяющих, что он моряк! Получалось же у других… Взять хотя бы Артура Голайтли, этого могучего как бык американца, которого он застал в парижском кафе за чтением «Оссиана» Макферсона: когда Артуру приходило в голову пересечь Атлантику, он всегда отрабатывал свой проезд на судне, если слово «работа» вообще применимо к Артуру, похвалявшемуся, что он заслуженно потерял куда больше мест, чем кто-либо на Монмартре (в ту пору он как раз умудрился потерять место ночного сторожа на кладбище, иначе, великодушно предложил он, Огастин мог бы в любое время располагать его будкой). Ведь на море, говорил Артур, стоит кораблю покинуть порт, и тебя могут вышвырнуть за борт лишь в буквальном смысле (иными словами, зашив в мешок и привязав к нему камень). Но такого с живым человеком еще не проделывали, даже если ты перестаешь работать, лишь только лоцман отвалит от борта и судно выйдет в открытое море. Матросов, естественно, нанимают для поездки в оба конца, но, когда судно с Артуром, переплыв океан, приходило в порт и он, сойдя на берег, не возвращался, шкипер был только рад.

Огромный, как памятник, Артур, сын американского генерала, отличившегося в войне за независимость, избрал себе такой образ жизни лишь для того, чтобы самому избегнуть Вест-Пойнта[4]. Лицом он, правда, вовсе не походил на аристократа, скорее, по мнению Огастина, напоминал рабочего-ударника с большевистских плакатов (если не считать прыщей) и был силен как слон, хотя предпочитал не утруждать своих мускулов… Но в том-то и был весь фокус: если Артур нанимался на работу кочегаром, то он и выглядел как кочегар, тогда как от Огастина за милю несло благородным происхождением и Оксфордом и он был не настолько гибок, чтобы уметь это скрыть. Ну, кто поверит, что эти руки могут выполнять тяжелую работу? А как только пойдут расспросы, тут недалеко и до ареста. И все же, если никаких перемен в его положении не произойдет, придется что-то предпринять — все лучше, чем сидеть на месте, точно завороженный заяц, и ждать, когда тебя прикончат…

Но куда же, черт бы ее побрал, девалась Ри? Она еще ни разу не заставляла так долго себя ждать.

Огастин готов был работать даже на камбузе, если ничего другого не выйдет.

Камбуз на «Элис Мей» находился на палубе посередине судна; однажды Огастина заставили готовить обед, когда шхуна мчалась на всех парусах при ветре в пять баллов (было это близ залива Чезапик, но довольно далеко в океане, ибо им приходилось держаться извивов Гольфстрима). Вертлюг на трубе почему-то заело, ветер задувал в нее, и из зольника валил удушливый дым, такой густой, что ничего не было видно. Дверь из камбуза пришлось открыть — иначе дышать было нечем, — и вода, заливавшая палубу, попадала в камбуз и стояла на полу, доходя Огастину до колен, а с плиты, шипя, испарялась, образуя облака пара, но уйти он не мог и, крепко зажмурившись и кашляя так, что грудь разрывало, продолжал придерживать на плите большой чугунный котел, чтобы он не съехал при качке…

А сейчас как бы ему хотелось снова там очутиться!



С самого раннего детства Огастин бывал по-настоящему счастлив, казалось, только в обществе мужчин. Мать ужасно с ним нянчилась. До четырех лет его катали в коляске, за которой вышагивала няня в сопровождении служанки, а впереди вприпрыжку бежала счастливица Мэри. Он до сих пор помнил это позорище — белоснежную коляску на ярко-синих колесах; помнил и то, как потом, когда он подрос, голова его с трудом умещалась на подушке и рыжие кудри всегда были смяты… Ничего удивительного, что его излюбленным занятием стало убегать от няни! Сама няня, естественно, не могла бегать, но для этой цели наняли длинноногую молоденькую служанку Мейбл — она показала совсем недурные результаты в беге на 50 ярдов. Тогда Огастин приноровился плюхаться на землю, как только ему удавалось скрыться из виду. И вот, когда мальчика впервые повезли в Ньютон-Ллантони для торжественного визита к двоюродным дедушкам, он стрелой промчался по всему внезапно открывшемуся ему простору террасы и проскользнул в приотворенную боковую дверь в то время, как Мейбл огибала оранжерею. Дверь эта вела в святая святых — Ружейную комнату, посреди нее стоял дедушка Уильям, а вокруг — множество ружей, и одно из них он разбирал!

От дедушки Уильяма в те дни отчаянно разило черным порохом — даже больше, чем сигарами, ибо генерал до конца своих дней упорно стрелял дичь из старого ружья, заряжаемого с дула, так как с ним легче было справляться (такое оружие мог предпочесть лишь большой знаток своего дела, и это чуть не стоило генералу глаза, когда он слишком быстро вздумал перезарядить ружье и старая глиняная трубка, которой он насыпал порох, вспыхнула от еще тлевшей в стволе крупинки и разлетелась на куски так, что ему обожгло лицо). Дедушка Уильям торжественно поздоровался со сбежавшим «дитятком» как мужчина с мужчиной, и остаток утра они провели, обсуждая искусство стрельбы, а также чистки оружия и ухода за ним. А тем временем Мейбл бегала по всему саду, истошно вопя: «Вылезайте из-за куста, сию минуту вылезайте, мистер Огастин, я же вижу вас, прекрасно вижу!» Или: «Если вы сейчас не слезете с дерева, я тут же иду к вашему дедушке». Но дедушка и внук были равно глухи к ее призывам.

С тех пор всякий раз, как Огастин отправлялся на прогулку в своей чертовой коляске, он требовал, чтобы няня принесла ему еловых шишек и высыпала на снежно-белое одеяльце; он сидел в коляске, привязанный постромками, подкидывал шишки одну за другой в воздух и палил по ним из пугача, восклицая: «Вот и нет!» — а Мейбл отрабатывала свое содержание, обшаривая кусты и подбирая этих подстреленных им «птиц»…



— Э-гей, привет!

Вздрогнув от звука незнакомого голоса, внезапно нарушившего тишину, Огастин поднял глаза: перед ним темным силуэтом в проеме двери стояла незнакомая девушка — очертания ее фигуры слегка расплывались за тонкой проволочной сеткой.

— Так как же, можно войти, или вы молитесь, или еще что?

Не дожидаясь ответа, она открыла дверь, прошла мимо Огастина в другой конец комнаты и, подойдя к окну, заметила:

— Ей-богу, я вовсе не хочу вам мешать! — И оборвала сама себя, ругнувшись (вполне дружелюбно) по адресу лошади, которую она привязала у домика к дереву; затем плюхнулась прямо на кровать Огастина в своих перепачканных маслом, плохо сшитых дешевых бумажных шароварах, какие надевают в армии на учениях, вытащила из кармана «Лакки Страйк» и чиркнула спичкой по зубам. — А ну, давайте знакомиться. Вы — Огастин. Я — Сэди. — Он недоуменно смотрел на нее, и тогда она добавила: — Задушевная маленькая подружка вашей лесной курочки. — Подумала-подумала: — Вот дура-то, не курочки, а петушка: ведь ее фамилия — Вудкок[5]. — И поняв, что фамилия Ри неизвестна ему: — Драгоценнейшей Анн-Мари, неужто не ясно?

Наконец он понял… Ну, безусловно, это и есть так называемая «племянница» кузнеца! Ничего себе «маленькая подружка» — этой девице явно за двадцать, может, она даже одного с ним возраста… От нее несло пудрой и духами, и Огастин с возрастающей неприязнью разглядывал ее. В «стае» контрабандистка Сэди, окруженная ореолом, считалась «шикарной девчонкой», он же в этом плосколицем существе не видел ничего привлекательного. Крепко сбитая, неряшливо одетая брюнетка, густобровая, с белой жирной кожей; пальцы пожелтели от никотина, заплетенные в косы волосы закручены на ушах рогульками, из которых вываливаются шпильки.

Она проторчала у него почти час. Засыпала вопросами, пытаясь выяснить, кто он и что он, сказала, что обожает англичан, и ушла наконец лишь потому, что он ничего не мог предложить ей выпить. Но запах ее остался, и Огастин сорвал с кровати покрывало и простыни, чтобы проветрить их на солнце.



Рано или поздно всему, естественно, приходит конец: не могла Ри держать Огастина только для себя и скрыть от всех его существование, особенно если учесть, что она так часто отлучалась, а друзья у нее были любознательные. Накануне, когда она вся в слезах возвращалась домой из «Большого дома Уорренов», ее перехватили сгоравшие от любопытства приятели и подружки, и от неожиданности и расстройства она рассказала им все.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24