Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Деревянная пастушка

ModernLib.Net / Современная проза / Хьюз Ричард / Деревянная пастушка - Чтение (стр. 4)
Автор: Хьюз Ричард
Жанр: Современная проза

 

 


Итак, теперь ее находка стала всеобщим достоянием и «стая» приготовилась к атаке.

12

Сэди была лишь авангардом. Поздно вечером, когда Огастин уже давно лежал в постели, «стая» явилась к нему в полном составе; он проснулся от голоса Ри, которая нехотя тянула у него над ухом: «У-у-у!» (но так нежно, точно птичка выводила рулады). Он открыл глаза: в комнате двигались какие-то тени и светилось несколько электрических фонариков. Они прибыли (довольно мрачно пояснила Ри, избегая встречаться с ним взглядом), чтоб устроить вечеринку — прямо тут, у него на крыше, так что придется ему подняться.

Огастин в изумлении оглядел комнату: мальчишки и девчонки школьного возраста, ночью, без присмотра! Он был ошеломлен. Высшие слои английского общества, чью культуру вобрал в себя Огастин, склонны были «делить людей по половым признакам на две половины», как однажды выразился Дуглас в Оксфорде. Эти две половины держались порознь, и им запрещено было… да нет, их просто отталкивали друг от друга уродливые защитные одежды и ритуальные маски. «Les jeunes filles-en-herbe[6] упрятаны в гимназические платья до щиколоток, — заметил как-то Дуглас. — А мальчишки от воздержания покрываются прыщами с головы до пят, пока…»

«Пока девчонки не „вылупятся“, точно горох из лопнувшего стручка!» — вставил Джереми (при этом кто-то весьма двусмысленно пошутил насчет стручка).

Но сейчас Огастин вынужден был признать, что эта компания выглядела веселой и живописной, как на картинке! Вечеринка может получиться презанятная…

Ночь была темная; молодежь полезла на крышу по лестнице, которую они с собой принесли, фонарь — единственный источник света, если не считать светляков да вспышек молнии, — прицепили повыше к трубе. Ночь была не только темная, но и душная, поэтому все разделись до белья: мальчишки остались в белых бумажных трусиках и майках, а девушки — в крепдешиновых комбинациях. Итак, они взобрались в темноте по лестнице и уселись рядком на коньке крыши. Не прошло и нескольких минут, как они уже пели во весь голос, время от времени обмениваясь дурацкими шуточками, поедая огромные куски дыни — при этом все обкапались соком — и потягивал красное вино прямо из горлышка оплетенной бутыли, которая ходила по рукам. Вино было крепкое, и вскоре то один, то другой из гостей, потеряв равновесие, с грохотом скатывался по черепице и глухо шлепался вниз с девятифутовой высоты.

Огастин сразу потерял из виду Ри, и его соседкой на крыше оказалась девушка по имени Джейнис — прелестница, утверждавшая, что ей уже восемнадцать (что не вполне соответствовало истине), а также что она шотландка. Огастину она очень понравилась… Но Джейнис скоро свалилась вниз, и тогда он очутился рядом с двоюродным братом Ри — красивым малым по имени Рассел, который, словно «человек-змея», мог сзади обвить себе шею руками и при желании говорить белым стихом. Они с Огастином отлично поладили… только он тоже скоро свалился с крыши — в тот самый момент, когда, вывернув руки, сцепил их под подбородком.

Дальше за ним сидела пятнадцатилетняя Белла. Перебрав вина, девушка еле ворочала языком, однако все же стремилась поддерживать беседу. Впрочем, продолжалось их общение недолго — она тоже потеряла равновесие, но не покатилась кубарем, как все остальные, а заскользила вниз, потому что сидела на гребне крыши боком, и разорвала даже то немногое, что было на ней. Все рано или поздно съезжали вниз, потеряв равновесие, или же падали, заснув.

Когда забрезжила заря, на крыше оставались только Огастин и Сэди; заметив это, Огастин намеренно соскользнул вниз, и Сэди осталась одна. Вырисовываясь на фоне светло-зеленого неба в едва прикрывавшем тело розовом крепдешине и поясе с резинками, но без чулок (на этот раз от нее пахло «ситронеллой» — средством против комаров), Сэди, единственная уцелевшая из всех, принялась петь сиплым, глубоким, оперным контральто. Огастин решил лечь спать и, чтобы Сэди не могла его увидеть, пошел к себе в дом вдоль стенки, где его скрывал карниз крыши; по пути ему то и дело приходилось обходить спящих, которые лежали вповалку, прижавшись друг к другу, чтобы согреться: ведь они были почти голые (Огастин наткнулся на Беллу, которая спала, положив пухлую, как у младенца, руку на лицо Расселу, это явно мешало ему дышать, и Огастин передвинул ее руку).

Ри спала одна и во сне вздрагивала. Слегка потеряв над собой контроль под воздействием вина, Огастин уже хотел было взять ее на руки и отнести в дом, чтобы уложить в постель под одеяло, но потом передумал, решив, что «лучше не надо», и вынес ей одеяло на улицу, а когда стал ее накрывать, она вдруг приподнялась, и ее вырвало (раз она «спиртного в рот не берет», значит, это от дыни?). Затем, даже не взглянув, кто ее укрыл, она плотнее завернулась в одеяло и тотчас уснула.



В то утро Огастин спал долго. Когда наконец он вышел из дома за одеялом, то обнаружил, что вся зелень вокруг истоптана и помята, а ночные посетители исчезли. Одеяло, однако, лежало в том виде, как его оставила Ри, — точно пустой кокон, из которого вылезла бабочка. А вот бутыль исчезла. Посмотрев вверх, Огастин увидел, что они забыли фонарь — он по-прежнему висел на трубе, и крошечное пламя на ярком дневном свету казалось сквозь закопченное стекло оранжевым.

Огастину предстояло еще закончить свое письмо к Мэри (где он успел уже описать деревянную церковь — эту «маленькую покинутую пастушку, от которой отвернулся даже ее неверный пастушок — старенький „форд“, а также „пещеру Али-Бабы“, где наряду с самогонными аппаратами торгуют китовым усом для корсетов и другими любопытными вещами). Но эта ночная пирушка была уж слишком в духе писаний Малиновского…[7] Эти сказочные обитатели острова Тробриан… человек злой мог бы назвать все, что происходило тут, братанием белых с цветными! Огастин никогда не видел, никогда и помыслить не мог, что увидит нечто подобное… Однако писать об этом домой ему не хотелось — слишком вся эта история его взбудоражила, что-то в нем трещало, ломалось и вызывало радостное возбуждение. Он просто не знал, что об этом и думать — прогресс это или упадок нравов? Огастин не в состоянии был ответить себе на этот вопрос — пока что нет. Его шокировало то, что девчонки, притом совсем молоденькие, так напиваются… Но одно уже и теперь было ему ясно: жизнь здесь может быть удивительно приятной, если исключить Сэди.

Решив поразмышлять об этом, он опустился на землю и тут же заснул — прямо на солнцепеке. Ему приснился тот роковой день в Уэльсе — день, когда он вернулся с болота в свой пустой гулкий дом с маленькой утопленницей на плече, а когда стал снимать ее с плеча, к ужасу своему обнаружил, что скрюченное тельце уже окоченело. Но дальше во сне все развивалось иначе: он твердо знал (сам не понимая почему), что на этот раз не может положить разбухшее от воды тельце на диван и на всю ночь оставить его так, в мокрой одежде, — он должен раздеть девочку, словно живого ребенка, которого нужно уложить в постель. Когда же он начал ее раздевать, то увидел, что вместо кожи у ребенка — шелковистая шкурка, мягкая на ощупь, как моль… Стянув с нее через голову рубашонку — девочка теперь лежала перед ним голенькая, в одних только носках, — он вдруг увидел, что глаза на мертвом личике широко раскрыты и напряженно следят за каждым его движением и что это глаза не девочки, а Ри…

Проснувшись, он обнаружил, что лежит на спине, на самом солнцепеке, взмокший от пота, и в горле комом стоит непрорвавшийся крик.

13

Будучи теоретически фрейдистом, Огастин, однако, держал себя обычно в узде и теперь пришел к выводу, что нельзя безнаказанно подавлять свои инстинкты. С этим человек родится, и, значит, лишь какой-то катаклизм способен тут что-то изменить. Этот жуткий сон (какого черта приснилась ему вдруг Ри?) словно все в нем перевернул, но он не понимал почему.

Что же до пирушки, то во всем этом он не разобрался, а потому, чем меньше будет сказано о ней Мэри, решил он, тем лучше. И он закончил письмо, так и не обмолвившись о пирушке ни словом. Затем вложил письмо в подарок, купленный для младенца (сокровище, добытое в «пещере Али-Бабы»), и попросил сдать пакет на почту в Нью-Йорке.



«Ах, если бы Огастин был здесь! — думала Мэри. — Он такой умный, на его суждения всегда можно положиться…»

Мэри в то утро очень нуждалась в Огастине. Проблема с Нелли получалась неразрешимая, а тянуть дольше было нельзя… Несчастная Нелли, какая трагическая судьба! Начать с того… Нет, начать надо с того, что она родила ребенка с водянкой головного мозга, потом утонула маленькая Рейчел, а теперь вот и туберкулезный муж отмучился, отойдя в мир иной.

После смерти Гвилима Нелли, естественно, не может оставаться в этом уединенном домике, где они поселили ее, чтобы Гвилим мог спокойно умереть; дело в том, что секта, к которой принадлежал Гвилим, была бедная и для вдов неимущих священников пенсия составляла самое большое десять фунтов в год. Но какое же место может найти вдова с ребенком, который связывает ее по рукам и ногам, в такое время, когда миллионы людей тщетно ищут работу? На что она может рассчитывать? Поступить к кому-нибудь бонной? Вполне возможный выход, но не с младенцем на руках. Ну кто из друзей Мэри согласился бы взять в дом ребенка из простого сословия, который скоро пойдет в деревенскую школу и будет приносить оттуда вшей, паршу, дурные манеры и даже плохой английский язык? Рассуждать так, конечно, бездушно, но матери должны прежде всего думать о собственных детях и быть твердыми в подобного рода вещах. Раз сама она, Мэри, не взяла бы к себе женщину с ребенком из-за Полли и Сьюзен, как же она может просить об этом кого-то другого?!

Ах, если бы Огастин был тут! Ей просто не с кем больше посоветоваться. Гилберта нечего и спрашивать: он с самого начала (когда утонула Рейчел, а у Нелли еще не родился ребенок и врачи еще не поставили крест на ее муже и не отослали его домой) — Гилберт уже тогда предупреждал ее, чтобы она не вмешивалась в это дело. По его глубокому убеждению, гуманист-либерал должен заниматься лишь мерами по искоренению социального зла в целом, а благие деяния отдельных лиц только отвлекают от этого, да и несправедливо получается по отношению к остальным, а значит, с моральной точки зрения порочно. Он весь кипел: ее, видите ли, «совесть» мучает, потому что рядом голодает Нелли, но она спокойно проходит мимо того, что миллион людей погибает от голода… Так к кому же ей воззвать, думала Мэри. Отец Джереми, как она слышала, стал теперь архи-чем-то-там, а значит, человеком очень влиятельным, но Джереми только что отбыл за границу месяца на три или на четыре — в ожидании какой-то государственной должности, а у атеистки Мэри не хватало духа самой обратиться к прелату…

Вот почему Мэри в то утро, когда пришло письмо от Огастина, думала о брате (Гилберт в это время охотился где-то на северных пустошах, и она могла спокойно прочесть письмо). В коробочке, адресованной «Новоиспеченному младенцу — если он уже появился», лежала стеклянная тарелочка для пикулей грубой выделки, на донышке был выдавлен бюст женщины в корсаже, какие носили в девяностые годы, а вокруг по краю шла надпись принятым в те годы шрифтом: «Пикули — любимая еда любимой». При виде тарелочки у Мэри сразу потеплело на душе — такой подарок в связи с рождением младенца мог прислать только старина Огастин! Еще в коробочке лежали рисунки с надписью: «Для Полли — с любовью»; на одном рисунке были изображены олени с задранными ветром белыми хвостами, а на другом — «мама-скунс со своими детенышами». Не то чтобы Огастин так уж хорошо рисовал, но Мэри знала, что Полли будет в восторге…

Развернув письмо, Мэри сразу увидела, что обратного адреса по-прежнему нет (а ей так хотелось написать ему, рассказать о столь многом — ведь в жизни ее появилась Сьюзен, — хотелось послать фотографии Полли, сделанные в тот день, когда ей исполнилось шесть лет). Когда же Мэри прочитала письмо, сердце ее и вовсе упало: речь в нем шла лишь о разных местах — о людях Огастин почти не писал; о самом же себе и вовсе не сообщал ни слова. Только вскользь упоминал о какой-то «малышке, с которой познакомился во время купания на прошлой неделе», но больше ни о ком — даже не упомянул об ее родителях! Короче говоря, если не считать малышки, речь в письме шла только о лесах и домах… Мэри опустила письмо, оно навело ее на мысль о картине одного мусульманина, на которой изображены были луки, выпускающие стрелы без лучников, и тараны, рушащие стены сами собой, без людей… Чем объяснить, что Огастин написал ей, своей сестре, своему самому близкому другу, такое письмо, точно сочинял его для справочника Бедекера?! Ей стало грустно оттого, что духовно они стали так далеки…

Тут явился Уонтидж с горкой свежих тостов и от имени миссис Уинтер спросил госпожу, не могла бы она найти минутку и принять Нелли перед тем, как мисс Полли начнет свои уроки. Мэри пришлось сказать: хорошо, она позвонит.

Пока Нелли ничего не приискала себе, ей поручили давать Полли «подготовительные» уроки, и она каждый день приезжала в барский дом на велосипеде со своим десятимесячным младенцем, подвязанным в корзиночке к рулю. Однако оставалось всего три недели до появления мисс Пенроуз, настоящей гувернантки, с которой договорились заранее, вскоре после того, как родилась Полли, — все так делают, если хотят иметь хорошую гувернантку (тут Мэри, кстати, вспомнила, что нужно посмотреть классную комнату, так как, по словам миссис Уинтер, там надо не только покрасить пол, но и сменить обои). Оставалось всего три недели… если еще Нелли сумеет столько времени продержаться, потому что няня до того ревнует — просто беда! Но все няни, видимо, такие; нет, Огастин, конечно же, прав: иметь слуг — чистое безумие.

А теперь ей еще предстоит разговор с Нелли. Мэри страшилась этой встречи: ведь у бедняжки Нелли нет больше никого на свете, кроме крошки Сила, и прошлой ночью любящая мать Сьюзен-Аманды до трех часов, когда мозг ее, не выдержав усталости, отключился и она наконец забылась сном, широко раскрытыми глазами смотрела в темноту, и перед ней возникали страшные картины — она видела младенцев, отторгаемых от материнской груди… Никто, естественно, и слова об этом не сказал, но разве в словах дело? Всем и так было ясно, что, раз Нелли должна зарабатывать себе на жизнь, крошку Сила придется поместить в приют.



Тарелочка для пикулей принадлежала к числу «сокровищ», и потому Мэри отнесла ее наверх, убрала в ящик, где хранились ее личные ценности, и только потом позвонила. А тем временем бумага, в которую была завернута коробочка, своим путем проследовала в комнату экономки, куда Уонтидж зашел за ножницами, чтобы срезать марки.

— Только берите тупые, — решительно заявила миссис Уинтер (она не разрешала резать бумагу острыми ножницами, которые приберегала для рукоделия). — Значит, Джордж по-прежнему собирает марки?!

Джордж был старшим сыном брата Уонтиджа Теда, который жил в Ковентри.

— Джордж? — с рассеянным видом повторил мистер Уонтидж. — Ах, Джордж… — И после долгой паузы добавил: — Да, вроде.

Он не присаживаясь срезал марки, ибо прошли те дни, когда он половину свободного времени проводил здесь в большом плетеном кресле у окна! Да и вообще теперь он редко сюда заглядывал — только чтобы поесть (таково было железное правило, установленное для дворецких). С тех пор как появилась Нелли, эта комната перестала быть для него местом отдохновения. Он, собственно, ничего не имел против бедняжки — надо все-таки быть снисходительным! — и все же, когда видишь, как она часами сидит молча, уставясь на узоры каминной решетки, или набрасывается на своего ребятенка с такой жадностью, точно спрут на единственную за неделю рыбешку, просто мороз подирает по коже! Но не это главное (и тут он брезгливо повел носом).

Миссис Уинтер обеспокоенно поглядывала на него. Как неприятно, что из-за Нелли ему пришлось отказаться от многих своих привычек! Бедняга Фред, плохо, когда такому немолодому человеку приходится все время торчать в буфетной: ведь там даже присесть негде, но что поделаешь, если родная сестра просто не в состоянии жить одна в этом уединенном заброшенном доме?! Пусть хоть днем побудет здесь… Классную комнату перекрашивают к приезду гувернантки, а в детскую няня не пустит Нелли, хоть умри!

А мистер Уонтидж тем временем, вырезая марки, втянул своим чувствительным носом воздух и сразу сказал себе: «Младенец». Запах не выветрился — это-та больше всего и раздражало его: здесь, в этой комнате, и вдруг какой-то младенец! Лежит себе на старом, набитом конским волосом диване и дрыгает ножками, а он, Уонтидж, после того как сел однажды на мокрую пеленку, не осмеливается тут даже присесть. Ну, что вы скажете? Да во всей стране не сыщешь такой комнаты экономки, где бы перепеленывали младенцев!

— Семеро! — произнес вслух Уонтидж. — Бедняга Тед!

— Да, это уже целая орава, — посочувствовала миссис Уинтер.

— Купил домик в Кэнли — три комнаты наверху, две внизу. Особнячок. И притом отменный. Но когда у тебя столько малышей, даже от такого дома — три комнаты наверху, две внизу — никакого удовольствия.

— Да, вы говорили, два раза подряд двойни, — заметила миссис Уинтер, а про себя подумала: «Бедная миссис Тед!»

— Поверьте, я вправду сочувствую Нелли и надеюсь, она подыщет себе место с жильем! — Он сказал это вполне искренне.

— Она сейчас наверху, с хозяйкой разговаривает.

Он осторожно положил ножницы на место.

— Вот если бы мистер Огастин был тут, спросили бы его, и я уверен, он бы послал ее в Уэльс, и жила бы она у него домоправительницей — ведь дом-то у него большущий и совсем пустой, — жила бы вместе с младенцем, а может, и старуху взяла бы к себе.

Миссис Уинтер в ужасе уставилась на него: она вдруг увидела ковер на полу в большой гостиной со следами старых водяных потеков и домоправительницу, в задумчивости взирающую на них.

— Я все понимаю, — продолжал Уонтидж, и голос его слегка зазвенел. — Да вот только не все мы можем позволить себе разводить сантименты, когда в животе пусто. Попомните мои слова, Мэгги: ваша Нелли скорей отправится туда и запродаст душу дьяволу, чем расстанется со своим Сильванусом. — Уже на пороге он задержался и добавил: — Так оно или не так, но все равно на эту лошадку ставить нечего: никто ведь не знает, где его милость находится, а потому его и не спросишь.

Бедный мальчонка… и бедная, бедная Нелли! Не хотел он так резко о ней говорить, да только не мог забыть этот взгляд, который заметил в глазах матери — не раз замечал, когда она следила за малышом, ползавшим по полу, а смотрела она на него так, как кошка смотрит на птичку.

14

По годам Огастин, как и Сэди, был слишком стар для «стаи», но после той пирушки молодежь, казалось, была только рада принять его в свою среду, хотя бы на правах престарелого наставника. Итак, теперь одинокий Огастин мог уже не жить в одиночестве и не сосредоточивать все свое внимание на Ри, ибо «стая» таскала его с собой всюду, если он того хотел.

«Если он того хотел…» Потому что порой на него нападали сомнения. Девчонки из «стаи» были не вполне… и даже не то, чтобы не вполне, а совсем не такие, какими изображает американских девушек мисс Портер, если вы понимаете, что я хочу сказать: американки у мисс Портер — это прелестные, невинные, интеллигентные девушки, которые участвуют в «оргиях», где пьют кока-колу и едят пирожные от Гунди, а с представителями мужского пола встречаются (если, конечно, не считать занятий по исправлению речи с мистером Кингом в гимназии) раза два в семестр, по воскресеньям, когда в доме принимают гостей. Молодежь же, составлявшая «стаю», была совсем иного рода, общаться с такими Огастин не привык: все они курили и еще больше пили (преимущественно виски из полугаллоновых банок — его легче добыть, чем вино, и оно быстрее действовало), а потом либо их рвало, либо они валялись, как трупы. При этом девчонки, мягко говоря, не слишком застенчиво вели себя с мальчишками. Сэди, к примеру, Огастин просто боялся: иногда она так смотрела на него, словно готова была съесть с потрохами, а когда однажды они оказались наедине, она мигом спустила с плеч рубашку и стала демонстрировать ему свои шрамы. У нее, заявила она, есть дырка — палец целиком войдет, и расхохоталась как безумная, когда он в ужасе от нее отпрянул. Среди тех, кто был ближе ему по возрасту, чем Ри, больше всего ему нравилась Джейнис, прелестница-шотландка, рядом с которой он сидел тогда на крыше, — а нравилась она ему потому, что не посягала на него.

Да и мальчишки несколько отличались от студентов из Йеля в енотовых шубах — это были отнюдь не герои Фицджеральда, разъезжавшие в роскошных «оклендах», «пирс-эрроу» или «штутцах». У этих мальчишек если и были машины, то неприглядные, потрепанные, дешевые автомобильчики старых выпусков (правда, у Тони был «бьюик» десятилетней давности, а у Рассела, двоюродного брата Ри, — семилетний «додж»). «Машины тут ходят от случая к случаю, а не из одного места в другое», — скаламбурил как-то Огастин. И все же, когда «стая» решала куда-то двинуться, всегда находилось достаточно «здоровых» машин, чтобы можно было скопом, хоть друг на друге, но все же разместиться.

В том мире, где вырос Огастин, девушку до помолвки нельзя целовать, и, воспитанный в таких представлениях, он, естественно, считал (сначала), что раз все эти мальчики и девочки целуются, значит, они помолвлены, невзирая на их юный возраст, хотя порой трудно было понять, кто с кем помолвлен (особенно когда они сидели друг на друге в машине, накрывшись все вместе какой-нибудь дерюгой). Впрочем, Огастин не представлял себе и одной десятой того, что происходило под этой дерюгой, — сам он, когда лез в машину вместе со всеми, сажал к себе на колени Ри, внутренне гордясь тем, что держит на руках Невинное Дитя и не притрагивается к нему (хотя это Невинное Дитя время от времени и покусывало его за ухо); что же до остальных, то с общего согласия решено было престарелого наставника не трогать. Должно быть, они инстинктивно чувствовали, что для Огастина, находящегося еще на той, ранней стадии развития, когда люди предпочитают держаться парами, может оказаться слишком большим испытанием такое времяпрепровождение, когда шестеро зеленых юнцов женского и мужского пола, послушные зову плоти, коллективно щупают друг друга. К тому же — и этому следовало только радоваться, учитывая невинность Огастина, которую он так тщательно охранял, — они предпочитали дела словам и никогда не говорили непристойностей.

Что же касается Ри… Да, порой она доходила до отчаяния: ведь теперь вокруг них все время был народ и Огастин мог стать чьей угодно добычей, особенно Джейнис, которую она просто не выносила. Зато она уже полностью примирилась с тем, что Огастин, когда она садилась к нему на колени, по-прежнему не давал воли рукам (и ни разу, ни разу, ни разу даже не поцеловал ее) — просто она до того влюбилась в Огастина, что даже в этом находила особое, только ему присущее обаяние.



Порой они напивались до бесчувствия (Ри «никогда не притрагивалась к спиртному», так как легко пьянела и от вина); порой гоняли на машинах, оглашая воздух треском выхлопных газов; порой предавались радостям плоти, а порою разным другим развлечениям. И одним из этих развлечений была верховая езда. У Джейнис была собственная верховая лошадь — больше похожая на швабру, — которую она приобрела за 25 монет и которая в жизни не пробовала кукурузы (Джейнис уверяла, что она ест одни камни); Сэди могла похвастаться настоящим мустангом (скакун был древний, но еще не вполне объезженный и не привыкший к уздечке), да и фермеры охотно давали попользоваться лошадкой за сущие гроши, если наездник не предъявлял к ней слишком больших требований и не боялся, что она может рухнуть под ним. Огастин и Джейнис часто отправлялись верхом в далекие экспедиции, и Ри почти всегда сопровождала их, хотя после езды верхом она начинала хромать и вынуждена была спать на животе — даже в тех случаях, когда не падала с лошади.

Еще одним развлечением было плавание, и тут Ри держала пальму первенства, ибо плавала как рыба. Впрочем, почти все они неплохо плавали, во всяком случае много лучше, чем самоучка Огастин. Даже Сэди, несмотря на изувеченное плечо, ныряла, как баклан. Забавно было смотреть на юного Рассела, который и по земле-то передвигался развинченной походкой, а когда плыл кролем, ноги его вообще, казалось, болтались сами по себе и он становился похож на охваченного паникой осьминога. А шотландочка Джейнис и близко не подходила к воде по причинам, которые Огастину так и не удалось установить; она, правда, объясняла это тем, что у нее была родственница в Оркнее, которая утонула в детстве, погнавшись за чайкой; так или иначе, но Джейнис, даже когда вела машину по мосту, и то закрывала глаза — и летела стрелой.



Время шло, и Огастин почти забыл о грозившей ему опасности и о необходимости соблюдать осторожность: он открыто, наравне со всеми разъезжал повсюду. Он даже стал заходить в лавку, не заботясь о том, чтобы прежде взглянуть, нет ли там кого постороннего. Но вот однажды, когда они с Джейнис как раз подъезжали к лавке, из нее вышел человек в форме, с пистолетом в кобуре; он перекинул ногу через седло мотоцикла «Индеец», прислоненного к крыльцу, но не сел, а продолжал стоять, прикрыв от солнца глаза рукой. «Стая» застыла на месте — он глядел на них так несколько секунд, а они с ненавистью смотрели на него. Потом он ударил ногой по педали, мотор взревел, он развернулся, продолжая пяткой отталкиваться от земли, и умчался (как заметил потом Рассел, поэт и знаток английского языка), «точно ведьма на помеле».

— Старый проныра на резиновом ходу! — с отвращением произнесла Джейнис.

— Вот уже целую неделю шныряет по Нью-Блэндфорду и все что-то вынюхивает! — заметила Сэди.

Огастин почувствовал, как по спине у него поползли ледяные пауки. Он робко осведомился, не слышали ли они, кого ищет полицейский.

— Этот свое хайло зря не раскрывает! — сказал Али-Баба и сплюнул, как выстрелил.

15

Чувствуя, что сердце у него уходит в пятки, Огастин первым делом подумал, что надо бежать, унести отсюда ноги, пока не поздно. Если его арестуют, надежды оправдаться нет никакой: не удастся ему убедить судью, что он не собирался заниматься «ромовой контрабандой», что все произошло не по его вине, а по вине судьбы — так уже получилось после того, как его тогда ночью огрели по голове. Все это, конечно, правда, но едва ли может объяснить суду, почему же в таком случае он высаживается с контрабандой на берег и зачем ударил ни в чем не повинного солдата, а потом удрал.

Но если бежать, то куда? Раз нельзя вернуться на море, то вернее всего ехать в Нью-Йорк: ведь в деревне чужака сразу приметят, а в городе, говорят, легче исчезнуть. Надо серьезно об этом подумать… Однако инстинкты сельского жителя восставали в Огастине против такого решения: он ненавидел города, боялся их, да и к тому же разве сможет он прожить в Нью-Йорке? Содержимое его бумажника — деньги, которые в последнюю минуту сунул ему шкипер, — даже здесь быстро таяли, а в городе и подавно не успеет он оглянуться, как останется без гроша. В Англии у него денег сколько угодно, но, даже если попросить, чтоб ему выслали какую-то сумму, он же не сможет ничего получить без документа, удостоверяющего личность; если же пойти работать, всюду нужно прежде заполнить анкеты и опять же представить бумаги о том, кто ты такой… Значит, остается лишь примкнуть к преступному миру, может быть, ему удастся связаться в городе с какой-нибудь группой контрабандистов и снова стать «ромовым пиратом»? Но Огастин, естественно, и сам понимал, что пират липовый — всего лишь никчемный любитель, и потому жизнь его в самом деле может стать «жестокой, мерзкой и короткой»[8].

Нет, сейчас, по крайней мере какое-то время, ему остается одно: спрятаться здесь, в лесах, уйти из своей лачуги и пожить на манер героев Фенимора Купера в одной из пещер, что они обнаружили с Ри. Оттуда он сможет наблюдать за своей хибаркой (если москиты оставят ему чем наблюдать) и сразу увидит, когда за ним придут; если же никто не придет — в конце концов, тревога ведь может оказаться и ложной, — значит, полицейский ищет кого-то другого…

В эту минуту кто-то дернул его за рукав — он обернулся и увидел Ри. Не ведая об охватившей его панике, она предлагала зайти в церковь, где, по ее словам, она обнаружила совершенно новую разновидность Гигантской Церковной Мыши. Он тотчас согласился. В самом деле, почему бы и не пойти — времени на это много не понадобится, да и полицейский пока что исчез. К тому же у него будет лишняя минута на раздумье…



Внутри пахло старой сосной и пауками. И посередине в самом деле лежала «гигантская мышь», про которую говорила Ри… Но походила она, как выразился Огастин, «скорее, на викария англиканской церкви, который от чрезмерного усердия как был в сутане и стихаре, так и рухнул на пол». Это была черно-белая корова, она лежала, жуя жвачку, и Ри с Огастином объединенными усилиями выгнали ее. Но Ри и теперь не хотелось уходить из церкви. Взгромоздившись на спинку одного из стульев, она спросила Огастина, верит ли он в привидения — ну, собственно, не в привидения, а в духов… Словом, считает ли он, что у него есть душа?

Что-то заставило Огастина сдержать инстинктивное «нет»: ему захотелось узнать, почему она задала такой вопрос. И он осторожно принялся зондировать почву… Да, конечно, у нее есть душа, и последнее время она стала задумываться, есть ли душа у него, потому как не только у нее, а у других людей, видно, тоже есть души. Взять, к примеру, ее папку — у него наверняка есть душа! Ну, может, и не совсем такая (и она обвела рукой белые известковые стены христианского храма, окружавшие их), но все равно — на-сто-я-ща-я.

Огастин стал расспрашивать Ри дальше. Это происходит, когда начинаешь засыпать, сказала она. Точно тело вдруг отделяется от тебя, куда-то проваливается (это, конечно, имеет прямое отношение к душе, потому как, значит, «ты», то есть твоя «душа», высвобождается из тела). Нельзя сказать, чтобы удавалось далеко уйти от него, собственно, она может лишь минуту-другую продержать душу над телом: душа полежит вытянувшись немножко и потом — раз! — точно резинка, возвращается на свое место. А вот папка — он большой мастак на такие дела: он не только может на целых пять минут отделиться от своего тела, но даже умеет заставить душу сесть, когда тело его лежит! Но заставить душу слезть с кровати и пройти по полу и папка не в силах, уж не говоря о том, что душа не может выйти из комнаты, если он лежит…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24