Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сборник воспоминаний об И Ильфе и Е Петрове

ModernLib.Net / Отечественная проза / Ильф Илья / Сборник воспоминаний об И Ильфе и Е Петрове - Чтение (стр. 12)
Автор: Ильф Илья
Жанр: Отечественная проза

 

 


И совершенно по-детски радовался, когда они сбывались. Усмехаясь, он сам называл себя "пикейным жилетом" и по временам действительно напоминал своими пророчествами тех старичков, которых они с Ильфом некогда изобразили в "Золотом теленке". Лучшим способом подшутить над ним в этих случаях было сделать вид, что не помнишь о его прогнозе, который сбылся. Страшно волнуясь, он начинал вспоминать мельчайшие обстоятельства, при коих был сделан прогноз, а заметив улыбку на лице собеседника, но еще боясь поверить, что все это только шутка, начинал упрашивать его отнестись к разговору серьезней и так при этом томился и горевал, что только закоренелый злодей способен был бы довести до конца злую шутку.
      Есть люди, которые, поселившись в комнате, кем-то до них обжитой, так и живут в ней, оставив все на своих местах. Такой человек в лучшем случае переставит письменный стол поближе к свету или сдвинет с места кресло, чтобы сделать шире проход. В других областях своей жизни и деятельности эти люди ведут себя так же. Легко входя в новую область, они живут в ней, подчиняясь созданному до них порядку вещей, не стремясь ничего изменить, дорожа своим и чужим спокойствием.
      Петров был не таким человеком. Представляя себе его переезд в новую комнату, я отчетливо вижу, как он, поставив на пол чемодан и критически оглядев обстановку, начинает, кряхтя, передвигать тяжелый платяной шкаф, требует, чтобы вынесли вовсе какую-нибудь не понравившуюся ему кушетку, и убеждает заглянувшего на шум соседа произвести в своей комнате точно такие же изменения.
      Он был полон стремлением все вокруг себя перестроить, всех вокруг убедить в необходимости такой перестройки, во все вмешаться, все переделать своими руками.
      Когда мне пришлось вместе с ним соприкоснуться с жизнью кинофабрики, я убедился в этом воочию.
      Кстати, решали судьбу нашего сценария люди совершенно разумные, а период так называемого "прохождения сценария в производство" не был отмечен ни одним из тех колоритных и злых разговоров, какие мы рисовали себе в начале работы.
      Колоритные разговоры начались потом.
      Режиссер, которому была поручена постановка, по привычке, установившейся издавна, под видом режиссерской трактовки переписал сценарий по-своему. Как он объяснил нам, сделано это было не потому, что сценарий ему не нравился а потому, что "так" он ему нравился больше.
      Тут-то и началась перестановка мебели в кинокомнате. Ознаменовалась она тем, что озадаченный режиссер выслушал речь об авторском праве, в которой Петров камня на камне не оставил от трактовки этого самого права на кинофабриках в те времена. За речью последовала кипучая деятельность, приведшая к тому, что этот вопрос подвергся обсуждению на большом собрании киноработников. И, наконец, после того как была одержана полная победа, сценарий был кое в чем переделан так, как этого хотел режиссер, но переделан нами самими и только в тех местах, где мы признавали справедливость его требований.
      Режиссер недоумевал.
      - Зачем было поднимать такой шум? - говорил он нам, пожимая плечами. Отлично бы поладили и без шума.
      Разумеется, поладили бы. Но Петрову не это было нужно. И если теперь автору киносценария посчастливится встретить на фабрике внимательное и уважительное отношение к своей работе, и вместо насильственных, чужой рукой внесенных в нее изменений он сможет сделать все так, как сам найдет это нужным, пусть знает, что этим он обязан Петрову, который любил во все вмешиваться и мало заботился о сохранении своего спокойствия.
      Незадолго перед войной мы с Петровым начали писать сценарий, который должен был называться "Беспокойный человек", Героиня этого сценария, молодая девушка, окончившая философский факультет, одержима идеей немедленной перестройки мира на разумных основаниях и поэтому бросает научную работу, чтобы ввязаться в практическую деятельность. В сценарии описаны многие ее трагикомические похождения, которые по замыслу должны были завершиться полной победой, - впрочем, не приносящей героине никакого успокоения.
      Из всех наших замыслов ни один не вызывал у Петрова такой горячности и энтузиазма, как этот. Похождения Наташи Касаткиной - так звали героиню "Беспокойного человека" - мы обсуждали, как будто она была реально существующим и обоим нам близким и милым человеком.
      Ее споры с отцом, который не одобрял ее поведения и настаивал на том, чтобы она вернулась к занятиям философией, давались нам особенно трудно, потому что мы были целиком на стороне Наташи и никак не могли придумать убедительных реплик для ее оппонента.
      Судя по всему, для Петрова эти размышления были в значительной мере автобиографичными. Стремление к практической деятельности было у него всегда неистощимо сильно и по временам вступало в настоящую борьбу с любовью к писательству. Однажды он признался мне, что ему до смерти хотелось бы хотя бы год поработать директором большого универсального магазина. Со своей стороны могу заверить читателя, что если бы мечта Евгения Петровича когда-нибудь осуществилась, это был бы лучший универсальный магазин в Советском Союзе.
      Давным-давно кто-то из наших кинодеятелей, побывав в Америке, написал подобие отчета о своей поездке. В отчете этом, помимо других диковинок, какие ему довелось увидеть в Голливуде, он восторженно описывал такое достижение американской кинематографии: оказывается, в голливудских киностудиях, прежде чем приступить к съемкам кинокартины, сценарий ее отпечатывают во множестве экземпляров и раздают для ознакомления всем участникам будущей работы. Кинодеятель, восторженно описывая это достижение американских кинематографистов, настоятельно рекомендовал нашим работникам кино использовать их ценнейший опыт в своей работе.
      Судьбе было угодно, чтобы этот отчет попал в руки Петрова.
      Я не буду приводить эпитетов, которыми он характеризовал автора отчета, прочтя до этого места его творение, - это отняло бы слишком много места, и читателю придется представить их себе самому. Но при этом ему следует принять во внимание, что Петров сам побывал в Голливуде и очень горячо относился к идее использования американского опыта нашей кинематографией.
      Причем надо сказать, что, в отличие от автора упомянутого отчета, он сумел увидеть у американцев то основное, чему нам действительно следовало у них поучиться. И этим основным в первую очередь были сроки производства кинокартин.
      Они описали с Ильфом в "Одноэтажной Америке" способы, какими американцы "выстреливают" свои картины. Но, как всегда, описать Петрову было недостаточно. Его активная натура требовала действий практических и решительных.
      Осуществить кое-что в этой области ему удалось, когда мы работали над сценарием об Антоне Ивановиче.
      Все это предприятие было несколько американизированным. Предложение написать после "Музыкальной истории" еще один музыкальный сценарий было сделано нам внезапно. Никаких предположений о его сюжете и характере у нас не было. Сроки, поставленные нам, были до чрезвычайности сжаты. И все же Петров настоял на том, чтобы взяться за эту работу.
      Несколько дней мы провели, блуждая по тропинкам подмосковного леса, где Петров жил на даче. Я полагаю, что люди, встречавшие нас в лесу в эти дни, имели все основания принимать нас за опасных маньяков, удравших из сумасшедшего дома. Мы кричали, размахивали руками, а по временам даже в лицах представляли сцены, подвергавшиеся обсуждению.
      К вечеру третьего дня перед нами стали вырисовываться контуры будущего сценария.
      Антон Иванович уже был тогда органистом, его дочь Сима была певицей, но вот Мухин был не композитором, а полным профаном в музыке. И именно этим он вызывал ярость у отца своей возлюбленной. По нашему замыслу, Сима должна была научить своего избранника понимать и любить музыку и таким образом примирить его со своим отцом.
      Когда придумывание сюжета дошло до этого пункта, Петров внезапно остановился, преградив мне дорогу. Мы шли друг за другом по узкой тропинке.
      - Сколько, по-вашему, нужно времени на то, чтобы научить человека понимать и любить музыку, - спросил он, повернувшись ко мне лицом, - если до этого человек был в музыке как кусок дерева?
      - Если как кусок дерева, - малодушно ответил я, ощущая в груди неприятный холодок, - тогда, по-моему, год!
      - Три года! - отчеканил Петров. - И вы это знаете не хуже меня. Давайте думать сначала!
      Я сделал еще одну попытку спасти наш замысел:
      - Ну, а что, если у Мухина это произойдет как у испуганной орлицы? Помните, "Пророк"? "Отверзлись вещие зеницы, как у испуганной орлицы".
      Говоря это я чувствовал, что голосу моему не хватает твердости.
      Петров ухмыльнулся:
      - Удивительно, какой вы становитесь хитрый, когда речь заходит о том, чтобы начать работу сначала! Как вы сказали? Как у орлицы? Интересная мысль!
      Я пристыженно замолчал, и мы стали придумывать дальше.
      Не буду рассказывать о дальнейших этапах нашей работы. Важно другое. Сценарий был написан ровно за месяц и, перепечатанный на машинке, сдан точно в назначенный день.
      И уж тут, в разговорах с кинофабрикой, Петров не поскупился на голливудские параллели. Напирая на то, что сценарий был написан так же быстро, как это делают в Голливуде, он просто требовал, чтобы картина была снята такими же темпами. Нет, он не только требовал, он убеждал, угрожал, что-то высчитывал на бумажке, предлагал свою помощь в качестве помощника режиссера, - словом, переставлял мебель со всей доступной ему энергией.
      Трудно сказать, в какой именно степени помогли делу его уговоры, но картина была снята довольно быстро. И его склонность принимать активное участие во всех областях работы, через которые ему случалось проходить, получила новое подкрепление.
      Последний свой сценарий - "Воздушный извозчик" - он написал меньше чем в месяц.
      Война разлучила нас с Петровым. И после долгого перерыва я увидел его в номере московской гостиницы, где он остановился, вернувшись из очередной поездки на фронт.
      В комнате было сильно накурено, на письменном столе стояла пишущая машинка с вложенным в нее листом бумаги, рядом на стуле лежал трофейный немецкий автомат.
      - Садитесь. Курите. Я сейчас кончу.
      Он сел за стол и, громко кряхтя, что было у него признаком напряжения, с длинными остановками после каждой фразы, дописал до конца корреспонденцию в американскую газету. Потом прочел мне ее.
      Это был короткий рассказ о виденном на фронте в последние дни, с отчетливо выраженным стремлением описать все как можно более точно. В рассказе были зимний лес, дымящиеся развалины оставленных немцами деревень и непоколебимая уверенность в победе.
      Рассказ мне понравился. Говорить об этом мне было не нужно, он и так меня понял, и мы помолчали. Потом он порылся в ящике стола и протянул мне продолговатый кусок картона с маленькой фотографической карточкой в правом углу. Это было удостоверение члена фашистской партии, закончившего свою жизнь и деятельность несколько дней назад где-то в районе Ржева. С фотографии на меня глядело худосочное, наглое, прыщавое личико с белесыми глазками. Такое лицо могло бы быть у блохи, если бы она мечтала о мировом господстве.
      - Гегемоны! Поработители! - проворчал Петров, бросая карточку в ящик стола. - Те из них, с которыми я говорил, не годятся даже на роли околоточных надзирателей. Ну да черт с ними! Что сегодня в опере?
      Но в оперу мы не пошли, а отправились ко мне и всю ночь продежурили на чердаке, застигнутые воздушной тревогой. Вместе с нами дежурил мой сосед по квартире - дирижер симфонического оркестра.
      К середине ночи Петров очень с ним подружился и, размахивая руками, прочел ему целый доклад о том, как следует исполнять Четвертую симфонию Чайковского, а потом спел чуть ли не с начала до конца оперу Верди "Отелло".
      Под утро, когда Петров ушел к себе в гостиницу, мой сосед, проводив меня до моей двери, сказал:
      - Знаете, он очень интересно говорил о Четвертой симфонии. А "Отелло" он знает гораздо лучше меня. Это была моя последняя встреча с Петровым.
      Не знаю, удалось ли мне хоть в какой-либо степени дать читателю представление о том, какой человек был Петров. Помог ли я читателю увидеть Петрова таким, каким его помнят те, кто с ним встречался, - всегда взволнованным и вместе с тем удивительно сдержанным и корректным, всегда готовым взяться за любое дело, куда угодно поехать, подружиться с человеком, если он стоил того, или повздорить, если для этого были причины?
      Почувствует ли читатель, как великолепно этот человек был приспособлен для жизни, для работы, для борьбы, как жадно он жил, работал, боролся?
      И как многому можно было научиться, работая вместе с ним и следуя за ним по тем неизменно трудным дорогам, которые он избирал...
      ЕВГЕНИЙ ШАТРОВ
      НА КОНСУЛЬТАЦИИ
      - Да, да, прочел... Встретимся послезавтра, в два часа дня, в "Литературной газете".
      Я бережно положил телефонную трубку. Встречу назначил Евгений Петров. Писал я тогда (1939 год) в соавторстве с С. Шатровым, и наши фельетоны уже печатались в "Крокодиле", в "Смене", в "Комсомольской правде". Хотелось узнать мнение о себе такого строгого редактора, как Петров. Мы послали ему два новых фельетона с просьбой "проконсультировать".
      В назначенное Евгением Петровичем послезавтра соавтор мой был болен, и я отправился в "Литературную газету" один. Петров опоздал на пять минут. Он вошел, стройный, худощавый, стремительный, приглаживая на ходу волосы, и тут же извинился за опоздание.
      Отыскав пустующую комнату, мы сели за небольшой квадратный столик, вроде шахматного. Петров выглядел очень усталым, невыспавшимся. Вынув из внутреннего кармана пиджака наши рукописи, он положил их перед собой. Затем достал тоненький автоматический карандашик в металлической оправе.
      Один фельетон Евгений Петрович отодвинул в сторону, а другой быстро пробежал, ставя кое-где на полях птички. Отодвинутый фельетон представлял собой юмористическое повествование о некоем вымышленном поэте, пишущем только на юбилейные темы. Хитрыми мотивировками мы заставили нашего героя лишиться настольного календаря, после чего он претерпевал творческую катастрофу.
      Кончив расставлять птички, Петров тронул пальцами рукопись отложенного фельетона и сказал:
      - Это печатать нельзя! Календарь - старая тема, о календарях уже было.
      - У кого было? - спросил я.
      - Не помню, но было. Ах, да, Катаев писал о календаре! И еще кто-то... А для того, чтобы иметь собственный голос, нельзя писать о том, о чем уже писалось. Пусть писалось не именно это, а что-то похожее, напоминающее, близкое. Все равно нельзя повторять! Мысль должна быть абсолютно новой.
      Он сделал короткую паузу, а затем, оживляясь все больше, продолжал:
      - Существует множество банальных тем, которыми нельзя пользоваться, несмотря на их сохранившуюся актуальность. Нельзя писать о теще, хотя и сейчас есть тещи, отравляющие человеку жизнь. После революции возникла тема о фининспекторе. Она так исписана, что звучит как тема о теще. Несколько лет писалось о том, что машинистка - кисейная барышня. Затем пришлось писать фельетоны, доказывая обратное, доказывая, что машинистка труженица. Тема жалобной книги возникла до революции. Ввел ее Чехов. Но теперь бесконечно повторяют Чехова, пишут про жалобную книгу "по Чехову". Нельзя этого делать!
      Петров уже встал со стула и ходил по комнате, энергично жестикулируя.
      - Фельетонист должен развивать в себе отвращение к банальности! говорил он. - Важно, кто сказал первый, а не кто удачно перепел или усовершенствовал. Ремингтон изобрел пишущую машинку и умер в бедности. Машинку после его смерти усовершенствовали, но на ней стоит "Ремингтон". История проявляет пластинки, и тогда выясняется, кто сказал первый, кто открыл! Все это относится не только к теме фельетонов, но и к приемам, выражениям, словам...
      Евгений Петрович взял одну из наших рукописей и, уже мягко, сказал:
      - Вот есть здесь фамилия Пружанский! А ведь эта фамилия уже была, у нас с Ильфом была.
      Мне стало и неловко и обидно. Я прекрасно помнил, как искали мы эту фамилию. Был у нас знакомый директор цирка Пружанов. Начало фамилии показалось подходящим для нашего персонажа, но окончание звучало как-то приглушенно. Тогда мы переделали Пружанова в Пружанского. Я рассказал об этом Петрову.
      - Да ведь речь идет не о прямом заимствовании! - воскликнул он. Пишущий человек окружен атмосферой уже известных в литературе положений, мыслей, острот, слов. Они носятся в воздухе. Часто они приходят ассоциативно. Не знаешь даже, где слышал! Возможно, что ваше воспоминание о цирковом директоре наложилось на воспоминание о фамилии, прочитанной в чужом фельетоне. Не важно, как это произошло, важно, что фамилия Пружанский употреблялась... Надо постоянно проверять себя, контролировать. Беспощадно отсекать чужое! Преодолевать атмосферу банальности! Ее трудно избегнуть. Если меня попросят быстро сравнить с чем-нибудь луну, я наверняка дам банальное сравнение... Значит, в таких случаях не следует торопиться!
      Петров сел и начал вертеть в руках металлический карандашик. Он продолжал говорить, как бы подводя итог сказанному:
      - Особенно строго должен относиться к себе тот, у кого есть данные для своего слова, для собственного голоса. Писать надо по-своему, и писать как можно острее! Первое время от этого будет, может быть, и плохо, но зато потом будет хорошо (не через месяц!). Напечататься сейчас легко и понравиться тоже не трудно. Не соблазняться такими возможностями! Говорить только новое! И еще один совет: не обязательно в каждой строке острота. Лучше пусть будет больше острых мыслей, чем острых слов!
      Затем Петров принялся за разбор второй нашей рукописи. Это был фельетон о песенниках, спекулирующих на конъюнктурных темах. Фельетон Евгению Петровичу понравился: "Печатать можно хоть, сейчас", - сказал он. Разговор пошел об отдельных огрехах, отмеченных птичками. К сожалению, даже не огрех, а непростительный ляпсус оказался в первой же фразе, с первого же слова. Фельетон начинался так:
      "Библия была написана лишь потому, что апостолы страшно нуждались".
      - Не библия, а евангелие, - поправил Петров. - Нужна точность!
      Забраковал он и две из встречавшихся в фельетоне фамилий - Тылкин и Полусмак.
      - "Полу" уже использовалось, поэтому и плохо. А Тылкин - просто неприятно звучит... И выражение "бодрячковый мотив" тоже неприятно. Строже проверяйте себя на слух, на вкус!
      - Относительно "бодрячкового" мы сами сомневались!
      - И очень хорошо, что сомневались... Теперь вот тут есть у вас "Запевки фуражира". Фуражир - старое, забытое слово, а среди недавно введенных воинских званий имеется звание интенданта. Не лучше ли сделать "Запевки интенданта"?
      Петров весело блеснул глазами и, вопросительно взглянув на меня, уже приготовился вписать своим карандашиком "интенданта". Но я запротестовал, я гордо заявил, что мы подумаем. Конечно, надо было послушаться Петрова, но мы по младости лет уперлись и вскоре напечатали фельетон в "Комсомолке", так и не заменив анахроничного "фуражира".
      Остановился Евгений Петрович еще на двух-трех местах, отмеченных галочками, всякий раз замечая:
      - Еще бы тут поработать! Еще!
      - Мы стараемся... Мы очень медленно пишем, - сказал я.
      - Вижу, что вы пишете добросовестно. Иначе бы и не разговаривал! Но для добросовестности нет пределов.
      Прощаясь, Евгений Петров снова напомнил, что самый злой враг фельетониста - банальность, которой надо остерегаться пуще всего. Если встретится необходимость в его помощи, советах, Петров просил обращаться всегда, в любое время. И снова заметил я по лицу Петрова, что он очень утомлен.
      Только теперь, больше двадцати лет спустя, узнал я, почему Евгений Петрович выглядел в тот день таким усталым. На сохранившихся у меня листках с записью всего сказанного Петровым есть и дата нашей встречи - 3 марта 1939 года. Накануне у Петрова родился сын. И вот после треволнений бессонной ночи этот человек все же пришел поговорить с молодым фельетонистом, опоздав лишь на пять минут и тут же извинившись!
      A. PAСКИН
      НАШ СТРОГИЙ УЧИТЕЛЬ
      Я познакомился с Евгением Петровичем Петровым в 1937 году, в самом начале своей литературной работы. С первой же встречи он стал своеобразным литературным "шефом" для меня и для моего соавтора М. Слободского. Каждому начинающему литератору желаю я такого умного, доброжелательного и в то же время взыскательного, щедрого на критику и скупого на похвалу шефа.
      Пять лет я регулярно встречался с Петровым в редакциях "Литературной газеты" и "Крокодила", несколько раз бывал у него дома. Я очень хорошо помню все эти встречи. Спешу оговориться - у меня нет никаких прав на высокое имя близкого друга этого замечательного человека и великолепного писателя. Я просто считаю своим долгом поделиться с читателем некоторыми воспоминаниями о нем, о том, как он работал с молодыми литераторами, как воспитывал в них уважение и любовь к своей профессии, к читателю, к товарищам по работе. Немало людей, и я в том числе, многим обязаны Петрову, его советам, его вкусу и темпераменту.
      Мне хочется еще раз встретиться с Петровым в этих записках, пожать его большую, крепкую руку, сказать ему, что он жив в сердцах читателей, друзей, учеников.
      Высокий, красивый, черноволосый человек с живыми, полными умного лукавства глазами поднимается нам навстречу с редакционного дивана.
      Он в превосходном красновато-коричневом костюме, удивительно идущем к нему. Только что на этом самом диване он, полулежа в непринужденной позе, рассказывал нечто невероятно смешное, судя по тому, что за столом до сих пор помирают со смеху несколько человек. Однако сейчас, знакомясь с новыми для него людьми, он абсолютно серьезен, корректен, почти чопорен.
      - Петров, - коротко говорит он, пожимая нам руки.
      Петров! Живой Евгений Петров! Мне и моему другу вместе едва наберется сорок пять лет, несколько месяцев назад "Литературная газета" напечатала наш первый фельетон, и человек, создавший Остапа Бендера, Васисуалия Лоханкина и уездного предводителя команчей Воробьянинова, не может не вызывать в нас чувства, близкого к благоговению. Некоторое время мы молча восторженно любуемся Петровым. Мы пришли поговорить об очередной нашей вещи, которая почему-то не идет в "Литгазете". Петров сказал, что вещь ему нравится и что, хотя вокруг нее идут споры, он все же надеется увидеть ее в газете. Ближайший номер газеты подтвердил его слова.
      Мы показали Петрову свежий номер журнала "Октябрь" с большой статьей об Ильфе и о нем.
      - Я это читал, - сказал он. - Автор упоминает о негре Джиме, описанном нами. Это ошибка. Негра звали Джип, и у нас написано "Джип".
      Тогда меня весьма удивило это столь характерное для Петрова замечание. Оно показалось мне несколько мелочным. Но Петров не терпел путаницы, неряшливости, неточности и в большом и в малом. Тем более что речь шла о живом человеке, которого он видел, о котором писал. Равнодушных строк у него не было. И конечно же у него было ощущение некоторого неуважения автора статьи к материалу, который тот цитировал. Когда позже я прочитал у Ильфа в "Записных книжках" ядовитые строки о том, как держали двадцать корректур и все-таки на титульном листе вышедшей в свет книги было напечатано дикое слово "Энциклопудия", я тотчас же вспомнил разговор о Джиме-Джипе. Петров тут же, стоя, внимательно прочитал наши пародии, напечатанные в той же книжке журнала. Читал он с каменным лицом, очень редко улыбаясь короткой, мимолетной улыбкой. Так читал он потом все наши вещи. Я не помню случая, чтобы Петров громко засмеялся при чтении фельетона или пародии.
      Прочитав очередной материал, он обычно говорил какую-то короткую фразу: "Годится", или: "Смешно", или: "Получилось", или: "Фельетон вышел". Восторги и комплименты были ему чужды. Так было в тех случаях, когда вещь его устраивала. Когда, по его мнению, вещь не получалась, он бывал несколько Многословнее. Точным, неопровержимым жестом он указывал на слабые места, неудачное слово, натянутые остроты. Он не читал нам лекций, не поучал. Товарищеский по тону, без обидной нотки снисхождения, разговор всегда был по существу. Разговор о том, что мы могли и должны были сделать эту вещь не хуже, а лучше предыдущих, что, видимо слишком легко мы пишем, а это не годится. Надо больше, серьезнее, вдумчивее работать. Иногда мы пытались спорить. Но это было совершенно невозможно. Вероятно, главным образом потому, что Петров был почти всегда прав и превосходно понимал это. Но все это было потом. А пока что мы застыли в трепетном ожидании, удрученные бесстрастным лицом читающего нас Петрова. Он неторопливо переворачивал страницы, наконец дочитал и довольно равнодушно взглянул на нас.
      - Это талантливо... - совершенно неожиданно и очень спокойно заявил он, указывая на одну из вещей, кажется - пародию на Эренбурга.
      Мы радостно переглянулись и просияли.
      - Но конца-то нет у вещи, - тем же тоном продолжал Петров, - разве вы сами этого не чувствуете?
      К ужасу нашему, мы это сразу почувствовали.
      Петров перевел разговор на другие темы, и вскоре мы простились, обещав ему на днях принести новый фельетон. Мы стали часто встречаться с Петровым, и как-то само собой получилось так, что он стал направлять нашу работу, журить, советовать, спрашивать отчета. Нам радостно было думать, что человек, в романы и фельетоны которого мы были влюблены еще школьниками, стал нашим редактором, шефом, руководителем. Мы очень много писали в этот период и стали постоянными фельетонистами "Литературной газеты". Петров требовал фельетоны в каждый номер. Он был с нами строг, ироничен, иногда добрел, но больше никогда не хвалил нас в глаза. Однако то и дело мы слышали от разных людей, что он тепло отзывался о нас.
      Бывая у Петрова в редакции, мы наблюдали его в работе, в общении с людьми, подолгу засиживались у него в кабинете.
      - Посидите, - часто говорил он нам, - куда вам спешить? Не станете же вы уверять меня, что прямо отсюда побежите к своему письменному столу и жадно приметесь за работу?
      Он был в то время заместителем главного редактора, фактически делал "Литературную газету". Ему приходилось проводить совещания, принимать посетителей с претензиями, читать громоздкие критические статьи и ажурную лирику. Все это он делал корректно, со свойственной ему в высшей степени добросовестностью и с органическим отвращением к сухой, приевшейся форме.
      Помню большое совещание критиков, созванное как-то в редакции. Критические зубры всех видов и рангов плотно сгрудились за большим зеленым столом. Петров поднялся, чтобы открыть совещание. Секунду он стоял молча, как бы пробуя на вкус обычные в таких случаях казенные фразы. Но вот улыбка чуть тронула его губы, и полушутливые слова: "Ну вот, мы опять собрались все вместе..." - вызвали дружную ответную улыбку у всех присутствовавших. Свежий ветерок хорошего юмора ощутимо пронесся по большой, полной папиросного дыма комнате.
      Помню еще одно совещание, где наблюдал я Петрова. На сей раз в редакцию пришли поэты. Их было много, все они были по какому-то поводу весьма агрессивно настроены и все выступали с завидным блеском, по всем правилам ораторского искусства, громя оппонентов и частично редакцию. Во время наиболее острого выступления, прямо направленного против Петрова, я невольно взглянул на него. Он сидел очень спокойный, немного нахмуренный и сосредоточенно чертил карандашом на крышке папиросной коробки. Ни реплики, ни взгляда, - воплощенная выдержка и самообладание.
      Когда совещание кончилось, я подошел к Петрову. Он поднял на меня глаза и тихо сказал: "Как они все говорят! Выступает один - Цицерон! Выступает другой - Демосфен! Что, если б они писали хоть вполовину так хорошо, как выступают..."
      Мысль была не новая, но противоречие между тусклым творчеством наиболее грозных ораторов и пламенным их витийством было столь же разительно, сколь и убийственно подмечено.
      Как-то в кабинете Петрова пришлось мне наблюдать совершенно трогательную сценку. Седовласый, престарелый, почтенный профессор вел с Петровым обширнейший разговор на фольклорные темы. Разговор велся в наисерьезнейших тонах и закончился вполне деловой договоренностью. Пожимая на прощание руку Петрова, профессор с большим чувством сказал, что ему чрезвычайно приятно лично познакомиться с автором блестящих романов, доставивших ему столько удовольствия. Тут профессор внезапно захохотал. Он смеялся очень долго, не выпуская руки Петрова, пытаясь произнести нечто членораздельное, и, не в силах совладать с этим веселым пароксизмом, только махал "свободной рукой. Впечатление было такое, будто на него разом нахлынули все смешные места из "Двенадцати стульев" и "Золотого теленка", и водопад смеха закружил профессора, как соломинку. Крайне смущенный, Петров не знал, что делать, он попробовал из вежливости посмеяться вместе с профессором, но из этого ничего не вышло. Продолжая веселиться, профессор выпустил руку Петрова и, звонко хохоча, пошел по коридору. Петров не без изумления посмотрел ему вслед, пожал плечами и заговорил с нами подчеркнуто серьезным тоном, совершенно исключавшим всякое дальнейшее веселье.
      Был в этом кабинете и гораздо менее забавный разговор. Пришел к Петрову известный критик, сильно задетый в последнем номере "Литературной газеты". Он предъявил свои претензии к редакции, - кое в чем он был, несомненно, прав.
      Удивительно мягко, человечно говорил с ним Петров, не отделываясь общими местами, не ловя собеседника на слове, стараясь убедить его в своей правоте и признавая его доводы, если они были основательны.
      Критик долго пил кровь Петрова и ушел только наполовину удовлетворенный. Трудный, мучительный разговор заметно утомил Евгения Петровича.
      - Да, - бросил он в ответ на наши сочувственные взгляды, - вот и такие разговоры приходится вести.
      Мало кто остается на высоте в подобном положении. Петров был на высоте.
      Он не был оратором, не пускал бенгальских огней тонкого остроумия через каждые два слова. Разговор его был прост, точен, целеустремлен, в нем всегда присутствовала какая-то острая и принципиальная мысль.
      Разговора "вообще", так называемой болтовни, я не слышал у Петрова. Это не значит, что речь его была суха и программна. Вовсе нет. Юмор не изменял Петрову, он шутил не слишком часто, но всегда очень хорошо и метко.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16