Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Здесь всё – правда

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Инна Александрова / Здесь всё – правда - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Инна Александрова
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Сама, без всяких блатов и помощи, сдала экзамены в милицейскую Высшую школу, что на Юго-Западе Москвы. Взяли еще и потому, что в совершенстве знаю два языка – немецкий и английский. Всё – благодаря любимой тете Люсе. Но о ней чуть позже.

Училась хорошо. Было интересно. Розовый цвет преобладал. Даже в страшном сне не могло присниться то, с чем столкнулась в действительности. Так как не было никакой «мохнатой» руки, распределили на самый низ. Первое звание – младший лейтенант. Но сразу назначили следователем. Должности помощника следователя в отделе не было. Меня опустили в самую грязь, в которой и сижу по сию пору.

Что представляет собой наша «крысоловка»? Комната метров двадцать – двадцать пять. Два стола – справа и слева, два шкафа, два сейфа. Посередине большое зарешетченное окно. Третьяков – «коллега» – сидит справа. Работает с применением всех «способов». Сразу оговорюсь, никаких нижеперечисленных «способов» я не употребляю, потому со стороны «коллег» ко мне соответствующее отношение.

Самые простые «способы» – приковка допрашиваемого подозреваемо-го наручниками к стулу. Ему надевают на голову старый противогаз. Этот «способ» называется «слоник» – по аналогии с хоботом слона. Или завязывают на голове целлофановый пакет. Называется «магазин». Прекращают доступ воздуха. Человека начинают избивать или трясти, чтобы вызвать учащенное, убыстренное дыхание.

Могут подвешивать и связывать в какой-то неудобной позе. Например, в позе «ласточка». Руки жертвы сковывают за спиной, пропуская под цепью наручников металлический прут или трубу, жезл гаишника, дубинку. Человек висит, не касаясь ногами пола, а сотрудники милиции избивают его или раскачивают, тянут в разные стороны.

Иногда кладут лицом на пол и веревкой подтягивают ноги к рукам, скованным за спиной наручниками. Это вызывает резкую боль в суставах. В позе «конвертик» жертву усаживают головой в согнутые колени и привязывают ноги к рукам. Однажды после «ласточки» у задержанного оказалась сломанной рука.

Постоянно идет «пресс-хата», то есть угроза изнасилованием, убийством, опусканием на зоне, припаиванием каких-нибудь серьезных преступлений, которых задержанный не совершал. Причем, угрожают не только задержанному, но и его родственникам.

Для несовершеннолетних есть пытка «хавка». Угощают к пиву сухариками, полосатиком, много дают воды, а посетить уборную запрещают. Очень часто задержанный описывается. Тогда его заставляют мыть весь кабинет, а то и все помещение ОВД. Однажды следователи напились, забыли, что надо помыть комнату, уборщица отказалась. Пришлось мыть самой, так как на утро должна была быть прокурорская проверка.

Ну, а самое распространенное – даже для свидетелей – засовывание между пальцев карандашей или ручек. Сжимают пальцы и крутят в одну и другую стороны. У гелиевых ручек поверхность ребристая, пытка получается болезненной.

Господи! Смотреть и слушать эти крики невозможно, но человек – такая скотина, что привыкает ко всему. Я сижу и работаю с задержанным. Мой подозреваемый весь скукоживается, но я его и пальцем не трогаю. Только словесно пытаюсь доказать, что следует расколоться, выложить всё, как есть. Действует. А пальцем не даю никому до него дотронуться. Потому «коллеги» презрительно называют меня чистоплюйкой.

Так зовут еще и потому, что не беру взяток. Не потому, что деньги не нужны. Нужны и очень. На одни лекарства тете Люсе летят тысячи. Не беру принципиально. Не хочу мараться в дерьме. Потом презирать и ненавидеть себя. Остальные берут, да еще как. Вымогают.

В отделении, где работаю, пять человек. Возглавляет Утконос – Паршин. Утконосом называют потихоньку, про себя. У него точно утиный нос, а кончик всегда красный с каплей на конце. Ненавистная, отвратная рожа. «Коллеги» отстегивают ему от своих взяток. Я, конечно, ничего не даю, так как сама не беру. А потому, хотя дослуживаю пятый год, лишь старший лейтенант. Капитана не дает. В открытую говорит: «Плати деньги…»

Третьяков, что сидит рядом, маньяк и мучитель. Уже говорила о пытках, которые применяет. Гад, которых свет не видывал. Стараюсь общаться как можно меньше. Знаю, что есть у него сын. Однажды попросил перевести с английского какой-то текст. Сказал, для сына.

Савостин и Поребрий, что сидят в соседнем кабинете, тоже применяют пытки. Сама видела. Вот такое «замечательное» общество окружает. И так изо дня в день…

Обедать хожу в соседнее кафе. Хозяин – азербайджанец. Меня обслуживает сам. Знает, что всякий раз беру одно и то же: борщ и котлеты по-киевски. Ни разу тухлым не накормил. Уважительно называет по имени и отчеству. Как зовут, наверно, узнал от наших. Они тоже к нему ходят. Спиртного им не подает: не держит.

Часто приходится иметь дела со скинхедами. Кто-то говорит, что это просто юнцы, которые выпили и кому-то набили морду. Так не думаю. Ими управляют взрослые, которые знают, чего хотят. А хотят, чтобы многонациональная, многоконфессиональная Россия была только для русских. Об этом пишут и несут свои лозунги. Но так в многополярном мире быть не может. Если рядом с тобой живет человек и он – не русский, его нельзя мучить и изничтожать. Он, как и ты, имеет право на жизнь и блага. Иначе и русского будут так же мучить в чужом обществе.

В России нет федерального органа по делам национальностей. А с помощью одной милиции эту проблему не решить. У нас нет внятной национальной политики. Разве президент, правительство что-то понятное об этом сказали? Наверно, выгодно существующее положение. В мутной водице много чего можно наловить…

Воров, преступников – ненавижу. Но при допросах никогда не применяю пытки. «Коллеги» подсмеиваются – чистоплюйка. Мучить человека – грех, и никогда до этого не опущусь. Использую словесные допросы. Добиваюсь признания словами, вожу по кругу, но бить, пытать – увольте.

В последние годы очень обнаглели барсеточники. При уходе от милиции даже отстреливаются и нередко ранят милицейских. Если раньше, разбивая стекла в машинах, крали только сумки, то теперь предпочитают настоящие разбойные нападения. Практически все – нелегалы. Живут на съемных квартирах. В последние два года, кроме грузинских банд, стали появляться армянские да и славянские.

Боюсь и ненавижу войны. А потому считаю: обеспечение безопасности на Земле – не абстрактная дипломатическая задача, а абсолютно практическая. Мы, люди, должны находить способы разрешать противоречия, которыми мир раздираем. Мы же и в семьях часто не можем найти согласия. Злы, злорадны, завистливы, человеконенавистны. Потому друг в друга стреляем, делаем подлости, пыряем ножами.

Как, как Господь на всё это смотрит? Не знаю. И отец Александр, мой духовник, ответа не дает.

Очень уважаю его. Он – бывший половник милиции. Кандидат юридических наук. Работал в Академии управления МВД. Потом случилось горе: подонки выбросили из электрички – на ходу – его единственного сына. От мук и переживаний пришел к религии. Окончил вечернее отделение духовной академии. Теперь служит в храме.

Спрашивала, что делать: продолжать постылую, богонеугодную службу или уйти. Он советует однозначно, поскольку сама, своими силенками ничего в органах изменить не могу. Всё надо начинать с головы – сверху.

В зле и паскудстве не следует участвовать, а молись, не молись – гады не изменятся. Тут нужно что-то радикальное.

Проработав почти пять лет в легавке, пришла к выводу: очень многих держат в тюрьме зря. Многие совершили неправомерные деяния на копейку, а засудили их на рубль.

Ведя следствие, все время помню: люди, если они люди! должны уметь прощать и жалеть.

Наиболее частое ощущение, которое возникает, жалость. Конечно, не ко всем. Это, наверно, потому, что все конечны, хотя, согласно церковным канонам, все попадем в ад или рай.

Очень жалею своих близких – маму, тетю, отца. Помогаю, чем могу. Только могу немного.

Президент говорит, что сталинизм не возвратится в нашу жизнь. Лукавит дорогой, лукавит. Если порыскать внимательно в Интернете, то сталинизм разгорается ярким пламенем. Очень даже многие его приветствуют.

При Сталине не жила, но то, что знаю из серьезных книг, Сталин – дьявол, злой гений нашего народа и государства.

Не везет, не везет нам на правителей. Наверно, хороших не заслужили. Сами очень злобны и завистливы.

Нынешние раскольниковы убивают не морщась, без лишних рефлексий и уж, конечно, без раскаяния. У отечественных Ротшильдов, добывших огромные деньги через грандиозные надувательства, совесть не болит и сердце не дрожит. Никто не хочет помнить слов Солженицына о «зверском племени алчных грязнохватов». Нас приучили, что можно жить и по лжи. Если Бога нет, как говорили, всё дозволено.

Очень уважаю и люблю своих стариков – Владимира Ивановича и Ирину Абрамовну. Они тоже помогают мне жить, помогают разбираться в самых сложных вопросах. Не зря же Владимир Иванович – профессор.

Познакомились случайно и подружились. Страдаю от того, что им, бездетным, мало чем могу помочь – физически. Нет времени. Но они держатся, карабкаются, хотя и старенькие.

Тоже советуют, как можно быстрее, уйти из зловонного болота. Но где найти работу? Всё не так просто. Конечно, хорошо знаю языки – английский и немецкий, но диплома-то нет. Тетя Люся, прекрасная переводчица, вымуштровала меня как надо. И сейчас дома не говорит со мной по-русски. Но «корочек»-то нет. А их везде требуют. Идти сейчас куда-то за этими «корочками» невозможно: нужны деньги и немалые.

Отдыхаю только дома в Интернете. Глаза посадила совсем. После допросов очень долго «отписываюсь»: сильное напряжение. Прихожу не раньше девяти-десяти вечера. Сижу в Интернете до часа-двух. Но Интернет – выход из зловония, в котором работаю. Без этого не могу. Много читаю по-английски и немецки.

Квартирёшка наша совсем захудалая. Нужен ремонт, но, это тоже невозможно из-за лежачей тетки и… нет денег.

Занимаю со своим компьютером маленькую комнату. Мама с тетей – в большой. В ней больше воздуха. Когда мама на сутках, все приходится оставлять тете на тумбочке в термосах. Слава Богу, появились пластмассовые туалеты. Приятного мало, но… выход.

Живем на две наши с мамой зарплаты и теткину пенсию. Выкручиваемся. Очень дорого стоят лекарства.

Тетя Люся – старшая мамина сестра. Умный, образованный человек, прекрасно знающий два языка – немецкий и английский. Окончила институт иностранных языков имени Мориса Тореза. Работала в Министерстве иностранных дел. Замуж не выходила, детей не имела. Помогала растить меня. Переводчица первоклассная. Работала когда-то с очень солидными людьми. А теперь, как сама говорит, превратилась в труху. Плачет. Просит отдать в интернат для хроников. Но разве мы можем себе это позволить? Уже больше года едва доходит – с нашей помощью – до туалета. У нее грыжа Шморля. Это болезнь позвоночника, когда ноги совсем отказывают.

В том, что знаю языки, только ее заслуга. Целый день она, бедняга, одна. Читает или вышивает крестом настоящие картины. Дарим знакомым. Иногда этим расплачиваемся.

Ах! Тетя Люся, тетя Люся… Всего-то ей пятьдесят шесть…

Я – полукровка. Отец – немец. Но немец не немецкий. Наш, из-под Караганды. Родился в пятьдесят пятом. Ему пятьдесят семь.

Снюхались они с матерью где-то у знакомых на вечеринке. Оба уже работали. Отец – на фармза-воде имени Семашко на Таганке, мать в конструкторском бюро на Соколе.

Родился отец в поселке под Карагандой у Амалии Карловны и Августа Ивановича Вернеров, которые были учителями в поселковой школе. Август преподавал математику и физику, Амалия – химию и биологию. В сорок первом оба были высланы из Саратова как представители немцев Поволжья. Сталин с Молотовым выселили тогда всю республику.

Жили в бараках, питались кое-чем, но были молоды и сильны, надеялись на лучшее, а оно не торопилось приходить. Саша, Александр, мой отец, рос умным и послушным, очень любознательным. Однажды, сильно заболев и выздоровев, уверовал в медицину и сказал, что, когда вырастет, станет изобретать новые лекарства, чтобы спасать людей. Умный, талантливый мальчик. Учился хорошо, а особенно родители натаскивали его по физике, химии и биологии. Знали, что пригодится, если попытается поступать в институт. И… как в воду смотрели. В семьдесят втором Саша поехал из своего карагандинского поселка не куда-нибудь, а прямо в Москву, в мединститут на фармфакультет.

Сдал прекрасно. Родители не зря старались. Принимающие даже спросили, где такую подготовку получил. Дали место в общежитии. Институт закончил с красным дипломом. Был распределен на завод имени Семашко. Дали даже московскую прописку и крохотную комнатенку в коммуналке на Солянке. Теперь этот дом снесли. В эту комнатку он и привел мою мать – Марину Владимировну Кузнецову, ставшую его законной женой. В этой комнатке и меня зачали.

Началась перестройка. Немцев стали выпускать за границу, и Вернеры тоже решили уехать. Что было терять? Барак под Карагандой? Коммуналку на Солянке? Это случилось в девяностом году. Мне исполнилось шесть лет, и я жила у бабушки и тети Люси. С родителями общалась только по субботам и воскресеньям, когда они не работали и приезжали к нам, в нашу двушку, где теперь живем втроем: я, мать, тетя Люся.

Отец сказал матери, что вызовет нас с ней в Германию, как только устроится. Маму он любил. Она до сих пор еще очень красивая.

Через два года он, действительно, прислал вызов – ведь они с мамой были в законном браке. Но мать не пожелала ехать. К этому времени связалась с Василием – Василием Максимовичем Коршуновым, который работал где-то каким-то снабженцем. Как говорила тетя Люся, – доставалой. У матери появились красивые вещи, наряды. Василий был, конечно, женат, но перешел к матери. В комнатке на Солянке ни он, ни мать не были прописаны.

Отъезд в Германию не состоялся. Я по малолетству и глупости не очень понимала и не печалилась. Мне было хорошо и с тетей Люсей, с бабушкой. Обе были еще здоровы.

Отец не женился, но сделал карьеру. Считаю, прекрасную. На сегодняшний день – ведущий менеджер одной из фармфирм в Гамбурге и владелец аптеки в Любеке, где приобрел дом на три спальни с гостиной и кухней. Конечно, машина.

В один из своих приездов к нему спросила, почему не женится. Ответил: «С твоей матерью не разводился и люблю ее. Мне, кроме тебя и ее, никто не нужен». Хотя, по-моему, какая-то подружка у него все-таки есть. С кем-то он меня знакомил.

Таков мой отец – Александр Августович Вернер – умный, преуспевающий немецкий бюргер.

Мать – легкомысленная, не очень умная женщина и, как говорят в народе, слаба на передок. Красивая. Окончила МАИ, где было много ухажеров, но все как-то растворились. А отец, видимо, покорил ее своим умом и основательностью. Так держалась бы за него, а она – порхала… Дура, прости меня, Господи. Хотя о матери так нельзя говорить.

Бюро, где работала, в перестройку развалилось. Устроилась этажной дежурной в захудалой гостинице, где пребывает до сих пор. Всё, что знала, наверно, забыла. Кто, куда теперь ее возьмет? Вкалывает летом, в отпуске, на даче, возится с нашей собачонкой, крутит компоты.

Бабушка Клава, ее и тети Люси мать, сгорела буквально за три месяца от рака желудка. И операцию делали, но спасти не удалось. Бабулю очень любила. От нее, от ласковых ее глаз и рук во мне все доброе, что есть. Ну, и, конечно, тетя Люся. От этой – интеллект. Она перетаскала меня в детстве во все московские и загородные музеи, во все театры. Благо, возможности были. Зарабатывала хорошо. Вот только от легавки, от Высшей школы МВД, не смогла уберечь. Я, как помешенная, бредила работой по поимке преступников, а получила то, о чем уже рассказала. Не понимала дура, что для этого надо было быть мужиком, а главное – иметь «мохнатую» лапу и деньги. Ничего этого у нас не было. А тетя Люся готовила меня в институт Мориса Тореза.

Недавно с отцом случилось несчастье. Утром, по дороге из Любека в Гамбург, на него наскочил какой-то обкуренный юнец. От компаньона отца получила факс о немедленном выезде. Я – единственная наследница отца.

Он лежал полутрупом, но, увидев меня, превозмогая боль, все-таки улыбнулся. Кое-как склеили его в гамбургской клинике. Теперь восстанавливается. Но ходит с костыльком. Ухаживает за ним женщина – нанял. И уже вовсю работает дома с документами. Такой вот мой фатер. Просит, умоляет, чтобы всё бросила и переехала к нему. В девяносто третьем один за другим ушли его родители. Старики, даже если всё благоприятно, плохо приживаются на новом месте. Отец так в открытую и говорит: «Здесь всё твое. Ты – единственное мое сокровище. Язык знаешь. За год на курсах получишь необходимые дипломы. У меня есть связи. Во всем помогу. Решайся. На своей работе пропадешь».

Что, что мне делать? Как оставить тетю, да и мать? Ведь сердце изойдется в тоске. Что с ними будет в нашем уродстве, которое все продолжается?

Сердце исходит кровью. Боже! Милостивый! Вразуми и наставь…


2011 г.

Почему он замолчал?

Ну, если так уж хотите, расскажу свою «итальянскую историю»? Речь пойдет о тридцатых-сороковых годах прошлого – двадцатого столетия.

Я остался полусиротой в конце тридцать третьего года, когда отец мой Дмитрий Рубцов попал под поезд. Семья жила тогда на Урале. Деда, отца Геннадия, священника, расстреляли энкавэдэшники в тридцать втором. От горя умерла и бабушка. Мать моя – Тамара осталась с тремя детьми, старшему из которых – Шурику было четыре года, среднему Гене – два, а мне – полгодика.

Голод страшный, и мать решила податься в Москву к старшей сестре Надежде, которая как раз в то время вышла замуж за иностранца – итальянца Марио Дечимо Тамбери.

Тамара устроилась с работой и жильем в Подмосковье, а Надежда взяла меня к себе и даже наняла няньку – работала. Взяла, но с уговором: усыновить.

И стал я не Димой Рубцовым, а Димой Тамбери. Сама она тоже приняла фамилию итальянца.

Чем занимались они с Марио? Надежда работала медсестрой в Боткинской больнице, Марио – рабочим на шарикоподшипниковом заводе. Был он политэмигрантом, коммунистом, бежавшим от фашистского режима в Италии.

Я был хорошеньким парнишкой, но говорил плохо, хотя соображал хорошо, как вспоминала Надежда. Оба очень привязались ко мне.

Помню Марио с трех лет, когда бреясь, он намыливал щеки и делал «страшными» глаза. Я и пугался, и визжал от удовольствия. Помню, как мы ссорились из-за головки лука в супе. Лук любили оба.

Марио был очень добрым. Никогда не приходил с работы, чтобы не принести шоколадку или конфетку. Зарплату всю отдавал Надежде. Зарплата была хорошей. Кроме того, иностранцев снабжали прекрасными пайками.

Осталось несколько его фотографий, на одной из которых мы втроем – как настоящая семья. Судя по фото, Марио был красивым: очень правильные черты лица, добрые, мягкие глаза, всегда при галстуке.

Эмигрировал он в Москву в тридцать первом, и, видно, не знал, как и что будет дальше. Познакомился с Надеждой через друга – тоже эмигранта, который уже «пристроился» в том же доме, где жила Надежда. Мама Надя обитала в одиннадцатиметровой коммуналке этажом ниже. Люди они с Марио были уже немолодые, хотя и нестарые – под сорок.

Надежда очень тепло рассказывала о Марио – видно, любила. А итальянец тоже был отзывчив: водил меня гулять на Гоголевский бульвар, играл, прятался, вызывая мой бурный восторг.

В общем, все было бы, наверно, хорошо, если бы не война – война тридцать шестого года в Испании. Война с режимом Франко.

Марио, как коммунист, не мог оставаться безучастным, и летом тридцать шестого отправился воевать. Мы с Надеждой очень плакали, провожая его на вокзале.

Всё хорошо помню: летом тридцать шестого мне пошел четвертый годик.

С дороги наш итальянец, который так и не научился как следует говорить по-русски, и я почему-то переводил его Надежде, прислал несколько открыток, которые мать уничтожила в тридцать седьмом по понятным причинам. И мы стали ждать. В пять лет я уже хорошо читал газеты и первое, на что бросался, – события в Испании. Но писем нам не было…

Жизнь брала свое. После тридцать седьмого и ждать перестали. Надежда говорила, что, даже хорошо, что Марио не вернулся – его бы арестовали. Щемящую боль вызывали только оставшиеся фотографии, которые никому чужим, конечно, не показывали.

В сентябре сорок первого должен был пойти в первый класс – тогда в школу брали с восьми лет. Но… война. Надежду тут же мобилизовали и направили в госпиталь, где она находилась почти сутками. Так как я был все-таки еще маленьким, ей разрешали на ночь приходить домой. Ночью она приносила в банках немножко супа и каши, оставшихся от тяжелораненых, и у меня начинался «пир». Чуть-чуть заполнив бурлящий живот, мы, натянув на себя всё, что было, ложились спать. Батареи теплились, как говорила Надежда, что лоб покойника. Но теплились все-таки потому, что дом наш на улице Фрунзе, а теперь Знаменке, находился рядом с Боровицкими воротами Кремля, а там, видимо, топили.

Соседи, уезжая в эвакуацию, оставили ключи от своей комнаты, и мы нашли у них старые учебники Сашки, сына, который был тремя годами старше меня. Вот по этим учебникам я и учился днем, разбираясь, как мог. Память и способности были хорошими, только очень кружилась голова – от голода. Но я себе сказал: солдаты ведь воюют, хотя тоже, наверно, не очень сытые. А моя война – учеба. Вспоминал Марио и то, как хорошо мы жили, когда были вместе.

В конце августа сорок второго пошли записываться в школу, которая была рядом с домом. Мать Надя сказала, что я выучил наизусть учебники за первый и второй классы, а чтение – пусть проверят. Читал я как взрослый и даже лучше. Меня записали сразу в третий класс, но уже не как Диму Тамбери, каковым я ходил в садик, а как Диму Рубцова. Мать взяла с собой мою метрику, выданную в селе Красное, где я родился. Сама она осталась Тамбери. Сказала, что боится начинаться со сменой фамилии и возвратом девичьей, однако в сорок четвертом все-таки поплатилась: прислали бумагу на высылку, как жену иностранца, в Новосибирскую область. Мать слегла, а я по совету соседа Николая Николаевича, капитана милиции, стал бегать по инстанциям – куда он велел. Мне было одиннадцать, и я был тоненьким как тростиночка, но голова соображала. Сумел доказать и разжалобить чиновников: нас оставили в покое. Однако Надежда осталась Тамбери. На могиле ее так и значится: «Тамбери Надежда Ивановна».

С серебряной медалью окончил школу – четверка по геометрии. Поступил в Московский университет на вечернее отделение и работал: преподавал свою любимую историю. Теперь, когда уже под восемьдесят, все еще профессорствую.

Началась перестройка, перестали бояться, и я решил написать в Ливорно, где когда-то жил Тамбери. Его помнил всегда, да и Надежда очень хотела узнать, что же с ним сталось. Было это в девяностом году, она еще жила.

Написал письмо, конечно, по-русски, мэру Ливорно с просьбой сообщить хоть что-то, что известно. И… О радость! Марио не погиб в Испании, как мы думали, а вернулся в родную Италию в тридцать девятом, когда кончились испанские события. Проживал со своей итальянской женой Федрой и сыном Ренцо. В письме мэра было написано, что Марио умер в пятьдесят шестом, указывалось, где похоронен, а также давались адреса его сына и двух внуков: Марко – старшего и Массимо – младшего.

Решил написать сыну. Снял ксерокопию с фотографии, где мы втроем: я, Надежда и Марио, сделал коротенькую приписку, просил сообщить о Тамбери.

В ответ – международная телеграмма: все очень рады моему появлению, подробности – письмом. В письме – грустная весть: Ренцо недавно скончался, а потому пишет он, внук Марио – Марко.

Письмо было очень теплым, написанным по-русски. Видно, нашел какого-то русского.

Я не задержался с ответом. Оформил для Марко приглашение в Москву. Написал о себе: скромный профессор истории. Апартаменты – не вилла, а двухкомнатная квартира, но примем со всем радушием.

В письме Марко прислал и фото, где он с женой. Приятные, простые люди, улыбающиеся.

Потом – молчание. Я послал еще три коротеньких письма и – ничего.

Почему он замолчал? Кроме адреса, не сообщил ничего. Почему решил прервать начавшиеся отношения?

Почему Марио Тамбери перестал писать, ясно. Не захотел возвращаться в наш ад тридцать седьмого тридцать – девятого годов. Знал, что его арестуют и расстреляют. С очень многими «испанцами», теми, кто воевал в Испании против фашизма, поступали именно так. Но почему замолчал его внук? Наверно, подумал, что я тоже какой-нибудь коммуняка, раз живу в этой стране.

О Господи! Проклятая идеология! Как во все века она не дает людям покоя… Черт бы ее подрал! Будь неладна!

Да, забыл сказать. Марко в единственном письме сообщил, что был с отцом – Ренцо в Москве шесть раз. Искали Надежду и меня, а им говорили, что такие по указанному адресу не значатся. Мы же жили в трехстах метрах от Кремля. КГБ бдило…

Почему, почему он замолчал?


2011 г.

Я скоро приду

Родная! Именно родная, хотя по крови мы с тобой чужие. Пятьдесят три года, как узнали друг друга, и все это время я продолжала тебя любить. Любить по-настоящему, без тени, без задоринки. Любить, как любят беззаветно, не видя в человеке хоть какого-то изъяна. Да и не было в тебе этого изъяна, а то, что другие могли поставить в вину, в этом вины не находила. Так… некоторые «издержки производства».

Мы были родными по духу. Души наши были близки. И это невозможно сравнить ни с какими братьями-сестрами. Вот потому сестры мои ревновали к тебе.

Тридцать лет, как нет тебя, а засыпаю и просыпаюсь, видя портрет, написанный твоей тетей Тамарой – художницей Северовой.

Ты такая на нем красивая… Ручки – оголенные, загорелые. Голубо-зеленое платье открывает изящную грудь. Профиль – строгий, как выточенный. Милая, где ты сейчас?..

Мы встретились в Кёнигсберге зимой пятьдесят восьмого. Ты шла в сапожках по сугробам снега, редко выпадающего в этом городе, и твоя фигурка в черном пальто с серым каракулевым воротником резко вырисовывалась на белом.

Куда шла – не знаю. Но обе приостановились и внимательно посмотрели друг на друга. Почему? Наверно, что-то пробежало между нами, а когда через несколько дней Лавренко привел тебя в нашу редакторскую, сразу узнала незнакомку.

Тебя взяли редактором на полставки: больше ничего свободного не было. Но ты была рада и этому: сидеть на иждивении подруги Евы Духаниной было несладко.

Ты была умницей, и Борис Петрович это сразу учуял, ну а то, что Гринштейн, – Лавренко не был антисемитом. Да к тому же по паспорту ты числилась русской. Мать твоя – Мария Андреевна – была дочерью московских купцов Северовых.

Ты жила у Евки с ее дурным, взбалмошным характером, но надо было терпеть: пристроиться больше было негде. Все скрашивала Симочка – чудный ребенок, обожавший тебя.

Почему уехала из Ростова? Да из-за Степки – Степана Ивановича Клюева. Высокого статного кагэбэшника, который сватал тебя по всем правилам. Мертвой хваткой держал.

Почему не хотела за него идти? Во-первых, не любила. А замужества без любви не понимала. Во-вторых, был кагэбэшником. Короче, сбежала из города и даже мать оставила, но Мария Андреевна была тогда еще в сохранности.

Перебирала сейчас фотографии и вспомнила Женьку – Евгения Михайловича Штерна, что ходил к Евке играть в преферанс. На одной из фотографий я в его капитанке – капитанской фуражке с крабом. Выгляжу ничего, прилично.

А Женька за тобой здорово ухлестывал, но ты его отметала – отец двух детей. Дети – святое. Мы с тобой обе были бездетными: не дал Бог нам этого дара. Потому Женькиных детей сиротить – последнее дело. Этого допустить не могли.

Сейчас думаю, почему Лавренко, директор издательства, все-таки взял тебя. Ну, во-первых, как уже сказала, не был антисемитом. Во-вторых, увидел в тебе совсем-совсем не дуру, а даже очень разумную женщину. Потому и сделал после отъезда Половинкина главным редактором, хотя и была ты Гринштейн. Формально через обкомовское сито протащил. Но одна обкомовская зараза всё-таки не преминула что-то вякнуть. Однако Борис – очень умный человек – заткнул ей глотку.

Мы обе тогда, в шестидесятые, были коммуняками. Ты вступила сразу же, как выгнали немцев из Ростова. Тебе было восемнадцать. Вступила по велению души. Я – тоже: когда наступила хрущевская оттепель.

Обе были полукровками: у тебя отец – еврей, мать – русская. У меня мать – еврейка, отец – поляк. Но я пронянчилась с пятым пунктом до самой перестройки. И о том, что мы с родителями были сосланными, знала только ты. Кагэбэшники, реабилитируя меня в пятьдесят пятом, сказали: прошлое должны забыть как страшный сон. Только вот уже восемь десятков прожила, а сон не забывается. И умирая, если буду в сознании, помнить буду…

А вообще, дорогая моя, незабвенная, люди, независимо от национальности, делятся на антисемитов и неантисемитов. Отчего это – черт знает. От семьи, наверно, от окружения. Антисемитов ненавижу. В нашей великой и могучей они всегда были, есть и будут. Хотя евреев поуехало из бывшего СССР значительно – да все, кто мог. А антисемитизм – остался…

Вот фотография, на которой вы с Лёшкой Кирносовым. Эх, Лёшка! Лёшка! Способный, талантливый. Книжки хорошие писал. Штурманом дальнего плаванья был, но… пьянь и мерзавец. Как тогда его мамаша вцепилась в тебя!.. Как хотела, чтобы вы были вместе. А с тобой случился амок. Так я это называю. Всё видела, всё понимала, а оторваться не могла, пока не сказал он однажды: «Ну что, моя прекрасная жидовка..!» Вот тогда прояснились твои мозги. Поняла, к кому прилипла, кому себя отдавала. Свои чувства, свою нежность.

Через год на горизонте появился Юра Дмитриев. По паспорту – Пейсах-Эдельман. Прекрасный детский писатель. Пробивной, целеустремленный, москвич. Сразу положил на тебя глаз. Да и как было не положить, если ты была такой чудесной… И притом умной.

Насколько помню, вы встретились в «Национале», когда была ты в командировке в Москве. Зашла днем пообедать. Тогда «Националь» днем был доступен.

В Юрку, хотя был он ниже тебя и рыжий, нельзя было не влюбиться: очень уж остроумный. Помню наше первое знакомство: с другом Сашкой они играли на ложках и пели частушки, надо сказать, похаб-ненькие…

Красиво Юрка увозил тебя из Калининграда. Как цыган, невесту умыкал. А ты больше не сопротивлялась. Восемнадцать лет прекрасной жизни. За эти годы ничем он тебя не огорчил: ни пьянкой, ни изменами. Хорошо жили. Пока… Пока не пришла беда.


  • Страницы:
    1, 2, 3