Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сборник рассказов 'Дикие люди'

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Иванов Всеволод / Сборник рассказов 'Дикие люди' - Чтение (стр. 3)
Автор: Иванов Всеволод
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Кончатся это наши чайная, извозные расчеты, выйдем мы с женой на берег и думаем, что для нас с некоторого времени Волга стала страшным синим морем. Никогда мы не думали, что она настолько страшна может быть, а текла она в те времена мимо всех пустая, и разве только щепка с какого-нибудь потонувшего парохода качается проплывет. А ведь раньше, бывало, стоишь в праздник, ведь от большого чая до обеда мимо твоих глаз пароходов пятнадцать проплывет! И чем ближе наш сын подходил к Казани, тем больше мы думали: есть в этом Ленинове что-то такое от справедливости и касательно того, что буржуев было необходимо уничтожать и уничтожать окончательно, что всегда он был в этом прав!
      Здесь Наталья Митрофановна не удержалась. Она приоткрыла дверь и, просунув голову, боязливо и в то же время стараясь быть веселой, спросила:
      - Ты что же, по финансам работаешь?
      Гриша встал, поклонился и ответил с торжественной и жалкой улыбкой:
      - Нет, я в полной и откровенной отставке! Да, да... Я грудь сломил на своем ломовом деле, да и действительно поступать так азартно на старости лет не годится. Заспорили мы, слышь! Я им говорю, что подниму пятнадцать пудов, и верно, - поднять-то поднял, но тут произошло в груди встрясение, и стало мне как-то тесно дышать...
      - Что же с твоим матросом-то? - спросил Борис Митрофанович. Ему хотелось и узнать, зачем пришел Гриша, и не любил он разговоров о болезнях.
      - С матросом-то нашим? Известно, что может произойти с матросом! Идут они ночью, и наткнулись они ночью на мину и взорвались, и кончились с того дня письма от него... Год с той смерти или три, я уж не знаю, мы все в чайной своей орудовали, торговали, и кони наши ходили по Самаре, так вот через год, что ли, выходим мы с Верой Ивановной на волжский наш берег. По нему пароходы идут, как и раньше, народ в буфетах стерлядей ест, а мы перед самым нашим выходом на Волгу письма Гришины перечитывали. Очень, скажу вам по совести, возвышенные письма, и даже, если их с площади прочесть бы вслух, как теперь есть такое вслух говорящее радиво, многим бы пользы дали... Рассуждаем мы и дальше: вот, мол, Вера Ивановна, сын-то наш шел правильно, за спасение погибающих, а мы живем как-то неточно, и вот ведь и женился-то я на тебе, говорю, Вера Ивановна, тоже неточно, не по любви, а потому что банщик Борис Митрофанович дал мне за тобой в приданой, или, лучше сказать, чтобы успокоить свою банную гадость, две с половиной тысячи рублей. Купил, одним словом, говорю, мужа тебе, Вера Ивановна!
      Борис Митрофанович сказал - мучительно и торопливо:
      - Ну, о чем говорить, Гриша! От этого же никакого вреда не произошло. Если сын твой умер, то он, наверное, не знал же обстоятельств твоей женитьбы.
      - Сын не знал, конечно, Борис Митрофанович.
      - Да ведь и прошло этому двадцать с лишком лет, и что вспоминать то, что было двадцать с лишком лет, а?
      - Двадцать с лишком лет прошло, верно, Борис Митрофанович. Но вот двадцать-то с лишком лет спустя и началось самое мое от этого главное несчастье.
      - Двадцать лет, Гриша?..
      - Да, двадцать лет,- ответил Гриша с болью и гордостью.
      VI
      Гриша заговорил плавно и быстро, и Борис Митрофанович понял, что Гриша теперь только подошел к тому, что уже давно и плотно засело в нем, в чем уже нельзя изменить или переста-вить слова и что есть то главное, до чего он добирался с такой, явной всем, болью и трудом...
      "Так вот и путник,- подумалось Борису Митрофановичу,- долго бредет топями, болота-ми, пока не выйдет на ровный и чистый луг, и здесь перед ним внезапно и плавно катится река, гудят пароходы, и плоты весело несут весенние свои бревна, и на бревно опускается синица, бревно влажное, на него только что накатилась волна от парохода, оно блестит, и синица, подрагивая хвостиком, оправляет свои перья..."
      - Да, Борис Митрофанович, так вот мы и рассуждаем с Верой Ивановной! Говорю я ей: "Живем мы с тобой в отличном Самаре-городе, и большое у нас с тобой хозяйство и четыре громаднейшие, может быть, самые громаднейшие и выносливые ломовые во всем самарском крае, и работники у нас к этим коням замечательные, и живем мы с тобой замечательно, и чай у нас по всему волжскому берегу самый крепкий, и при чайной у нас квартира из двух комнат с отдельной кухней, и даже, как у любого попа, есть у нас собственный комод и буфет!" - "И верно,- отвечает мне она,- замечательно живем!"- и сама смотрит в Землю, а немного погодя поднимает на меня глаза и говорит: "Думать ли нам об этом?.. Борис Митрофанович как следует наказан за свою гордость!.. Вот кабы сынок наш вернулся, все бы узнав, он смог бы тебе посове-товать, а сейчас так думаю: вот мы с тобой, муженек, продержали весь военный коммунизм вплоть до свободной торговли четырех лучших коней в городе и самых лучших работников и дальше теперь хотим свое дело развивать,- правильно ли это?" Я ее еще тогда не понял, сознаюсь, я ответил, как, мол, теперь не развивать! Теперь овес куда легче, чем при военном коммунизме доставать! Она тут сразу замолчала, и только румянец у нее вековой так и полыщет по лицу. Она это молчит, а я говорю: "Очень мне нехорошо, Вера Ивановна, думать я не привык, а главное, придумаешь, только бы сказать, а тут вместо настоящего слова либо обругаешься, либо выпить захочется, но только смотрю я на свое развивающееся хозяйство и полагаю, что купленная у меня жизнь". Она мне и говорит: "Полагать мало, надо делать..." И сама отошла, как бы обиженная.
      - На что же ей обижаться, Гриша? - спросила Наталья Митрофановна.
      - ...И очень сильно с того разговора затосковал я, Борис Митрофанович, так затосковал, что откровенно и сказать-то неловко; и по сыну так не тосковал. Все, бывало, в кровати вороча-юсь, а кровать у меня богатая, с металлическими шишками и на пружинах, и с замечательным богатым ситцевым пологом. И вот раз вскакиваю я, под рукомойник, умыться не мог, а на дворе еще темно, и дождичек такой осенний, на всю жизнь, кажется... Говорю я: "Вера Ивановна, решился я и телеги, и коней, и работников рассчитать!" Жена это на меня смотрит и говорит тихо: "Что же, сколько на конях ни вози, сколько ни скачи, а от своего сердца не ускачешь и горя своего никуда не увезешь. Продавай!" Отправился я на базар, кони тогда в цене были, да и народ видит: коней привел продавать Григорий Гущин - раззарился! И каждому, конечно, лестно меня унизить и коней моих купить. Продал я и в своей чайной какое снаряжение и посуду, рассчитал своих работников и кухарку, и осталось у меня тогда ровно девятьсот сорок рублей. Выложил я эти. деньги перед женой и говорю: "Вот, мол, и деньги за моих коней и за телеги, и выходит по этим деньгам, что ты сама немногим была дороже моих коней и моей чайной". Она опять молчит и только дня через два так, мельком, сказала, что, верно, тяжело дожить до старости и понять вдруг такие мысли... Но и тогда-то, Борис Митрофанович, не дошли мы до самой главной нашей думы, что и мою жизнь загубила и Веру Ивановну в могилу свела. Положили мы деньги те в сберегательную кассу, перебрались в Москву и поселились в Петровском парке, поближе к Савеловскому вокзалу, там много в уличках нашего ломового брата живет. Сараи есть в одном дворе, раньше лес, что ли, там сушили, а теперь на жилье переделали, нагородили собачьих конур, перегородки досчатые, глинобитные стены, сырость, мороз, зато дешево...
      VII
      - Глупости это,- сказал, несколько оправляясь от своего волнения, Борис Митрофанович,- глупости это: деньги копить!
      - Зачем глупости? - еще больше заволновался Гриша: - мученье никогда не глупости. Поселились как только мы в этой сырости, как только расставили наше имущество и стол клеенкой накрыли, так и понял я: не хватит нам уже сил из этой комнатешки выбраться, и не хватит еще и потому, что если мы друг другу свои мысли полностью не откроем и что если открывать, так поскорей. Дрова я в эту минуту накладывал: в печку, Борис Митрофанович, так я бросил дрова, встал и говорю: "Завтра мне на работу уже простым ломовым итти, Вера Ивановна, с завтрашнего дня мне, от усталости, может быть, али от злости, уже и говорить-то будет трудно, так я сегодня скажу. Я так думаю, Вера Ивановна, что те две с половиной тыщи, которые мне за мою совесть дал Борис Митрофанович, мне эти две с половиной тыщи надо ему вернуть целиком".
      - Отдаст она, Верка-то, как же,- отозвалась из-за дверей Надежда Митрофановна: - жадна она была всегда, как чорт!
      Сказала она это не оттого, что действительно была уверена, что Вера жадна,- Наталья Митрофановна всегда была занята главным образом только собой, и если думала о том, каковы люди, то она их всех, кроме себя, считала дураками,- а сейчас о жадности Веры она сказала потому, что ей хотелось поскорей узнать, почему она согласилась возвратить своему бывшему хозяину его деньги?.. Борису Митрофановичу было стыдно смотреть на ее потный и жадный старческий лоб, покрытый седыми и редкими волосами. Она отстранила Бориса Митрофановича и села перед Гришей к замасленному и грязному столу. В комнатах была пыль и слякоть, никак не хотели убрать, почистить, все надеялись на лучшее будущее. Наталья Митрофановна смотрела прямо в рот Грише, но тот попрежнему ее не видал.
      - А она еще раньше меня, надо думать, возмечтала столь же гордо. Как я ей только сказал эти мои слова, так у ней лицо-то еще больше воспылало, и она мне быстро, так быстро сыпет: "Отдать, отдать непременно, Гриша". А у меня от тех ее слов даже как-то дышать тяжело стало, сел я на табуретку, а она сама начала дрова в печку кидать. Я на нее смотрю и вслух думаю: "Позволь, Вера, мой сын буржуев уничтожал и лодку в том уничтожении и свою жизнь потопил, а тут выходит, что мы им поможем вновь на ноги подняться, когда мы их обязаны топить, как они нашего сына утопили?" А она мне напротив тоже вслух думает: "Я у них воспитывалась, жила и ими облагодетельствована, я их жизнь прекрасно, лучше своей понимаю. Они эти деньги получат и, верно, употребят их на свое возвышение и поднятие, а этому возвышению никогда уже в нашей стране не быть, и получится им от этого еще большее уничтожение, а нам полное освобождение наших мыслей". И так меня ее слова разожгли, что я обошел комнатешку нашу, и без того пустую, с мыслями, что бы еще продать можно, и вышло так, что сундучки и чемодан-чики наши, в которых мы наше барахлишко привезли, вполне продать можно, так как никуда нам уже из этой комнатешки не выехать. И верно, выручил я с этой продажи пятнадцать рублей, которые и отвез на книжку. Пошла моя Вера приходящей прислугой, ночами стирала артистам, которые снимаются в бывшем Яру и живут неподалеку от нас, а я днем в ломовых ходил, а вечерами,- вспомнив детское свое обучение, мой батюшка-то из сапожинков происходил,- починял ломовикам валенки и сапоги, одежда, сам знаешь, у ломовиков как огонь горит, брал я дешево, и было у меня заработков достаточно. А в хибарке нашей холодище, ветер, вечером натопишь, а к утру, смотришь, и выстыло, а я поспать люблю, а Вера-то, обо мне заботясь, поднимается раным-рано, затопит печку, чтобы мне на работу из тепла итти. А стены, как я вам говорил, у наших казарм глинобитные, и от глины по утрам уничтожительный и мерзкий запах идет, и я из запаха-то на какой-никакой чистый воздух выхожу, а Вера, перед тем как на приходящую уйти, еще и кушанье сготовит и починит для меня что... всю захватил ее этот запах, который, знаешь, пошел на сердце, а с сердца в кровь что ли... подлинно мне вся тонкость эта докторская неизвестна, но начала моя Вера Ивановна сначала покашливать, с румянца спадать, а там и чахнуть. Доктора пришли, которые к нашему ломовому делу приставлены, но только у нас, у ломовых, болезни грубые, им, докторам, лечить их трудно, иной, смотришь, даже в слезу пробьется, а ничего с нашей болезнью понять не может, мы больше сами лечимся, есть у нас и такие-разные знахарочки, из цыганок, которые петь по сличаю революции прекратили. Пришел такой доктор один, посмотрел; пришла попозже и цыганочка, тоже пощупала и посмотрела. Жалостливая такая цыганочка, и с голоском, как весной сосульки ледяные на землю падают, и оба они сказали: "выздоровеет!" А моя Вера Ивановна все чахнет и чахнет и только мне не забывает повторять: "Ты, говорит, деньги копи, а я и так поднимусь, самое главное человеку захотеть подняться, а он уже поднимется, сколько б ни лежал". Ну, как она ни хотела подняться, как ни отрывала голову, а прошлой осенью, вернулся я это как-то с работы поздно,- смотрю: нет у ней больше румянца, и лицо от этого хоть и страшное, но легкое какое-то, как будто зимой лист вынесет когда из-под снега и поднимет ветром. Посмотрела она на меня и, как вам известно, будучи прославлена своими улыбками, улыбнулась мне по-знакомому и говорит: "Сколько у тебя скоплено, Гриша, на сберегательной?" А я ей отвечаю, что, мол, Вера Ивановна, скоплено нами очень много: без малого две тыщи. Тут она подумала и говорит: "Ты, Гриша, на мои похороны больше полутораста рублей не трать, ты пышность любишь. Я, Гриша, теперь, скажу тебе по правде, плохо вижу, но все-таки тебе советую и на себя как-нибудь хоть в осеннюю лужу посмотреть, если зеркала не подвернется, и по виду тому своему ты и поймешь, что едва ли ты больше двух тысяч скопишь, да и кроме того времена, как мне известно по приходящей службе, такие для буржуев подходят, что лучше с ними сейчас рассчитаться, пока с ними окончательно кто-то за нас не стал рассчитываться..."
      - Я говорю: злюка! - сказала Наталья Митрофановна.
      - ...И верно, израсходовал я из тех денег почти что полтораста на похороны, и то ли от ее слов, то ли, верно, пора ко мне такая подошла, но по утрам вставать все труднее и труднее стало, и решил я тогда навалиться на работу. Ну и навалился же. Пар от меня за версту идет, мяса я съедал по три фунта и хлеба почти по пять за день. Ребята мне: "Куда ты рвешься, старик?" А я им: "Поддай!" Да вот, как я вам уже и изволил говорить, Борис Митрофанович, чтобы не столько удаль показать, а чтобы назначили меня на самые труднейшие работы, на которых я смог бы побольше заработать, и произошло у меня, от подъема пятнадцати пудов, внутреннее рассечение груди. Послушал меня доктор через такую трубочку с двумя резиновыми концами, головой качает в такт того, как я грудью свищу, и сказал этот доктор: "Старик ты резкий, так и я с тобой резок буду и говорю тебе: махни на все и кончай скорее все свои земные дела". Вот это доктор, настоящая душа! Он, оказывается, военным был, оттого у него и понятие жизни такое справед-ливое. Сильно я его поблагодарил, пошел в тот же день в кассу и взял оттуда все, что там нами скоплено, а оказалось этого всего две тысячи сто десять рублей. Сильно мне хотелось накопить до полной суммы, и тут бы я мог и справедливому доктору не поверить и работал бы до суммы, но сказал тут один человек: "Больно некрасиво живет Борис Митрофанович, под Москвой и без дела, как бы он в другие места не уехал"... А где мне вас искать в других местах, Борис Митрофанович? Как-никак, а у меня злостное рассечение груди!
      И он больше из вежливости, чем из своего суждения, разворачивая грязный пакет из газетной бумаги, сказал о здоровьи и жизни Бориса Митрофановича:
      - Однакоже соврал человечек, живете вы отлично и собою все здоровы. Получайте пожалуйста... да, да!
      Но здесь на деньги навалилась всем своим рыхлым телом Наталья Митрофановна. Пришепетывая, путая слова, то говоря, что пересчитает, то, что считать некогда, она закутывала деньги опять в бумагу. Бумага у ней ползла меж рук, она сорвала рваную и грязную шаль с головы, седые и жидкие ее волосы на висках были мокры. Нестерпимое отвращение овладело Борисом Митрофановичем.
      VIII
      Борис Митрофанович понимал, что он не должен и не может принимать эти деньги, но он чувствовал и знал, что он не скажет этого. Он отвык от ссор, от брани по денежным делам. Он понимал, что это слабость, но от понимания этой слабости он и ненавидел эти комнатенки с их запахом картофеля и кошек, с киотом в углу и с плохими и некрасивыми иконами. Он ненавидел и Гришу, который, высказав все, что его томило и влекло сюда, сидел теперь, тупо и бессмыс-ленно улыбаясь; когда Наталья Митрофановна, несколько поуспокоившись, все же начала пересчитывать деньги, он следил за счетом, и губы его безмолвно двигались за губами Натальи Митрофановны.
      Борис Митрофанович поднял свою тужурку из солдатского сукна, и здесь Гриша, торопли-во сказав Наталье Митрофановне: "правильно, все правильно сосчитано", торопливо схватил стеженый картуз и пошел за ним. В тужурке этой, вымененной на барахолке за отличные серебряные часы, всегда Борис Мнтрофанович чувствовал себя уютно и тепло. Ее никто у него не отнимет, ей цена самое большее полтинник, но она удивительно греет и бережет тело. Гриша сломил веточку из палисадника, но держать ее он не мог: по-прежнему он совал правую руку за пазуху, а левой почесывал волосатую свою шею. Он испуганно как-то оглянулся, видимо, отыскивая столб, подле которого останавливается автобус, нашел и радостно замычал. "Зачем,- думал Борис Митрофановнч,- я, старик, не отказался от денег, которые мне совершенно не нужны, а этот, другой старик, отдал все свои деньги, на которые он мог жить отлично, лечиться и не страдать, и зачем третий старый человек, Наталья Митрофановна. думает, что Гриша принес эти деньги, чтобы поддержать прежних хозяев, и даже думает, что и Вера-то не умерла!"
      Подошел автобус, синий, высокий, со светлыми окнами. В этом автобусе сидели веселые и молодые мужчины и женщины, они ездили снимать дачи, чтобы летом ходить при луне, целоваться, говорить глупости и плакать от этих глупостей. У них быстрая и широкая жизнь. Кондуктор взмахнул сумкой. Гриша, с осоловелыми глазами, не попрощавшись, вскочил на подножки и дернул внутрь дверь. И в автобусе он так же, как и все прочие, сел бочком, голову откинул назад!.. Долго стоял подле остановки Борис Митрофанович. Несколько автобусов промелькнуло мимо него.
      Стыдно и скучно возвращаться ему домой!
      И тогда его посетила мысль, которая ему показалась сначала чудовищной и нелепой, но по мере того, как он подходил ближе к домику, в котором он жил, и по мере того, как солнце согре-вало его спину, эта мысль уже не казалась ему столь грубой. Он подумал, что Гриша никогда бы не мог и не принял бы обратно этих денег и тем нелепее принимать им эти деньги так как они ни по каким законам не могут принадлежать Б. М. Маникову и его сестре, и еще более - нет и нельзя придумать такого оправдания тому, чтобы на эти деньги опять пытаться кого-то обманы-вать и с кем-то плутовать. Но Наталья Митрофановна будет на эти деньги плутовать и кого-то обманывать! И еще более укрепило его мысли то, что когда он вошел в дом, его сестры там не было. Она, наверное, ушла прятать полученные деньги. Она испробует несколько мест, ей придется вырыть несколько ямок, прежде нежели она решится закопать эти деньги. Она устала, она стара, ей тяжело копать кухонным ее ножом, она с усилием роет мокрую весеннюю землю... Омерзительно!
      И Борис Митрофанович направился к фину. Фин жил рядом со школой. В сени к Борису Митрофановичу вышел рослый, немного заспанный человек с белокурым чубом, похожим на крендель. Он вежливо,- как он уже привык разговаривать и как это льстило и ему и другим,- спросил, что желает от него гражданин Маников. И гражданин Б. М. Маников с огромными ушами и сухим телом, расставив широко ноги, стоял перед ним и безмолвно смотрел, как фин зажег папироску, быстро искурил, посмотрел в сенях - нет ли пепельницы, и погасил папирос-ку о подошву своего сапога. Подошва та была новая, и то, что фин помнил о ней, так как иначе он не стал бы гасить о нее папироску, а погасил бы, скажем, о порог, показало Борису Митрофа-новичу, что ничто в жизни не изменилось и мир по-прежнему не понимает и не замечает его. Что может сделать старуха на эти две тысячи, столь нелепо приобретенные ею? Да и никто и ничего не сможет сделать на эти две тысячи! И здесь у фина, если он, Борис Митрофанович, попробует рассказать о двух тысячах, то фин решит, что Б. М. Маников просто выдает сестру из мести, или, что, может быть, еще хуже, решит, что у них скрыты еще большие деньги. И Борису Митрофа-новичу стало жалко того, что люди, отлично понимая друг друга, все же не могут понять его, Бориса Митрофановича, и что он не может и не знает того, что есть в нем такого, что люди должны понять. И ему стало нестерпимо жалко себя. Он зарыдал. Фин подхватил его под руки, свел с крыльца, наивежливейше пожал, ему руку и сказал, что просит зайти попозже, успокоенным.
      Борис Митрофанович пошел. Но он скоро понял, что идет от своего дома в другую сторону, и это его огорчило, но не остановило, потому что чем он дальше шел, тем все легче и легче ему было. Он дышал быстро и ровно. Он на ходу отломил ветвь березы, но оторвать от этой ветки более молодые побеги было уже трудней, и он буквально их отвинчивал. Они были очень забавны, эти побеги, мягкие, налитые жизнью, молодые! И ему было и страшно, и легко, и смешно подумать, что он никогда уже не возвратится домой. Страшно,- ведь ему за пятьдесят! Смешно, что к этому решению он пришел на пороге смерти. Легко,- так как в той иной жизни он даже и подумать бы не мог об уходе, а теперь он идет веселым в молодой и широкий мир!
      Он шагал долго. Уже далеко остался позади город; уже давно с какой-то горы последний раз он увидал купол Христа Спасителя, похожий на золотой набалдашник трости, и обозы крестьян уменьшились, и реже стали попадаться деревни, и усталость стала овладевать им, и он подумывал о ночлеге,- как его обогнал какой-то бродяжка, очень легкий по ходу, с припухшим и бородатым лицом и голубыми глазками. Бродяжка пропустил его, опять обогнал, закурил папироску, свистнул, высморкался и заигрывающе спросил:
      - Куда направляетесь, дяденька?
      - В Самару,- почему-то ответил Борис Митрофанович, и так как ему это слово понравилось, то он подумал: "А ведь действительно неплохо пойти в Самару. Город хлебный, течет там Волга, да и давненько он не видал больших, за зиму сияюще-отремонтированных пароходов, которые весной похожи на вставшие дыбом льдины, и дым их похож на остатки зимних метелей".
      - В Самару,- повторил Борис Митрофанович.
      Бродяжка кивнул головой и, тоже, должно быть, подумав, что Самара хороший город, добавил:
      - Что же, и я, пожалуй, дяденька, могу направиться в Самару, а вот только...- Он прошел несколько шагов рядом и затем спросил быстро:
      - А вот только, много ли ты, дяденька, денег имеешь, чтобы с тобой итти не страшно, а то знаешь, то-сё, бандиты отберут!
      - Полтинник имею,- ответил Борис Митрофанович.
      Бродяжка подпрыгнул, обрадовался необыкновенно, полез в карман и, вытаскивая чудесно замасленный рубль, воскликнул:
      - Ну, я же куда тебя, дяденька, богаче! Качаем, что ли?
      И они шли, равномерно и весело раскачиваясь.
      БАМБУКОВАЯ ХИЖИНА
      I
      Закопали инженера Закревского в землю молча, без почета, без речей и выстрелов, без всего того, что представлялось ему живому, когда он думал о своей смерти и своих похоронах, ради пышности и почета которых он многое делал в своей хорошей и честной жизни. После похорон рабочие и служащие, в числе их Филипп Баскевич, направились в духан тюрка Заала Шавлиева, красавца собой и торговца контрабандой в основных своих занятиях. В духане - кто имел деньги - заказывал вино, а неимущие легли на лужайке, в ограде, но пьющие вино и лежащие на лужайке оживленно говорили только о работе над каналом через Бзуджу и о смерти инженера Закревского. Имя инженера чаще всего упоминалось со злобой и здесь,- помимо того, что русский человек не уважает смерти и мертвецов, в ругани чувствовалось много горечи и обиды. Небо было пустое и высокое; травы вокруг канала и в степи неряшливо топорщились в разные стороны, словно над ними ничего, кроме вихрей, не носилось. По необычайно озлобленным, усталым речам окружающих жизнь представлялась простой, ясной и наглой. И Баскевич вспом-нил жизнь инженера Закревского, то есть то, что известно было Филиппу. И еще вспомнилось ему, как он в последний раз видел инженера. Произошло это всего пять дней назад, при чрезвы-чайно пышных и торжественных обстоятельствах. А вот сейчас инженер лежит в земле, а на столике, за которым он работал, валяется раскрытое письмо жены его, актрисы Каролины Каскуль. Почта на работы по прорытию канала приходила каждые три дня, и в день похорон инженеру принесли письмо - то, которое он ждал с прошлой почтой. Инженер любил ходить среди работающих и показывать карточку жены. Большие подведенные глаза актрисы блестели среди фотографического тумана,- многие завидовали инженерскому счастью и инженерской удаче. Пять дней тому назад справлялось празднество первых семидесяти пяти верст проведен-ного канала по пустыне Бзуджи, и уже видна была отчетливо Демебекова гора, обогнув которую, канал погрузился бы в самое сердце пустыни. У Демебековой горы канал должен был пополни-ться водой горной речки Ачкуатави. Инженер с гордостью и весельем говорил о сердце пустыни. С гор на празднество пригласили тюрков; с далеких холмов, за сотню верст, примчались рослые и добродушные духоборы; представители правительства явились с угощеньем и духовым оркестром. Подняли шлюз. Играла музыка, и мутный ручеек воды, подгибая под себя песок, перепрыгивая через корни трав, торопился по каналу. Седобородые тюрки со слезами на глазах шли - вели за собой воду; духоборы улыбались добродушно, а инженеру Закревскому было веселей всех. Два дня шли седобородые по каналу, и два дня необыкновенно теплой, радостной походкой шел с ними инженер. Мутная вода наполнила канал. На третий день появилась трава; канал приобрел какой-то живой и мощный вид, а на четвертый день из подпочв выступила соль, и вода приобрела горький вкус и неподвижную прозрачность. Засолонение! Гибель всему! Провели канал, скажут! И в тот же день, вечером, главный руководитель работ инженер Арсений Андреевич Закревский (в правительственной комиссии горячее всех отстаивавший невозможность засолонения вод Бзуджинского канала) застрелился. Собой он был полный, даже толстый, пожалуй, с круглым и самоуверенным лицом - таких на плакатах рисуют буржуев империалистов,- характером он был откровенен, честен до глупости. Например, о его честнос-ти было известно такое: привыкнув говорить жене правду, он, еще в бытность свою на польской войне, сказал ей какую-то военную тайну, жена передала подруге, подруга - еще подруге,инженера арестовали. И хотя и следователю и инженеру было известно, кто сболтал тайну, Закревский не выдавал жену, и следователь, щадя его любовь, не спрашивал его. Так и сидел Закревский, пока вопрос не попал в коллегию и пока следователь не изложил сущность дела искренно. Коллегия расхохоталась, и председатель сказал: "Выпустить этого дурака",- и все растроганными глазами взглянули друг на друга. И вот этот толстый и веселый Закревский лежал на столе с простреленной грудью, и от него быстро стало пахнуть. И так как при жизни он сам любил читать женины письма, то никому не показалось странным, когда председатель месткома раскрыл конверт и начал читать вслух: "Милый Арсень..." Чтение письма прервалось на четвертой фразе, после слов: "и мне жаль тебя огорчать". Жена инженера Каролина Каскуль была человеком, тоже как и ее муж, характерным для нашего странного времени. Она страстно любила пышные одежды, но одевалась скромно; волосы, от природы курчавые, гладко зачесывала и в разговоре употребляла много газетных слов, и так как неудобная и неуютная жизнь заставляла ее много врать и много притворяться, то у нее выработался высокий искренний и бодрый голос и снисходительное отношение к людям; и так как теперь лгут чрезвычайно многие, то она слыла искренним человеком. Кроме того, тоже как и многие теперь, она любила предугадывать, а так как события предугадывают все и все ошибаются, а ее предугадывания были скромных размеров - она слыла прозорливым человеком. В письме, которое начал читать председатель месткома, она сообщала, что не любит Закревского и выходит за поэта К., человека одаренного необычайно (дальше уже шло предугадывание, ибо пока поэт К. ничем себя не проявил, кроме писания номеров в стихах для эстрадников). Председатель месткома сказал, отворачиваясь от трупа, что инженер если не от того, так от этого бы застрелился... и письмо пренебрежительно кинул на стол. Не было никакой надежды, что канал поведут дальше. Кто-то из лежащих на лужайке выругал Закревского сложным и оскорбительным матом. Из духана вышел Галкин; жена его Аленушка показалась подле. Рабочие молчали: "А вы кройте, кройте! - пискливо сказал Галкин.Инженер дурак был, в свое счастье верил: в головное счастье! В карты играть запрещал". Галкин, жена его и братец жены Иванушка жили в каморке возле кухни, и духанщик не требовал с них за квартиру, да Галкин и без того, видимо, понимал, что Аленушка любится с духанщиком. Из троих работал только Иванушка, белокурый, широкопле-чий и сонный красавец. Аленушка всегда раздражала Филиппа неизвестно чем, может быть, тем. что походила на Филиппову любовницу, Софью Таршину, служащую кооператива, походила не внешностью, а каким-то внутренним покоем. Софья Таршина, да, наверное, и Аленушка, думала и делала так, что самую плохую и неудачную жизнь можно при небольшом желании исправить и улучшить - и жизнь не только свою, а жизнь многих тысяч и миллионов людей. Дойдя до таких мыслей, она вступила в комсомол почти одновременно с Филиппом, который вступил туда только потому, что вступили многие знакомые ребята, и еще для того, чтобы были одинаковые, похожие на деревенские, разговоры. Характером Филипп был аккуратен (сейчас много появи-лось аккуратных людей, делающих революцию, не будучи революционерами, то-есть в жизни своей уважающих покой и порядок); он, например, не любил удаляться от бараков, не любил, как прочие, в свободное время лежать в степи (и вернувшись в Ярославскую губернию, на родину, он расскажет только то, что видел из окна вагона, словно много дней ехали по пусты-рю); узнав, что в комсомоле сто тысяч неграмотных, сильно стал уважать свое уменье читать, но и его угнетал самоуверенный духовный порядок Софьи. Софья собой была худощава; она всем казалась издерганной, больной, хотя и обладала диким здоровьем. Она всегда говорила разумно и правильно, но всем окружающим из-за больного ее вида слова ее казались нелепыми и пустыми.- так же как часто слова инженера - в сущности глупые и вздорные казались людям важными и неотложными... Аленушка смотрела в степь.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5