Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Беглецы

ModernLib.Net / Исторические приключения / Карпущенко Сергей / Беглецы - Чтение (стр. 17)
Автор: Карпущенко Сергей
Жанр: Исторические приключения

 

 


Все видел в Макао Иван, что с детства привычно и хорошо знакомо ему было. Не видал, не мог найти он лишь стремленья к истине, страдания душевного от невозможности преодолеть невежество свое, которое читал Иван на лицах моряков, торговцев, гулящих баб, бродяг, увечных, портовых полицейских, китайцев и просто путешественников. «Не будет ли такой же самой и Европа? – думал Иван смущенно. – А если будет, то чего же ради затевали мы все сие?» И, мучась сердцем, все ходил он по улицам города, угрюмый, недовольный. Сильно сомневался в том Иван, что такой жестокосердный человек, как Беньёвский, мог вообще вести к чему-то доброму, полезному, разумному.

Однажды в портовой части города набрел он на странный дом с открытой дверью. Распахнутая эта дверь вдруг потянула его к себе непереборимой силой. Иван через грязные сени в помещение зашел, просторное и сумрачное, в котором стояло с десяток кроватей низких, плетенных из тростника. Несколько человек на них уже лежало в неподвижных позах мертвецов, кое-кто судорожно сжатыми пальцами еще держал остывшую трубку, у других трубки повыпадали из ослабевших рук. Дым едкий, липкий, плотным маревом висевший в этой комнате, забирался в ноздри, в горле застревал комком. Иван догадался сразу: курильня опиума. Вдруг от волненья он задрожал и твердо подошел к китайцу, на корточках сидевшему в углу, достал из кармана горсть серебра, протянул его китайцу. Тот, дергая себя одной рукой за длинную редкую бородку, другой взял с ладони несколько монет и вынул из лакированного ящика, что стоял в ногах его, фарфоровую трубку с длинным камышовым чубуком, сам раскурил ее лучинкой и с улыбкой сумасшедшего, поклонившись, подал ее Ивану. Не снимая кафтана, прилег Иван на узкую кровать, волнуясь от предчувствия чего-то дивно-страшного, неведомого прежде, потянул в себя тревожно-жгучий дым, который в него проник леденящим холодом, сразу сковал нутро, но Иван жадно втягивал его и втягивал, пил ненасытно, пока щеки его не стали вдруг неподвижными, а горло не свела безжалостная судорога. Ни стен, ни кроватей с лежащими на них людьми он уже не различал, все потемнело, словно залитое жидким варом, тяжелым, липким. Иван уже не ощущал себя и будто сам стал этой чернотой, немой и неподвижной, бесчувственной и мертвой. Потом он вспомнил, что в этой черноте могильной находился он страшно долго, вечность целую, казалось. Потом услышал, как тихо поначалу, а потом все громче, громче застучало что-то точно так, как колотит сердце. Его ли это было сердце, чужое ли – Иван не понимал, но слышал он еще, что где-то рядом с первым сердцем второе размеренно стучало, громкое, большое. Вдруг он чей-то крик услышал, далекий, но пронзительный, крик женщины, звучавший будто за преградой. И члены его вдруг словно стали оживать и двигаться, он бился в каком-то пространстве тесном, пытаясь вырваться наружу, а женщина все кричала, кричала. И вот внезапно яркий свет ослепил его, и мир прекрасно яркий, пестрый Божий мир явился пред Иваном неожиданно – так, что он закричал столь же пронзительно, как кричала еще совсем недавно та незнакомая, неведомая Ивану женщина. И скоро кончил он кричать и ее увидел, над ним склоненную, ласковую, теплую. Иван никогда не видел матери своей, родами умершей, но, вспоминая свое видение, был уверен, что видел мать свою, и чувство, охватившее его тогда, таким прекрасным было, сладостным и радостным, какое никогда не являлось ему прежде. Хотелось Ивану и плакать, и кричать, оттого что в прекрасной близости с матерью своей находился он словно рядом с истиной земного бытия, касался ее руками, знал, что безмерно кем-то любим, но и сам безмерно любит, счастливый от большого знания и большой любви. Но ощущение блаженства нежданно сменилось чувством горя, великой, страшной боли, как будто резал его кто-то на части. Он увидел мать свою и вдруг Беньёвского увидел, державшего над ним огромную пилу. И он уже лежал на лавке спиною вверх, а мать и адмирал, зло усмехавшийся, пилили его на две части. И вот уже он был распилен пополам, и матери его досталась та часть, что выше пояса была, где находились голова и сердце, Беньёвский же владел всей нижней половиной. И видел, понимал Иван, что недоволен адмирал своею собственностью и хочет забрать у матери другую половину, но мать ее не отдает и крепко прижимает к своей груди. И в этом страшном раздвоении чувствовал себя Иван несчастным очень, таким беспомощным, бессильным, жалким, как мышонок новорожденный, но скоро пропадали и мать, и адмирал, Иван снова погружался в сумерки, кромешные, глухие, и вновь стучали два сердца одно подле другого, и было так хорошо душе Ивана, будто сидел он одесную с Богом. И снова он рождался, и все повторялось опять.

И с тех пор перемешались у Ивана день с ночью. Как полоумный бродил он теперь по городу, неприкаянный, равнодушный ко всему. В дом, где жили мужики, редко приходил, ни с кем не заговаривал, даже с Маврой, снова уходил, посмурневший, измятый, измученный. Ноги, словно не подчиняясь голове, несли его в курильню, где жадно алкал он все то же видение, в котором пытался увидеть то, что не открывалось ему в обыкновенной жизни, самого себя увидеть...

Похоже, одной лишь Мавре пришлась по сердцу жизнь заморская. Здесь, на берегу, на сытой, здоровой пище с вкусными, сочными плодами стерла она с лица легкую желтинку и усталость, что немного подпортили красу ее во время плаванья тяжелого и долгого. Дня за три переменилась – не узнать! Словно кто поднакачал в нее сочной спелости и красы, будто брызнуть собиравшейся, едва колупнешь тонкую, нежную кожу ее, натертую ароматным бальзамом, купленным у торговца-индуса. Приметчивым, липучим женским взглядом, переимчивым, завистливым, углядела Мавра сразу, какие платья, косынки, юбки, шляпки, башмачки и украшения заморским бабьим племенем в наибольшем употреблении находятся. Имея припасенных с Большерецка рублей десятка три, пустилась она приобретать желанные наряды, которые, считала, красу ее умножить вдесятеро могли. Обо всем забыв – соотчичей, Ивана, пищу даже, – уселась за шитье, искусству этому обученная с детства, умелая, сноровистая, ловкая. Сидела у окошка, не забывая поглядывать на проходящих мимо заморских моряков, в которых видела оценщиков надежных красы своей, помигивать и даже языком пощелкивать, кроила накупленную материю, сметывала, тут же у оконца сбрасывала платье, оставаясь в одной рубахе, примеряла на себе, шпильками закалывала несшитые еще куски, на улицу поглядывая, и словно говорила: «Вона я какая!»

Три роброна пошила себе за месяц Мавра из материй легких и прозрачных, разных цветов материи те были: цвета заглушённого вздоха, цвета невинности совершенной и цвета нескромной жалобы. Все роброны блондами обшиты, накладками из флера дымчатого и с золотистой бахромой. Рукава короткие, до локтя только, лиф тугой шнуровкой стянут, низкий лиф, только-только сосцы прикрыть, юбка спереди распашная, а на заду пышно взбита, для нарочитого, как думала искусница, приращения к прелести естественной. За неимением уса китового распялила юбку проволокой толстой, купленной у жестянщика на три гроша. Показав себя в одном из платьев мужикам и бабам, услышала от одной своей товарки от зависти, как поняла, идущее: «Раньше ты, Мавра, на яблочко наливное похожа была, а таперя на кочан капустный». Улыбнулась только Мавра, похвалой расценила замечание такое. Стала ждать часа, когда платьями своими наилучшим, наивыгоднейшим образом блеснуть сумеет. Ивана ждала, а еще Беньёвского, но и Ваня, и адмирал словно сгинули – нет как нет. А скоро услыхала она от Агафьи Бочаровой, что Иван-де ее, похоже, к полюбовнице ходит и что за мастерством щегольским прошляпила ты-де, Мавра, любимого. Обожгла девку правда немилосердно. Но не из тех была Мавра, чтобы девичий свой позор слезьми оплакивать. Заходил в ней ходуном неудержимый, жгучий бабий гнев, желаньем мести захлебнулась, радостной тревогой, что изменщика с лихвой проучит. Два часа с нарядом прокопалась, с румянами, белилами. Из дома вышла под немой, очумелый восторг смотревших на нее мужиков и баб, прошла мимо них, покачивая пышными боками, проволокой уширенными, грудью нагой вперед, с волосами, копенкой взбитыми, напудренными, украшенными бумажной розой, с лицом, тафтяными мушками облепленным, с веером в руках – совершенная барыня, да еще заморская. «Ну, чего-то будет», – молча подумал каждый, кто смотрел на Мавру, веря в то, что превращения такие не без помощи сил сторонних происходят.

Шла Мавра гордой своей вихляющей походкой уже саженях в ста от дома, где жили мужики, радостью захлебывалась, замечая, как смотрят на нее прохожие, рты разинув. Вдруг с трепетным волнением почуяла, что идут уж за ней по пятам, сколько и кто, не знала, но главное – шли. Те же были четверкой матросов, загорелых, бывалых, клинками обвешанных, в пьяной наглости друг другу на красавицу кивавших. Неизвестной нации матросы, в шароварах красных, в сапоги короткие с напуском заправленных, в коротких куртках, поясах широких, усатые и белозубые. Дождались, покуда Мавра к заборчику с проломом в досках подойдет, дождались и, взяв ее со всех сторон под руки, до локтя обнаженные, с улыбками любезно-скотскими в пролом пихнули. За тем заборчиком дворик безлюдный, тихонький имелся, в угол двора того ее стремительно направили, дорогой уж груди ее мяли открытые, в шею целовали, горьким винным запахом шептали что-то. На все была готова Мавра, но кавалерской смелости такой не ожидала и поначалу лишь отмахивалась шутливо, но, когда опрокидывали навзничь, когда, проволокой руки себе царапая, подол ей задирали, когда уж бесстыдно обнажились дебелые ноги ее, завопила благим матом, скумекав наконец, что женской чести ее немалая грозит опасность. Но ротик гневный ее ладонью, канатами истертой, закрыли тотчас, однако вопль ее молящий услышан был все ж таки. Счастлива Мавра – Ангел-хранитель ее, должно быть, поблизости в то время находился. Рядом с двориком тем в ту пору проносили четыре невольника белый паланкин, откуда, крик заслышав, выскочил какой-то господинчик и бросился в пролом забора. Те же четверо уже за дело черное приняться собрались всерьез, но срочно им пришлось штаны свои поддеть и взяться за клинки, потому что явившийся на их добычу претендент, к ним подбегая, тянул из ножен шпагу. Одного насильника сразил он с ходу прямым уколом в горло. Хрипя, поливая Мавру кровью, повалился он наземь. Но три других длинные кортики свои извлечь успели, на нарушителя покоя бросились с неистовством, но искусен был противник их одного по роже острой кромкой своей молниеносной шпаги проехал так, что пополам рассек глумливое его лицо. Тут же, от ударов уходя, третьего в живот пырнул и не поленился даже в чреве его повернуть клинок, так что брызнуло из распоротого брюха. Но четвертый, изловчившись, длинным, широким кортиком неизвестного рубанул в плечо, но тут же замертво свалился, пронзенный в грудь насквозь.

Покончив с наглецами, победитель девушку, от страха полуживую, на руки поднял, легко понес ее через пролом в заборе, водрузил в белый паланкин, сам туда залез, атласной подушкой попробовал рану свою закрыть, придвинулся к красавице, весь трепеща то ли от страсти, то ли в пылу недавнего сражения, дрожащей, окровавленной ладонью по щеке ее провел, прошептал:

– Мавра, прелестница, не знаешь разве, что освободителю награда полагается?

– Какая же награда? – вернулось к Мавре чувство с кокетством вместе.

– Пока хотя бы поцелуй...

– Ну, покамест можно...

Беньёвский жадно впился в губы ее своими тонкими губами, оторвавшись, дико прокричал дернув висящий тут же колокольчик:

– Да несите же вы, дьяволы! В дом губернатора несите!

И белый паланкин, чуть покачиваясь, поплыл по грязной, узкой улочке города портового, никому не отказывавшего в приюте.

5. МУЖИЦКИЕ СТРАДАНИЯ

Два месяца уже слонялись мужики по Макао, и жизни их здешней, казалось, уже конца не будет. Два месяца исправно получали провиантский трактамент. Но как-то не дождались они вседневных носильщиков, к которым уж привыкли, не пришли молчаливые те парни и на следующий день. Все поняли тут мужики, повздыхали и стали развязывать кошельки свои. Теперь сами каждый день к торговцам ходили, покупали для себя хлебный и мясной припас. Хмуро молчали, ждали со дня на день, что придет их адмирал, их батя, позовет на галиот, там они паруса поднимут, дружненькой, веселой ордой у борта станут и поплывут туда, где ждет их жизнь покойная, надежная, пусть и не бездельная, как здесь, но уверенность дающая, что день завтрашний они сумеют обеспечить.

Но адмирал не приходил. Спустя же чуть более двух месяцев пустого их сидения в городе чужом вдруг явился к ним тот самый толстый португалец, что попервоначалу привел их из порта в этот дом, Мигуель. Губами толстыми пыхтя, короткими размахивая руками, как сумел объяснил, что сию же минуту квартиру очистить надобно, и приказ об этом отдан-де губернатором самим. Знали мужики, что не в своем они доме живут, засобирались молча, никто и слова Мигуелю не сказал, офицеры же давно на партикулярных квартирах жили. Вынесли мужики из дому скудные свои пожитки, вслед пошли за толстым португальцем, через весь город шли, на другой его конец, туда, где и домов порядочных уже не попадалось, а шалаши какие-то и хлева свиные из земли торчали. И вонь-то в этом месте что в давно не чищенном свинарнике стояла. Подвел их к балагану невысокому, мазаному, совсем без окон, с крышей, крытой гнилой соломой бурой, дверь своим ключом открыл и распахнул ее, впуская мужиков. И кто уж жил в том балагане прежде, гадали на досуге мужики, да так и не придумали – в грязи и мусоре, что там нашли, человек нормальный, конечно, жить не мог, задохнулся бы. Едва зашли, крысы с котенка приличного размером под ноги бросились им, Михаилу Перевалова одна проворная мимоходом куснула даже. В единственный покой зайдя, увидали мужики, что обстановки в том доме нет, но к стенам безоконным привинчены большие кольца на расстоянии двух аршинов одно от другого. Потом смекнули, что был здесь прежде застенок, где узников на цепях держали. И снова – делать нечего! – принялись за чистку и уборку мужики, весь день копались, руки до волдырей истерли, но кое-как устроили свое жилище, оприличили. И все бы было ничего, если бы не теснота, по причине малости дома того происходящая, теснота да вонь, откуда-то текущая, невыносимая, как могильный смрад.

На другой день спознали, что причиною смердения являлось: саженях в ста от дома ров был глубокий вырыт, куда из города везли скотину палую. Заполнен ров тот был почти наполовину. Коровы, козы, овцы, лошади, оскалив страшно морды, на спинах лежа, будто в игривости какой тянули к смотрящим мужикам копыта. Стервятники над стервом этим с жадной радостью кружились и орали. И шевелились шкуры плешивые скотины палой от червей и жуков, что кишели на гнилом, пахучем мясе. Увидали мужики картину эту непристойную и сердцем заробели отчего-то сильно, будто в этом кладбище скотов и свою могилу тож узрели. Но нечего им было делать – стали жить, дышать стараясь через холщовые тряпицы, которыми лицо себе повязывали.

Первым захворобил Михайло Перевалов. Вначале жаром пылал, потом стал бредить, все вороной кричал, просил мужиков из горла ту ворону выгнать, но скоро каркать перестал, притих и помер. Лежал с задранным вверх стерляжьим тонким носиком своим, измученный и жалкий. Даже хулитель его вечный, Сафронов Петр, и тот заплакал. Купили досок, сколотили гроб, псалтырь над покойным почитали и без отпеванья отнесли на кладбище. Думали потом, что помер он от злого крысиного укуса, беречься стали крыс. Но не помогло – через день заболезновали сразу трое: артельщик Клим Калентьев, Агафья Бочарова, жена штурманского ученика Мити Бочарова, и крестьянин бывший Алексей Савельев. Вначале жгло их горячкой, потом бредить стали, кричали невесть что, даже то, что проклял их Господь за проделки большерецкие. Но смерть утихомирила их скоро, и снова читали мужики псалтырь попеременно, гробы сбивали и несли покойников на городское кладбище. Еще через день сразу пятеро заболели: Гундосый Федька, забавник Прошка, артельщик, Фрол медвежеватый, которого, казалось прежде всем, никакая хворь бы не взяла, Тимофей Семяченков, казак острожский, и Андриянов Алексей. Четверо первых скоро померли. Алешка же, тоже помереть готовый, кричал, рыдая, что без покаяния умирать не хочет, Страшного Суда боится за преступление свое. С остервенением отчаявшегося вину свою назвал: не Устюжинов Иван троих бедняг предал, а он, Алешка, и ждут его за то, кричал муки нестерпимые, потому что предательством своим он не только троих на смерть голодную обрек, но и остальных на мор, что их сейчас и пожирает. Но не умер Андриянов, а, волос на голове лишившись, остался жить, словно отказано предателю было в смертном успокоении. Когда же померли крещеный камчадал Красильников Сидорка да казак Потолов Вася, принялись думать мужики, как от мора уберечься и смерти избежать. Каждый о Моисее-спасителе стал тогда помышлять, собравшись в круг, признали за необходимое сыскать такого человека, кто б на себя такое предназначенье принял. И Игнат сказал веско и твердо, что избавителем ихним стать должен Устюжинов Иван, предостерегавший их часто на пути неверном.

– К тому ж, – сказал Суета, – сие он нас в заморье плыть подбивал, так пущай таперя решает, как от мора избавить и в хорошее место привесть.

Возражать старшому никто не стал, и правильному выбору обрадовались даже, но тут же смутились, оттого что давно уж не видали средь себя Ивана. Стали думать, где бы мог он быть. Предположил один, что живет Устюжинов у срамницы наемной, поелику с Маврой они будто в разлуке сердечной, другой сказал, что у Беньёвского, однако, где живет их адмирал, никто не знал, но некоторые видели Ивана из дверей курильни выходящим...

Игнат в полутемный покой курильни вошел, прикрывая ладонью нос и рот, китаец с поклонами к нему приблизился, улыбался, на свободную кровать рукой показывал, но Суета лишь пальцем толстым в желтый лоб его пихнул:

– Пошел ты прочь, стручок гнилой! Травишь тут народ, поганка!

Смело вдоль кроватей стал проходить, приглядываясь к каждому лежащему на них, долго шел, наконец увидал в углу сидящим худого человека с глазами, горящими, как головешки в темноте, со щетиной длинной, который зябко кутался в накинутый на плечи поношенный, засаленный кафтан. Это был Иван, но изменившийся неузнаваемо почти.

– Ваня, – тихо позвал его Игнат, – ты ли сие?

– Да, я, Игнат, – неподвижно глядя на артельщика, так же тихо отвечал Устюжинов.

– Переменился ты...

– А все мы, брат, переменились тут, – загадочно сказал Иван и сумасшедше улыбнулся. – Доле здесь поживем, еще сильнее переменимся. Может, вообще в нечеловеков превратимся. Ты зачем пришел?

– Ваня, меня мужики за тобой прислали. Христа ради, забудь ты все обиды свои, не суди нас строго, глупых. Признался ведь Андриянов Лешка – он Гераську Измайлова предал. А ты, Иван, к нам возвращайся! Беда великая, Иван, – мор на нас напал. Десять человек уж исхитил. Уходить надобно отсель, Ваня, а куда уходить – не знаем, вот и зовем тебя водителем нашим. Хватит голову себе балдой коптить. Нужна нам пока головенка твоя. Пойдем, голубчик...

– А ведь я здеся понял многое, Игнат, – тяжело поднимаясь с лежанки, говорил Иван. – То понял, куда нам плыть надобно, ну да я вам опосля об оном поведаю.

Выходили из курильни, а вслед им неслись чьи-то вопли и чей-то дикий, неудержимый смех. Макао – веселый город.

6. БЕДУ ОТВЕСТЬ ПЫТАЛИСЬ

Ивана, изменившегося страшно, до неузнаваемости почти, измученного, грязного, встретили мужики вначале настороженно, но, когда Игнат Ивану вымыться помог, а потом достал ему из сундучка сермяжный кафтан казацкий и тот сбросил кафтан немецкий и натянул посконную одежу, мужики по одному стали подходить к Ивану, целовали, со слезой просили старое забыть, не гневаться, быть к непростительной их дури снисходительным.

– Ладно, мужики! – прикрикнул на них Игнат. – Хватит канючить да сморкаться! И без того понятно – раз возвратился к нам ерой наш, так, стало быть, простил. Ну так чего, мил друг, удумал ты, с зельем китайским слюбившись? – спросил Суета Ивана.

Устюжинову было трудно говорить, но он сказал:

– А то, что немедля плыть нам надо назад, в Россию.

Все молчали. Игнат бороду поскреб, распушив ее метлой широкой, неуверенно произнес:

– А что ж, рази никакой надежды устроиться в краю чужом не стало? А на Филиппинах? Али зазря мытарились?

Иван вздохнул:

– Зазря, выходит. Доверились вы, как Михайло Перевалов молвил, Вельзевулу сущему...

– Помер Михайло, – уронил кто-то.

Иван вздохнул, нахмурился:

– Пропали, ребята, ваши головы за боярами голыми. Нельзя вам на Филиппины плыть. Пока я... в городе кружил, узнать успел, что на островах Филиппских все земли монастырями латинянскими заняты, порожней землицы нет, а посему, чтобы наделами разжиться, ничего иного не оставалось бы вам, как в захребетники монастырские идти, то есть надевать ярмо потяжелее прежнего.

Тяжелей свинца повисла тишина. Слышно было, как урчало у кого-то в животе.

– Так что же мы теперь?.. – выдохнула Андриянова Прасковья.

– Братишки, иной не вижу для нас дороги, как той, что нас назад ведет, в Россию. Уразумел я – не будет в заморье счастья.

На него заорал Суета Игнат, безобразно заорал, злобой раздираемый:

– Ты-ы! Поповский выродок! Помнишь, как ты к нам в избу приходил, помнишь, как уговаривал нас верить немцу, как подпевал Бейноске?! Поплывем, говорил, за море, там будет вам сдобный каравай и пряник, вы токмо верьте, верьте! А что ж таперя? Не дорога ль цена за сию прогулку вышла? Трех человек на землю дикую ссадили, – померли уж, наверно, – наших четверо побито насмерть дикарями, здеся за неделю мором десяток съеден! Семнадцать уж? Нет, Ваня, не за тем я звал тебя, чтоб ты меня назад в острог отвез! Нет, пошуруй в черепушечке своей, вычеши-ка другую какую мыслишку!

– Иного ничего я не скажу вам, – твердо вымолвил Иван. – Признаю вину свою давнюю, что пособил иноземцу в лихое дело вас завлечь, многими несчастьями обернувшееся, но во избежание несчастий новых, которые вас всех до единого могут извести, предлагаю плыть назад, в Россию.

Прасковья Андриянова, жена Алешки, некрасивая, желтолицая баба, безгубая и долгоносая, плача прокричала:

– Да можно ль плыть в Расею? Напроказили там с три короба, так отвечать придется! Сказнят жа-а!

– Не сказнят! – возразил Иван. – Галиот подведем к месту тихому, безлюдному, в город какой войдем незаметно, за деньги в любой канцелярии паспорта себе новые выправим. Сибирь велика, всех примет, не выдаст. Устроитесь на заимках да и станете жить-поживать. А обильной, жирной каши за морем искать – поспешной и глупой нашей мыслью было. Все, возвертаемся, братцы.

Но слова Ивана далеко не всем пришлись по нраву. Поднялся ор великий, кричали, доказывая преимущества возвращения назад, в Россию, другие, напротив, предлагали плыть дальше, разыскивая землю, от монастырей латинских порожнюю. Лаялись крепко, пока не договорились, что поутру, подумавши, поприкинув за ночь то, се, счетом голосов решат, что делать: вперед ли плыть – назад ли. Главное, все без господ решат, без адмирала даже. И сразу успокоились и присмирели. Спать укладывались, крепко помолившись и густо серы накурив, что делали теперь во избежание новых жертв безжалостных мора злого. Уже ложились, а Иван к Игнату подошел, спросил тихонько:

– Игнаша, что-то Мавры не видать. Разве и она...

Игнат поспешно замотал головой:

– Нет, Иван, не бойся, не помре она.

– Так где ж?

– А еще со старой фатеры сошла, а в какую сторону вспорхнула, нам неведомо. Слыхали, погнушавшись жильем нечистым, где-то в городе постой нашла... – говорил скороговоркой, оловянно, не мигая, уставившись в глаза Ивана.

– Ладно, – измученно сказал Устюжинов, – спать давай ложиться. Заутра день тяжелый будет. Решится что-то.

Завернувшись в рогожки, почесываясь и покашливая, ночевали мужики, но никто не спал – каждый думал, чья завтра перетянет, и если перетянет что-то, то насколько лучше, полезней это будет перетянутого. Ворочались, вздыхали – трудно было им в ту ночь. А запах, смрадный, липкий и тлетворный, втекал сквозь щели, заражая весь дом зловоньем разложенья, гнилости и смерти.

Сон победил всех лишь под утро, но спали мужики недолго. Проснулись оттого, что кто-то барабанил в дверь. «Что за напасть еще? – подумали спросонья, пугаясь сильно, и решили: – Новая беда идет!» Вскочили на ноги. Дверь отворять Игнат в одних портках пошел, впустил троих – Чурина Василия, жену его, Настасью, и Филиппку Зябликова, штурманского ученика, которые на квартире отказались поселиться сразу, а так и жили на галиоте под предлогом караула всего имущества. Ввалились в дом и тут же завопили, запричитали. Мужики спросонья вначале ничего дознаться не могли. Утирая слезы, Филиппка прогундосил:

– Все, братики, нету у нас боле галиота! Нету!

Мигом проснулись мужики, ухватились за пришедших:

– Как нету? Отвечайте! Куда ж он делся?

– Али потонул нечаянно от неприметной какой дыры?

Василий Чурин, видно от волненья помешавшийся немного даже, голову ручищами облапив, мотал ею и скулил, не говоря ни слова. Филиппка плакал, но кое-что рассказывал:

– Нет, братики, не потонул! Заря сегодня еще чуть занималась, а уж, доски с причала перекинув, пришла на палубу целая орда людей. Были средь них и власти портовые, и еще какие-то, хрен их разберешь, все наглые, строптивые. Сунули господину штурману под нос какую-то бумагу – вроде купчую – и пошли по трюму шарить, как в собственной мотне. На нас уж и вниманья не обращали, ходили и опись всему нашему припасу делали. Господин штурман за ними следом бегал, дело беззаконное, разбойное умолял оставить, за руки хватал, описывать товары не давал, но на него вниманья мало обращали и все пихали в сторону, пока он, озлясь, в каюту свою не сбегал да не принес мушкет. Собрался уж было выпалить в их старшего, но они мушкетик из рук его выдрали и зачали лупить, да и меня заодно. А госпожа штурманиха все горькими слезами рыдала, мужа просила пощадить. Вот мы, видя бессилие наше, к вам за помощью и прибежали. Давайте, братцы, поспешим скорее в порт, «Святого Петра» из рук беззастенчивых спасать!

Мужики загорлопанили, засобирались, второпях натягивали штаны, кафтаны, некоторые выбегали на двор, и слышно было, как трещали выламываемые откуда-то палки, но тут слово взял Иван Устюжинов:

– Василий Митрич, – спросил у штурмана, – бумагу оную ты разглядел? Почем знаешь, что купчая?

Чурин с мукой руки от головы своей седой отнял, на Ивана жалким, забитым взглядом посмотрел – совсем и не угадывался в этом человеке тот, кто командовал сурово мужиками, тычками награждая их:

– Ваня, мню, что купчей был лист оный. Зело изрядно, узорчато был гравирован, с большим гербом португальским над писаниной.

– Что написано там было, не уразумел, понятно?

– Откуда мне! Зато – дай мне Спаситель не соврать – внизу я подпись адмирала углядел, Беньёвского! Вот те крест!

Мужики разом охнули.

– Откуда знаешь, что его? – вгрызся Иван в лицо Чурина взглядом.

– А много, Иван, писулек он мне послал за время плаванья с ордерами разными и указаньями. Рука его мне уж известна. Так что вот, связались мы с извергом, с гадюкой в лебединых перьях, и вышла у нас такая кака, что не сказать! Разве штурман я таперя без корабля? – и Василий Чурин, сморщив старое свое лицо, горько зарыдал, сотрясаясь могучим корпусом своим.

– Вот те на-а, – раздумчиво молвил Спиридон Судейкин, – а мы уж собирались на судно перебраться, чтоб от мора уберечься. Упоздали...

– Да что там мор! – заморгал глазами-бельмами Алешка Андриянов, оживший малость от хворобы, лысый, страшный. – Плыть нам таперя не на чем! – и взвизгнул громко: – Плыть не на чем, братва!

Мужики, пораженные, оторопело молчали. Казалось, рухни на них сейчас и крыша дома, не столь ошеломило бы их это происшествие, как новость о продаже корабля, единой их надежды. Стояли потрясенные, с отчаяньем, испугом в помертвевших, остуженных бедой глазах.

– Что ж таперя делать? – тихо спросил Коростелев Дементий.

Ему отвечал Иван, насупленный, истерзанный какой-то мыслью:

– Заставим адмирала ответ нам дать. Пусть отчитается, зачем он сотворил продажу, а если судно отдал с товаром, стоящим немало, нам всем принадлежащим как общий боевой трофей, то пусть вернет нам деньги. За серебро в любую часть земли, на небо даже, судно наемное направить можно.

– Вот именно, наемное! – горько воскликнул Суета. – А свово-то нет, тютюкнулось! – и Игнат выставил вперед согнутую в локте свою толстую руку.

– Поздно о сем стенать, – твердо сказал Иван, – с величайшей поспешностью действовать нам надобно. Я знаю, что Беньёвский у губернатора квартирует, и трудно будет нам извлечь его оттудова. Сейчас послание ему напишем, строгое и твердое, в коем призовем его прийти сюда и дать ответ за учиненную продажу общего имущества.

Мужики, приободренные уверенными словами Устюжинова, закивали, чуть повеселев, увидев путь к спасенью, бойко согласились:

– Давай, давай писать! Уж мы наложим матюгов ему в письмо, уж назовем его как след, как он того заслуживает!

Быстро отыскались и бумага, и чернила, и перо – Ивашка Рюмин вытащил из сундучка своего не без сожаления, однако. Стола в том доме не было, притащили откуда-то дощечку широкую и ровную, соорудили для писца седалище, поудобней да помягче, усадили на него Ивана, дощечку на колени положили, бутылочку с чернилами откупорили, в руку сунули перо – сиди да пиши. Иван, насупившись, посмотрев на потолок, собрался было к первой титле приступить, но со вех сторон пошли подсказки, как адмирала поязвительней задеть, – слышал бы Беньёвский! Предлагали обиженные такое даже, чего и не слыхали никогда, сиюминутно из мозгов, раздраженьем распаленных, алкающих отмщенья, произведенное, ехидное и стыдное, бранчливое, ругательное, презрительное и уничижительное, ядовито-острое и матерно бесстыдное, чтобы побольней задеть. Но Иван мужикам велел молчать и не мешать советами – он знает сам и все учтет, и они сразу замолчали и стали тихими и бессловесными. Затаив дыхание, глядели через плечо Ивана, как резким, с чернильной брызгой почерком пошел ходить он по листу пером. Писал недолго, перечел, чернило просушил и встал:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22