Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Беглецы

ModernLib.Net / Исторические приключения / Карпущенко Сергей / Беглецы - Чтение (стр. 8)
Автор: Карпущенко Сергей
Жанр: Исторические приключения

 

 


– О смерти Нилова хоть и не скорблю, но сожалею так же. Поверь, беспомощен я был что-либо предпринять. Пот же и слезы в деле нашем помощники суть не главные. На сих словах беседу с тобой, Иван, кончаю. Не понравился ты мне сегодня. Ступай.

В дверь уже несколько раз совались головы спешащих получить награду мужиков. Иван не стал дожидаться, пока Беньёвский повторит свои слова, и без поклона прочь пошел. Награждали долго, но Беньёвский не имел уже того ликующего вида, каким встречал вначале приходящих за пожалованьем. Он стоял спиной к господам, рьяно спорившим о достоинстве каждого участника, глядел через мутную слюду оконца на дорогу перед канцелярией, запруженную награжденными артельщиками, казаками и другими обывателями, прилипшими к делу неведомо зачем, веселыми, горластыми, едва ль не в стельку пьяными, хваставшими друг перед другом наградами своими. Услышал тут Беньёвский, как надсадисто, гнусаво засвистел принесенный кем-то рожок, увидел, как встрепенулись мужики, услышав резкие, дурашливые звуки его в три лада всего. И вот, кинув зачем-то в грязь свои шапки, трое мужиков, вторя такту рожка, ногами, обутыми в огромные стоптанные сапоги, вначале медленно, а потом все быстрей и быстрей стали печатать хитрый перетоп, будто вминая, обстоятельно и тщательно, в камчатскую, разжиженную талым снегом землю что-то очень нехорошее, скверное, одним им лишь известное нечто. Танцуя, они топтали грязь все быстрей, словно боясь не поспеть за резвой песней рожка, то наклонялись одним плечом к земле, опускали к ней руку и быстро поднимали ее, как будто выдергивали из жижи что-то невидимое, но очень нужное им. То, задрав подбородок, казалось, высматривали в небе какой-то сильно занимательный предмет. Другие танцевали одними лишь ногами, с неподвижными, безразличными лицами, им, видел Беньёвский, вовсе и не хотелось плясать, а втянула их в этот круг какая-то неведомая сила, противиться которой они не имели возможности. Все новые и новые танцоры входили в сумасшедший, дикий этот круг, бросая перед решительным шагом своим прямо в грязь неказистые шапки, нарочно давили и топтали их. Свистал рожок, почти неслышный за сочным чавканьем грязи, обливавшей плясунов по пояс, но все словно чувствовали его однообразный свист, становившийся все визгливей, все быстрей менявший нехитрые лады свои. Все быстрей месили мужики камчатскую грязь, поспешней двигались их плечи, руки, головы. Кто-то упал уже и, не поднимаясь, лежал лицом вниз, а они все плясали. Но вот рожок внезапно оборвал свой свист на самой тонкой, пронзительно-высокой ноте, и мужики становились разом, будто вмиг исторгли из себя ту радость и резвость, вольную, дикую, неуправную, что гнала их в пляс. И остановились они в тех нелепых позах, в которых застал их конец рожкового свиста, и было видно, что они недовольны: собой ли, застеснявшись дикой пляски своей, оттого ль, что стих голос рожка... Постояли с минуту и, усталые, шатаясь, стали расходиться кто куда, лишь бы не видеть друг друга.

А Беньёвский, глядя на пляску, презрительно улыбался, не боясь того, что его улыбку соратники заметят.

19. ПОБЕГ

Покидали Большерецкий острог с великим поспешением не потому только, что торопились уйти от наказания за бунт и грабеж, но и затем еще, чтоб поскорей спознать, что за штуковина такая эта воля. Всех, в плаванье собравшихся, и даже тех, кто отказался плыть, согнал Беньёвский на постройку плотов. Быстро клали широкие дощатые настилы на рыбацкие просторные боты, работали рьяно, охотно, и к концу следующего дня плоты готовы были. Стали носить из цейхгауза и амбаров различные припасы и складывали на плотах. Перво-наперво уложили провиант – почти что тысячу сум с мукой в амбарах сыскали, крупу забрали всю, все казенное вино, солонину, что нашлась у большерецких обывателей. Потом грузили пушки, ядра, порох и свинец, фузеи, мушкетоны, карабины, топоры, железо всякое, канаты, слесарный и столярный инструмент, всю материю, что у купца Казаринова имелась в лавках, шерстяную, бумажную и шелковую. Всю мягкую рухлядь из ясачной избы положили на плоты, всю большерецкую казну, оставшуюся после щедрых пожалований в день мятежа. Обыватели же тащили на плоты свое добро, с которым расстаться жалко было, перины даже. Но Беньёвский, внимательно все осмотрев, лишнее барахло велел оставить. «Свободному человеку, – заявил, – тяжелый скарб не надобен». Острожане погоревали немного, но приказу подчинились.

Отплыть решили двадцать девятого апреля поутру. В шесть часов, когда рассвет лишь брезжил, высыпали всей ордой из домиков своих на берег реки Большой. Плоты с добром под присмотром караульных уж стояли изготовленными. Отплывающие молча команды ждали. Смотрели исподлобья на большерецкие строения, родные для многих, кое-кто посмаркивался, курили. Пришел Беньёвский с господами, молвил:

– Ничего, ребятушки, ничего. Новое отечество добудем. Утешитесь сердцем.

Пришел священник, молитву напутственную прочел, каждого благословил. Беньёвский подошел к нему:

– Поедемте с нами, батюшка. Во вновь освоенном месте церковь прекрасную поставим, богатый приход будет, с богатыми, щедрыми мирянами.

– Нет, сыне, – ответил пожилой священник, – не поеду. Не для сана моего и не для возраста столь суетное плаванье. Я и здесь людям полезен буду – остались ведь...

– Воля ваша, – сухо сказал Беньёвский и прочь пошел.

Иван Устюжинов, обнимая счастливую, довольную отъездом Мавру, тоже смотрел на большерецкие домики. Предводитель подошел к ним, спросил:

– Ну, Ваня, рад тому, что жизнь новую начнешь?

– Да не особо-то...

– Отчего же?

– Батю жаль.

Беньёвский положил на плечо Ивана руку, серьезно посмотрел ему в глаза:

– Теперь я, Ваня, отцом твоим буду. Всем вам, тебе ж особливо, – сказал и тут же отошел.

Привели из гауптвахты арестованных – солдатских и казацких начальников, сотника Черных, купца Казаринова, которых брали с собой для работ по оснастке судна, переправили их на плоты. Беньёвский, казалось, только того и ждал – трижды в ладоши хлопнул, прокричал:

– Детушки! А ну-ка на плоты давай садиться! И Бог нам в помощь!

С пригорка потекли к реке, дорогой крестились, утирали слезы. За четверть часа разметались все, и один за одним, отталкиваемые шестами, стали выходить плоты на середину реки Большой. Все глядели на уплывающий в сторону острог. Плакали теперь уж многие, бабы голосили отчаянно. Некоторые же, наоборот, смеялись, доставали вино, разливали, поздравляли один другого с желанной волей. Тихо плыли плоты...

А на берегу, у избушки, ближней к воде, стоял человек в овечьей шубейке, в очках, без шапки, лысоватый. Он смотрел на отплывающих с улыбкой, но жадно, смотрел до тех пор, покуда не скрылись из виду плоты беглецов. Запахнул поплотнее шубейку и медленно пошел к своей избе.

А в просторной избе артельщиков на дощатом полу валялись тряпицы, чьи-то брошенные портянки, рваный сапог, две сломанные ложки. В остывшем котле, на самом дне, желтела уже засохшая ячневая каша. В углу на коленях стоял седой Евтихей и усердно молился на старый, закопченный образ Смоленской Богоматери.

* * *

В гавань на реке Чекавке, что от морского рейда всего в восьми верстах находилась, прибыли плоты в тот же день, к вечеру. Пристали у деревеньки, в которой всего-то было с десяток изб да морских амбаров со снастями. Беньёвский по переброшенной доске сошел на берег, ноги застывшие размял. Крикнул людям на пристающих к берегу плотах:

– Как причалите, выгружаться не спешите – осмотреться надобно!

Из одной избушки вышел человек в парусиновом бостроге и высоких сапогах, кряжистый и косолапый. Трубку курил дорогой. Прямо к Беньёвскому подошел, широко заулыбался, так что борода веником распушилась.

– Ну, здравствуй, Василий Митрич! – обнял его Беньёвский.

– И ты здоров будь, милый государь, – ответил косолапый, не вынимая трубки изо рта. – Стало быть, как задумал, так и совершил? Прищучили, видать, воеводу камчатского?

– Да, Митрич, третьего дни лишен был Нилов и должности своей и жизни. Впрочем, во второй утере сам виноват. И таперя поплывем мы с мужиками куда-нибудь в чужие земли, где нет порядков злых и недостаток есть в руках рабочих.

– В колонии гишпанские, я мыслю? – осторожно осведомился Василий Митрич.

– Не столько важно куда, мой милый штурман Вася Чурин. Главное в том, чтоб с Камчатки поскорей уплыть. Неровен час, о проказе нашей в Охотске сведают, тогда уж не уйти. Какие, Вася, ты здесь корабли имеешь, что дальнего вояжа не испугаются?

Василий Чурин вначале не ответил, выбил о каблук из трубки выгоревший пепел, трубкой же показал на мачты двух судов:

– Да вот, все перед тобою, сам помнить должен. Галиоты «Святая Екатерина» да «Святой Петр», на котором я тебя из Охотска привез. Первому судну уж лет сорок будет – дряхлая «Екатерина», ну а другой кораблик понадежней будет. Двадцать сажен длиной да пять шириной. Сей галиот до островов гишпанских выдюжит, токмо давай сперва дождемся, покуда лед сойдет, – а то во льду еще стоит. После проконопатить надобно его немного, подкрасить кое-где, рангоут отскоблить и весь корабль отакелажить по всем мореходным правилам. Тогда токмо и поплывем.

Беньёвский ожесточился лицом, сказал резко:

– Долго! Долго! Не подходит! Ничего конопатить и красить не станем, скоблить тож! С поспешением завтра поутру отакелаживать судно начнем. Я тебе для занятия сего вона сколько работников привез! Торопись, штурман! Неможно медлить!

Чурин в сердцах на землю плюнул:

– Ладно, не станем красить и скоблить, ну а лед-то как от галиота уберешь? Растопишь, что ль? Ты вон по свободной воде сюда подъехал, а судно льдом запаяно!

– А толстый лед?

– Да вершков около семи толстотою будет.

– Окалывать станем. Чурки чугунные потяжелей найдутся?

– Имею пудов на пять, из балласта...

– Отменно. С бортов на канатах долбить ими станем. Ежели не столь, как нужно, тяжелы окажутся, пушками колотить будем или зарядами пороховыми взрывать! Выведем судно на воду чистую! А то зачем я тебе людей привез? Да они ради воли своей денно и нощно трудиться станут. Давай, Вася, чтоб в три дня был готов галиот для плаванья. Успеешь судно за три дня изготовить – пятьсот рублей серебром получишь и присную мою благодарность!

Чурин усмехнулся по-мужицки откровенно, но подмигнул:

– На кой ляд мне серебро твое? Цесаревича Павла ведь правим дело, а? Надобно будет, я и без заслуг у тебя попрошу, – чай, не откажешь?

– Не откажу, Вася, – снова обнял штурмана Беньёвский. – Ладно, ты погляди, какой народец у тебя в матросах будет. Даже ученики штурманские имеются.

Чурин с матросским прищуром посмотрел на мужиков, что у плотов возились:

– Да, годный для плаванья народец. Впрягу я их в работу крепко – не рыпнутся, али они себя уж вольными считают?

Беньёвский рассмеялся:

– Больно скоро ты от русаков привычки к воле требуешь!

– Да! – вздохнул Василий Чурин. – К воле-то оно еще труднее привыкается, чем к неволе. Но, сударь, стало быть, готовим галиот?

– Готовим!

Волей ли – неволей, но под суровым смотрением Чурина, командовать умевшего, закипела на берегу работа. Расставили палатки для ночлега, стали из амбаров паруса носить, раскатывали, просушивали, проветривали, латали, если надо было. Вырубали из каната такелаж бегучий: марса-фалы, брам-фалы, кливер-фалы, тросы, шкоты. Вязать узлы учились: штыки простые и короткие, рифовые, шкотовые, брам-шкотовые, стопорные и еще дюжину других узлов. Готовили сетки, трапы, леера, острапливали блоки. Наспех рангоут исправляли: стеньги, брам-стеньги, марсы, салинги, реи – и возили на корабль. Вооружали галиот рангоутом и такелажили его уже лишь самые умелые и навычные, что отыскались среди артельщиков. Сам Чурин руководил работой, зло матерился, бил мужиков промеж лопаток свинцовым кулаком, орал, но никто не перечил моряку, никто не обижался. С каждым часом в сердце каждого сознание вливалось, что на себя работают, на будущую свою свободу.

Пока одни оснащали галиот, другие наливали в бочки питьевую воду, пересыпали муку из сум в дубовые бочонки, хлеб пекли и тут же на сухари его сушили. Берег кишел людьми, раздетыми по пояс, – солнце в полдень жгло невыносимо. Работали на берегу и аманаты – купец Казаринов, Черных и с полдюжины младших воинских начальников.

– Как подвигаются дела? – с тревогой спрашивал Беньёвский Чурина, когда тот возвращался с корабля на берег.

Штурман, злой, замотанный работой, тыча пальцем в сторону «Святого Петра», грубо говорил:

– Глаза протри. Али сам не видишь? Наряжается помаленьку посудина!

Скоро галиот обрел весь свой такелаж. Стали возить на судно припасы и оружие. Грузили муку, солонину, воду, водку, порох, ружья. С Матерью Божьей на устах и другой еще матерью втаскивали на талях привезенные из Большерецка пушки, а к ним и артиллерийские припасы – ядра, ящики с картечью, гандшпуги, банники, прибойники, пыжевники. Беньёвский все время на погрузке был, торопил, не давал стоять, но не ругался, не бранил работающих, а часто спрашивал взмыленных тяжким трудом мужиков:

– Ну как, ребятушки, плыть-то желаете?

– Желаем, батька, желаем, – отвечали мужики. – Вельми охочи уплыть отсель.

– А значит, поспешайте. Не ровен час, команду по наши души вышлют.

– Будем поспешать, – соглашались мужики и с утроенной силой впрягались в работу.

Штурман слово свое сдержал – через три дня, второго мая, «Святой Петр» к плаванью уж изготовлен был. Отдали команду снимать палатки и везти их на корабль. Вдруг к Беньёвскому восемь мужиков и баб приблизились, упали в ноги, завопили:

– Отец! Не губи! Назад отпусти, в острог! Богу за тебя молиться станем!

– Пособили тебе, чем могли, а таперича дозволь восвояси идти!

Плакали некоторые даже, размазывая по чумазым лицам слезы с соплями вперемешку. Беньёвский ответил им с тяжелой яростью:

– Да вы никак ополоумели, братцы! Не губи! На погибель я вас, что ль, везу? Не ради вашего спасения? Али вы не знаете, что из Охотска пытальщики нагрянут скоро – всех засекут, всех! Зачем же вы крест цесаревичу целовали, коль вам свобода не мила?

Ему отвечал пожилой острожанин, с трудом поднявшийся с колен:

– Государь, Павлу присягали мы сердечно, по доброму нашему расположению, но сие с побегом равенство не имеет. Мы ему и в Большерецке верными останемся и Бога будем молить за него да и за вас всех...

Беньёвский нахмурился – ему неприятны были слова старика. Пожевал в раздумье губы, полез за пазуху и достал пакет, заклеенный пятью сургучными печатями:

– Ладно, вертайтесь в свой острог, раз вам пытки да истязания дороже воли. Послание, что для Сената я заготовил, в коем излагаю причины всех действий наших, в канцелярию передашь. Пусть берегут до розыска и прямо в руки наиважнейшего начальника передадут. Все, езжайте! И чтобы боты казацкие в острог отвели – мне добра чужого не надобно. А жаль мне вас все-таки. Незрячие!

В тот же день стали всем гуртом лед окалывать, в который галиот впаялся, чугунными чушками огромными. С бортов на канатах поднимали их и вниз раз за разом бросали. Брызги холодной воды до мужиков долетали, обжигали, веселили, заставляли работать бойчее. Впереди галиота, расчищая ему путь до чистой воды, взрывали лед пороховыми минами. С интересом глядели мужики на то, как взлетали на десятисаженную высоту голубые обломки. Потом увидели с берега не уехавшие еще отказчики, как перебросили с бортов на неколотый лед десятки канатов, как перебрались потом мужики с галиота на берег, с помощью досок, по льдинам перебрались, как вцепились пятьдесят человек – по двадцать пять с обеих сторон – в концы канатов, как напряглись до красноты в лицах, до дрожи в уходящих в грязь ногах, и вдруг помаленьку, аршин за аршином, двинулся двухмачтовый галиот по гавани к реке Большой. Шел корабль, раздвигая дубовым форштевнем скрипящий, хрустящий колотый лед. Слышали отказчики, как ликовали те, кто плыл сейчас на корабле, смеялись, пели. Слышали, смотрели, но не завидовали почему-то им...


Из реки Большой на рейд морской выходил «Святой Петр» уже под парусами. Мужики и бабы, вцепившись в борта, смотрели на плывущий берег с разным чувством – как и тогда, когда Большерецк покидали. Кто веселился и едва ль не плясал, кто, наоборот, печалился, молчал и тревогой томился. Истошно орали чайки, резали крыльями серую холстину посмурневшего неба прямо над парусами. Впереди и горизонта не видно было – небо и море стали единой бескрайней далью, путающей неизвестностью своей, незнакомостью и пустотой.

Беньёвский бодро вышел из каюты, что находилась на корме, сказал озорно, задорно:

– Ну, детушки, плывем? – и сам ответил: – Плывем! Ну, с Богом, с Богом!

Все с изумлением смотрели на Беньёвского. Стоял перед ними предводитель уже не в посконной казацкой поддевке, а в синем бархатном кафтане с шитьем богатым и золочеными крупными пуговицами. Из-под кафтана камзол выглядывал, тоже бархатный, синеватый тоже. Шею охватывал галстук шелковый, оборчатый, концы его на ветру трепыхались. Ноги в высокие ботфорты обуты с серебряными шпорами. Шарф цены немалой на чреслах. Над шарфом – рукояти пистолетов с оброном драгоценным. Уже не казацкая плохонькая сабелька болталась у бедра, а длинная легкая шпага с золоченым дорогим эфесом. Треуголка с позументом на голове сидела плотно, до самых глаз надвинутая, но видел каждый, что волосы свои Беньёвский уже успел убрать назад и вплести в них черную шелковую ленту. И всем показалось дивным столь быстрое превращение их предводителя.

Лицо его восторгом все светилось. С радостной повелительностью в голосе прогремел Беньёвский:

– А теперь слушайте меня! Всех душ нас в сем ковчеге семь десятков, меня включая. На корабле же заповедь первейшая – послушание беспрекословное командиру своему, коим фортуна меня над вами возвела. Так оно или не так?

– Так! Так! – шумно подтвердили мужики.

– Ну а коль так, имею к вам слово. Смотрите, берег еще рядом совсем. Кому наш вояж не по сердцу, кто к Павлу Петровичу и ко мне любовь потерял, пусть таковые на середину палубы скорее выйдут – их мы без прекословия и обид на берег ссадим. Пущай с другими нетчиками в острог плывут. Ну, давай, выходи!

Но никто не вышел. Тогда предводитель рукой махнул – вышла наперед Мавра с каким-то узелком в руках. Улыбаясь, встала недалеко от земляков своих. Беньёвский ей еще какой-то знак подал – Мавра узелком тряхнула, который, развернувшись, оказался зеленым камчатым полотнищем. Мужики вгляделись – желтой ниткой шелковой на сочном зеленом поле была вышита корона, а под нею вензель с красивой буквой «П» и римской единицей. Кто стоял поближе, разглядеть сумел искусство мастерицы и ее немалое старание, вышивавшей чисто, ровно, гладко, с намерением, должно быть, командиру потрафить.

– Ребята! – возгласил Беньёвский. – Сей прапор цесаревича взвеем мы на мачту, и будет он у нас и в счастье и в несчастье святыней нашей. Вы же в знак верности своей и цесаревичу и мне, командиру вашему, на нем сейчас же поклянетесь и прапор сей облобызаете!

Один из артельщиков недовольно пробасил:

– Да мы уж на Евангелии святом да на кресте божились. Чего там прапор твой!

Беньёвский сдвинул брови:

– А теперь на прапоре клянитесь, поелику на корабле порядки иные и клятва здесь особливая нужна. Подходите, подходите к Мавре да целуйте. Его облобызав, мне руку поцеловать не забудьте – вот и весь обряд. А без сего в нашем плаванье нельзя, а то, яко овцы неразумные без пастыря, в пучину низвергнетесь. Ну, кто первый?

Мужики и бабы подходили к улыбающейся Мавре, которая держала вившийся на свежем ветре прапор, тыкались губами в край полотнища и шли к Беньёвскому целовать его умащенную духами руку. Все подходили, кроме офицеров и штурмана. Даже Иван Устюжинов нагнулся над его рукой, однако, выпрямившись, стрельнул насмешкой прямо ему в лицо, но командир остался холоден и равнодушен к его насмешке. Беньёвский знал, что победил в борьбе за души этих неказистых, некрасивых зверобоев, казаков, солдат и теперь владеет волей их, рассудком и даже совестью.

Грохнула пушка, с другого борта – вторая. Выстрелы прокатились по скалистому берегу, подняли в небо стаи птиц, которые с отчаянным криком стали носиться над выходящим в море галиотом.

– Плывем, братцы, плывем! На волю же плывем, на волю! – дико прокричал кто-то, словно только сейчас и поняв, зачем он дрался и стрелял в остроге, нагружал плоты, оснащал корабль, с остервенением долбил лед и целовал только что зеленый прапор.

И каждый начинал постигать то, что прежде было незнакомо, непонятно и ненужно.

Часть вторая УЛЕТАЛИ ЗА МОРЕ ГУСЯМИ СЕРЫМИ...

1. ИМПЕРАТРИЦЕ ДОКУЧАЛИ

Генерал-прокурор Александр Алексеевич Вяземский почитался при дворе человеком ограниченным, а поэтому важная должность, наделявшая князя многими привилегиями и почетом, у людей, хорошо его знавших, вызывала чувство зависти и досады. Князь же, будучи на самом деле человеком очень неглупым, на пересуды внимания не обращал, понимая, что зависть проистекает от неведения людей, не посвященных в таинства генерал-прокурорских дел, хлопотливых и щекотливых. Императрица же, назначая Вяземского на должность, с простой и легкой улыбкой, которую все так любили, сообщила князю, что желала бы видеть в нем «лицо довереннейшее в сей важной должности». Круг деятельности при назначении указан был обширный: за Сенатом наблюдать, не соблюдавшим, как думала Екатерина, законов, присматривать за канцелярией сенатской, вменялось ему в обязанность следить за обращеньем денежным, за тем, чтоб цены на соль и вино к великому отягощению народ не приводили. Так что забот у генерал-прокурора хватало, и князь Вяземский назло завистникам своим все государственные нужды, касаемые его епархии, исправлял с предельной тщательностью, скоро и даже, как замечали некоторые, «не без идеи».

Следственное дело о большерецком бунте получили в Петербурге лишь 7 февраля 1772 года. Генерал-прокурор ночь целую провел, читая рапорт из иркутской канцелярии и расспросные пункты, по которым участники и свидетели мятежа допрашивались. Увиделась ему сразу картина нерадивого промедления и страшной волокиты в следствии, по вине властей охотских происшедшей. С мая по декабрь все тянули да тянули, будто нарочно откладывали отправку в столицу необходимых для сенатского решения бумаг. Прочел князь Вяземский и приложенное к делу письмо Беньёвского, раскрытое уж кем-то и залепленное небрежно неизвестно чьей печатью. Прочел – и нахмурился сильнее.

В Иркутске причины бунта трактовались просто: для разграбления казенных денег и казны ясачной. На деле все сложнее выходило, и вряд ли иркутские начальники столь глупы были, когда сочиняли рапорт.

«Нет, – сказал сам себе князь Вяземский, – здесь, братцы, не татьбою пахнет, а чистою политикой. Сие ж иной колор имеет».

Остаток ночи все размышлял он, стоит ли докладывать о бунте императрице в том самом виде и цвете, в котором дело представилось ему. Не показать ли, думал, его таким, каким явилось оно в докладе – обычным грабежом. Князь любил императрицу как подданный и как человек и знал, что правда матушку сразит немало. Был князь к тому же человек незлобивый и чужое чувство уважал. Здесь же могла явиться сильная душевная конфузия, и Александр Алексеевич вправе был выбирать – заставить государыню конфузиться или же нет. Однако по природной своей склонности к порядку и справедливости почел он тут же за необходимое все дело доложить как надо, как требовала от него сама царица. К тому ж, подумал он, ему удастся императрицу этим хоть чуточку прижать в желании печатать как можно больше ассигнационных денег – прежде его никто и слушать не хотел, в то время как князь был глубоко уверен в провале бумажной авантюры.

Для генерал-прокурорского доклада был отведен императрицей всего один лишь день в неделю – воскресенье. Вплоть до весны жила Екатерина в Зимнем, вставала в семь часов и до девяти в зеркальном кабинете занималась сочинением устава для Сената или другой работой, имеющей касательство к делам наиважнейшим, государственным. Часу в десятом выходила она в спальню, одетая по-домашнему в белый гродетуровый шлафрок, с белым флеровым чепцом на голове. Располагалась на стуле, обитом белоснежным штофом, перед невысоким столиком с фигурной выгибной столешницей. Другой такой же столик приставлен был напротив к первому, и стульчик тут же – для докладчика. Изготовившись к приему, звонила к колокольчик. Из туалетной комнаты, где собирались все докладчики, появлялся дежурный камергер в цветном кафтане французского покроя, в башмаках и в белых шелковых чулках, напудренный и завитой. Первым призываем был обер-полицмейстер, которого Екатерина со вниманием выслушивала о происшествиях ночных. Потом же наступала очередь других.

Позвали князя Вяземского. Он вошел – в кафтане без шитья, не в башмаках, а в высоких мягких сапогах, худой и лысый: парики ненавидел, а собственные волосы давно уж растерял. Князя как мужчину императрица не любила, потому что был он некрасив и нелюбезен, но сильно уважала за деятельный, настойчивый характер и честность. О нелюбви государыни к своей персоне князь ведал, но по некоторой своей кавалерской нерасторопности думал, что усердием служебным изъяны прочие восполняет совершенно. Но это было не так – Екатерина ценила в нем чиновника и ненавидела мужчину.

– Ну, с чем изволил к нам пожаловать господин генеральный прокурор? – с привычной любезностью женщины-властительницы спросила царица, сопровождая свои слова улыбкой. Она отлично выспалась сегодня, а поэтому была добра и хотела нравиться даже этому некрасивому мужчине.

– Промемории из правительствующего Сената. Угодно посмотреть? – приоткрыл портфель князь Вяземский.

– Угодно, хоть и не люблю я всей вашей братии сенатской за плутовство да козноделие. Впрочем, подавайте.

Вяземский протянул бумаги. Екатерина, молодая еще, красивая женщина, вооружив глаза очками, читала долго, пытаясь углядеть и плутовство, и козни, но не нашла, бумаги возвратила князю и чуть нараспев спросила:

– Еще имеете сказать что-либо?

– Имею, ваше величество.

– Да вы садитесь, князь, – пригласила императрица, указывая на свободный стул.

Александр Алексеевич предложения этого опасался. По причине геморроя застарелого сидеть он не любил, но отказаться не посмел, уселся осторожно, чем выказал заодно и свое почтение к царствующей персоне.

– Из иркутской канцелярии доносят, в остроге Большерецком случилось воровство. Разбойники казну пограбили на много тысяч, галиот казенный к рукам прибрали и в направлении неизвестном в море открытое ушли.

Екатерина все время держала в левой руке атласную белую ленточку, навивала ее себе на пальцы, оглаживала, играла ею. Когда о бунте услыхала, движеньем резким смяла ленту в изящной маленькой ладони и бросила на стол.

– Кто ж оные грабители?

– Заводчиками бунта в докладе именуют ссыльных – Беньёвского, Винблана, Батурина, Степанова, Хрущова и Панова.

– Ну, сии господа мне ведомы! Там, помнится, был еще поручик Гурьев. Он... тоже?

– Нет, Гурьев к бунту непричастен.

– Ладно, ну а остальные кто?

– Простые мужики – казаки, охотники, промышленники. Есть среди них и женского полу шесть душ.

Царица нахмурилась и сразу некрасивой сделалась.

– Да, видно, не лечит ссылка, а калечит. Вполне я уразуметь могу действия заводчиков, особливо Беньёвского, коему что жизнь, что смерть – все одно, я знаю. Но мужики-то православные как в сем позоре замешаны оказались? Чем прельстили их разбойники?

Вяземский увидел, что пришло время сказать о главном, провел по лысой голове рукой, украшенной богатыми перстнями, и заговорил:

– Государыня милостивая, докуку сердцу вашему приносить не хотелось, но правда требует... Грабили те бунтовщики и мужиков прельщали именем великого князя Павла.

Екатерина на князя не глядела. Атласная ленточка вновь оказалась у нее в руке и пошла гулять по маленьким красивым пальцам. Князь даже и предположить не смог бы, как ненавидела его сейчас царица.

– Что еще? – спросила кратко.

– Вот письмо, Сенату адресованное. Бунтовщиком Беньёвским писано. Оное причины бунта весьма пространно характеризует, – и Вяземский вытащил из своего портфеля лист бумаги.

– Дайте сюда! – резко приказала императрица, протягивая руку и роняя при этом ленту.

Вяземский подал. Императрица поправила очки, читала с крепко сжатыми губами, и князь увидел, как густо заткано морщинками ее лицо у рта и подбородка.

– Да сие черт знает что! – жестом решительным, мужским ударила Екатерина по листу бумаги. – Да что он пишет, каналья! Ужели я лишила цесаревича престола, когда в бозе почил царь Петр? Ужели не сам народ в счастливом восторге возложил мне на голову корону императорскую? Ну скажи мне, князь, виновата ль я в том?

Вяземский знал, что надо говорить:

– Ни единой минуты виноваты не были, ваше величество! Вас короновал народ!

– А разве польская кампания лишь для единой выгоды Понятовского ведется? – негодуя, спросила женщина. – Да токмо несмышленому младенцу не понятно то, что скоро Речи Посполитой конец наступит, поелику не может держава не разрушиться при единой лишь гражданской вольности и неуправстве, безо всяких к общей пользе обязанностей. Так разве ж не России от погибели вздорного и малоумного соседа выгода получится? Разве ж не надеюсь я на приращение земельное? И разве ж не на благо всем россиянам случится акция сия?

– На благо, государыня, на благо! – кивнул князь Вяземский.

– Ну а дальше что бездельник пишет! Сетует, что от монастырей деревни отобрали на воспитание незаконнорожденных детей, тогда как законные остаются без призрения. Фу, срам-то какой! Наверно, полячку сему виднее было, колико я детей рожать изволила! – Екатерина коротко рассмеялась. – Но кто же скажет, что законный и любимый сын мой без призрения содержится? Известно ли мошеннику Беньёвскому, что сын наш любезный прожил в прошлом годе двести тысяч да и еще просил? Нет, ему неведомо! Да и ему ль, католику бесстыжему, о православных монастырях печаловаться? Да, отобрала я от них деревни, но разве же оскорбила я тем веру и святой закон? Разве богатство, сытость и леность хотел бы Спаситель видеть в прибежищах тех людей, кои от соблазна мирского избавиться желают?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22