Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Салимов удел

ModernLib.Net / Ужасы и мистика / Кинг Стивен / Салимов удел - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Кинг Стивен
Жанр: Ужасы и мистика

 

 


Она готовила себе завтрак – яичница-болтунья из четырех яиц, восемь тонких ломтиков бекона, кастрюлечка домашнего жаркого. Эту скромную трапезу украсили два тоста с вареньем и десять унций апельсинового сока в высоком стакане. За соком последовали две чашки кофе со сливками. Ева была женщиной крупной, но нельзя сказать, чтобы толстой. Она слишком ожесточенно трудилась, поддерживая в доме надлежащий порядок, чтобы когда-нибудь растолстеть. У нее были героические, раблезианские формы. Наблюдать, как она хлопочет возле своей восьмиконфорочной электрической плиты было все равно, что следить за неутомимым прибоем или передвижением песчаных дюн.

Еве нравилось завтракать в таком вот полном одиночестве, планируя работу на весь день. Работы было полно: по средам она меняла постельное белье. Сейчас у нее было девять жильцов, включая и новенького, мистера Мирса.

В доме было три этажа и семнадцать комнат, а еще – полы, которые требовалось мыть, лестницы, которые надо было отскабливать, перила, которые следовало натереть воском и ковер в центральной комнате, который нужно было перевернуть. Она возьмет в помощь Проныру Крейга – если только он не отсыпается после капитальной попойки.

Как раз, когда она садилась к столу, открылась дверь черного хода.

– Привет, Вин. Как дела?

– Сносно. Коленка немножко буянит.

– Сочувствую. Не хочешь оставить лишнюю кварту молока и галлон того лимонада?

– Конечно, – покорно сказал он. – Я знал, что денек выдастся именно такой.

Она углубилась в яичницу, игнорируя замечание. Вин Пэринтон всегда находил, на что пожаловаться, хотя Господь свидетель: с тех пор, как та кошка, что держала его на крючке, свалилась в погреб и сломала шею, он должен был стать счастливейшим из живущих на земле. В без четверти шесть – дымя "Честерфилдом", Ева как раз приканчивала вторую чашку кофе – в розовые кусты, глухо шмякнув об стену, свалилась "Пресс-Герольд". В третий раз за неделю. Парнишка Килби совершенно спятил. Может, у него из битой головы выскочило, как доставлять газеты? Ладно. Пусть полежит. Сквозь окна на восточной стороне в дом косо падал слабый, золотой-презолотой свет очень раннего утра. Это было лучшее время дня Евы, и она ни за что на свете не потревожила бы этот невозмутимый покой.

Ее жильцы имели право пользоваться плитой и холодильником – вместе с еженедельной сменой белья это входило в плату за жилье, – и очень скоро покою придет конец: спустятся Гровер Веррилл с Мики Сильвестром, чтоб перед уходом на текстильную фабрику "Гэйтс-Фоллз", где оба работали, с хлюпаньем напиться молока со сладостями.

Евины мысли как будто бы вызвали предвестник их появления – в туалете на третьем этаже полилась вода, а на лестнице раздался топот тяжелых рабочих башмаков Сильвестра.

Она тяжело поднялась и пошла выручать газету.

5

6:05 утра.

В некрепкий утренний сон Сэнди Макдугалл проник тоненький поскуливающий плач ребенка, и, не открывая затуманенных глаз, она поднялась, чтобы взглянуть на малыша. Ободрав голень о ночной столик, Сэнди сказала: "какашка!"

Услышав ее голос, ребенок заверещал громче.

– Заткнись! – завопила она. – Уже иду!

Она прошла по узкому коридору вагончика на кухню – стройная девушка, теряющая едва заметную красоту... если Сэнди хоть когда-нибудь ею обладала. Сэнди вынула из холодильника бутылочку Рэнди, подумала, что надо бы ее подогреть, потом подумала – а ну ее к черту. Если тебе так приспичило, можешь выпить и холодное.

Она прошла в детскую и холодно взглянула на ребенка. Ему уже исполнилось десять месяцев, но для своего возраста мальчик был болезненным и плаксивым. Ползать он начал только в прошлом месяце. Может быть, у него полиомиелит или что-то в этом роде. Сейчас на руках малыша – и на стене тоже – что-то было. Она наклонилась, недоумевая, во что это, пресвятая дева, он влез.

Сэнди было семнадцать. В июле они с мужем отметили первую годовщину свадьбы. Когда она выходила за Ройса Макдугалла на седьмом месяце, напоминая новогоднего увальня-снеговика, брак казался точь-в-точь таким благословенным, каким его назвал отец Каллахэн – благословенным выходом из положения. Теперь он казался кучей какашек. Чем, с отвращением поняла Сэнди, Рэнди и перемазал ручонки, стену и волосы.

Она стояла, тупо глядя на него, с холодной бутылочкой в руке.

Вот ради чего она бросила школу, друзей, надежды стать манекенщицей. Ради этого приткнувшегося на Повороте паршивого вагончика, где со стоек лохмотьями сходил пластик, ради мужа, который весь день вкалывал на фабрике, а по вечерам отправлялся пьянствовать или резаться в покер со своими никчемушными дружками с бензоколонки. Ради пацана, который как две капли воды был похож на своего никчемного папочку и пачкал какашками все подряд.

Мальчик вопил из всех сил.

– А ну, заткнись! – неожиданно заорала она в ответ и швырнула в него пластиковой бутылочкой. Бутылочка угодила в лоб, и малыш опрокинулся в кроватке на спину, скуля и размахивая ручонками. Прямо под линией волос отпечатался красный кружок, и Сэнди ощутила пугающий укол радости, жалости и ненависти, подкативших к горлу. Она вытащила его из кроватки, как тряпку.

– Заткнись!Заткнись!Заткнись! – не сумев остановиться, она два раза сильно ударила Рэнди, и тот так зашелся от боли, что беззвучно захрипел. Он лежал в кроватке, широко разевая рот, лицо полиловело.

– Прости, – пробормотала она. – Иисус-Мария-Иосиф. Прости. Рэнди, ты в порядке? Подожди минутку, мамочка тебя вымоет.

К тому времени, как она вернулась с мокрой тряпочкой, оба глаза Рэнди распухли, закрылись и поменяли цвет, но бутылочку он взял и, когда мать принялась обмывать ему личико мокрой тряпкой, беззубо улыбнулся.

"Скажу Рою, что он свалился с пеленального столика", – подумала Сэнди. – "Он поверит. О, Господи, хоть бы поверил".

6

6:45 утра.

Почти все "синие воротнички", проживающие в Салимовом Уделе, держали путь на работу. Майк Райерсон был одним из тех немногих, кто работал в самом городке. В ежегодном городском отчете он именовался "землеустроителем", но на самом деле отвечал за содержание трех городских кладбищ. Летом эта работа была почти круглосуточной, но и зимой Майк не гулял руки в брюки, как, похоже, думал кое-кто из местных вроде невыносимого Джорджа Миддлера, который жил в центре у скобяной лавки. Часть времени Майк работал у Карла Формена, уделовского могильщика, а почти все местные старики, похоже, отдавали Богу душу зимой.

Сейчас он направлялся из города на Бернс-роуд в пикапе, нагруженном садовыми ножницами, электрической машинкой для стрижки живой изгороди, коробкой колышков, ломом – на случай, если надгробие упадет и его надо будет поднимать, – десятигаллонной канистрой бензина и двумя газонокосилками фирмы "Бриггс и Стратон".

В это утро ему предстояло подстричь траву на Хармони-Хилл, привести надгробия в надлежащий вид и при необходимости отремонтировать каменную ограду, а нынче в полдень он поедет на другой конец города, на Школьный холм, на тамошнее кладбище, куда время от времени наведывались школьные учителя сделать копии с барельефов, поскольку там хоронила своих покойников вымершая колония трясунов. Но из всех трех кладбищ Хармони-Хилл нравилось Майку больше всего. Оно было не таким старым, как погост на Школьном холме, зато приятным и тенистым. Майк надеялся когда-нибудь – лет этак через сто – и сам там лечь.

Майку было двадцать семь. Его пестрая карьера включала даже три года в колледже. Он надеялся в один прекрасный день вернуться и доучиться до конца. Открытое приятное лицо Майка было красиво, поэтому для него не составляло труда подцепить субботним вечером "У Делла" или в Портленде одинокую женщину. Некоторых отпугивала его работа, и Майк честно считал это непонятным. Приятная работа, без начальника, который бы все время стоял над душой, трудился Райерсон на воздухе под Божьим небом – так что с того, если он выроет пару-тройку могил или при случае поведет катафалк Карла Формена? Кому-то надо этим заниматься. По соображениям Майка, единственной вещью, более естественной, чем смерть, был секс.

Напевая себе под нос, он свернул на Бернс-роуд и, поднимаясь на холм, переключил передачу на вторую. Позади машины пенилась сухая пыль. Сквозь вялую летнюю зелень по обе стороны дороги виднелись голые стволы деревьев, сгоревших в пожаре пятьдесят первого года – они напоминали скелеты, разрушающиеся старые кости. Майк знал, что среди этих деревьев полно поваленных стволов, где, если не поостеречься, можно сломать ногу, как в капкане. Даже по прошествии четверти века шрам от великого пожара никуда не делся. Вот то-то и оно. В разгар жизни попадаешь в смерть.

Кладбище располагалось на вершине холма. Майк свернул на подъездную дорогу, готовый выскочить и отпереть ворота... а потом надавил на тормоз и остановил содрогнувшийся грузовик.

С кованых железных ворот вниз головой свисал труп собаки, а земля под ними превратилась от крови в месиво.

Майк вылез из грузовика и поспешил к воротам. Он вынул из задних карманов рабочие перчатки и одной рукой приподнял голову пса. Та поднялась с ужасной бескостной легкостью, и Майк уставился прямо в пустые стеклянные глаза Дока, кокера-полукровки Вина Пэринтона. Собаку подвесили к одному из высоких остриев ворот, как кусок говядины к мясницкому крюку. По трупу уже неспешно ползали медлительные от прохлады раннего утра мухи.

Майк дергал изо всех сил, тянул, и, наконец, стащил пса с ворот, чувствуя тошноту от сырых звуков, сопровождавших эти усилия. Кладбищенский вандализм был для него старой песенкой, особенно в канун Дня всех святых, но до того оставалось еще полтора месяца, да и ничего подобного Майк еще не видел. Обычно довольствовались тем, что опрокидывали несколько надгробий, выцарапывали несколько непристойностей и вывешивали на ворота бумажный скелет. Но это убийство не было делом рук ребятишек – или же они настоящие ублюдки. Сердце Вина будет разбито.

Он обдумал, не забрать ли собаку в город прямо сейчас, чтобы показать Паркинсу Джиллеспи, но решил, что это ничего не даст. Старину Дока, беднягу, можно забрать в город, когда Майк поедет обедать... не сказать, чтоб у него сегодня был хороший аппетит.

Он отпер ворота и взглянул на свои перчатки, вымазанные кровью. Железные прутья ворот придется отскабливать, и, похоже, сегодня днем до Школьного холма ему не добраться. Он заехал за ограду и поставил машину, но больше не напевал. Изюминка дня исчезла.

7

8:00 утра.

Грохочущие желтые школьные автобусы отправились по назначенным маршрутам, собирая детей, которые вышли к своим почтовым ящикам и резвились там или стояли, держа свертки с ленчем. За рулем одного из этих автобусов сидел Чарли Роудс, его маршрут охватывал Тэггарт-Стрим-роуд в восточном Уделе и верхнюю половину Джойнтер-авеню.

Дети, ездившие в автобусе Чарли, вели себя лучше всех в городе – если уж на то пошло, то лучше всех в учебном округе. В автобусе номер шесть не бывало ни воплей, ни грубых шуток, ни дерганья за косички. Они, черт их возьми, сидели тихо и помнили, как надо себя вести – а не то имелась возможность прошагать две мили до начальной школы на Стэнли-стрит пешком да еще объясняться в учительской, почему так вышло.

Чарли знал, чтоони про него думают и очень хорошо представлял себе, какназывают его за глаза. Ну да ничего. Он не собирался позволить всем, кому не лень, валять дурака и пакостить в его автобусе. Пусть приберегут это для своих бесхребетных учителишек.

У директора со Стэнли-стрит хватило смелости спросить Чарли, "по наитию" ли он действовал, когда три дня подряд ссаживал мальчишку Дорхэма только за то, что тот разговаривал чуть громче, чем надо. Чарли уставился на него, и мало-помалу директор (мокроухая маленькая пискля, всего четыре года как из колледжа) отвел глаза. Начальник автопарка С.А.Д., старый приятель Дейв Фельсен – они вместе прошли весь путь до Кореи – он-то понимал. Им обоим было ясно, что творится в стране и как пацан, который "просто разговаривал чуть громче, чем надо" в школьном автобусе в пятьдесят восьмом году оказывался в шестьдесят восьмом парнем, который при всех ссал на флаг.

Чарли взглянул в широкое зеркальце над головой и увидел, как Мэри Кэйт Григсон передала записку своему маленькому дружку, Бренту Тенни. Маленькому дружку, ага, так точно. Нынче они уже к шестому классу трахаются почем зря. Он притормозил, включив мигалки "стоп". Мэри Кэйт с Брентом испуганно подняли глаза.

– Есть о чем поговорить, да? – спросил Чарли у зеркальца. – Добро. Лучше вам двигать.

Он открыл складную дверь и подождал, чтобы они сошли с его автобуса к чертовой матери.

8

9:00 утра.

Проныра Крейг выкатился из постели – в буквальном смысле. Льющийся в окошко третьего этажа солнечный свет слепил глаза. В голове тошнотворно бухало. Парень сверху, писатель, уже затюкал. Иисусе, надо быть дурней мартовского зайца, чтобы день деньской так стучать – тап-тап-тап.

Он поднялся и в одних подштанниках пошел к календарю, взглянуть, не безработный ли он сегодня. Нет. Нынче была среда.

Похмелье было не таким тяжким, как случалось. Он просидел у Делла до часу – до закрытия – но при себе имел только два доллара и, когда они улетучились, не сумел много выпить на чужой счет. Теряю контакт, подумал он и поскреб рукой щеку.

Проныра натянул теплую нижнюю фуфайку, которую носил и зимой, и летом, зеленые рабочие штаны, а потом открыл шкаф и вытащил свой завтрак – бутылку теплого пива (выпить тут, наверху) и пачку благотворительных овсяных хлопьев (съесть внизу). Он ненавидел овсянку, но пообещал вдове, что поможет перевернуть этот ее ковер – а она, наверное, уже напридумывала и других дел.

Ему, в общем-то, было наплевать, но так повелось с тех времен, когда он делил с Евой Миллер постель. Ее муж погиб от несчастного случая на лесопилке в пятьдесят девятом, и до некоторой степени это было забавно, если можно назвать забавным такое ужасное происшествие. В те дни на лесопилке работало не то шестьдесят, не то семьдесят человек, а Ральф Миллер стоял в очереди к директорскому креслу.

Происшедшее с ним было до некоторой степени забавным, поскольку с пятьдесят второго года Ральф Миллер и пальцем не притрагивался к машинам – целых семь лет, с тех пор, как из десятников шагнул прямо в высший эшелон. Такова была благодарность администрации. Проныра полагал, что Ральф ее заслужил. Когда большой пожар выплеснулся из "Болот" и, гонимый неумолимым восточным ветром, перепрыгнул на Джойнтер-авеню, казалось, что лесопилка неминуемо загорится. Пожарные команды из шести соседних городков итак разрывались на части, пытаясь спасти город, где уж там было расходовать людей на такую плевую операцию, как лесопилка в Салимовом Уделе. Ральф Миллер организовал полную вторую смену борющемуся с огнем подразделению. Под его руководством увлажнили крышу и к западу от Джойнтер-авеню сделали то, что оказалась не в состоянии сделать целая объединенная пожарная команда – соорудили противопожарную баррикаду, которая остановила огонь и повернула его на юг, где пламя полностью укротили.

Через семь лет Ральф свалился в дробилку, беседуя с какими-то заезжими шишками из одной массачусетской компании. Ральф показывал им предприятие, надеясь убедить купить его. Сукин сын поскользнулся в луже и ухнул в дробилку прямо на глазах у гостей. Нечего и говорить, что всякая возможность сделки пошла коту под хвост вместе с Ральфом Миллером. Лесопилку, которую он спас в пятьдесят первом, в феврале шестидесятого закрыли от греха подальше.

Проныра взглянул в заляпанное водой зеркало и расчесал седые волосы, косматые, красивые и в шестьдесят семь все еще завлекательные. Похоже, волосы – единственное, что в Проныре буйно произросло на алкоголе. Потом он натянул рабочую рубаху защитного цвета, взял пачку овсяных хлопьев и пошел вниз.

Вот, пожалуйста – спустя без малого шестнадцать лет после всего он тут нанялся в проклятые домработницы к бабе, с которой когда-то спал... к бабе, которую все еще считал чертовски привлекательной.

Стоило ему переступить порог солнечной кухни, вдова кинулась на него, как стервятник.

– Слушай, тебе не хочется после завтрака натереть для меня воском перила на парадной лестнице, Проныра? Есть у тебя время? – Оба сохраняли деликатную видимость того, что он делает это в одолжение, а не в оплату за свою комнату наверху (четырнадцать долларов в неделю).

– Конечно, Ева.

– А ковер в гостиной...

– ...надо перевернуть. Помню, помню.

– Как нынче утром твоя голова? – Она задала вопрос деловито, не позволяя проникнуть в тон и крупице жалости... но Проныра ощутил глубоко спрятанное сочувствие.

– Голова отлично, – обиженно отозвался он, ставя кипятиться воду для овсянки.

– Ты поздно пришел, вот я и спросила.

– Добыла на меня компромат, а? – Он весело вздернул бровь и с радостью увидел, что Ева все еще способна краснеть, как школьница, даже если они и бросили все забавы почти девять лет назад.

– Ну, Эд...

Только она одна по-прежнему звала его Эдом. Для всех остальных в Уделе он был просто Пронырой. Да пусть их. Пусть зовут его, как им нравится. Вот же налепили ярлычок, грубияны!

– Ничего, – грубовато отозвался он. – Я не с той ноги встал.

– Судя по звуку, не встал, а выпал из кровати, – она проговорила это быстрее, чем собиралась, но Проныра только хрюкнул. Он приготовил свою ненавистную овсянку и съел ее, потом, не оглядываясь, взял жестянку мебельной мастики и тряпку.

Наверху не смолкало "тап-тап-тап" машинки этого парня. Винни Апшо, снимавший комнату наверху через коридор от него, сказал, что тот берется за дело каждое утро в девять, работает до полудня, снова начинает в три, тарахтит до шести, опятьберется за долбежку в девять и валяет ровно до двенадцати. Проныра не мог себе представить, что у человека в голове помещается столько много слов.

Тем не менее парень казался приятным. Однажды вечером может сгодиться на то, чтобы пропустить "У Делла" несколько стаканчиков пива. Проныра слыхал, что почти все писатели пьют, как сапожники.

Он принялся методично натирать перила и снова погрузился в мысли о вдове. На деньги от мужниной страховки она превратила этот дом в пансион, и дела шли хорошо. Почему бы и нет? Она работала, как ломовая лошадь. Но, должно быть, привыкла регулярно получать от муженька свое и, когда горе растаяло, потребность эта осталась. Черт, и любила же она это дело!

В те дни шестьдесят первого и шестьдесят второго люди еще звали его не Пронырой, а Эдом, и тогда еще он держал бутылку, а не наоборот. У него была хорошая работа в "Би и Эм" – вот однажды январской ночью шестьдесят второго все и произошло.

Он прервал размеренные движения и задумчиво поглядел в крохотное круглое окошко на площадке второго этажа. Окошко заполнял последний, яркий, идиотски золотистый летний свет – свет, смеющийся над холодной шелестящей осенью и над еще более холодной зимой, что придет следом.

В ту ночь виноваты были оба, а когда грех уже случился, и они лежали рядом в спальне Евы, она расплакалась и сказала, что они поступили неправильно. Проныра ответил: правильно, не зная, так ли это и не заботясь на этот счет. Сильный северный ветер выл, кашлял и визжал под стрехами, в комнате же было тепло и безопасно, и они в конце концов заснули бок о бок, как серебряные ложечки в посудном ящике.

Ах, Господь с младенцем Иисусом, время – что река, и Проныра задумался, знает ли писатель про это.

Он снова принялся длинными, размашистыми, скользящими движениями натирать перила.

9

10:00 утра.

В начальной школе на Стэнли-стрит – в самом новом и великолепном здании Удела – пришло время большой перемены. Учебный округ все еще платил за низкое, остекленное здание с четырьмя классными комнатами. Оно было настолько же новым, светлым и современным, насколько начальная школа на Брок-стрит – старой и темной.

Ричи Боддин, школьный хулиган и забияка, гордившийся этим, важно вышел на детскую площадку, отыскивая глазами шустрого новичка, который всегда знал ответы на все вопросы по математике. Ни один новичок не являлся запросто в егошколу без того, чтобы узнать, кто тут хозяин. Особенно такой вот четырехглазый педрила, учительский любимчик.

В свои одиннадцать лет Ричи весил сто сорок фунтов. Всю жизнь мать приставала к людям: поглядите, какой громадныйу меня сынуля! Так он узнал, что большой. Иногда он внушал себе, что чувствует, как от его шагов дрожит земля под ногами. А когда Ричи вырастет, то будет курить «Кэмел», прямо как папаша.

Четвертый и пятый классы боялись его как огня, а ребятишки поменьше взирали на Ричи как на школьный тотем. Когда он перейдет в седьмой класс школы на Брок-стрит, их пантеон опустеет, лишившись своего демона. Все это безгранично радовало Ричи.

А тут еще этот парень, Питри, дожидался, чтобы его взяли поиграть на большой перемене в футбол.

– Эй! – громко крикнул Ричи.

Оглянулись все, кроме Питри. Глаза у всех без исключения стеклянно заблестели. Когда стало понятно, что Ричи остановил взгляд на ком-то другом, в них появилось облегчение.

– Эй, ты! Четырехглазый!

Марк Питри обернулся и посмотрел на Ричи. Очки в стальной оправе сверкнули в утреннем солнце. В росте он не уступал Боддину, то есть возвышался почти над всеми однокашниками, но был стройнее, а лицо выглядело беззащитным и книжным.

– Ты мне говоришь?

– "Ты мне говоришь?" – передразнил Ричи высоким фальцетом. – Что-то голос у тебя, как у педика, четырехглазый. Знаешь ты это?

– Нет, я этого не знал, – сказал Марк.

Ричи сделал шаг вперед.

– Провалиться мне, если ты не сосешь, понял, четырехглазый? Чтоб я сдох, ты сосешь хрен волосатый!

– Да-а? – вежливый тон Марка приводил в ярость.

– Ага, я слыхал, ты в самом деле сосешь. Тебе одних четвергов мало. Невтерпеж. Каждый день – твой.

Вокруг начали собираться ребята, чтобы посмотреть, как Ричи сделает из новенького лепешку. Мисс Хилком, которая на этой неделе надзирала за детской площадкой, вышла на школьный двор присмотреть за малышами на качелях.

– А тебе что? – спросил Марк Питри. Он смотрел на Ричи так, словно обнаружил нового интересного жука.

– "А тебе что?" – фальцетом передразнил Ричи. – Ничего, просто я слыхал, будто ты жирный педик, вот и все.

– Правда? – все еще вежливо спросил Марк. – А я слышал, что ты – здоровенный неуклюжий кусок говна. Вот что я слышал.

Полнейшая тишина. Остальные мальчишки разинули рты (но заинтересованно, никто из них еще не видел, чтобы человек сам подписывал себе смертный приговор). Полностью застигнутый врасплох Ричи разинул рот вместе с прочими.

Марк снял очки и подал стоявшему рядом мальчишке:

– Подержишь, ладно?

Мальчишка взял их и молча вылупил на Марка глаза.

Ричи пошел в наступление. Он нападал медленно, неуклюже, без тени тонкости или изящества. Земля у него под ногами дрожала. Ричи переполняла самоуверенность, а еще – отчетливое радостное побуждение топтать и ломать. Он сильно ударил правой. Кулак должен был попасть четырехглазому педриле прямо в зубы, так, чтобы те разлетелись, как клавиши пианино. Готовься идти к зубодеру, педик. Вот я иду.

Марк Питри мигом нырнул, отступая в сторону. Удар прошел у него над головой и своей силой наполовину развернул самого Ричи. Марку потребовалось только подставить ножку. Ричи Боддин с глухим стуком свалился на землю.

Он зарычал. В толпе зрителей раздалось дружное "Ааааааахх!"

Марк превосходно понимал, что, если лежащий на земле неуклюжий верзила восстановит свое преимущество, то всыплет ему по первое число. Марк был очень подвижным, но в драке на школьном дворе на подвижности долго не продержишься. Если бы это происходило на улице, как раз подошло бы время делать ноги: обогнать более медлительного преследователя, а потом обернуться и показать ему нос. Но двор – не улица, и Марк отлично понимал, что, если сейчас быстро и решительно не накинется на этого здоровенного уродливого засранца, его самого будут изводить вечно.

Эти мысли пронеслись у него в голове за долю секунды.

Он прыгнул Ричи Боддину на спину.

Ричи замычал. Толпа снова выдохнула "аааааахх!" Марк вцепился Ричи в руку, побеспокоившись, чтобы ухватить его выше манжета рубашки – иначе потная рука выскользнула бы из захвата – и завернул ее Ричи за спину. Ричи завизжал от боли.

– Говори: сдаюсь, – велел Марк.

Ответом Ричи остался бы доволен и моряк с двадцатилетним стажем.

Марк дернул руку Ричи вверх, к лопаткам, и Ричи снова взвизгнул. Его переполняли негодование, страх и недоумение. Такого с ним еще не бывало. Такого не могло быть и сейчас. Конечно же, не мог никакой четырехглазый педик сидеть у Ричи на спине и выворачивать ему руку, заставляя вопить на глазах у вассалов.

– Скажи "сдаюсь", – повторил Марк.

Ричи тяжело поднялся на колени. Марк своими коленками стиснул бока Ричи, как человек, скачущий на лошади без седла, и удержался. Оба извалялись в пыли, но одежке Ричи досталось куда сильнее. Лицо стало красным и напряженным, глаза вылезали из орбит, щека была расцарапана. Он попытался скинуть Марка через голову, но Марк снова поддернул его руку кверху. На этот раз Ричи не вскрикнул. Он заскулил.

– Скажи "сдаюсь" или, помоги мне Господь, я ее сломаю.

Рубашка Ричи выбилась из штанов. Живот казался горячим и ободранным. Он начал всхлипывать и поводить плечами из стороны в сторону, но ненавистный четырехглазый педик держался крепко. Кисть его руки была ледяной, а плечо горело огнем.

– Сваливай с меня, проститутский сынок! Ты дрался нечестно!

Взрыв боли.

– Скажи "сдаюсь".

– Нет!

Потеряв равновесие, Ричи упал лицом вниз, в пыль. Боль в руке парализовывала. Он ел землю. Земля набилась в глаза. Он беспомощно дрыгал ногами. Он позабыл, что он громадный. Он забыл, как дрожит под ногами земля, когда он идет. Он забыл, что, когда вырастет, собирается курить «Кэмел», как отец.

– Сдаюсь! Сдаюсь! Сдаюсь! – пронзительно закричал Ричи. Он чувствовал, что готов кричать "сдаюсь" часами, днями, если только это вернет ему руку.

– Скажи: я – здоровый злющий кусок говна.

– Я – здоровый злющий кусок говна! – провизжал Ричи в грязь.

– Неплохо. Сойдет.

Марк Питри слез с Ричи и, пока тот поднимался, осторожно отступил за пределы его досягаемости. Бедра Марка ныли – так он их стискивал. Он надеялся, что Ричи утратил весь свой боевой задор. Если нет, из него сделают взбитые сливки. Ричи поднялся. Он огляделся. Все отводили глаза. Они развернулись и пошли заниматься своими делами. Вонючий пацан по фамилии Глик стоял рядом с педиком и смотрел на него так, словно тот был кем-то вроде Господа.

Ричи стоял один-одинешенек, едва в состоянии поверить, как быстро пришло его крушение. Слезы стыда и ярости промыли на запыленном лице чистые дорожки. Он прикинул, не броситься ли на Марка Питри. Но стыд и страх – прежде неизведанные, сияющие, огромные– не позволяли. Пока не позволяли. Рука ныла, как гнилой зуб. Грязный проститутский драчун. Если я хоть раз доберусь до тебя и собью с ног... Но не сегодня. Он развернулся и пошел прочь, и земля ни капельки не задрожала. Он смотрел себе под ноги, чтобы не пришлось смотреть в лицо ребятам. На половине девочек кто-то рассмеялся – высокий, издевательский звук с жестокой отчетливостью разнесся в утреннем воздухе. Ричи не поднял глаз, чтобы увидеть, кто над ним смеется.

10

11:15 утра.

Городская свалка Иерусалимова Удела была когда-то обычным карьером, откуда таскали гравий, пока в 1945 году не наткнулись на глину и не откупили его. Свалка находилась в конце горной жилы, которая уводила от Бернс-роуд на две мили за кладбище Хармони-Хилл.

На дороге внизу Дад Роджерс слышал слабое тарахтение и чиханье газонокосилки Майка Райерсона. Но скоро этот звук должно было заглушить потрескивание пламени.

Дад работал сторожем на городской свалке с пятьдесят шестого. Его ежегодное переизбрание городским сходом превратилось в рутину и принималось без голосования при единодушном шумном одобрении. Он жил на свалке в аккуратной толевой пристройке с односкатной крышей, а табличка на косо навешенной двери гласила: "Сторож свалки". Три года назад он ухитрился выманить у скупердяев из выборного совета обогреватель и навсегда покинул свою городскую квартиру.

Дад был горбуном с забавно вздернутой головой, отчего казалось, что перед тем, как позволить Даду явиться на свет, Господь последним раздраженным шлепком свернул ее на сторону; свисавшие до колен, как у обезьяны, руки были на удивление сильными. Когда в скобяной лавке обновляли стены, то, чтобы загрузить старые полы в панелевоз понадобилось четверо мужиков. Под тяжестью досок грузовик заметно осел. Но Дад Роджерс единолично снял их оттуда – на шее проступили жилы, на лбу и руках синими кабелями вздулись вены. Он сам перевалил полы через борт.

Даду свалка нравилась. Ему нравилось обращать в бегство ребятишек, которые приходили туда поохотиться за бутылками, а еще нравилось направлять машины к тому месту, где в этот день сваливали мусор. Ему нравилось рыться в хламе – это была его привилегия сторожа. Он не сомневался, что, когда он вышагивает по горам мусора в болотных сапогах, с пистолетом в кобуре, мешком за плечами и складным ножом в руке, над ним насмехаются. Пускай насмехаются. Тут попадалась медная проволока, а иногда целые моторы с нетронутой медной обмоткой, за медь же в Портленде платили хорошо. Бывали разломанные письменные столы, стулья и диваны – вещи, которые можно было подправить и продать на дороге № 1 охотникам до антиквариата. Дад обманывал торговцев, а те, извернувшись, обманывали дачников – но разве не это вращает мир? Два года назад он нашел кровать с шишечками и покореженной рамой и продал за две сотни зеленых гомику из Уэллса. Гомик впал в экстаз из-за подлинного новоанглийского происхождения этой кровати, понятия не имея, как старательно Дад затер песком на изножье «Сделано в Грэнд-Рэпидс».

В дальнем конце свалки помещались негодные машины – бьюики, форды, что угодно – называйте, не промахнетесь. Господи Боже, что за детали люди оставляют в своих машинах, когда тем выходит срок! Лучше всего были радиаторы, но хороший четырехгнездный аккумулятор после того, как замочишь его в бензине, стоил семь долларов. Не говоря уж о ремнях безопасности, фарах заднего света, колпачках трамблера, ветровых стеклах, рулях и ковриках под ноги!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6