Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Из тьмы и сени смертной

ModernLib.Net / Константин Калашников / Из тьмы и сени смертной - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Константин Калашников
Жанр:

 

 


Но нельзя так перескакивать с предмета на предмет, и самое время подойти к главному, тоже невзначай похищенному у Ильи воспоминанию – так хорошо Набоков сказал о свежем, радостном чувстве, когда его отец шел, облаченный в кирасу.

Илья помнил весеннее солнечное утро, ему лет шесть; отец в этой комнате-кабинете с зелеными шторами вдруг предстал перед ним в красивой до потрясения парадной форме и сам молодой и красивый. Ордена звенели и сверкали в весенних лучах, мерцал золотым шитьем пояс, сияли сапоги со шпорами – шпоры эти еще долго обретались по разным привилегированным чуланам бесчисленных квартир. Но главное – шашка – до сего момента предмет отдаленного поклонения, в то утро она вдруг заняла свое настоящее место у пояса, концом почти касаясь пола. Холодное оружие было восстановлено в своих правах. Легенды оживали на глазах, спартаки, яны гусы, д’артаньяны – все вставали из забвения, мир рыцарей, до того знакомый лишь по гравюрам в истории Иегера, не казался более нереальным или далеким, он был здесь, в двух шагах.

После парада Илья с нетерпением ожидал отца, он появился в еще большем сиянии, но мать, не желая продолжения праздника, быстро превратила поэзию в прозу, послав отца за продуктами. Родитель, облаченный в цивильное, нес тем не менее некий рыцарский ореол – его свечение медленно угасало в течение нескольких дней. Шашка заняла свое почетное место, до следующего парада.

Нельзя не удивляться тому, как важно в нашей жизни все индивидуальное, не следующее из обычной для всех скромно-достойной правильности, часто несущее в себе душевный сор, а то и червоточинку! Сердце, опытное от рождения, тут же отмечает новое чувство, которое быстро и незаметно закрадывается вам в душу, как случилось это с десятилетним подростком – к тому времени в душе этой поселился образ очаровательной восьмилетней особы, живущей этажом ниже, встречи с которой он ожидал теперь с трепетом и тревогой.

Величайшая, непростительная ошибка, свойственная подавляющему большинству взрослых, – не придавать особого значения тонким оттенкам душевной жизни в детские годы. А ведь в них помимо собственной ценности – объяснение всей последующей жизни.

Взять хотя бы чувство – чрезвычайно яркое, необычайной, космической важности! – самых первых обнаружений любовных (только не дай бог окрестить их так при самом герое!).

Ведь там было и такое – все прочь, дайте упиться горем разлуки! Конечно, ни горя, ни самой разлуки пока что не было – достаточно было спуститься этажом ниже.

Но каждый, кто оказывался в подобном положении, легко поймет, что это было совсем, совсем невозможно! Ведь он никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах не спустился бы, он никогда еще не делал этого, он скорее выпрыгнул бы из окна, влез на крышу по водосточной трубе!

И посему два марша лестницы, отделявшей его от вожделенной, почти священной квартиры этажом ниже, были как бушующий пролив, разделявший Леандра и Геро. Но тут и еще одно – та самая драгоценная червоточинка, маленькая загвоздочка: ведь «отъезжающий» – уже было известно, что он «отъезжающий» – всегда не в накладе, его положение более интригующе, загадочно, даже, рискнем сказать, выигрышно. Ожидание новых ощущений, которые ведь неизбежны, разнообразят жизнь и, увы, разрушают цельность космической тоски по «ней». Делают «горе» не вполне искренним, и это – первый опыт неабсолютного, первый шаг в упоительной науке рефлексии, первая тончайшая трещинка в доселе нерушимом монолите бытия.

Впрочем, осложнение было и в том, что – как мы увидим позже – образ этот двоился и еще неясно было, в какую сторону качнутся весы.

Шли последние приготовления к отъезду. Солнечный луч, застывший на пыльном кафеле редко открывавшегося парадного подъезда – он выходил прямо на Можайку, – был потревожен. В воздухе носились пылинки, то там, то здесь звучали слаженные голоса рабочих, носивших мебель, в подъезде запахло снегом, табачным дымом. Илья, в меру сил, тоже участвовал в погрузке. Сама же квартира уже недели две напоминала, благодаря стоявшим повсюду чемоданам и ящикам, полную кораблей гавань, а сны на опустевшей без лыжниц кровати – их уже спрятали в какой-то тюк – не были похожи на прежние. Они походили скорее на грезы о новой стране, куда вскоре предстояло отбыть-отплыть по железной дороге в старинном международном вагоне, в купе (купэ!) с печкой, умывальником и двумя широкими диванами.

Итак, воскресные солнечные лучи золотили зимнее шоссе и дома, оживляли до того пустынный парадный подъезд. Впервые сложные не по возрасту чувства обуревали Илью. Думалось, как о некоей драгоценной ране, о расставании – возможно, навсегда – с двумя прелестными существами этажом ниже – Мария как раз сейчас была в гостях у Лизы. Ведь мог зайти, но не зашел и тем причинил себе боль сладчайшую, хотя вряд ли им то же доставил. Главным же тут было, растянутое на многие годы и повторенное затем на тысячу ладов, это убиение-отказ-наслаждение-отболи, от слияния возможности и неосуществимости, от непоправимости, от власти над потерей – но как сладко, как сладостно!

Но тут самое время вернуться на год назад, в такой же ясный январский денек. Ведь именно тогда родилась счастливая мысль о визите в квартиру этажом ниже. Илье давно и страстно хотелось попасть туда. Жила там девочка Лиза, немного младше Ильи. Во дворе она почти не появлялась – разве что пройдет, от ворот до подъезда, своим легким шагом, рядом с красивой молодой мамой. И вообще было в ней что-то загадочное, нездешнее.

Имя, которое носило это загадочное существо, было известно Илье разве что по литературе – с ним читали Карамзина. И теперь, в предвкушении знакомства, он испытывал необычную радость от слияния имени и образа, так подходивших друг к другу. Легкое романтическое облачко, казалось, реяло вокруг ее чела – это продолжалось и тогда, когда он увидел себя стоящим посреди просторной, почти парадной Лизиной комнаты. Их знакомили. Свершилось долгожданное!

Лиза грациозно протянула руку, он пожал пахнущую детскими духами ладошку. Заметив скованность гостя, юная хозяйка по-светски заняла его разговором, познакомила с куклами, рассказала про каждую что-то смешное, какие-то трогательные подробности.

Конечно, герои и героини этих историй должны были жить в замке, и потому ковер убрали, кубики принесли, и работа закипела. Через пару часов ее комната напоминала стройплощадку.

И чего только они не настроили тогда! Высокие стены с зубцами, мощные башни, колонны, трехэтажные дворцы – все было там! А если склонить голову пониже, то и арки, аркады, ракурсы и перспективы, – да что там, целая архитектурная симфония, от которой потекли бы слюнки у Витрувия и Пиранези, вместе взятых. Но не только классические формы, о которых Илья знал по домашним альбомам, радовали глаз. Перенесенные вместе с несколькими ящиками кубиков с верхнего этажа, бегали сквозь арки вагоны японского электропоезда – драгоценный подарок матери, сгинувший в последующих баталиях. Стояли, как перед битвой, грозные танки и пушки, готовые взлететь самолеты, всюду сновали вооруженные солдаты, офицеры, придворные дамы, всадники, легковые автомобили. А в центре главного дворца восседала – правила своим игрушечным государством – потрясающая королева-кукла, подаренная Лизе на Рождество ее лучшей подругой Машкой.

Эту величественную стройку и драматическое действо, которое разыгрывала неистощимая Лизина фантазия – гостю оставалось только подыгрывать, – лишь вечером прервали слегка ошарашенные увиденным взрослые. Жаль было разрушать такую красоту. И хотя замок с крепостью и занимал почти всю комнату, Лизе пообещали, что игра продолжится через день, в воскресенье, когда ее любимая подруга присоединится к ним. «В обычные дни Маша не может приехать», – добавила она загадочно.

Но, как это часто бывает, внезапно все расстроилось. Лиза заболела, ни о каких играх не могло быть и речи. Она лежала с температурой, сочли за лучшее ее не беспокоить. Замок был разорен, кубики и все прочее с благодарностью возвращено Илье – до лучших времен. И тот вечер – сам собой – отошел на задний план.

Остались воспоминания, которые так приятно лелеять!

Они так бы и остались воспоминаниями, если бы в один из выходных, фланируя по высокому берегу за домами, Илья не заметил поодаль толпу детей. Он подошел ближе и замер от неожиданности.

В самой верхней точке крутого и длинного спуска, раскатанного до черного блеска, стояла, ногами на санках, юная незнакомка. В белом вязаном берете и таком же шарфе, белом свитере из грубой шерсти, в ладно сидевших на ней спортивных брюках, заправленных в полосатые гетры, она возвышалась над толпой, недоступная, как принцесса. Рыжие кудри выбивались из-под берета, в глазах блестел вызов.

Мало кто из ребят, не только из «высокопоставленных» домов, но и самых отпетых, слободских, решались съехать с самого верха, даже стоя просто на ногах, – по большей части все сразу плюхались на известное место и благополучно катились вниз, визжа от захватывающей дух скорости, сбиваясь внизу в веселую кучу-малу. Но чтобы – так!

Илья не заметил, как сзади к нему подошла Лиза, тронула за рукав. И только вопрос «Ну, как тебе моя Машка?» – вывел его из забытья.

– Ну, что-то сейчас будет! – сказала она ему, как старому знакомому. – Безумству храбрых поем мы песню, – добавила Лиза и посерьезнела. – Я ее отговаривала, да где там!

Между тем санки заскользили вниз, и новая Соня Хэни, стоя на них как влитая, чуть пригнувшись, стала все быстрее и быстрее скользить, почти падать по накатанной черной ленте. Вот она пронеслась мимо Ильи с Лизой, заранее спустившихся пониже. Шарф ее трепетал на ветру, как флагшток. Один Бог знает, что помогло ей устоять на шатком пьедестале.

Улетев чуть ли не к противоположному берегу, она уже возвращалась к ним, упоенная победой. Стоя на санках как на колеснице, держа в руках веревку, отталкиваясь мощными движениями ноги, обутой в гетры, она триумфально подкатила к ним.

– Ну ты героиня! – воскликнула Лиза, не скрывая восхищения. – Знакомься, это Илья. Он уже влюбился в тебя, – заметила она небрежно.

– Ну ладно, не смущай человека, – поспешила ему на выручку новая знакомая.

Илья заметил перемену в Лизе. Сегодня она держала себя совсем как взрослая. Чудны дела твои, Господи!

– Все, представление окончено! Пошли к тебе. За мной скоро приедут. Вы с нами идете, Илья? – обратилась она к нему, поправляя шарф и ударяя на «с нами».

Лихорадочный блеск не утихал в ее глазах. Шедшие от нее токи пронизывали воздух. Илье очень хотелось, чтобы все это длилось подольше. Он шел рядом с ними, нарядными и, по видимости, беспечными, болтавшими о неизвестных ему делах, и щурился от мартовского солнца.

Но вот и Лизин дом, пахнущий пирогами, уютом, ее красивой мамой, хлопотавшей на кухне. Илью чуть задевало, что Лиза ни разу не обмолвилась о том, как замечательно играли они здесь совсем еще недавно. Мария тем временем привычно села за слегка расстроенное пианино и начала что-то подбирать.

– Эх, Лизавета, когда же ты настроишь свою бандуру! – бросила она укоризненно.

И вдруг заиграла, на редкость уверенно, какую-то лирическую музыку – то были разные отрывки из «трофейных» фильмов, – смело дополняя игру импровизациями. Затем оседлала « Чаттанугу» из « Серенады Солнечной долины», вошла в образ, хрипло напевая: «Pardon me boy, is that the Chat-ta-noo-ga Choo-chou…» да еще и изображая за пианино танцующих негров, тут и полосатые гетры оказались кстати. В те времена джаз был полузапретным, а значит, сладким плодом. Илья, признаться, впервые слушал такое и был в восторге.

– У Машки мама актриса, – тихо пояснила ему Лиза.

– У Машки память хорошая, – откликнулась исполнительница. – Машка много чего слушает. И вообще Машка гениальна, – и стала дурачиться, распевая на романсово-блатной манер фразу «У Машки хорошая память» с рокочущим, страстным аккомпанементом.

Если бы Илья был более осведомлен в жизненно важных вопросах или по крайней мере был бы постарше, то непременно знал бы, что мама ее, хотя и не была актрисой, все же играла на скрипке в известном оркестре, изредка давала сольные концерты, имела круг верных почитателей. И вообще была небезразлична к вопросам карьеры.

Отец же Марии, родом из обедневших шляхтичей, тоже был человек небесталанный, хотя и авантюрного склада. Полиглот, с немного неясной, несколько загадочной биографией, где таинственно мерцали слова – эвакуация, армия Андерса, Иран. Да еще зияли умолчания, смысл которых каждый волен был толковать на свой страх и риск. Три послевоенных года от него не было вестей. Потом стали приходить редкие письма из разных провинциальных городов, в них он, чуть старомодно, всякий раз просил передать привет юной паненке Марии и много раз – wielie razy – поцеловать за него дорогое дитя, их kochany dziecko.

Два таких письма, написанных его твердым, напоминавшим готический шрифт почерком на школьной бумаге в линейку, Мария хранила в своем тайнике. Часто перечитывала их и, казалось, могла повторить с любого места. Он оставил свою инженерию (благодаря которой дед Марии вытащил его в свое время из серьезных неприятностей) и вернулся к юношескому увлечению – когда-то он окончил театральный техникум.

Такие же способности к языкам были и у Марии. Мать, перед которой в тот год открылись возможности зарубежных гастролей, настояла на том, чтобы Машу отдали в модный интернат с английским. Но Мария за какие-то полгода успела, мягко говоря, невзлюбить это заведение. Она возненавидела душный воздух, вечные запреты и почти военную дисциплину. Языки, как и все прочее, давались ей легко, но про себя она думала, что лучше бы ей вовсе не знать этого английского. Матери девочек были знакомы еще по ташкентской эвакуации, где Наталья Игоревна стала свидетельницей романтической истории своей подруги, отчасти даже ее наперсницей. Теперь же, когда девочка, по сути, почти лишилась дома, Наталья Игоревна старалась, как могла, опекать дочь подруги – да и нравилась ей свободолюбивая Машка, что уж там говорить.

Но вот Мария, оставив в покое джаз, перешла к траурному шопеновскому маршу, дерзко снабдив гениальную музыку собственными, не лишенными вкуса ламентациями.

– Это я хороню свою молодость! Похоже? – спросила она и, не дожидаясь ответа, подъехала по натертому паркету к окну, заглянула вниз. И с криком «Дедушка приехал! Он уже здесь, его машина стоит!» – понеслась открывать дверь, чтобы встретить его на лестнице.

Тот, кого она величала дедушкой, оказался статным, моложавым мужчиной, на вид лет сорока пяти. Это был отец ее матери, влюбленный в свое немного беспутное семейство. Он с удовольствием возился, с самого рождения, с внучкой и души в ней не чаял. Никто в точности не знал, чем он занимается – что-то связанное с новейшей физикой. Он был замечен еще до войны и теперь занимал довольно высокий пост. Как иные истинно талантливые русские люди, был он душа компании, щедр, никому не отказывал ни в большом, ни в малом. К нему тянулись все – и в этом были свои неудобства. Его вторая жена, старше его и, по контрасту, женщина жестокая и расчетливая, ревновала его к Марии, отравляя жизнь и ей, и деду. И Маша ценила, как редкий подарок, те немногие часы, когда ее любимый дедушка заезжал за ней днем в интернат, дарил всем конфеты и фрукты, вез ее обедать в ресторан, где они могли общаться без опеки и придирок старой мегеры.

Но все эти, да и подобные им соображения не приходили, да и не могли прийти в голову нашему герою, и не только по очевидной малости лет, но и потому, что пребывал он в те годы в состоянии дивном, романтическом, целыми днями жил в своем фантастическом мире. Домысливал и достраивал, на свой лад, то немногое, что давала ему жизнь реальная, всегда ведь, согласитесь, несколько скудная.

Так и сейчас, увидев Николая Георгиевича, посмотрев в его веселые, с легким прищуром глаза, когда тот пожимал его руку, он вмиг поддался его обаянию, влюбился в словно выточенное из камня, не по-зимнему загорелое лицо и тут же перенес часть этого обаяния на внучку, которая словно обрела опору в его присутствии. Вечером ее, как Золушку, должна была умчать карета, то бишь дедушкина «победа», в ее обычное, ненавистное ей обиталище, но сейчас было ее время, ее день. Порывистая загадочность, быстрые перемены настроения новой знакомой уже не так озадачивали Илью, казались ему неким естественным избытком – игрой молодых сил, как сказали бы люди постарше. Счастливая метаморфоза сделала Марию еще привлекательней. И все-таки, сравнивая ее с Лизой, он отмечал про себя, что если Лиза была, в общем-то, понятна ему, то Мария превышала его разумение. Вечером того же дня Илья, вернувшись домой, почувствовал, как маленькая острая стрела ужалила его где-то внутри – глубин этих он еще не знал за собой.

Дети ведь не властны над временем, не вправе распоряжаться своей судьбой, и потому против ожидания, несмотря на важность новых впечатлений, никаких продолжений тот день не имел. Мария и ее подруга, будто сговорившись, исчезли с горизонта. Новые события, школьные дела, а чуть позже и внезапно свалившаяся на Илью проклятая желтуха без спроса влезли в его жизнь, встали между ним и дорогими воспоминаниями. Он пропустил в школе больше месяца. Когда дело пошло на поправку, Илья, сидя в кровати, успешно написал диктант под присмотром посетившей его учительницы, чем заработал законное право погрузиться в мир героев Майн Рида, сменивших цветные ландшафты из «Истории Земли» Неймара и гравюры с рыцарями из многотомного Иегера. Среди вереницы мужественных героев он сразу выделил совсем уж романтического Мориса из «Всадника без головы», который на какое-то время оттеснил на задний план даже несгибаемого Овода.

Он перечитывал, раз за разом, знаменитый роман, смакуя каждую страницу, – в особенности перипетии известной ночи, центральной для романа. Безумные, яркие видения, чувства горькие, нежные проносились в разгоряченном, еще не оправившемся от болезни воображении. Внимание его то и дело цеплялось за тот, наверняка памятный любому читателю, глухой час пополуночи, когда и произошли основные события.

В те дни – дело было в начале мая – на Илью, подобно манне небесной, снизошел подарок по случаю успешного окончания учебного года. Подарок пришелся очень кстати – то были вынырнувшие из глубин отцовского сейфа американские наручные часы с черным циферблатом, светящимися цифрами и стрелками – благородный жест Советской миссии в США образца 1945 года. Как высказать, какие чарующие душу фантазии витали тогда в его голове! И по прошествии многих лет, стоило ему только вспомнить эти часы, как роем налетали воспоминания и тревожная радость, как майский холодок, прокрадывалась внутрь. Хотелось снова, как и тогда, загородить от мира ладонью это тщательно оберегаемое светящееся чудо, чтобы перед глазами остался лишь один бледно мерцающий диск, по которому неумолимо ползли к заветному ночному часу стрелки. Часу, когда должно было свершиться, неким таинственным образом, все самое главное и важное в романе, в жизни, в судьбе. Но – никаких чудес не происходило, а если что-то и свершалось, то разве что счастливое засыпание, когда поклявшаяся в верности героям душа юного читателя улетала в обитель снов, улетала под шорох все более редких машин на Можайке, под охраной неспешно скользящих по стенам, вышедших в ночной дозор теней. Часы всю ночь покорно покоились рядом с подушкой, но таинственный час свершений в очередной раз ускользал от погруженного в дрему разума.

Те майские дни, когда Илье наконец-то было позволено выходить на улицу, запомнились ему и запахом распустившихся лип, блестевших свежевымытой листвой после частых той весной коротких гроз. Быстро разлетались, с рваными окнами в голубизну, серо-сизые, по-разному подсвеченные солнцем облака, из которых то и дело брызгал вперемешку с теплыми лучами дождик. Маслянисто блестел черный асфальт, от тротуара на солнце шел пар. По ассоциации вспоминалось такое же маслянисто-черное, только круглое, тулово огромного, поражавшего воображение паровоза – всего неделю назад в дебаркадере Киевского вокзала. Как живое существо, он блестел, сиял, шипел паром, словно могучий, с лоснящейся на солнце кожей многоколесный конь, что должен был вот-вот умчать куда-то его дорогую маму – а они с отцом провожали ее, вручали ее судьбу многоосному чудищу. Милые черты лица, внезапно еще более дорогого, вдруг поплыли тогда перед глазами Ильи, так что оба родителя согласно перевели разговор на что-то, по видимости, более интересное для ребенка, не желая понять того, что внезапные эти слезы и то, что за ними стояло, было неизмеримо важнее, чем предлагавшееся ему сиюминутное благополучие. Это был еще один, открытый лично им, Ильей, вход в бездну – в тот миг, пожалуй, в бездну возможного одиночества. Душой он чувствовал, что где-то рядом его подстерегают и другие неисследимые глубины, от которых временами сквозило и веяло чем-то неведомым, и что слой радостного благополучия, в котором до сих пор вращалось его бытие, был на редкость хрупок, непрочен и невероятно тонок.


Наступало лето пятьдесят третьего, близился дачный сезон. Пора было подумывать о летних квартирах.

Сколько Илья помнил себя на дачах – там были сны, дожди, снова сны, стук капель о подоконник, холодеющие к вечеру комнаты. Если днем дождь – то лото, домино, переводные картинки, без трудов, по волшебству являющие красочные, чуть влажные, призывно пахнущие образцы миров растительного и животного, немудреные карточные игры и пасьянсы, при оказии – шахматы. Вечерами – запах керосинки, жареных грибов, собранных, общими усилиями, еще в выходные, бьющиеся о черное стекло бабочки, запах садовых цветов в палисаднике, холодная кожа сандалий, чай с молодым вареньем при ярком свете, от которого стекла веранды становились еще чернее, обычное ожидание кого-нибудь из взрослых – а вдруг?

А поутру снова голубые небеса – в июле они начинали затягиваться уже к полдню и часам к четырем были чреваты хорошим ливнем. Иной раз солнце все сияло и сияло в небе, упорствовало, не уставая и проверяя на крепость всех земных обитателей. Так и вспоминалось – парит, нагретая листва не колыхнется, только редкая муха лениво прожужжит где-то за занавеской. Но и в голубом сиянии, и в мрачнеющих небесных недрах, и в шумящих в ветреный день соснах – всюду жило столько предчувствий, обетований, невидимых духов! Диалог с небесами, нависшими над открытым окном веранды, не прерывался ни на минуту. От ливня с молнией закрывались окна и форточки, под стук дождя в комнатах становилось веселее и уютней – пусть себе там, далеко в поле, ударяют молнии в отдельно стоящие деревья! По поселку после таких гроз шла молва о неких тазах с бельем, в которые ударяла молния, о расколотых ею дубах, о чудом спасшихся прачках.

Однажды Илья, застигнутый грозой в поле, долго бежал, зачем-то вытянув руку с нераскрытым зонтом, а молнии садили и садили вокруг – и в землю, еще в поле, и в дома, когда он вбежал в дачный поселок. Наконец, не выдержав и памятуя, что железный наконечник зонта вдвойне опасен, он перебросил губительный предмет за чей-то штакетник, а потом долго стучался в дом – за шумом грозы его не сразу услышали.

Помнил он и ранние вставания – в то лето он снимали дом у лесного ручья, – по утрам особенно был слышен острый запах незнакомого ему кустарника. В такие утра, казалось, заново начиналась сама жизнь. Как зачарованный, шел он к ручью, нежась в нежарких лучах, а на влажной от росы тропинке весело толпились легкие тени от молодой еще листвы. Внизу все сверкало, струилось, искрилось на песчаном мелководье. Дивные то были минуты – даже много лет спустя сердце замирало от радостной тоски, стоило только вспомнить эту особую ромбовидную сетку из струй на поверхности, этот запах, щебет птиц в прозрачном воздухе, эти юные лучи, обещавшие счастливый летний день – да что там день, всю жизнь и весь мир, das Ganze, die Welt, как воскликнул однажды от полноты чувств толстовский герой. И спустя годы думалось: встать бы пораньше таким же ясным утром, когда весь этот мир еще сладко дремлет, да спуститься к тому ручью – авось и заструится вновь волшебная вереница дней, жизнь с чистого листа начнется – новая, лучшая этой! Безумная, отчаянная надежда так и бродит, не показывается целиком в душе, чтобы никто на свете не спугнул, не окликнул ее по имени – ведь знает, что это убьет ее!

Дни часто проходили в ожидании взрослых, так что даже на речку идти с соседкой и ее детьми не хотелось – вдруг пропустишь сам момент приезда, радостный и неповторимый. К бабушке, привычно хлопочущей по хозяйству, быстро привыкаешь и уже не видишь в ней полноценного участника развлечений. Чаще приезжал дед Лека, тогда готовились к завтрашнему походу по грибы, спать ложились пораньше. В лесу были: народные песни, оперные арии, которые дед Лека запоминал за один раз, и даже французские стихи, его же сочинения. В памяти Ильи эти стихи отложились, казалось, навсегда. Пусть то были звуки языка, так и оставшегося незнакомым, – не исключено, что подсознательно он противился даже фрагментарным попыткам его изучения, невольно оберегая одну из последних тайн детства, не желая почти сакральные звуки стихов, спаянные с путешествием по вечнозеленому раю детства, превращать в прозу перевода. Это длилось десятилетия, пока один из друзей Ильи, основательно поднаторевший в языке, не провел небольшое филологическое расследование, сравнивая, анализируя, размышляя над графическим и звуковым материалом, предоставленным Ильей, – то были полустертые руны или, вернее, полуистлевшие фрагменты некогда гордых звуковых одеяний, чудом сохранившихся в памяти.

И совершенно не важно, что речь там, как выяснилось, шла о тарелках и горшках, накрытом на двадцать персон столе и других подобных вещах, – возможно, то были старинные вариации на темы гимназического учебника. Даже графический результат дружеской расшифровки выглядел для Ильи как уцелевшие фрагменты из Сафо или Феогнида для историка древней литературы.

Теперь уже столько сказано, что ничего другого не остается, как представить читателю, пусть только частично, восстановленный фрагмент:

Dans ma petite cuisine

……….jolie……………

Je suis petit assiette / Je sais petit assiette

Trois plats et ces petit pots

Et une table avingt couver

Pour laver la vaissill

……………………………

Увы, остальное восстановлению не подлежало; хотя стихи эти имели продолжение, память путается в еле доносящихся из прошлого звуках, как в местности, которая все дальше от дома, все менее узнаваема…

В песнях речь шла о молодых ямщиках, замерзавших в степи, о бродягах в других степях – забайкальских, о молодых пряхах, о перелетных птицах и турецких берегах, которые, в общем-то, и не очень нужны – тут нельзя было не согласиться. А что: ведь, выходя иной раз ввечеру на какой-нибудь пригорок, где и взаправду стояла, с незапамятных времен, чья-то изба с настоящей низенькой светелкой, легко было вообразить, что в светелке этой и огонек горит, и молодая пряха с распущенной косой…

Казалось бы, все эти призрачные видения, постепенно истаивающие на фоне набегающих из неумолимого будущего дней, должны провожать нас лишь до определенного места, откуда они, не имея больше сил, только что и махнут слабеющей рукой, – вот они уже почти неразличимы за далью дней, за огромностью расстояний, а может, тоска по ним так сильна, что не дает разглядеть деталей. Но – нет, всякий раз случается чудо, спасительно нарушаются все законы оптики. Все пронзительней становятся картины и пейзажи детства. Как самую большую – а может, единственную – драгоценность в жизни несем мы эту чашу воспоминаний, несем все осторожнее, боясь расплескать и каплю. И тут осознаем, что главный смысл оставшихся лет – вот так и нести эту чашу детства, оберегая ее от ветров действительности, от запахов пепелищ, от криков воронья, от ухмылок толпы. И ничего, что так много дней минуло с той поры, – слой времени можно ведь порой уподобить увеличительному стеклу, и тогда все ярче встают в памяти картины прошлого. Не сводя глаз с волшебной чаши, завороженные, идем мы к исчезновению из этого все более чуждого нам мира. Все драгоценнее сосуд, все медленнее шаги, все ярче картины прошлого, все горячее бьются жилки у виска там, во днях детства.

Что требуется от нас, чтобы погрузиться в воды собственной Леты, которая у каждого – своя? Как войти в нее, не замутив прозрачность ее вод? Не спугнув работы воображения – ни слишком сильным отчаянием, ни торопливой радостью, ни даже надеждой? Как наполниться той особой тонкой силой, что вызревает лишь в душевной тишине и покое, – но даже и он не должен быть чрезмерным, ибо малейшая леность, как, впрочем, и малейшая суета, могут спугнуть подвижную субстанцию, и капризный ток воспоминаний, который сквозит уже где-то рядом и, кажется, вот-вот заструится, вдруг захлебнется, так и не начавшись! Точность и равновесие канатоходца требуются тогда от нас, но какие невидимые границы и средоточия в этом полуявленном мире надо опознать, не вскрикнув ненароком от радости, чтобы не вспугнуть Жар-птицу детства!

Возвращаясь к предмету повествования, скажем только, что никаких законов и правил у счастья нет, как нет и так называемого развития. Истина и счастье, если они вообще существуют, даются Богом сразу, полной мерой и навсегда – на крайний случай человеку дана память. В каждом миге детской жизни скрыт намек на все будущее – только непросто его распознать!

Вот хотя бы бесконечные русские пейзажи, созерцанием которых под предлогом грибных походов был так увлечен Илья. В то время как по лесу разносился, теряясь в верхушках деревьев, сильный баритон его любимого Леки, Илья, преступно забыв о боровиках и рыжиках, вовсю отдавался зрелищу тенистых рощ, полян со свежей травой, дубрав, перелесков, всякий раз неожиданных просторов, открывавшихся с иной уютной опушки. Это раздолье щемило душу и уносило ее куда-то прочь. Лето росло и ширилось в нем. Он приобщался к вечным небесам над этими полями, кожей ощущая свою слиянность с огромным живым всесуществом, каким была окружавшая его летняя природа.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6