Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пинбол

ModernLib.Net / Современная проза / Косинский Ежи / Пинбол - Чтение (стр. 12)
Автор: Косинский Ежи
Жанр: Современная проза

 

 


Чтобы порадовать Лейлу, он вплел в аранжировку нежный арабский мотив с одной из пластинок. Сначала он играл его будто бы на одном инструменте, повторив несколько раз без вариаций, как предписывает арабская традиция; затем несколько раз пропел и вновь подхватил все тем же чистым инструментальным голосом. Он внимательно следил за Лейлой и не мог не заметить, что арабская мелодия застала ее врасплох, придав знакомым уже словам еще большую печаль. Глаза ее, устремленные к Остену, наполнились слезами. А еще он видел, что она не замечает взгляда Ахмеда, застывшего на ее лице. Остен переводил глаза с Лейлы на Ахмеда, и выражение лица последнего наполнило его ужасом.

Когда выступление закончилось, Остен вышел попрощаться с семейством Салем. Он поблагодарил их за то, что пришли, а Лейла поблагодарила его в ответ и опустила глаза. Дети пожали ему руку. Теплая улыбка вновь заиграла на губах Ахмеда, когда он выразил Остену признательность за приглашение и надежду вскоре увидеть его в Мехико. Когда Остен предложил встретиться в Тихуане или в Розарито-бич, Ахмед, все так же щедро улыбаясь, сообщил, что, к сожалению, такая встреча невозможна, ибо семья завтра же возвращается в столицу. Услышав эти слова мужа, Лейла подняла на него глаза; она едва сдерживала свои чувства, но не сказала ни слова. Сердце Остена готово было выпрыгнуть из груди: ведь только вчера она уверяла его, что семья останется в «Шахрезаде» еще на неделю.

Волна гнева и ревности захлестнула Остена. Ахмед моментально вернул его с небес на землю, он был лишь сторонним наблюдателем, бессильным пред лицом собственной трагедии, чужаком, не имеющим никакой возможности остаться рядом с Лейлой, женщиной, которую любит. Если бы он когда-нибудь предстал перед публикой как Годдар, пронеслось в голове Остена, где угодно – хоть в нищих кварталах Тихуаны или Мехико, хоть в раздираемом войной Ливане, – он повелевал бы толпами, как и представить себе не может Ахмед Салем. Тогда бы его, Годдара, сопровождал полицейский эскорт, свита прислужников и толпа прекрасных женщин – и среди них Лейла!

Остен улыбнулся пересохшими губами. Голосом столь же твердым, как его рукопожатие, он поблагодарил Ахмеда за приглашение, добавив, что пока учеба не позволяет ему покидать Калифорнию. Он ласково поцеловал девочку в щеку и похлопал мальчика по плечу, а затем, словно вся его жизнь сосредоточилась в пальцах правой руки, протянул ее Лейле. Она еле слышно поблагодарила его за музыку и приятное общество. Телохранители распахнули дверцы лимузина, и семейство Салем заняло свои места, помахав ему на прощание, в то время как федералы кинулись заводить свои машины и мотоциклы. Взревели сирены, и под восхищенные крики толпы лимузины и мотоциклы один за другим тронулись с места. Тут же рассеялись зеваки, и Остен остался один на пороге «Апасионады». Он чувствовал себя совершенно опустошенным, лишенным всяческих эмоций. Он был уверен, что никогда больше не увидит Лейлы Салем.


Два с лишним года, прошедших с момента их расставания, он не делал ни малейшей попытки связаться с Лейлой из опасения разрушить ее жизнь. И хотя у нее был его адрес – через отцовскую «Этюд Классик» в Нью-Йорке, – Остен не получил от нее ни слова. После их встречи Остен почти сразу познакомился с Донной, которая на время отвлекла его от воспоминаний о Лейле. Теперь, сидя в одиночестве в снятой нью-йоркской квартире, он гадал, где сейчас Лейла и слушала ли она последний альбом Годдара – тот, на котором были записаны мексиканские песни. Заинтересовало ли ее, почему эти песни привлекли внимание Годдара и почему он решил записать их? Достаточно ли она, иностранка, живущая в Мексике, разбирается в американском звукозаписывающем бизнесе, чтобы знать, что компания, выпускающая пластинки Годдара, занимается также распространением продукции «Этюд Классик»? А если так, не могла ли она предположить, что благодаря связям отца Остен ухитрился предложить две ее любимые песни прямо Годдару – также ее любимцу, – а тот включил их в свой очередной альбом?

Он с грустью подумал о Лейле, о том, что, возможно, ему больше никогда не встретить такую, как она, и, чтобы заглушить тоску, решил позвонить в «Ноктюрн». Он отправился на улицу к телефону-автомату, набрал номер Блейстоуна и попросил его указать секретарям, чтобы те не пропустили следующего письма из Белого дома.

Не успел Остен закончить фразу, как Блейстоун сообщил, что два таких письма уже пришли, осведомился, каковы будут инструкции по доставке. Остен постарался как можно спокойней распорядиться, чтобы всю почту немедленно отправили в лимузине компании на Сороковую улицу, где у входа в публичную библиотеку будет ждать посыльный. Он напомнил Блейстоуну об обычных мерах предосторожности, связанных с доставкой. Затем он позвонил Донне, сказал, что заедет к ней позже, сел в арендованную машину и поехал к библиотеке.


«Вы поступили мудро, похоронив в себе пианиста, – писала в своем первом письме женщина из Белого дома. – Вместо того чтобы просто переложить партию фортепьяно для других инструментов, подобно тому, как старые мастера перекладывали партию скрипки и человеческий голос, вы сочиняете, держа в голове целый оркестр. Так же, как Шопен революционизировал фортепьянную технику, вы революционизировали использование синтезатора. Не для того ли, чтобы сочинять, исполнять и записывать без посторонней помощи?»


Она была права. Он отказался от фортепьяно, инструмента, на котором научила играть его мать, когда обнаружил, что оно ограничивает его возможности. Права она и в отношении использования синтезатора. Но слова «чтобы сочинять, исполнять и записывать без посторонней помощи» встревожили его. Хотя общеизвестно, что многие звезды рока в Соединенных Штатах и в Англии записывают свою музыку на собственном оборудовании – у некоторых из них дома полностью оснащены студии звукозаписи, – еще ни один музыкальный критик не заподозрил, что Годдар сочиняет, исполняет и записывает в одиночестве. Большинство писавших о его музыке склонны были признать, что он работает с несколькими тщательно подобранными исполнителями, которые слишком ценят свои доходы, чтобы разгласить их источник. Один из писак утверждал, ссылаясь на неназванный, но заслуживающий доверия источник, что во время записи своих песен Годдар сидит в студии за односторонним зеркалом, так что сам он видит свою группу, а они его нет.

Изобразив из себя посыльного, Остен подбежал к лимузину «Ноктюрна» и забрал письма. Затем он вернулся к своему автомобилю, проехал несколько кварталов и остановился у тротуара. Он распечатал новое письмо из Белого дома и торопливо просмотрел его.


«Я снова и снова слушаю ваш новый альбом, – писала она, – и испаноязычные песни кажутся навеянными реальными событиями. Возможно ли, чтобы вы спели их сначала на публике, исключительно для одной из присутствующих, кого вы любили – или любите и поныне? Может быть, замужняя женщина? Вы могли петь это где угодно, хотя мне кажется, что наиболее подходящим местом явилась бы Тихуана – или то было в Сан-Диего, где-нибудь поблизости от отеля „Цель Коронадо“? Играют ли какую-то роль в вашей жизни эти места? И не является ли арабеска, вплетенная в один из рефренов, мечтой о тысяче и одной ночи и, одновременно, вашей любви?»


Весь в поту, он остановился. Вдруг – его сердце заколотилось от такой мысли, – вдруг женщиной, что пишет ему эти письма, окажется Лейла? Впрочем, если бы Лейла догадалась, что Джимми Остен – это и есть Годдар, разве не хранила бы она тайну своего друга и, побоявшись, что любое ее сообщение может попасть в чужие руки, не продолжала бы делать вид, что не знает, кто он такой? А что, если Лейла рассказывала кому-нибудь о музыке Джимми Остена – человеку, которому она доверяет, – и человек этот догадался, кто такой Годдар?

Но, даже если Лейла заподозрила в нем Годдара – а в ее поведении ничто на это не указывало, – разве стала бы она делиться подозрениями с кем-то посторонним, прежде чем написать ему самому? С другой стороны, каким образом кто-то еще – неизвестный, знающий только музыку Годдара, – смог так близко подобраться к истине? Он продолжил чтение, страшась и страстно желая узнать больше.


«Я пришла к заключению, что и Годдар Либерзон, и Борис Прегель сыграли важную роль в вашей жизни – столь важную, что вы взяли себе имя одного из них и время от времени цитируете произведения обоих, словно в знак признательности. Поскольку оба они уже умерли, мне кажется бесполезным строить догадки, была ли им известна ваша тайна и не помогли ли они вам научиться сохранять инкогнито. Я ознакомилась с произведениями этих людей и сейчас стараюсь узнать еще больше – гораздо больше – об их жизни, полагая, что мои поиски помогут узнать больше и о вас – на случай, если мы когда-нибудь встретимся».


Значит, это не Лейла, подумал Остен, чувствуя, что попал в ловушку. Он торопливо пробежал глазами второе письмо. Здесь еще более детально анализировалась его музыка, причем целых две страницы были посвящены мексиканским песням и его измененным текстам, а на третьей странице перечислялись его музыкальные фразы, вдохновленные музыкой Прегеля и Либерзона. Разбор был почти безошибочным. Так мог написать лишь человек, обладающий глубочайшими познаниями, особенно в современной музыке, и, что еще важнее, сверхъестественной интуицией.

Его притягивала и пугала эта женщина из Белого дома. Случись им встретиться, гадал он, как защищаться от подобной принципиальности, чтобы не разоблачить себя?

Если бы у него появилась хоть какая-то догадка о том, кто она, он позвонил бы ей сию же минуту и представился менеджером Годдара или его сотрудником. Он бы заставил ее раскрыть карты и дал тысячу ложных разгадок. Не для того чтобы она обязательно поверила ему, ведь из газет ей известно, какая масса народу выдает себя за Годдара, или его помощника, или любовника (любовницу), или менеджера, или даже поставщика кокаина.


Три недели спустя, уже потеряв надежду, что она напишет снова, Остен позвонил Блейстоуну совершенно по другому делу.

– Президент вас снова домогается, – шутливо объявил Блейстоун. – Очередное письмо из Белого дома.

Остен распорядился отправить ему письмо уже опробованной Блейстоуном личной службой доставки и, когда конверт оказался у него в руках, поспешил домой. Когда он развернул заполненные аккуратной машинописью страницы, оттуда вывалилось несколько цветных полароидных фотографий. Женщина на снимках лежала обнаженной на большой кровати, и позы не оставляли сомнений, чем она занимается в момент съемки. На паре снимков был виден отражающийся в зеркале фотоаппарат на автоспуске. Пытаясь разглядеть на каком-нибудь из снимков ее лицо, он вторично просмотрел все и понял, что ни на одной из фотографий лица не видно.

Прежде чем прочитать письмо, он изучил фотографии еще раз. Она выглядела лет на двадцать пять – гораздо моложе, чем он решил, судя по ее письмам, – а тело ее было столь совершенно, что само по себе заслуживало того, чтобы быть обнаженным, – оно казалось трепетным, способным розоветь от легчайшего прикосновения, упругим, но не мускулистым; блестящее от пота, оно, благодаря своим безупречным очертаниям, вызывало ощущение свежести и чистоты – в общем, выглядело невероятно соблазнительным независимо от того, что могло принадлежать самой обыкновенной шлюхе.

Эта женщина возбуждала его, причем влечение возникало не в нем, не в его мозгу, оно, подобно звуку инструмента, тембр которого он не был в состоянии различить, – исходило от ее фотографий. Он поклялся себе, что выследит и отыщет ее и заставит отдаться ему с той же готовностью, откровенностью, страстностью, с какими она отдавалась собственным рукам перед камерой.

В надежде узнать ее имя и местопребывание, он перевернул последнюю страницу письма и, к великому своему разочарованию, увидел, что оно, как и предыдущие, не подписано. Тогда он начал читать сначала.


Так и не зная ничего о женщине из Белого дома, он чувствовал себя покинутым ею, точно так же, как когда-то чувствовал себя покинутым Лейлой Салем. По иронии судьбы из всех женщин, которых он знал, только эти две поняли и приняли его таким, какой он есть – хотя Лейла знала только Джимми Остена, женщина из Белого дома – только Годдара, а сам он не мог сблизиться ни с той, ни с другой.

Он часто пытался ближе сойтись с Донной, вовлечь ее в свою жизнь – чуть ли не так, словно подготавливал ее к встрече с заключенным в нем Годдаром. Но для Донны почти все рок-исполнители, за исключением нескольких талантливых певцов из ночных клубов, звучали фальшиво, оставаясь продуктом студийного оборудования и нахрапистой рекламы. Может быть, из-за того, что они с Остеном познакомились в «Ударе Годдара», Донна часто упоминала его в своих филиппиках, поскольку Годдар представлялся ей типичнейшим примером беззастенчивой эксплуатации достижений рока и прочей суррогатной музыки. Все, относящееся к Годдару, она считала намеренно неопределенным, от голоса с его нутряной искренностью до примитивных текстов и нарочито напряженного ритма.

Но главная вина Годдара, по мнению Донны, заключалась в том, что он всегда оставался алеатором, игроком в кости, ищущим смысл музыки в нигилистической спонтанности и бьющих на эффект свободных макаронических импровизациях, – не ради музыки, а ради публики, чье настроение непредсказуемо, как результат игры в кости. А еще, заявляла Донна, он добивается дешевого успеха у публики, наживая свой капитал и на музыкальном позерстве; что же касается его идиотского затворничества, то для нее это не более интересно или оригинально, нежели чрезмерная открытость других рок-звезд. В обеих этих крайностях, заключала она, нет ничего, кроме трюков, используемых крупными звукозаписывающими компаниями ради завоевания музыкального рынка: подольститься и облапошить массы невежественных белых и бесправных черных, заставив их принять диско-, рок– и панк-музыку в качестве единственно возможного чувственного выражения их чаяний и противоядия духовному отупению.

Насколько же различается, думал он, восприятие Донны и женщины из Белого дома, что писала в последнем послании:


«Постоянно импровизируя и развивая новые ритмические и мелодические возможности, вы продолжаете традиции величайших из выступавших на публике виртуозов – Баха, Листа, Бетховена, – которые понимали, что в музыке импровизация тождественна поиску смысла. На протяжении веков в музыке, по существу, господствовало разделение, как физическое, так и символическое, между композитором и исполнителем, а также между исполнителем и публикой. Вас запомнят как первого, кто соединил в себе композитора и исполнителя, а затем ушел в тень, оставив зачарованную публику наедине с ее эмоциями».


Если верить Донне, рок и диско вообще не способны произвести непреходящие ценности. Они лишь приводят популярную музыку к самому грубому и низкому общему знаменателю – извращенному ритму, сексуальной пантомиме и дурацким – типа «целуй меня, я вся твоя» – стихам. Она решительно соглашалась с Ральфом Эдисоном, для которого коммерческий рок-н-ролл являлся «брутализацией одного из направлений современной негритянской церковной музыки… отвратительным разграблением чужих культурных завоеваний». Она чувствовала, что, чем крупнее становится музыкальный бизнес, тем больше он подавляет все лучшие образцы музыки – в джазе, к примеру, – так как алчные звукозаписывающие компании выкинули классическую музыку и многое из лучших образцов популярной из своих каталогов, чтобы всеми силами и средствами поддержать рок и диско.

– И какие в результате возможности для записи остаются у черного музыканта? – гневно вопрошала она Остена. – Только посмотри, что произошло с объявленной Си-би-эс серией записей черных композиторов, начиная с восемнадцатого века и до наших дней! После выпуска десяти или двенадцати пластинок серию закрыли, вот что! Записал, к примеру, «Этюд Классик» хоть одного черного композитора? Или хотя бы музыканта? Было такое, Джимми?

Намекая на то, что распространением записей «Этюд Классик» сейчас занимается «Ноктюрн Рекордз», являвшийся для нее массовым производителем музыкального мусора, Донна обвиняла Остена и его семью в том, что они принадлежат к верхушке капиталистического общества, каковая составляет всего-то один процент от населения Америки, а владеет половиной акций всех объединений пайщиков, третью федеральных облигаций и всеми муниципальными, а также контролирует более чем девяносто процентов американских активов. Эти люди держат в руках капиталы и ресурсы страны, в то время как родители Донны вышли из того слоя населения, представители которого, все вместе, не владеют и пятью процентами личных активов.

Зная об экстравагантных тратах Остена, а также о том, сколько денег он выкидывает на частые поездки в Калифорнию, казавшиеся ей совершенно ненужными, Донна считала его избалованным ребенком, которого целиком и полностью обеспечивает богатый отец, и открыто осуждала как его зависимость от отцовского благосостояния, так и источник оного. Сколько бы ни было у нас с тобой общего, говорила Донна, экономическая пропасть между нами столь глубока, что ничто – даже музыка – не способно преодолеть это препятствие.

Она часто ссылалась на «Мою жизнь в рабстве», мемуары бывшего раба Фредерика Дугласа, говорившего, что негры любят спиричуэлс, предшествовавшие блюзу, только потому, что они отражают страх, отчаяние и боль, которые испытывают насильно оторванные от родной земли люди. Тем, чем когда-то для рабов были спиричуэлс, стал теперь для черных исполнителей и черной публики рок; помогая ослабить протестантские путы, он также подчеркивает их страстное желание примирить то, что они, потомки рабов, никогда примирить не смогут: порядок и богатство белого человека с хаосом и нищетой черного. Хотя тексты рока часто напоминают спиричуэлс и на первый взгляд кажутся нежными, на самом деле они сексуально стерильны, прагматичны и настолько же духовно бедны и лишены любви, как все существование черного человека в культурном пространстве белого.


Слушая Донну, Остен ощущал, как рушатся, одно за другим, его глубочайшие убеждения. Даже когда они предавались любви, от ее слов ему становилось не по себе и он не хотел делиться с ней всем без исключения. В минуты самой необузданной страсти единственная мысль, словно вырванная из текста музыкальная фраза, мучила Остена: если Донна узнает всю правду о Годдаре, она категорически отвергнет его, и никакие любовные утехи не смогут возвратить те пылкие чувства, что она сейчас к нему питает.

Между тем все ее нынешние чувства на самом деле несостоятельны и вызваны тем, чего она не знает – и даже не догадывается – о его жизни.


Донна часто ставила пластинки Домостроя, особенно когда они с Остеном предавались любви. Она утверждала, что эта музыка приводит ее в соответствующее настроение, и считала, что неприязнь Остена к композитору вызвана обыкновенной мужской ревностью.

Не желая обсуждать Домостроя как человека, Остен вместо этого пускался в рассуждения о его музыке, никогда при этом не забывая скрывать свою излишнюю осведомленность. Он не отрицает, говорил Джимми, что музыка Домостроя узнаваема, не укладывается в обычные рамки и частично даже может быть признана оригинальной. Затем он рассказывал Донне истории о Домострое, что ходили в кругах, близких к звукозаписывающему бизнесу.

В качестве мистификации один неизвестный музыкант из Лос-Анджелеса как-то передрал «Октавы», самое известное произведение Домостроя, завоевавшее сразу после публикации Национальную премию, высшую музыкальную награду страны. Чтобы сбить с толку Домостроя, плагиатор представил свою работу (под вымышленным именем и другим названием) всем крупнейшим музыкальным издательствам Соединенных Штатов – включая «Этюд Классик», которое десятью годами ранее впервые опубликовало «Октавы». Как и рассчитывал плагиатор, все издательства, включая «Этюд», отвергли работу, сочтя ее слишком рассудочной и фрагментарной. К унижению – и ярости – Джерарда Остена и величайшему удовольствию «Переулка жестяных кастрюль» [20], редакторы «Этюда» не только не узнали «Октавы», но отклонили это сочинение, указав в своем письме плагиатору, что некоторые места в присланной работе заставляют вспомнить творчество Патрика Домостроя! Разве эта мистификация, спрашивал Остен Донну, не свидетельствует о том, что «Октавы» – сочинение изначально заурядное, если не сказать больше, и Национальную премию оно получило скорее благодаря связям Домостроя, нежели своим достоинствам? А как насчет утверждений прессы, будто под видом издательской нужды в корректурах и различных вариантах его нотных записей Домострой тайно использует дюжины юных музыкантов, многие из которых являются также его сексуальными партнерами и время от времени пишут за него?

Донна горячо возражала. По ее мнению, появление мистификации означает лишь то, что и через десять лет после публикации «Октавы» по-прежнему опережают свое время, будучи слишком самобытными для объективной оценки. Она напоминала Остену мнение журнала «Тайм», согласно которому именно для того, чтобы доказать свою непохожесть на других современных композиторов, сам Домострой и затеял этот розыгрыш. Теперь, говорила она, любой ребенок, мало-мальски осведомленный в музыкальном бизнесе, знает, что обвинения в скрытом использовании музыкальных рабов были сфабрикованы левым нью-йоркским таблоидом, который ненавидел Домостроя как активного, яркого, шумного оппонента с противоположного края политической сцены. Донне эти обвинения говорили лишь о положении дел в музыкальном бизнесе, где серьезного, высокоинтеллектуального композитора из-за того, что мораль его не укладывается в привычные рамки, может публично линчевать свора музыкальных гангстеров, ревнующих к его успеху у публики.


Увлеченность Донны Домостроем продолжала мучить Остена. С момента их встречи на вечере у Джерарда Остена она не скрывала своего интереса к музыке Домостроя, так что теперь Остен винил себя за то, что вообще дал ей возможность познакомиться с этим человеком. Похоже, что Домострой своими ловкими комплиментами добился для себя постоянного места в ее душе, и Остен просто из себя выходил, слушая, какое впечатление произвели на нее интеллект и прямота композитора и как хочется ей встретиться с ним и послушать его побольше. Она настолько пристрастилась к музыке Домостроя, что даже дурной характер этого человека ничего для нее не значит! Разве не умаляет она, пусть и непреднамеренно, ту роль, что играет в ее жизни Джимми Остен? Ну конечно, Остен – человек, лишенный творческих способностей, и его вкусы в музыке она не разделяет, а спит с ним, вероятно, просто по причине отсутствия кого-то более подходящего.


После каждого эмоционального столкновения с Донной, отдаляющего их друг от друга, Остен возвращался к письмам из Белого дома. Он перечитывал их снова и снова и всякий раз испытывал все большее замешательство.

Именно в таком состоянии духа он пребывал в тот день, когда получил пятое и последнее из писем.


«Вы, несомненно, уже убедились, что я не только уважаю ваше двойное существование, но почитаю его абсолютно необходимым для творчества. Вы поступаете совершенно правильно, отгородившись от всех тех, кто, доведись им только узнать, кто вы такой, тут же вмешаются в вашу жизнь, пытаясь изменить как ее, так и ваше искусство.

Недавно я читала письма Шопена, который полагал, что музыка рождается в душе композитора и совершенно не зависит от обстоятельств его жизни. Вот что он писал одному из самых близких друзей:

«Не моя вина, если я, словно гриб, что выглядит съедобным, но отравит, когда вы сорвете и съедите его, считаюсь кем-то другим, нежели есть на самом деле. Я знаю, что никогда никому не был полезен – но в действительности я не слишком полезен и самому себе».

В другом письме он сравнивает себя со «старым монахом, что потушил огонь в своей душе». А незадолго перед смертью он писал:

«Все мы суть инструменты, созданные неким великим мастером, каким-то Страдивари, которого более нет, чтобы нас настроить. В грубых руках мы неспособны издавать новые звуки и заглушаем в себе ту божественную музыку, которую никто никогда не в силах из нас извлечь».

Не то ли и вы думаете о себе? Если да, то позвольте заверить вас: я люблю Годдара за его музыку, другими словами – за его душу, и если мы когда-нибудь встретимся, я безошибочно ее распознаю. Я буду любить вас, даже если вы окажетесь ядовитым грибом, или старым монахом, или конченым человеком, которого некому исправить.

Я уверена, что вам необходимо оставаться тем, кто вы есть, и я уважаю вас за это. Надеюсь, что вам небезразлично узнать, кто я. Я студентка, изучаю драматургию и музыку, и, хотя мечтаю познакомиться с вами, чтобы заверить в искренности своих чувств, я решила ради вашей музыки, ради Годдара, что это письмо будет последним. Желаю вам всего хорошего. Прощай, Годдар. Прощай, любовь моя».


Итак, она не сотрудница Белого дома, но, если верить штемпелю, нью-йоркская студентка, изучающая драматургию и музыку, которая, вероятно, через каких-то знакомых на Капитолийском холме достала конверты Белого дома, чтобы он сразу обратил на них внимание. Но зачем, гадал Остен, она послала ему эти интригующие интимные письма, не говоря уже о фотографиях, если не собиралась как-то с ним познакомиться?

Он снова и снова рассматривал фотографии в надежде обнаружить хоть какую-то ниточку, ведущую к ней. Глаза его скользили по изящным, гармоничным, едва ли не целомудренным линиям ее тела, тщетно пытаясь отыскать малейшую информацию, способную пролить свет на ее личность. В конце концов он понял, что нечто на одном из снимков вызывает в нем странное чувство, будто он видел ее раньше – гораздо раньше, чем получил от нее письмо. Пристально вглядываясь в фотографию, он позволил свободно течь мыслям в поисках всевозможных ассоциаций и обнаружил наконец, что ощущение дежа вю оставляет композиция снимка. Однажды он видел изображение женщины – женщины, вспомнить которую не мог, – снятой под тем же странным углом, но он никак не мог понять, где и когда. Он точно знал, что это была не Донна или какая-нибудь из женщин, с которыми он встречался в Калифорнии, и не та бойкая мексиканская официантка из отеля «Апасионада», что подавала завтрак и пыталась соблазнить его, показывая фотографии, где была снята голой. Возможно, конечно, что женщина из Белого дома расположила камеру и приняла такую позу, чтобы фотография стала специально скомпонованной, но это маловероятно. Остен достаточно разбирался в фотографии, чтобы понять: для такого снимка камера должна быть расположена настолько близко к полу, что даже опытная модель не сможет сказать, не глядя в объектив, какая часть ее тела попадет в кадр. Что, если полароид на штативе, отразившийся в зеркале, был преднамеренной хитростью? Что, если опытный фотограф сделал эти снимки с расчетом обратить максимальное внимание на прекрасные икры, бедра и ягодицы девушки, а затем отскочил от аппарата? Что, если именно для фотографа – а не для Годдара – столь откровенно позировала она?

Хотя Остен по-прежнему не мог вспомнить ни ту, другую, фотографию, ни модели на ней изображенной, он не мог отделаться от чувства, что это был кто-то знакомый.

Чем больше он убеждался, что видел уже подобную фотографию, тем труднее ему было отыскать ее в памяти. Вдруг, когда он уже был готов оставить это бессмысленное занятие, его осенило, и перед его мысленным взором предстал снимок, похожий на тот, что он держал в руке. То была фотография Вали Ставровой!

Более того, это была любимая фотография отца Остена. В один из своих нечастых визитов в отцовскую квартиру Остен увидел ее на тумбочке возле отцовской кровати, на том месте, где раньше стоял портрет Леоноры, матери Джимми.

На фотографии, сделанной еще до ее встречи с отцом, Валя была облачена в черное трико с длинными рукавами и, в отчаянной попытке выглядеть то ли звездой немого кино, то ли советской балериной, томно откинулась в старомодном шезлонге. Дабы обратить внимание на ее формы и подчеркнуть линии икр и бедер, фотограф выбрал необычный угол съемки и еще более увеличил эффект, соответствующим образом скомпоновав и обрезав снимок.

И угол съемки, и композиция, и обрез фотографии Вали и фотографии, что лежала перед ним, были одинаковы. Возможно ли, гадал Остен, что оба снимка были сделаны одним человеком? Шансов мало, однако он ничего не теряет, ухватившись за эту ниточку. Он узнает у Вали имя фотографа, отыщет его и как-нибудь выяснит, что это за безликая обнаженная.

Чтобы не возбудить подозрений у Вали, Остен решил не спрашивать у нее о фотографии по телефону, а дождаться подходящего момента. А он тем временем займется другой веской уликой. Если женщина из Белого дома действительно изучает музыку и драматургию, как она утверждает, то ее разнообразные познания, знакомство с творчеством Либерзона и Прегеля, а особенно ее отступления, касающиеся жизни Шопена, позволят без особого труда выследить ее по курсам истории музыки, которые она слушала в последнее время. Поскольку на всех ее письмах стоит нью-йоркский штемпель, логично проверить Джульярдскую школу, а для начала расспросить Донну, которая не только была тамошней студенткой, но еще, время от времени, посещает музыкальные курсы в других нью-йоркских школах.

Как бы между прочим Остен попросил Донну выяснить, изучают ли в Джульярде музыку Годдара Либерзона или Бориса Прегеля. Оба, объяснил он, были близкими друзьями его семьи, и ему бы хотелось сообщить отцу, что музыка их не забыта. Просмотрев несколько последних проспектов и расспросив кое-кого по телефону, Донна сообщила Остену, что, насколько она может судить, в Нью-Йорке Либерзон и Прегель не входят в какой-либо из основных курсов обучения, хотя их музыке могут быть посвящены специальные семинары в аспирантуре. Тогда он так же небрежно осведомился, известен ли ей какой-то курс, уделяющий Шопену достаточное время, чтобы изучать его письма. Его отец, объяснил он, любитель обсуждать самые разнообразные аспекты жизни Шопена, и Остен постоянно чувствует себя полным ничтожеством, когда заходит разговор на эту тему; особенно его интересует одно письмо, на которое несколько раз ссылался отец и где Шопен сравнивает себя с грибом. Не знает ли Донна, где он мог бы отыскать что-нибудь об этом?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20