Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Молния

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Козаченко Василий / Молния - Чтение (стр. 14)
Автор: Козаченко Василий
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Казалось, еще минута - и Максима пристрелят, растопчут, разорвут на куски.
      Но и на этот раз Форст неимоверным усилием сдержался. Оторвав руку от кобуры, он вдруг высоко задрал голову и громко, неестественно весело расхохотался.
      Гуго и Дуська так и застыли там, где застал их этот неожиданный приступ веселья, и долгую минуту смотрели на своего шефа как на сумасшедшего.
      А Форст хохотал все сильнее.
      - Гут! Зер гут! - отрывисто кидал он, захлебываясь смехом. - Гут, партисан! Очень карашо, партисан!
      Ох-хо-хо-хо!
      И так же неожиданно, как начал, оборвал смех, сказал:
      - Ну, хватит. На сегодня достаточно! Надеюсь всетаки, что мы еще договоримся. - И, как бы подчеркивая свое превосходство, уверенность в своих силах, добавил: - Отведите в камеру. И чтоб там никто его и пальцем не тронул. Чго ни говори, а мужество надо уважать. Я по крайней мере привык уважать мужество. Нравятся мне вот такие боевые парни!
      Бросался бодрыми, даже веселыми словами, но глаза с холодной злобой и едва скрытой растерянностью смотрели Максиму вслед.
      "А что, если все они окажутся такими?" - подумал со страхом Форст. И мысль эта была еще страшнее оттого, что он все больше и больше убеждался: задержанные и есть те самые, за кого он их принимает, та "Молния", которую (как выразился только что этот калека) "голыми руками не возьмешь".
      43
      Уже первые допросы показали, что его предчувствия сбываются.
      Леня Заброда широко усмехался своей детски искренней улыбкой и удивленно пожимал плечами. Клей? Да!
      Его клей. Вернее, их, они заклеивали на зиму окна в теткиной хате. А при чем тут какие-то листовки, он просто не понимает. И на станции он, конечно, был. Шел в МТС.
      Все ведь знают, что он там работает. А сейчас самый ремонт в разгаре тракторы починяют. Ну, ясное дело, слышал - кричит сзади кто-то, так ведь и не подумал даже, что это ему. А на паровоз вскочил, чтоб не обходить. Что-то в топку бросил? Что же бросать, если в руках ничего не было? А вот когда стрелять начали, он, конечно, остановился. И сам пошел навстречу...
      Леня отвечал на вопросы скупо, сдержанно, степенно.
      А Сенька Горецкий - тот заговорил охотно, даже весело:
      - Вот я вам сейчас все расскажу, вы только послушайте...
      Рассказывал Сенька много, но только не о типографии и не о "Молнии". Он так горячо и так уверенно обосновывал каждый свой шаг, каждое слово и поступок, что минутами Форсту начинало казаться: а может, этот словоохотливый, простоватый паренек действительно ни к чему не причастен? А Сенька без умолку все выяснял, объяснял, время от времени выражая удивление и даже негодование, что вот его, человека, который день и ночь у всех на глазах, на немецкой работе, вообще могли арестовать! Разве что с кем другим по ночному времени спутали...
      Галя Очеретная перед допросом очень боялась. А когда переступила порог кабинета, вся сжалась в комок.
      Форст это сразу заметил и, чтобы окончательно запугать девушку, накинулся на нее с бранью и угрозами: мы, дескать, тебе такую работу дали, доверили, а ты...
      И тут - совершенно неожиданно для него - Галя вдруг рассердилась... Куда и страх подевался! - На черта ей сдалась эта работа! - закричала она. Пускай они подавятся этой работой! И пусть лучше скажут, за что ее арестовали! Ведь они сами хорошо знают, и шпион их Панкратий Семенович тоже: в типографии той, чтоб ей провалиться, не то чтобы печатать, а дотронуться до литер нельзя. Так для чего же было ее арестовывать и детей сиротить? Мало того, что мать убили?.. - От обиды и лютой ненависти Галя заплакала.
      Петр поразил своим апатичным, как подумал про себя Форст, равнодушием. Невозмутимо, флегматично он твердил одно: он действительно Петр Нечиталюк, а больше ничего не знает и не понимает...
      Он, и правда, мало что понимал. Форст, раздражаясь, так калечил и уродовал и русский и украинский язык, что Петр понимал его речь только с пятого на десятое.
      - Кто ты такой и откуда?
      - Не понимаю.
      - Национальность?
      - Украинец.
      - Да какой же ты украинец?
      - Украинец.
      - Да ведь ты и говорить по-украински не умеешь.
      - Украинец, украинец...
      А Володя Пронин решил твердо идти напролом и ни в чем не хитрить.
      - Да, я из окруженцев, - сказал он Форсту. - Военный врач. Остался тут для того, чтобы лечить и выхаживать раненых красноармейцев. Этим тут, в Скальном, и занимался. Больше ничего не знаю и знать не хочу. И, чтобы в дальнейшем не было между нами никаких недоразумений, предупреждаю заранее: ни на один ваш вопрос отвечать не буду!
      И Форсту оставалось только скрывать свое бессилие да злобно удивляться. Эти юнцы, по существу дети, встали перед ним какой-то глухой, непреодолимой стеной. Он снова и снова думал в тревоге: "А не наделал ли я в самом деле сгоряча непоправимых глупостей?"
      Именно теперь, когда сни все были у него в руках, когда он мог делать с ними все, что захочет, - именно теперь Форст утратил всю свою самоуверенность.
      Да, это ему не Горобец. Форст знал уже точно - тайну типографии у них не вырвать ни за что, никакими силами.
      "Молнию голыми руками не возьмешь", - с досадой вспомнил он Максимовы слова. - Ну что же, может быть, и так, но вы у меня еще запоете, птенчики! Не возьму?
      Тогда я из вас эту "Молнию" выбью!"
      44
      К ним никого не допускали. Никому из родных и знакомых ничего о них не говорили. Когда через два дня выпустили, по приказу Форста, из тюрьмы Марию Горецкую, ей даже не сказали, что Сенька арестован и сидит тут же, в полиции. Никто толком не знал, за что их арестовали и отчего поднялась вся эта кровавая кутерьма. За что убили маленького Грицька, и окруженца Степана, и бабку Федору, почему сожгли совхоз и Курьи Лапки.
      А Форст тем временем все допытывался о связях, о типографии и со злобой и яростью выбивал из арестованных "Молнию".
      Связей у них, собственно, не было никаких. Никто никого не мог предать, даже если бы и не выдержал пыток. А что касается типографии, так ведь все, кто имел к типографии хоть малейшее отношение, все были уже в тюрьме. Конечно, они могли бы сказать: все мы тут, никакой специальной типографии нет и не было, а делалось все очень просто - вот так-то... И все. И пусть даже смерть, но с нею настал бы конец страданиям и мукам.
      Но никто из них не подумал об этом. Пока живы, пока в руках у них есть оружие, они должны бороться. Это оружие - их тайна, их типография. До последней минуты, до последнего своего дыхания они будут надеяться, что еще используют когда-нибудь это оружие... Самой большой, самой заветной мечтой их было: пусть хоть ктонибудь из них спасется, выберется из Форстовых лап и наперекор всем жандармам, всем эсэсовцам выпустит листовку, пусть даже только одну...
      Но не одна только эта надежда поддерживала их. Им придавала силы еще и мысль, уверенность в том, что они хотя и были на воле плохими конспираторами, но тут, в тюрьме, тут они должны остаться и останутся победителями. Они молчат и будут молчать до самой смерти. Молчать, гордясь тем, что самого важного, самого основного жандармы не знают и так никогда и не узнают.
      Тут жандармы со всей своей силой и властью бессильны.
      В камере они помогали друг другу как могли. На допросах держались независимо и с достоинством, пока не теряли сознание от нечеловеческих мук.
      Всегда кичившийся своей уравновешенностью, Форст в конце концов потерял выдержку. Он стал нервничать, срываться. И, уразумев наконец, что может забить их всех до смерти, но так ничего и не выпытать, решил изменить тактику - поселить между ними недоверие, "расколоть"
      изнутри...
      Начал он с Гали. Девушка сидела отдельно от всех, в одиночной камере вспомогательной полиции, и ей, наверное, было тяжелее всех. Встречалась она с товарищами только изредка, случайно, большей частью на допросах.
      Форст приказал привести к себе девушку как-то среди дня.
      - Ну вот, деточка... Будем с этим кончать наконец, - сказал он будто спокойно, равнодушно.
      Галя насторожилась.
      Эта настороженность не укрылась от жандарма.
      - Варька рассказала мне все. А потом уж, делать нечего, "раскололись" и все ваши товарищи.
      Сначала Галя не поняла даже, о чем он говорит, и, пересиливая себя, попробовала улыбнуться.
      - Не знаю ни о какой Варьке... И не слыхала никогда...
      - Не только слышали, но и очень хорошо знаете! Это та самая Варька, с которой у вас была встреча в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое ноября у МТС.
      Вы сами это очень хорошо помните.
      Форст говорил равнодушно, как о чем-то совсем неинтересном. А Галя сразу все вспомнила и содрогнулась.
      "Так это та, что встретила меня ночью и невесть что плела про полицая Квашу? Выходит, ее Варькой зовут?
      И она, наверно, все время следила за нами? Значит, он и вправду знает что-то..."
      За все время следствия Форст в первый раз заговорил с Галей вежливо, обращался на "вы". Это тоже было подозрительно и опасно.
      "Что-то выведал", - с горечью подумала Галя.
      А Форст продолжал тихо, даже сочувственно:
      - Нет, нет, не думайте, что я вас провоцирую. Что я снова буду вас допрашивать... Нет! Мне уже совсем ничего не нужно. Просто вызвал вас формальности ради.
      Может, имеете что заявить? Нет? Тогда я вас отпускаю.
      Можете отдыхать...
      И тут бы Форсту, заронив в душу девушки первое сомнение, остановиться. Но, выбитый из колеи, он уже плохо следил за собой.
      - Да и потом, если хотите, ваше положение просто по-человечески вызывает у меня сочувствие. Правду говоря, я был чрезвычайно поражен поведением ваших товарищей. Никогда бы я не подумал, что они так... я бы сказал, дружно станут валить все на одну вас... Но... об этом потом... Идите отдыхайте.
      Форст не отрывал взгляда от Гали, но ничего на ее лице не прочитал, хотя в груди у нее все ожило, затрепетало от радости. "Брешет, все брешет, мерзавец! И сам себя выдает!" - подумала девушка, успокаиваясь.
      На этот раз Форст не заметил изменения в ее настроении. "Поверила! Лед тронулся! - подумал он, довольный собою. - Теперь - в одиночку и дня два не трогать. Пускай думает, терзается сомнениями".
      В официальном, так сказать, следствии Варька была упомянута впервые. Ей и не снилось, что жандармы, полицаи и даже собственный муж считают ее чуть ли не самым главным участником подпольной организации.
      И она спокойненько разгуливала себе на свободе, стряпала в кустовой комендатуре. Для оберштурмфюрера она была приманкой, червячком, который и не догадывается, что давно уже посажен на крючок. Оставляя Варьку на воле, Форст чуть ли не самого себя хотел перехитрить. Хотел, чтоб никто из тех, кого он пока еще не обнаружил, не догадался, что раскрылось все именно через Варьку. И чтоб именно через нее, если от арестованных ничего не добьется, распутывать дальше клубок "Молнии", держаться за эту ниточку, и она непременно приведет его к типографии.
      За Варькой следили, наблюдали за каждым шагом, к каждому ее слову прислушивались и родной отец, и собственный муж, и два любовника... В свою очередь за Квашей следил дружок Дементия, полицай Оверко, а за ними двумя пристально наблюдал Дуська. А уж за всем этим тесно сплетенным клубком сам Форст.
      На допросы Галю больше не вызывали и стали прилично кормить. Делал это Форст демонстративно, так, чтобы заметили остальные. Чтобы убедились Галя "раскололась".
      Изолировав таким образом девушку, Форст поместил всех ребят в одну очень тесную и холодную камеру, посадил на голодный паек, по два дня не давал ни хлеба, ни воды. Расчет его был прост: уже от того только, что они невольно в этой тесноте будут толкаться, задевать и бередить свои раны, от одного этого они в конце концов возненавидят друг друга. А он неторопливо, опытной, уверенной рукой будет усиливать и направлять этот процесс.
      Дрожжами в тесте должен был стать Савка Горобец.
      Подсадив Савку к ребятам, Форст на другой же день "подбросил" через Квашу доказательства того, что это именно он, Савка, выдал Горецкого. Как угодно, любым способом, но внести в камеру распрю и злобу. Пусть все это сначала обратится только против Савки, один вид его, изменника и провокатора, станет возбуждать их ненависть. Эта ненависть разъест их, как ржа железо. Пусть они мстяг Савке, пусть (как раз на это Форст и рассчитывал) Савку надушат, убьют. Пусть. Савки не будет, а ненависть останется, будет искать выхода и наконец в тесноте, боли, холоде, голоде неминуемо выльется на своих.
      И снова насмерть перепуганного Савку стали водить на допросы. Били, заставляли доносить обо всем, что делается в камере, учили, что говорить на очных ставках.
      И он покорно бормотал ребятам при Форсте, что своими глазами видел, как Сенька напихивал людям полные карманы листовок, как Галя передавала листовки Варьке и как Максим к этой же Варьке привозил ночью какие-то "железные машины".
      Форст делал вид, что искренне во все это верит. И после очных ставок приказывал отнести Савке еды повкуснее, а главное - поароматнее. Полицаям приказано было следить, чтобы Савка съедал свою порцию сам, на глазах у голодных ребят.
      И Савка ел. Ел, трясясь всем телом от жадности, давясь, чавкая... Уже за одно это можно было его возненавидеть.
      Но и этих фокусов Форсту показалось мало. Он сфабриковал протокол, в котором якобы со слов Гали было записано, что она выносила из типографии готовый набор и передавала Максиму. А Максим где-то (где именно - она не знает) печатал листовку и возвращал набор обратно в типографию.
      Каждый день Форст по нескольку раз вызывал к себе двух, а то и трех ребят на допрос. Сначала приводили Леню. Форст "допрашивал" его минут двадцать - тридцать, а затем Гуго с Дуськой вводили в кабинет Максима и Сеньку.
      Ребят ставили в угол, лицом к стене, а Форст, будто продолжая спокойный, давно уже начавшийся разговор, негромко, но четко выговаривал каждое слово:
      - Итак, гражданин Заброда. вы говорите, что в то утро Зализный послал вас передать пачку листовок Пронину? Так и запишем! Листовки эти вы вынуждены были бросить в топку паровоза, потому что...
      - Ничего я не говорил и не скажу, - бросал Леня. - Брешете вы все!
      Но Форст не обижался. Слова его были адресованы Максиму и Сеньке. Именно в их души хотел он заронить недоверие к Лене.
      А еще через несколько часов или следующей ночью Форст уже сеял зерно сомнения в Ленину душу. Да, Форсг готовил свое адское варево со знанием дела, с уметом психологии и всех возможных слабостей человеческой натуры. Изготовил, поставил на огонь страданий и страстей и поджидал, пока оно закипит.
      Ждать спокойно у него не хватало времени - торопило начальство. Час проходил за часом, день за днем, а в поведении арестованных не замечалось никаких перемен.
      По-прежнему стояли они твердо на своем, по-прежнему спокойно и тихо было в ьамере. Никто ни с кем не ссорился, не кидался с кулаками, и никто по-прежнему не пытался убить Савку Горобца.
      На пятую ночь Форст не выдержал и решил собственной персоной явиться в тюрьму и самому проверить, что там происходит.
      Стояла глухая декабрьская ночь. Мороз свыше тридцати градусов зло щипал щеки. Скрипел под ногами сухой снег. Шропп, Гуго и Дуська проводили Форста до тюрьмы, а сами остались в теплом кабинете начальника полиции. В ту половину здания, где были камеры, с оберштуомфюрером пошел один только Туз. Осторожно приотворив двери, они зашли в узкий, темный коридорчик и прислушались.
      Холодно тут было, как в ледяной пещере, и тихо, как в могиле. За глухими дверями камеры никто не ругался и не дрался, даже голоса не подавал.
      "Неужели они могли заснуть на таком холоде?" - подумал Форст. На цыпочках он неслышно подкрался к двери, осторожно приложил ухо к холодному ржавому железу. Долго, внимательно вслушивался, пока наконец не уловил: в камере что-то тихонько, чуть слышно журчало тихим лесным ручейком. И только если сильно напрячь слух, можно было распознать в этом журчании человеческий голос, даже отдельные неразборчивые слова.
      В камере беседовали. Собственно, не беседовали, говорил кто-то один. Да словно и не говорил, потому что слишком уж плавно и ровно, действительно как ручеек, текла его речь. Пел? Нет, на песню это не похоже. Тогда...
      Неужто и вправду там, в этом ледяном аду, во мраке, кто-то еще мог читать стихи?
      45
      Да, Форст не ошибся. В кромешной тьме ритмично лился, журчал весенним ручейком слабый и все-таки страстный Максимов голос:
      Я не затем, слова, растила вас
      И кровью сердца своего поила,
      Чтоб вы лились, как вялая отрава,
      И разъедали душу, словно ржа.
      Лучом прозрачным, лунными волнами,
      Звездой летучей, искрой быстролетной,
      Сияньем молний, острыми мечами
      Хотела б я вас вырастить, слова!
      Чтоб эхо вы в горах будили, а не стоны,
      Чтоб резали - не отравляли сердце,
      Чтоб песней были вы, а не стенаньем.
      Сражайтесь, режьте, даже убивайте,
      Не будьте только дождиком осенним,
      Сжигать, гореть должны вы, а не тлеть!
      [Перевод Н. Брауна]
      И долго еще, как завороженный, вслушивался гестаповец в это тихое, плавное и страстное журчанье за тюремными дверями. Вслушивался и не мог оторваться, не мог стряхнуть с себя это колдовство, чувствуя, как по спине пробегает колючий холодок.
      ...В первый же день, как только их посадили в одну камеру и полицай шепнул, что это Савка их выдает, Максим сразу насторожился. А приглядевшись к истерзанному, потерявшему человеческий облик Савке, предупредил товарищей:
      - Ребята! Им зачем-то нужно натравить нас на него. Ясно?
      А когда их стали убеждать, что Галя не выдержала и "раскололась", Максим сказал:
      - Ясно! Какой-то философ утверждал: когда человек перестает верить товарищу, он перестает верить себе.
      И тут уже всему конец.
      И обломком кирпича, случайно попавшимся ему в руки, нацарапал на стене: "Но пасаран!"
      Максим сразу же установил в камере строжайшую дисциплину и режим. Каждый, несмотря на тесноту, по нескольку раз в день должен был делать зарядку (разве уж так был избит, что и подняться не мог). И каждый в течение суток, независимо от настроения или состояния, должен был непременно рассказать своим товарищам не менее двух интересных историй из своей жизни или вычитанных из книг. Девизом и программой группы стало:
      "Все за одного, один за всех!" Твердым, нерушимым законом: "Еду- самому голодному, тепло - самому слабому. Сам погибай, а товарища выручай!"
      Максим большей частью рассказывал о великих людях, о подвижниках духа, творцах и изобретателях. Леня порывался в космос, в межпланетные путешествия.
      Сенька чуть не дословно запомнил целые тома приключенческих и шпионских романов. Володя увлекался полководцами (а возсе не Пироговым и Пастером). Петр раскрывал товарищам сокровища восточных сказок и легенд. Кроме того, каждому разрешалось рассказать о своем крае, о родных и близких, о своем детстве и своих мечтах.
      Но хочешь не хочешь, а наставало время, когда все должны были выговориться, притомиться и умолкнуть.
      А ночи, нестерпимо холодной и голодной, конца-края на видать. И тогда выручал Максим. Он начинал читать стихи:
      Коль взор я поднимаю к небосводу,
      Светил там новых не ищу, тоскуя;
      Увидеть братство, равенство, свободу
      Сквозь пелену тяжелых туч хочу я,
      Те золотые три звезды, чей свет
      Сияет людям много тысяч лет...
      И тернии ли встречу я в пути
      Или цветок уькжу я душистый,
      Удастся ли до цели мне дойти,
      Иль раньше оборвется путь тернистый,
      Хочу закончить путь - одно в мечтах
      Как начинала: с песней на устах!
      [Перевод П Карабана.].
      Множество стихов - украинские, русские, белорусские, польские, французские, грузинские, английские, итальянские - целые тома, один за другим, читал на память, без умолку. Порой не верилось даже, что человеческая голова может вместить в себя столько рифмованных и нерифмованных строк.
      Вот только не всегда находились у них время и силы, забыв обо всем, упиваться этими стихами. Потому что изо дня в день надо было кого-нибудь из товарищей, а порой сразу нескольких поддерживать, согревать, а то и попросту спасать от смерти. Смачивать присохшую к ране одежду или растирать онемевшие, затекшие руки и ноги, а то обмахивать шапкою иссеченные в кровь, горящие страшным огнем спины. Но чаще всего смотреть, чтобы истерзанный товарищ, лежащий без сознания на полу, не замерз. И в этом случае теснота, на которую, как на союзницу, рассчитывал Форст, становилась другом заключенных. Двое ложились на пол, двое других клали на них бесчувственное тело, а сами примащивались сверху и часами согревали товарища, пока тот не приходил з себя и не начинал двигаться.
      Спасаясь так и оберегая друг друга, ребята не обходили и Савку Горобца.
      Разумеется, они знали, что Савка вел себя в тюрьме не только не мужественно, а просто гадко, знали, что както он причастен все же к их аресту, - а на Форстов крючок не пошли, не поймались. Когда полицаи кормили Савку и он по-животному жадно чавкал, а они корчились от боли в голодных желудках, не ненависть, нет, жалость рождалась в их чистых сердцах. А ненависть... ненависть они оставляли для других, для тех, кто пал так низко, что мог довести человека до такого состояния.
      Поначалу, оказавшись в одной камере с незнакомыми ему ребятами, Савка ни на что не обращал внимания.
      Собственно, он и не жил уже, а только существовал. Стонал и кричал, когда его били, ел, когда давали, и говорил только то, что приказывали. И все-таки какая-то искорка тлела еще в нем и даже однажды вспыхнула в этом измученном побоями человеке.
      Случилось это на третий день их пребывания в общей камере, сразу после трехчасового допроса, на котором Форст с помощью "свидетельств" Савки старался как можно крепче связать окруженцев с Максимом и типографией. У Гуго с Дуськсй в тот день работы было достаточно - били Савку, били Максима с Володей, били Сеньку, но больше всего били Петра.
      Окровавленного, бесчувственного, его окатили с головы до ног водой и бросили в камеру. Мокрая одежда сразу задубела, надо было немедленно спасать парня. Его раздели и, поделившись кто чем мог, переодели в сухое.
      Тесно прижавшись, отогревали своими телами, дышали на руки, осторожно растирали грудь возле сердца, пока наконец Петр не открыл глаза. А потом подтащили Петра в угол, привалились к нему со всех сторон, опять согревали. Он сидел, свесив голову на грудь, и тяжело, прерывисто дышал.
      В этот момент широко распахнулась дверь, вошли Гуго, Оверко, Дуська и Кваша. Они принесли Савке еду - полный котелок горячего, пахучего варева из пшена, картофеля, капусты и еще каких-то овощей. Как и прежде, они усадили Савку на пороге, поставили перед ним котелок и дали в руки ложку. Дуська встал у него за спиной, Кваша и Оверко - возле двери, а Гуго - чуть дальше, в темном узеньком коридорчике.
      Казалось, вся тюрьма наполнилась запахом вареной картошки, и от этого запаха - палачи знали - у узников начнет сводить желудок от боли.
      Один Савка оставался глухим ко всему, что тут происходило. Торопливо, обеими руками придерживая ложку, он жадно ел и громко чавкал.
      Немного приглушив горячей пищей голод, Савка, видимо, случайно, оглянулся. Оглянулся и... так и застыл с повернутой в сторону головой. Парни сидели, крепко стиснув губы и сжав кулаки. Они опустили головы, отвернулись, даже зажмурились, чтобы ничего не слышать и ие видеть. И только Петр исподлобья, пристально глядел на Савку. Что-то страшное было в этом горящем, обжигающем взоре, и Савку вдруг будто насквозь прожгло, пробудило ото сна. Он испуганно отвернулся. Казалось, впервые за все эти дни Савка понял, где он и что с ним делается.
      Что-то дрогнуло в Савкиной груди под ненавистноголодным обжигающим взглядом Петра, - казалось, оборвалось сердце.
      Савка снова зачерпнул ложкой из котелка, но ко рту ее не поднес - не слушалась рука.
      - Ишь, стерва, налспался так, что и не лезет! - злобно выругался Дуська.
      Полицаи исчезли, грохнув железной дверью. Казалось, все шло как прежде. И все-таки чго-то изменилось.
      Что-то произошло с Савкой.
      На следующий день Горобца после допроса бросили в камеру избитым и бесчувственным. И уже его, а не Петра обогревали своими телами и спасали от смерти узники.
      Придя в себя, Савка не мог уже не удивляться тому, что вот они и его спасают и согревают. Он все теперь замечал и - думал, не мог не думать.
      Савка все больше убеждался в том, что эти мальчики, которые в дети ему годятся, совсем не такие, как он. Они живут в этом аду своею жизнью, бесстрашно делают свое дело. Нет, тюрьма не пришибла их. Да что там! Кажется, даже самое страшное их не пугает. Неужто в самом деле они ничего не боятся?
      Так понемногу стала отогреваться темная Савкина душа. Будто вместе с теплом своих тел ребята передали ему и какую-то частичку своих смелых душ. И уже не такой страшной стала казаться Савке смерть, впервые он решился на какое-то противодействие своим палачам.
      Пусть этой Савкиной смелости поначалу не на много хватало, но только поначалу.
      Тяжелее всех переносил голод и холод Петр - он совсем ослаб и обессилел. И Савка, чтоб хоть немного искупить свою вину перед ребятами, решил: будь что будет, а надо изловчиться, обмануть своих палачей и припрятать хотя бы картофелину, хотя бы кусочек хлеба для больного Петра.
      Форст все еще на что-то надеялся, даже после того, как подслушивал ночью под дверью камеры.
      Как раз после этого он приказал совсем ничего не давать ребятам, даже воды.
      И вот когда у ребят уже вторые сутки капли воды во рту не было, Савке принесли особенно пахучий обед и большой кусок белого хлеба в придачу.
      И Савка решил рискнуть.
      Хлебнув несколько ложек, он разломил краюху пополам и довольно ловко сунул один кусок за пазуху уже истлевшей, засаленной стеганки. Но разве могло чтонибудь укрыться от зоркого Дуськиного ока?
      Мигом все поняв, ястребом налетел он на Савку, опоясал его по плечам нагайкой и вырвал из-за пазухи хлеб.
      И тут вдруг произошло нечто необычайное. Савкины глаза засверкали, лицо злобно перекосилось. Он отпихнул от себя Дуську и швырнул через голову, в камеру, на ребят, оставшийся у него в руках кусок.
      Дуська стремглав кинулся в камеру. Но не успел.
      Хлеб, мгновенно разорванный на кусочки, уже оказался в голодных ртах, и Дуська, растерявшись, неподвижно застыл посреди камеры, не зная, на что решиться.
      Воспользовавшись этим, Савка бросил и другой кусок. На этот раз Дуська изловчился, перехватил хлеб и выскочил в коридор, на ходу пнув сапогом Савку под бок. Савка взвился от боли и ярости, ослепнув от злобы и ненависти, швырнул вслед Дуське котелок. Пшено, картошка, капуста - все разлетелось по цементному полу.
      Савку нещадно избили, о его поведении немедленно было доложено Форсту.
      И вот Савка опять в страшном кабинете. Сидит перед столом со знакомой до отвращения лампой, чернильницей и мраморным прессом. За спиной у него Веселый Гуго и Дуська. А за столом Форст. Он уже не улыбается, не поблескивает золотыми зубами, он брызгает пеной и выливает на голову Савки поток грубой ругани и самых страшных угроз. Но Савка не отвечает на вопросы. Сжавшись в комок и втянув голову в плечи, он непривычно молчит, ощетиненный, видно, готовый ко всему. Страшное, отекшее, обросшее бородой лицо его покрылось пятнами, а за узкими щелками глаз прячется что-то до беспамятства яростное, жгучее, острое, как лезвие.
      Савка упрямо молчал. Так упрямо, что Форст наконец не выдержал этого молчания. Вскочив на ноги и обежав вокруг стола, он остановился перед Савкой и наотмашь ударил его сверкающим перстнями кулаком в подбородок. Голова Савки подскочила кверху, как неживая, и сразу же упала на грудь. Форст замахнулся снова, но ударить уже не успел.
      Собрав все свои последние силы, Савка бросился на Форста. Метил он в горло, но не рассчитал и обеими руками вцепился в воротник френча. Он скрутил его со всей силой, с последней, дикой энергией так, что Форст даже захрипел. Стягивая воротник со всей ненавистью, которую вызывала в нем золотозубая рожа, Савка повис на Форсте и вместе с ним повалился на пол.
      Остолбенев от неожиданности, Веселый Гуго на какую-то секунду замер у стула. Поюм кинулся отрывать Савкины руки от Форстова воротника. Но оторвать не мог. Свирепо бил полумертвого Савку по голове кулаками, коваными сапогами пинал в грудь и в живот. Но и это не помогало. А Форст уже хрипел и задыхался.
      Тогда Веселый Гуго схватил со стола мраморный пресс и, размахнувшись, ударил Савку в висок. Савка обмяк, тело его конвульсивно дернулось, и он затих.
      Но и после этого нелегко было Гуго оторвать скрюченные Савкины пальцы от воротника эсэсовца...
      И вот он лежит на полу, этот неприкаянный пьянчужка Савка Горобец, мертвый, лицо залито кровью.
      А над ним белый, как стена, с вытаращенными от испуга глазами стоит Форст. Тяжело отдуваясь, растирая шею левой рукой, он никак не может опомниться от удивления, что так вот закончился его хитроумно задуманный "психологический эксперимент". Всем своим существом чувствует, что и типография, и "Молния", и все большевистское подполье так же недосягаемы для него, так же далеки, как и в самом начале этой, казалось бы, такой несложной истории.
      46
      Уходили последние дни декабря.
      Приближался новый, тысяча девятьсот сорок второй год.
      Начальство из гебига не понимало, что случилось с оперативным и проницательным Форстом. Начальство торопило, а следствие явно зашло в тупик, тянуть с ним дальше не имело смысла.
      Теперь уже просто из упрямства старался Форст выбить из арестованных хоть что-нибудь, хоть какие-нибудь крохи, только бы успокоить свое уязвленное самолюбие и реабилитировать свою "профессиональную честь".
      Уже не для фюрера, а для себя самого хотелось ему приподнять хоть краешек завесы над этой таинственной "Молнией".
      Так и не дождавшись, пока клюнет кто-нибудь на его приманку, Форст решился наконец арестовать Варьку.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16