Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Возвращение Мюнхгаузена (Повести, Новеллы)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Кржижановский Сигизмунд / Возвращение Мюнхгаузена (Повести, Новеллы) - Чтение (стр. 17)
Автор: Кржижановский Сигизмунд
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Старик поднялся и стал зажигать свой фонарь.
      - Наша церковь раскрыла храмы празднеству Осла: она сама хочет, чтобы над нею, невестою Христовой, посмеялись и надругались, потому что ей ведома великая тайна. Но в празднество, в радость с веселием и смехом входят все дальше идут лишь избранные. Истинно говорю тебе: нет путей бесскорбия.
      Наладив огонь, старик повернулся к порогу. Припав губами к сухим костяшкам его руки, женщина спросила:
      - Значит - молчать?
      - Да, дитя. Потому что - как раскрыть тайну Осла... ослам?
      Улыбнувшись, как тогда, в день третьего оглашения, отец Паулин вышел, плотно прикрыв за собою дверь.
      Тюд замолчал и, постукивая сталью ключа о ручку кресла, сидел с лицом, повернутым к порогу.
      - Допустим, что так, - оборвал паузу председатель Зез, - кладка замысла в каких-нибудь десяток кирпичей. Мы привыкли обходиться без цемента. Поэтому, поскольку времени у нас еще достаточно, не согласились ли бы вы сложить элементы новеллы в каком-нибудь ином порядке. Ну, скажем, первый кирпич - эпоха - пусть лежит, где лежал; в центр действия давайте не женщину, а священника; затем придайте центральному действователю значимости за счет значимостей элемента Ослиный праздник: его можно оторвать, так сказать, от корешков, взяв одни вершки, - и затем...
      - И затем, - подхватил толстый Фэв, насмешливо щурясь на рассказчика, кончить все не в жизнь, а в смерть.
      - Просил бы подновить и заглавие, - подхихикнул из угла Хиц.
      Желваки под пятнами румянца, расползавшимися по всему лицу Тюда, задергались и напряглись; он наклонился вперед, точно готовясь к прыжку; вся фигура его - короткая и сухая, подвижная и четкая - напоминала в чем-то краткость, динамичность и четкость новелл, среди которых он, очевидно, жил. Внезапно встав, Тюд зашагал вдоль черных полок и столь же внезапно, сделав крутой поворот на каблуках, повернулся к кругу из шести:
      - Идет. Начинаю. Заглавие: "Мешок Голиарда". Уже оно одно позволяет мне остаться в той же эпохе. Голиарды, или "веселые клирики", как их тогда называли, были - думаю, всем вам это известно - Странствующими попами, заблудившимися, так сказать, между церковью и балаганом. Причины появления этой странной помеси шута с капелланом до сих пор не исследованы и не объяснены; вероятнее всего, это были священники из захудалых приходов; поскольку ряса не кормила их или кормила вполовину, приходилось прирабатывать чем ни попало и главным образом не требующим включения в цех ремеслом балаганного лицедея, Герой моего рассказа отец Франсуаз (разрешите и с именами поступить так, как и со всем остальным, то есть переместить их) был одним из таких. В высоких сапогах из дубленой кожи, с крепким посохом в руке, он мерил пыльные извивы проселочных дорог, от жилья к жилью, меняя псалмы на песни, галльские прибаутки на ученую латынь, звон ангелюса на звяканье бубенцов дурацкой шапки. В дорожном мешке его, стянутом веревочным узлом за его спиной, лежали рядком, как муж с женой, аккуратно сложенные и прижатые друг к другу, гаерский плащ из пестрых лоскутьев, обшитый побрякушками, и черная, протершаяся у швов сутана. Сбоку на ремне болталась фляга с вином, вокруг правой кисти в три обмота чернели бусины четок. Отец Франсуаз был человек веселого нрава; в дождь и зной он шел среди колосящихся ли полей, по занесенным ли снегом дорогам, насвистывая простые песенки и изредка наклоняясь к фляге, чтобы поцеловать ее, как он любил это называть, в стеклянные губы; никто не видел, чтобы отец Франсуаз целовался с кем-нибудь другим.
      Мой странствующий голиард был человеком весьма не бесполезным: нужно отслужить требу - развяжет мешок, застегнется в узкую темную сутану, размотает четки, порывшись на дне мешка, вынет крест и, строго сведя брови, свяжет или разрешит; нужно сладить веселую праздничную забаву - сыграть интермедии или выучить роль диавола, слишком путаную и трудную для любителей из какого-нибудь цеха, - и пестрый, из того же мешка, в бубенцах и блестках, шутовской плащ привычно обматывается вкруг широких плеч отца Франсуаза - тут уж трудно было сыскать ловкача, который умел бы лучше насмешить до слез и придумать столько прибауток, как умел это делать голиард Франсуаз.
      Никто не знал о нем, стар он или молод: бритое лицо его было всегда под бронзой загара, а голая кожа на макушке могла быть и лысиной, и тонзурой. Иной раз девушки, насмеявшись до слез во время интермедии или наплакавшись до улыбки во время мессы, как-то по-особенному пристально глядели на Франсуаза, но голиард был странником: отслужив и отыграв, он складывал рясу и плащ с бубенцами, стягивал узлы мешку и шел дальше; руки его сжимали лишь дорожный посох, губы касались лишь стеклянных губ. Правда, шагая полем, он любил пересвистываться с пролетающими птицами - но птицы ведь тоже странники, и для того, чтобы говорить с людьми, им хватило б одного слова: "мимо". Тут же в полях, среди ветра и птиц, голиард любил иногда побеседовать с своим дорожным мешком; он развязывал ему замундштученный веревкой рот и, вытащив на солнце пестрое и черное, болтал, например, такое:
      - Suum cuique, amici mei 1: помните это, черныш и пеструха. И, в сущности, будь на земле пестрые мессы и черный смех, - вам пришлось бы поменяться местами, друзья. Ну а пока - ты нюхай ладан, а ты наряжайся в винные пятна.
      1 Каждому свое, друзья мои (лат.).
      И, выколотив из черного и пестрого пыль, голиард прятал их снова в мешок и, поднявшись, шел по извивам дорог, пересвистываясь с перепелами.
      Однажды к вечеру, пыльный и усталый, отец Франсуаз дошагал до огней деревушки. Это было небольшое селение в сорок-пятьдесят дворов, посредине церковь; вокруг зеленые квадраты виноградников. Уже у околицы встретился человек, разменявшийся с путником расспросами: кто - откуда - зачем - куда. И не успел отец Франсуаз присесть под вывеской "Туз кроет все", как его позвали к умирающему. Наскоро хватив стакан и другой, голиард сунул руки в рукава рясы и, застегивая на пути крючки, поспешил к душе, ждущей отходных молитв.
      Дав душе отпущение, он вернулся назад, к недопитой фляге. За это время весть о пришельце успела побывать во всех сорока дворах, и несколько пожилых крестьян, дожидавшихся его в "Тузе, кроющем все", попросили пришельца завтра - день предстоял ярмарочный - позабавить и здешних, и пришлых чем-нибудь повеселей и покруче. Звякнули стаканами о стаканы - и голиард сказал: хорошо.
      Уже поздно ночью, разыскивая в деревне ночлег, голиард наткнулся на человека, идущего с фонарем в руках: желтый глаз скользнул по его лицу; сквозь слепящий свет голиард увидел сначала крепкую, широкопалую руку, охватившую ручку фонаря, а затем и широкое, сверкнувшее зубами и улыбкой лицо молодого парня.
      - Не встречался вам отец Франсуаз? - спросил тот. - Я его ищу.
      - Что ж, давай искать вместе. Зеркало при тебе?
      - А зачем зеркало?
      - Ну как же: без зеркала мне отца Франсуаза никак не увидеть. Как тебя зовут?
      - Пьер.
      - А твою невесту?
      - Паулина. Почем вы знаете, что у меня невеста?
      - Хорошо. Завтра перед ангелусом. Если вам нужно прилепиться друг к другу и стать плотью единой, лучшего клея, чем у меня в мешке, не найти. Спокойной ночи.
      И, дунув опешившему парню в фонарь, голиард оставил его, объятого тьмой и изумлением.
      С утра отец Франсуаз истово принялся за работу: сначала кропил освященной водой больных младенцев и бормотал очистительные молитвы у ложа родильницы, затем, быстро переодевшись в пестрядь шута, аккуратно уложил свои дорожную и священническую одежды в мешок и, оставив его на попечении трактирного слуги, широкоротого и долговязого парня, пошел на рыночную площадь потешать съехавшихся из соседних деревень крестьян. Песня вслед песне, прибаутка к прибаутке - время шло, а поселяне никак не могли насмеяться досыта и не отпускали забавника. Вдруг на колокольне зазвенел ангелус; крестьяне сняли шапки, а отец Франсуаз, подобрав звякающий бубенцами плащ, бросился почти бегом назад, к трактиру, спеша переодеться и не упустить свадьбы.
      В дверях "Туза" его встретил растерянный слуга; в руках у него голиард увидел свой мешок, но странно отощавший, с слипшимися боками.
      - Сударь, - промямлил долговязый, развесив свой глупый рот, - мне тоже хотелось послушать вас; а тем временем мешок-то и выпотрошили. Кто бы мог думать.
      Голиард сунул руку в мешок.
      - Пуст, пуст! - закричал он в отчаянии. - Пуст, как твоя голова, разиня. Как же мне служить сейчас свадьбу, когда у меня не осталось ничего, кроме моей латыни?
      На простецком лице трактирного слуги трудно было найти ответ. Сунув мешок под мышку, отец Франсуаз, звеня бубенцами, как был, бросился к церкви. По дороге он еще раз обыскал пустоту в своем мешке; у дна его пальцы наткнулись на крест, оставленный вором; быстро надев его поверх дурацкого балахона, отец Франсуаз размотал четки на своей руке и, вбежав в церковь, начал:
      - In nomine... 1
      - Cum spirito Tuo 2, - подхватил было церковный служка и вдруг, выпучив глаза, в испуге уставился на подымающегося по ступеням алтаря шута. Произошло общее смятение: дружки попятились к дверям, старуха крестьянка уронила горящую свечу, невеста, закрыв лицо, заплакала от обиды и страха, а дюжий жених вместе с двумя-тремя парнями выволокли нечестивца из храма и, избив, бросили его невдалеке от паперти.
      1 Во имя... (лат.)
      2 С духом Твоим (лат.).
      Ночная прохлада привела голиарда в чувство. Приподнявшись с земли, отец Франсуаз сначала ощупал свои ссадины и синяки, затем еще раз мешок, брошенный рядом с ним; в нем не было ничего, кроме пустоты, но и ее он тщательно завязал в два узла, привычным движением закинул за плечо и, отыскав в траве свой посох, покинул спящую деревню. Он шел сквозь ночь, звеня медными бубенчиками. К утру он встретил в поле людей, которые, увидав его шутовской наряд, испуганно свернули с дороги, дивясь пестрому призраку, которому место не на черных бороздах полей, а на скрипучем балаганном помосте. Дойдя до ближайшей деревни, голиард решил обогнуть ее стороной; идя задами дворов и огородов, он старался ступать возможно тише - чтобы не привлечь звяканьем бубенцов чьих-либо глаз. Но облезлый пес, выскочивший ему навстречу, завидев движущуюся пестрядь, отчаянно залаял; на лай вышли люди, и вскоре за шутом, идущим среди полей, потянулась вереница мальчишек, свистящих и гикающих вслед.
      Крестьянин, занятый починкой изгороди, не ответил на приветствие балаганного призрака, а женщины, пересекшие путь с кувшинами воды на плечах, не улыбнулись веселой гримасе и, опустив глаза, прошли мимо: сегодня был рабочий, трудный день - занятым и трезвым людям некогда и не к чему был смех; они отшутили свои шутки, попрятали праздничные одежды на дно своих сундуков, оделись в будничное рабочее платье и начинали долгую, в шесть одинаких серолицых дней, трудовую череду. Непонятый пришелец был праздником, заблудившимся среди буден, нелепой ошибкой, путающей им их нехитрый календарь: глаза отдергивались от голиарда, он видел либо презрительные улыбки, либо равнодушные спины. И он понял, как одинок и бесприютен смех, серафически чистый, шитый из сменяюще-пестрых лоскутов тонкими нитями в острых иглах. Он мог бы подняться до самого солнца, но не взлетал и выше насестей; душа орла, а крылья одомашенной клокчущей курицы; все улыбки сосчитаны и заперты в праздник, как в клетку. Ну нет. Прочь! Голиард, торопя шаги, уже шел по той тропе, что по земле от земли; но земля, темная и вязкая, липла к подошвам, цеплялась травами и сучьями за края одежды, а ветер, потный и пропахший навозом, звонил изо всей мочи в бубенцы и подвески гаснущего в сумерках плаща. Дорогу перегородила река. Голиард снял с плеча мешок, распутал узел и поговорил с ним в последний раз:
      - Блаженный Иероним пишет, что и тело наше всего лишь одежда. Если так, отдадим его в стирку.
      Мешок развесил холщовую пасть и был похож на разиню слугу из "Туза, кроющего все". Свесившись с обрывистого берега, веселый клирик попробовал нащупать концом своего посоха дно. Не удалось. Неподалеку, вдавившись в землю, лежал омшелый тяжелый камень. Оторвав камень от земли, Франсуаз сунул его внутрь мешка. Вслед за камнем и голову, и крепко замотал вкруг шеи веревки. Срыв берега был в одном шаге. Берусь утверждать, что этот шаг был для отца Франсуаза последним.
      Тюд кончил. Он стоял, прижавшись спиною к дверной доске; казалось, что черные створы ее, как планки немецкой механической игрушки, щелкнув пружиной, вдруг разомкнутся и, проглотив короткую, игрушечно-миниатюрную фигурку Тюда, автоматически сомкнутся над ним и его новеллами.
      Но председатель не дал молчанью затянуться:
      - Все снесло течением. Это бывает.
      - Тогда бы я не причалил согласно заданию: конец разрешен в смерть, парировал Тюд.
      - Фэв и не возражает: конец решен. Но в средине вы спутали кубики; думается мне, не по неуменью. Не так ли? Вашу улыбку разрешите считать ответом. Ввиду этого нам предстоит получить с вас штрафной рассказ. Почетче и покороче. Перерыва, я думаю, не нужно. Мы ждем.
      Тюд досадливо передернул плечами. Видно было, что он устал; отделившись от порога, он вернулся в свое кресло у камина и с минуту рылся зрачками в россыпях искр и пляске сизых огоньков.
      - Ну что ж. Поскольку о людях импровизировать трудно, потому что они живы - даже выдуманные - и действуют иной раз дальше авторской схемы, а то и вопреки ей, придется прибегнуть к константным героям: короче, я расскажу вам о двух книгах и одном человеке, всего-навсего одном: с ним-то я управлюсь.
      Заглавие мы придумаем к концу вместе, а что касается титулблаттов моих книг-персонажей, то вот они: "Ноткер Заика" и "Четвероевангелие". Третий, человечий персонаж принадлежит не к людям-фабулам, а к людям-темам: люди-фабулы очень хлопотны для сочинителя, в их жизнях много встреч, действий и случайностей, попадая в рассказ, они растягивают его в повесть, а то и в роман; люди-темы существуют имманентно, бессюжетные жизни их в стороне от укатанных дорог, они включены в ту или иную идею, малословны и бездеятельны: одним из таких и был мой герой, все бытие которого сплющилось меж двух книг, о которых сейчас расскажу.
      Человек этот (имя его безразлично) даже при живых родителях производил впечатление сироты, слыл чудаком. С ранних лет он предался клавиатуре рояля и целые дни проводил над выискиванием новых звукосочетаний и ритмических ходов. Однако слушать его если кому и удавалось, то лишь сквозь стену и запертую дверь. Некий музыкальный издатель был однажды чрезвычайно удивлен, когда на прием к нему явился худощавый юноша и, не подымая на него глаз, вынул из папки нотную тетрадь, озаглавленную: "Комментарий к тишине". Издатель, сунув обкусанные ногти внутрь тетради, полистал, вздохнул, оглядел еще раз заглавную строку и возвратил рукопись.
      Вскоре после этого юноша запер свою клавиатуру на ключ и попробовал променять нотные значки на буквы; но он наткнулся и тут на препятствие, еще менее преодолимое: ведь он был - повторяю еще раз - человеком-темой, а литература наша вся на фабульных построениях; он, понимаете ли, не умел раздробляться и ветвить идеи, он был, как и надлежит человеку-теме, живым стремлением не из единого в многое, а из многого в единое. Иногда в коробках с перьями нет-нет да и попадется нерасщепленное перо: оно такое же, как и все, и заострено не хуже других, но - писать оно не может.
      Однако мой юноша, кстати к тому времени уже превратившийся в двадцатипятилетнего молодого человека, с упорством нерасщепленной цельной натуры решил насильно овладеть этим самым множеством; то есть, конечно, он называл все это по-иному, но верный инстинкт указал ему на путешествие, этот перерабатывающий многих людей метод опестрения и омножествления нашего относительно однородного, так сказать, сплошного опыта. К тому времени он получил наследство - и поезда повезли его от станций к станциям по разноязыкому и лоскутному миру. Записные тетради кандидата в писатели разбухали от пометок и схем, а вещи, настоящей, до конца в буквы вогнанной вещи, не отыскивалось. Внутри всех сюжетов, за которыми охотился его карандаш, он чувствовал себя так, как чувствует себя каждый из нас в гостиничном номере, где все чужое и равнодушное: и для тебя, и для других.
      И наконец - это случилось после многих месяцев скитания - они встретились: человек и тема. Встреча произошла в монастырской библиотеке Санкт-Галлена, расположенного меж швейцарских взгорий. Был, кажется, дождливый день, скука привела моего героя к полкам редко посещаемой библиотеки, и здесь, среди взбудораженной книжной пыли, был отыскан Ноткер Заика; хотя Ноткер и не был ничьим вымыслом, но успел отсуществовать ровно тысячу лет тому назад: кроме имени, сразу же заинтересовавшего нашего собирателя фабул, от него не осталось почти ничего, лишь несколько полуапокрифических данных, выдержавших испытание тысячелетием: это-то и давало возможность сделать его заново, превратить оттлевшее в расцветшее. И наш незадачливый - до сих пор - писатель деятельно принялся за пересоздание Ноткера. Монастырские книги и рукописи рассказали ему о древней, сейчас полузабытой школе санкт-галленских музыкантов. Задолго до нидерландских контрапунктистов иноки уединенного, зажатого меж гор Санкт-Галлена проделывали какие-то таинственные опыты полифонии, одним из них был Ноткер Заика; предание рассказывает о нем, как однажды, гуляя по горному срыву, он услыхал визг пилы, стук молота и голоса людей; повернув на звук, музыкант дошел до поворота тропы и увидал артель рабочих, крепивших балки для будущего моста, который должен был быть переброшен через пропасть; не подходя ближе, не замеченный рабочими, он наблюдал и слушал - так утверждает предание, - как люди, повиснув над бездной, стучали топорами и весело пели, а затем, вернувшись в келию, сел за сочинение хорала "In media vita - mors" 1. Герой наш стал рыться в пожелтевших нотных тетрадях библиотеки, стараясь найти квадратные невмы, рассказывающие о смерти, вклиненной в жизнь, но хорала нигде не было; все же с разрешения настоятеля он унес с собой в номер гостиницы целую кипу полуистлевших нотных листов и, запершись, целую ночь, под опущенным модератором, вдавливал в клавиши древние песнопения санктгалленцев. Когда все листы были проиграны, он стал напрягать фантазию, стараясь представить себе звучание того, неотысканного хорала. И ночью он ему приснился - величавый и горестный, медленно шествующий миксолидийским ладом. А наутро, когда, вернувшись к клавиатуре, музыкант попробовал повторить приснившийся хорал, обнаружилось неожиданное для него сходство Ноткерова "In media" с его собственным "Комментарием к тишине". Продолжая ворошить рукописные кипы Санкт-Галлена, наш исследователь узнал, что старый сочинитель музыки со странным прозвищем Заика, или Balbulus, всю жизнь трудолюбиво подбирал слова и слоги, подтекстовывая музыку; любопытно было то, что, благоговея пред звукосочетаниями, он относился, по-видимому, с полным пренебрежением к так называемой членораздельной человеческой речи: в одной из доподлинных записей Ноткера Заики стояло: "Иногда я втихомолку размышлял, как закрепить мои сочетания из звуков, чтобы они, хотя бы ценою слов, избегли забвения". Очевидно, слова были для него лишь пестрыми флажками, мнемоническими символами, закреплявшими в памяти музыкальные ходы; иногда ему надоедало прибирать слова и слоги - тогда, задержавшись на одном каком-нибудь le alliluja, он проводил его сквозь десятки интервалов, бессмысля слог ради иных заумных смыслов; эти упражнения Ноткера в области так называемого атексталиса особенно заинтересовали нашего исследователя; погоня за невмами Великого Заики завела его сначала в библиотеку Британского музея, потом в книгохранилище св. Амвросия в Милане. Тут и произошла вторая встреча - встреча двух книг, которым мало было иметь свою судьбу, как это разрешает им пословица, - которым самим захотелось стать судьбой. В неустанных поисках материалов для своей книги о санктгалленце герой мой завернул как-то в лавку одного из миланских букинистов: ничего любопытного, хлам; но желая компенсировать время, отнятое у хозяина лавки, битый час суетившегося вокруг него, он указал на первый попавшийся корешок: вот эта. И купленная наугад книжка тотчас же очутилась в одном портфеле с его работой, разрозненные черновые листки которой медленно срастались в книгу. Там, в глухом мешке, они пролежали вместе, как муж с женой, листами в листы "Ноткер Заика" и "Четвероевангелие" (купленный вслепую текст оказался ветхим, одетым в старинные латинские шрифты рассказом четырех благовествователей). Как-то на досуге, оглядев рассеянно покупку, мой исследователь атексталиса хотел уже отложить ее в сторону, но в это время внимание его остановила чернильная заметка, сделанная почерком семнадцатого столетия на полях книги: "S - um".
      1 "Посреди жизни - смерть" (лат.).
      ("Бессмысленный слог", - пробормотал из своего угла Фэв.)
      Человек, перелистывавший Евангелие, вначале думал приблизительно так же. Но его заинтересовало тире, отрывавшее начальное S от um. Продолжая скользить главами по полям вульгаты, он заметил еще одну чернильную черту, отделявшую от контекста два стиха: "Се, Отрок Мой, Которого Я избрал..." и т, д., и "...не воспрекословит, не возопиет, и никто не услышит на улицах голоса Его". Как бы смутно что-то предугадывая, читавший стал внимательнее, страница за страницей обыскивая глазами поля; двумя главами далее была еле различимая отметина ногтем: "...Господи, сыне Давидов, дочь моя жестоко беснуется. Но Он не отвечал ей ни слова". Затем шли как будто пустые поля. Но сочинитель "Комментария к тишине" был слишком заинтересован, чтобы отказаться от дальнейших поисков; разглядывая книжные листы на свет, он обнаружил еще несколько полусгладившихся, врезанных чьим-то острым ногтем отметин - и всякий раз против них стояло: "И когда обвиняли Его первосвященники и старейшины, Он ничего не отвечал. Тогда говорит Ему Пилат: не слышишь, сколько свидетельствует против Тебя? И не отвечал ему ни на одно слово, так что правитель весьма дивился", или: "...наклонившись низко, писал перстом на земле, не обращая на них внимания"; иногда черты были лишь различимы в лупу, иногда же резко отчеркивали стих; они то были короче обыкновенного тире и выхватывали лишь три-четыре слова, например: "Но Он уходил в пустынные места..." или: "Иисус молчал", то длинились вдоль цепи стихов, выделяя целые эпизоды и рассказы, - и всякий раз это был рассказ о вопросах, не дождавшихся ответа, о безмолвствующем Иисусе. То, о чем старые невмы Санкт-Галлена говорили точно заикаясь и вообще говорили, здесь было отмечено и врезано - острием мимо слов до конца. Теперь было ясно: на полуслипшихся желтых полях ветхой книги рядом с отсказавшими себя четырьмя благовествовало не нуждающееся в словах, раскрывающееся и с пустых книжных полей пятое Евангелие: от молчания. Теперь было понятно и чернильное S-um: оно было лишь сплющенным Silentium 1. Можно ли говорить о тишине, тем самым не нарушая ее, можно ли комментировать то, что... ну, одним словом, книга убила книгу, - с одного удара, и я не стану описывать, как горела рукопись моего человека-темы. Допустим, что так же, как и...
      1 Молчание (лат.).
      Тюд резко повернулся в сторону Papa. Но тот не принял взгляда: затенив ладонью глаза, он сидел полный неподвижности, казалось, не слушая и не слыша.
      - Что же касается до заглавия, - поднялся Тюд, - то я думаю, что сюда подошло бы, пожалуй, слово...
      - "Автобиография", - отчеканил Рар, возвращая удар. Тюд по-петушьи вскинул голову, раскрыл было уже рот, но его голос потонул в резком - из хихиканий, одышливых всхрипов, клекота и подвизгов - смехе. Не смеялись лишь трое: Рар, Тюд и я.
      Замыслители один за другим расходились. Одним из первых вышел Рар. Я хотел было ему вслед, но знакомое пожатие, охватив локоть, остановило меня:
      - Два-три вопроса. - И отведя меня в сторону, хозяин суббот стал подробно выспрашивать о моих впечатлениях; я отвечал необдуманно и резко, стараясь скорей освободиться, чтобы успеть догнать Papa. Наконец пальцы и вопросы разжались - и я бросился вдогонку за уходившим. Под огненными свесями фонарей я увидел движущуюся в сотне шагов впереди спину. Нагоняя ее, я впопыхах не заметил палки, тыкавшейся впереди идущего о тротуар:
      - Простите, что я вас беспокою...
      Человек, которого я принимал за Papa, повернул свое лицо и молча уставился в меня нежданно сверкнувшими кругами стекол.
      Растерявшись, я забормотал невесть что и шарахнулся вспять. Вопросу, мучившему меня в течение всей этой недели, приходилось дожидаться ближайшей субботы.
      4
      В следующую субботу очередь по вскрытию замыслов принадлежала Дяжу. Я вошел в комнату пустых полок как раз в момент, когда рассказ должен был начаться. Стараясь спрятаться от круглых очков, вскинувшихся мне навстречу, я отодвинул свое кресло к камину, дергающему за черные тени неподвижно застывших людей, - и тотчас же стал беззвучен и неподвижен, как и все.
      Дяж, боднув воздух рыжей щетиной и подперши подбородок набалдашником палки, изредка отстукивая ее концом точки и тире, начал рассказ.
      - Эксы - так называли или, вернее, будут когда-нибудь называть те машины, о которых попробую сегодня рассказать. Собственно, в науке они были известны под более сложными и длинными наименованиями: дифференциальные идеомоторы, этические механоустановки, экстериоризаторы и еще не помню как; но масса, сплющив и укоротив имена, называла их просто: эксы. Однако все по порядку.
      Можно считать утерянной дату дня, когда идея об эксах впервые впрыгнула в голову человека. Кажется, это было чуть ли еще не в средине двадцатого столетия или и того раньше. У скрещения двух улиц большого, достаточно шумного и сутолочного города в одно из солнечных и ветровых утр под магазинной витриной стояло, крича вперебой, - несколько продавщиц бюстгальтеров. Ветер, вырывая у них товар из рук, дергал за тесемки и сферически вздувал кружевной батист. Люди, толкаясь и торопясь, шли мимо, не обращая внимания ни на проделки ветра, ни на назойливые приставания продавщиц. Только один человек, переходивший как раз в это время через грохочущую улицу, вдруг задержал шаг и пристально уставился в реющие в воздухе формы. Продавщицы, заметив взгляд, закричали и закивали ему с тротуара: у меня - не у нее - у меня - не берите у них - мои дешевле! Автомобиль, почти налетев на созерцательного пешехода, круто стал, и шофер яростно кричал сквозь стекло, грозя расплющить в лепешку. Но человек, вдруг оторвавшись, глазами от батиста, подошвами от асфальта, продолжал путь, не превращаясь ни в лепешку, ни в покупателя. И если б некий суматошный юноша, который принял нашего прохожего, очевидно, за кого-то другого, подскочивший и отскочивший, умел бы сквозь глаза видеть и то, что за ними, - он бы понял раз на всю жизнь: все всегда всех принимают за других.
      Но ни юноша, ни шофер, ни продавщицы, наткнувшиеся глазами на проходящего чудака, конечно, не видели и не подозревали, что именно в этот миг и именно в эту голову впрыгнула идея об эксах. Ассоциации в голову таинственного прохожего, не оставившего векам ничего, кроме разрозненных черновых безымянных листков, шли так: "Ветер - отрыв и наполнение внешних форм - эфирный ветер - отрыв, объективация, наполнение внутренних форм; мысли - вибрации, виброграммы внутри черепа; если под удар эфирного ветра, то все "я" наружу, в мир, - и к черту тесемки". Затем лёт ассоциаций попал в скрепы; заработала логика и заворошился десятилетиями копимый опыт:
      "Необходимо социализировать психики; если ударом воздуха можно сорвать шляпу с головы и мчать ее впереди меня, то отчего не сорвать, не выдуть из-под черепа управляемым потоком эфира все эти прячущиеся по головам психические содержания; отчего, черт побери, не вывернуть все наши in 1 в ех? 2"
      1 В, внутри (лат.).
      2 Из, наружу (лат.).
      Человек, застигнутый идеей об эксах, был идеалист, мечтатель; его несколько пестрая и разбросанная эрудиция не могла реализовать идеи, впрячь мечту в хомут. Легенда говорит, что аноним этот, оставивший людям свои гениальные наброски, умер полуголодным и безвестным и что все его формулы и чертежи, во многом наивные и практически бессильные, долго странствовали из рук в руки, пока не попали наконец к инженеру Тутусу. Для Тутуса мышление отождествлялось с моделированием, упиралось в вещи, как ветер в паруса; еще в юности, заинтересовавшись старым принципом идеомоторности, он тотчас же конкретизировал его в модель идеомотора, то есть машины, подменяющей физиологическое стяжение мускула механическим извне - из машины привнесенным воздействием на мускул. Старинные опыты с тетанусом у лягушки, еще до знакомства Тутуса с черновиками Анонима, были им разработаны и довершены путем смелых и четких опытов. Включая, например, слабую мускульную сетку, охватывающую глаз, в цепь своего идеомотора, Тутус заставлял глаз двигаться в ту или другую сторону, останавливал его - при помощи той же машины - на фиксировании любого предмета, вызывал истечение слез, поднятие и опускание века. Однако даже эти довольно примитивные опыты над созданием, как выражался Тутус, "искусственного зрителя" были малопоказательны и плохо закрепляли феномен: дело в том, что физиологическая, идущая из нервных центров иннервация продолжала действовать, отклоняя, как бы интерферируя, искусственную иннервацию, получаемую из машины. Знакомство с замыслами Анонима сразу же расширило кругозор и размах опытов Тутуса: он понял, что необходимо захватить машиной именно те движения и мускульные сжатия человека, которые имеют ясную социальную значимость. Записки Анонима говорили о том, что действительность, слагающаяся из действий, "имея слишком много слагаемых, слишком мала как сумма". Лишь отняв иннервацию у разрозненных, враздробь действующих нервных систем и отдав ее единому, центральному иннерватору, - учил Аноним, - можно планово организовать действитальность, раз навсегда покончив с кустарничающими "я". Заменив толчки воль толчками одной так называемой этической машины, построенной согласно последним достижениям морали и техники, можно добиться того, чтобы все отдали всё, то есть полного ех".

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40