Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Круг царя Соломона

ModernLib.Net / Отечественная проза / Кузьмин Николай Павлович / Круг царя Соломона - Чтение (стр. 4)
Автор: Кузьмин Николай Павлович
Жанр: Отечественная проза

 

 


 
      Пахнуло погребом, гнилью, мышами. Окна нижнего этажа были забиты изнутри досками. Тут было совсем темно и ничего не видно после яркого дня. Мы вбежали по лестнице до второго этажа. Большие высокие покои были пусты и дышали холодом. Наши шаги гулко отдавались по выбитому паркету. На голых стенах виднелись темные квадраты – следы висевших здесь некогда портретов и картин. Остатки драной мебели с продырявленными сиденьями и несколько шкафов с книгами, судя по корешкам, французскими, составляли всю обстановку этих парадных комнат. На всем лежал толстый слой пыли, сору, мышеточины.
      Переходя из комнаты в комнату, мы набрели на княжескую спальню. В ней стояла громадная белая деревянная кровать с резными золотыми узорами, под пыльным балдахином синего линялого бархата с бахромой и золотыми кистями.
      – Хочешь, покажу фокус? – спросил Федя.
      – А ну покажи!
      Федя толкнул стену, открылась маленькая потайная дверь на узкую лестницу.
      – По этой лестнице к нему наложницприводили, – сказал Федя таинственно.
      Как интересно, совсем как у Дюма!
      Мы поднялись на третий, верхний этаж. И здесь – все тот же вид запустения. Обои клочьями свисали со стен слоями разных эпох и расцветок. Из-под старых газет виднелась прежняя окраска. Угловая комната была ободрана до первоначального канареечно-желтого колера и от этого казалась освещенной солнцем. Какой вид открывался из окон третьего этажа – дух захватывало! Крутой спуск от дворца к реке густо зарос деревьями и кустами. Налево синел дальний лес, а прямо и направо широко, на многие версты раскинулось родное приволье: петли реки Сердобы, озера, луга, нивы и села с белыми церквами и ветряными мельницами. Вон у реки отдыхает стадо, в далекой заводи белеют гуси, мальчишки по мелкому озеру тянут бредень. И надо всем этим – синее высокое небо с крутыми, снежно блистающими под солнцем облаками!
      В чулане под лестницей мы нашли целые горы брошенных как попало старых бумаг. Попадались во множестве рекрутские квитанции екатерининских времен, много было всяких рапортов и записок приказчиков и старост. «Сколько нужно получить с крестьян села Надеждина с деревнями с каждого тягла», донесение, что «за потраву господского хлеба с крестьян села Надеждина овса сто четвертей взыскано и ссыпано в господский амбар», «регистр людским флигерям, чего в оных именно не оказалось». Вот толстая тетрадь в лист синей бумаги: «Опись домовая его сиятельства князя Александра Борисовича вотчины о разных вещах и интересах, принятых правителем Алимпием Савельевым, сыном Судаковым 1811 года».
      Я себе намечтал за зиму про этот дворец невесть какие чудеса, а тут голые стены да старые бумажки. Я был разочарован.
      – Погоди-ка, – сказал Федя, – у нас есть книга, где описано все, как было в старину.
      Он принес трепаную «Иллюстрацию», и мы стали читать о былом великолепии куракинской усадьбы. Описание говорило о роскоши разделанных под мрамор дворцовых покоев, украшенных высокими зеркалами, японскими вазами, портретами и бюстами Павла I и владельцев Куракина, картинами и «прелестными гравюрами приятных сюжетов».
      «Мы вошли в сад, – повествовал дальше автор, посетивший дворец в 1848 году, – прохладный и дремучий, где не видно голубого неба, – все зелень и тень.
      Широкие аллеи, будто тоннели, проложенные в массе зелени, открывают вдали разнообразные картины… Это очарование невыразимо, когда смотришь на аллею Марии-Антуанетты, названную так по виднеющемуся в ее конце памятнику. Он сложен из кирпича; на медной доске пьедестала некогда вызолоченными словами изображено: «На вечную память Марии-Антуанетте, королеве Французской и Наваррской…»
 
      В стенах дворца было холодно и сыро.
      – Какого шута мы здесь мерзнем, – сказал Федя, – пойдем лучше на солнышко.
      Мы вышли в парк. Парк был мало похож на только что прочитанное нами описание. Ограда вокруг давно обвалилась. Старые деревья повысохли. От дорожек и аллей и следа не осталось. Никаких «зеленых тоннелей» уж не было – одни черные пеньки. Парк зарос бузиной, крапивой, репейником, по вытоптанной траве бродили телята. Мы набрели на круглую полянку, посредине которой виднелась куча кирпичного щебня.
      – Вот он, памятник Марии-Антуанетте! – сказал Федя.
 
 
      Холмик битого кирпича был чуть повыше кротового бугорка.
      – А где же здесь аллея? – спросил я глупо.
      – «Где, где»! Не видишь сам – все повырубили.
      Бедный Федя чувствовал себя смущенным, будто был виноват в том, что все княжеские затеи рассыпались прахом.
      – Пойдем-ка лучше на Хопер, – сказал он.
      Дорогой мы встретили Фединого старшего брата Володю, студента-землемера, и пошли вместе.
      Володя нашего интереса к «бриллиантовому князю» не одобрил.
      – В вашем возрасте, синьоры, – сказал он, – надо более критически относиться к явлениям общественного порядка. Пора разбираться, кто является полезным членом общества, а кто трутнем. Этот ваш князь, будь он хоть трижды бриллиантовым, самый обыкновенный толстобрюхий крепостник, самодур, обжора и развратник. Что сделал он полезного для человечества? Что осталось от его сиятельства, кроме этого никому не нужного дворца, который Асеев давно разобрал бы на кирпич, да покупателя не находит?
      Володя остановился на тропинке, поднял руку, приглашая нас ко вниманию, взъерошил волосы, завел под лоб глаза и сдавленным голосом произнес:
 
Садитесь. Я вам рад. Откиньте всякий страх
И можете держать себя свободно.
Я разрешаю вам. Вы знаете? На днях
Я королем был избран всенародно…
 
      И прочитал нам наизусть всего «Сумасшедшего» Апухтина. Он уже играл в городе несколько раз в любительских спектаклях и часто выступал в дивертисментах с декламацией.
      – Всё васильки, васильки… – бормотал он, изображая безумного.
      На «бис» он прочитал нам еще стихи: «Слышишь: в селе за рекою зеркальной глухо разносится звон погребальный…»
      На Хопре мы бросали по воде плоские камешки – «блинчики» и считали, у кого больше раз отскочит. Володя делал это ловчее всех. Мы бродили по берегу до самых сумерек.
      Над рекой появились ватные Клочья тумана. Сильнее стали запахи воды и береговых трав. На сиреневом небе поднялась медная луна.
      Домой мы возвращались через деревню. Мальчишки носились по улице, сшибали ветками майских жуков и громко выкрикивали известное заклинание:
 
Жук, жук, ниже!
Я тебя не вижу!
 
      Сладкая усталость волнами разливалась по телу. В голове шумело от обилия впечатлений, и хотелось спать, но когда мы пришли домой, неугомонный Володя достал полученную с почты книжку и прочитал нам на разные голоса смешной рассказ Чехова «В бане». Значит, все это было в 1903 году, когда к «Ниве» давали в приложении сочинения Чехова. Мне было тогда двенадцать лет.
 
 
      «Бриллиантового князя» я увидел много времени спустя на портрете Боровиковского в Третьяковской галерее.
      Он стоял блестящий и надменный, в своем камзоле золотой парчи, весь в алмазных звездах и орденских лентах. Выражение брезгливой пресыщенности было написано на его стареющем лице. Ни одна эпоха русской истории не имела стольких выдающихся портретистов, как эта, а среди холстов Боровиковского портрет князя Куракина принадлежит к числу его лучших произведений по маэстрии выполнения и по тонкости характеристики.
      Тщеславный князь добился-таки желаемого: стал известен потомкам как оригинал прославленного портретиста.

Федор Антонович

I

      Учитель математики объяснял нам на доске теорему. Закончив доказательство, он положил мел и торжественно заключил:
      – Итак, если внутренние накрест лежащие углы равны, то линии па-ра… Что?
      – ллельны! – взревел весь класс дружно.
      Учитель вынул из жилетного кармана часы с серебряными крышками и начал их тереть запачканными мелом пальцами.
      У него была привычка чистить их таким способом каждый раз после урока, и часы были расчищены до поразительного блеска.
      Прозвонил звонок.
      Следующий урок был закон божий. Законоучитель поп Василий, лысый, с белой бородою, долго водил пальцем по классному журналу, истомив всех ожиданием, и наконец вызвал:
      – Митин Агафон!
      Урок был трудный: о ересях. Агафон не знал урока и «плел лапти».
 
 
      Поп Василий посмотрел на него поверх очков и изрек укоризненно:
      – Отолст? бо, ожир? и забы бога…
      И поставил двойку.
      И правда, Агафон был малый толстый, круглолицый, краснощекий. Волосы на косой пробор, гладко приглажены, под серой блузой крахмальный воротничок, на носу очки – вид аккуратный, добропорядочный. Двойка его как будто мало огорчила. На перемене он подошел ко мне и сказал, улыбаясь:
      – Вот подловил, лысый черт! Наплевать, еще успею исправить… На каток сегодня пойдешь?
      Может быть, он и был огорчен, но нарочно старался казаться отчаянным. Он набивался ко мне в товарищи, а я относился к нему сдержанно: все эти приметы – и воротничок, и проборчик, и чистый носовой платочек, и начищенные ваксой ботинки в нашем демократическом «градском» училище были не в чести и всеми ребятами презирались.
      Вечером на катке мы встретились, а после катка Агафон стал меня упрашивать, чтобы я пошел к нему.
      – Про двойку сказал дома?
      – Нет еще.
      – Выволочки боишься? За меня спрятаться хочешь?
      – У нас выволочки не бывает! – возразил Агафон гордо. – Просто я давно уже обещал Федору Антоновичу привести мальчика, который хорошо рисует.
      – Кто это Федор Антонович?
      – Мой приемный отец.
      Я вспомнил, как кто-то рассказывал, что Агафон взят из бедной семьи на воспитание.
      – А далеко идти?
      – На Калгановку.
      Это было недалеко.
      Я забежал домой, забросил коньки, сунул под мышку папку с рисунками, и мы пошли.

II

      Дом на Калгановке был большой и просторный. Над входом я прочел: «Агентство страхового общества „Россия“. У Агафона была отдельная комната, маленькая, но своя. Он зажег лампу на столе. Боже, какое великолепие: лампа под зеленым абажуром, железная кровать, этажерка с книжками – даже завидно!
      Нас позвали в столовую пить чай. Под большой висячей лампой у самовара сидела Зоя Аркадьевна, барыня в пенсне, с черными седеющими волосами. Федор Антонович сидел сбоку стола и читал газету «Русские ведомости». Агафон сказал:
      – Вот Коля Кузьмин, из нашего класса ученик, который хорошо рисует.
      Федор Антонович улыбнулся:
      – Вот и молодец, что пришел, – и поздоровался со мной за руку.
 
 
      Зоя Аркадьевна налила нам с Агафоном по большой чашке чаю с молоком и сама положила сахару по три куска. Федору Антоновичу она налила крепкого чаю без молока в стакан, вставленный в серебряный подстаканник. Столовая была оклеена темно-красными обоями с ковровым узором. В переднем углу висели вместо иконы маленькое «Моление о чаше» Бруни, а на стене круглый барометр и два портрета – Белинского и еще какого-то дяди в очках. Портрет Белинского я копировал из журнала и знал раньше, а про очкастого спросил Агафона шепотом:
      – Кто это?
      Агафон посмотрел на меня с удивлением и сказал:
      – Чернышевский.
      – Где же рисунки? – полюбопытствовал Федор Антонович.
      Агафон принес мою папку, и рисунки пошли по рукам. Тут были и видики, срисованные из «Нивы», и портреты товарищей, и карикатуры на учителей. Математик, начищающий свои часы, был очень похож и вызвал общее одобрение.
      – Молодец, ну прямо талант, – проговорил Федор Антонович. – Правда, Зоя Аркадьевна?
      Та смотрела через пенсне, отставив рисунок на длину руки, и соглашалась, что талант. У меня горели уши от похвал. Похож был и поп Василий, как он глядит поверх очков, выбирая, кого вызвать. Агафон ввернул под шумок, что поп его сегодня вызвал и поставил двойку.
      Зоя Аркадьевна всполошилась:
      – Как же так, Агафончик?
      Агафон принес учебник:
      – Очень трудный урок! Глядите, Зоя Аркадьевна, сколько их: ариане, евсевиане, несториане, монофизиты, монофелиты… Один говорит одно, другой другое – ничего не разберешь.
      Все согласились, что правда – урок трудный.
      После чаепития Федор Антонович увел нас в свой кабинет, набил из коробки гильзу табаком и закурил. В кабинете стояли клеенчатый черный диван и стол с зеленым сукном, на котором лежали сложенные в порядке бумаги, письменный прибор и маленькие весы для взвешивания писем. Над столом – держалка для бумаг с зажимом в виде медной маленькой человеческой ручки. В углу стоял пресс для снимания копий с бумаг, как я узнал потом. По стенам были полки с книгами. Я принялся читать названия на корешках. Федор Антонович спросил:
      – Ты любишь читать?
      – Угу.
      – А что ты теперь читаешь?
      – Виктора Гюго.
      Я только что прочитал роман «Человек, который смеется» и был полон впечатлениями от его поразительных образов. Многие куски я помнил наизусть:
      «Урсуса и Гомо связывали узы нерасторжимой дружбы. Урсус был человек, Гомо – волк».
      «Чему ты смеешься?» – «Я не смеюсь», – ответил мальчик. «В таком случае – ты ужасен!»
      «Гуинплен увидел нечто страшное – нагую женщину!»
      «Кто вы? Откуда вы явились?» Гуинплен ответил: «Из бездны!»
      – Что же ты читал Виктора Гюго?
      Я принялся рассказывать. Федор Антонович слушал благосклонно:
      – У тебя хорошая память. Дать тебе «Гулливера»?
      – Я читал.
      – А «Робинзона Крузо»?
      – Тоже читал.
      – Гм, ну а вот это?
      Он достал с полки томик Эдгара По (тогда писали: Поэ) в издании Пантелеева.
      – Возьми с собой, но только обходись с книжкой бережно, не пачкай. Покажи-ка руки. Эге, брат, у тебя на ногтях траурные каемки, это не годится. А уши чистые? Вот уши у тебя красивые. Зоя Аркадьевна, посмотрите, какой красивой формы уши у Николая.
      Зоя Аркадьевна вошла, поглядела сквозь пенсне и тоже похвалила мои уши.

III

      Я шел домой с папкой и томиком По под мышкой и думал: «Какие интересные люди! Как не похожи они на всех наших знакомых!» Наши гости, когда замечали меня, обычно старались озадачить головоломкой про сто гусей или бессмысленным вопросом, вроде: «Сколько у семи быков ушей и хвостов?» Гусей оказывалось совсем не сто, а тридцать шесть, а у быков, мол, у шеи хвосты не растут.
      На другой день я с утра старательно вычистил ногти, а в классе все приглядывался, какие у кого уши. Верно – уши бывают разные: большие и маленькие, прижатые и оттопыренные, у одних аккуратные, туго скрученные, как молодой груздок, у других широкие и плоские, как лопухи.
      У Агафона я спросил мимоходом:
      – Что это за траурная каемка?
      – Кто помрет, посылают такое письмо с черной полоской по краям, пониме?
      Он уже разговаривал со мной тоном глупого превосходства. Это надо пресекать.
      Я поглядел на его уши. Уши были большие и некрасивые.
      В томе По, который мне дал Федор Антонович, были «Золотой жук», «Убийство на улице Морг», «Приключения сэра Артура Гордона Пима».
      Я поглощал книги с жадностью и всегда испытывал книжный голод. «Книжки менять!» – возглашал раз в неделю скучным голосом учитель и торопливо совал в руку тощий номер «Детского отдыха», который я проглатывал в один вечер. Теперь для меня открылся новый источник.
      За Эдгаром По последовали тома Брет Гарта и Марка Твена, «Малыш» и «Джек» Альфонса Додэ, «Серапис» Эберса, Тургенев, рассказы Гаршина, Короленко и Горького. Каждый вечер меня тянуло к новым знакомым, даже если и не надо было менять книги.
      – Тебе понравился Гофман? – спросил Федор Антонович, когда я возвращал «Повелителя блох».
      – Здорово пишет.
      – Странно, я к нему почему-то не чувствую никакого вкуса.
      Он разговаривал со мной уважительно, как со взрослым, и мне это нравилось. Вообще мне в этом доме нравилось все. Здесь разговаривали друг с другом, никогда не повышая голоса, не кричали на прислугу, не устраивали Агафону скандала из-за двойки и порванных штанов, даже с кошкой и собакой обходились ласково. Здесь было много книг и журналов, за столом у них я никогда не видел шумной компании за водкой или картами.
 
 
      Впрочем, было и непонятное, над чем я напрасно ломал голову.
      Почему на «вы» друг с другом Зоя Аркадьевна и Федор Антонович? Почему у них разные фамилии? Разве они не муж и жена? Почему все страховые бумаги он не подписывает сам, а дает на подпись ей?
      Я привязывался к Федору Антоновичу с каждым днем все больше и уже ревновал его к Агафону.
      Когда у Агафона болела голова, ему ставили градусник под мышку, укладывали в постель, а на лоб клали мокрую салфетку. Он важно лежал на белой подушке под ворсистым одеялом. Зоя Аркадьевна приносила ему горячего, очень сладкого чаю. Все это мне казалось барской блажью. Ну, еще Зое Аркадьевне простительно, а чего Федор Антонович ходит с озабоченным видом и щупает ладонью Агафонов лоб – нет ли жара? Что за телячьи нежности! У нас дома, когда кто жаловался на головную боль, говорили: «Голова болит – брюху легче!»

IV

      Однажды Федор Антонович, разглядывая мои тетрадки, заметил:
      – У тебя, Николай, хороший почерк. Хочешь иногда помогать мне переписывать бумаги?
      И вот мы сидим с ним вдвоем в тесном кабинете за страховыми документами. Агафон в своей комнате готовит уроки, и я доволен, что он не мешает. Горит ярким зеленоватым светом керосиновая лампа с ауэровским колпачком (колпачок этот очень хрупкий, и Федор Антонович собственноручно священнодействует каждый вечер над заправкой лампы). Мы сидим по обе стороны стола и молча пишем. Но вот Федор Антонович оторвется от бумаг, закурит папиросу и станет рассказывать о Петербурге, о книгах, о людях. Я его украдкой разглядываю, чтобы нарисовать по памяти дома. У него красивое, узкое лицо испанского дворянина, выпуклые серые глаза под тонкими веками, прямой хрящеватый нос, седеющие виски, бородка, как у Дон-Кихота. На ходу он прихрамывал.
      Почему он, петербургский житель, очутился в нашем захолустье? Я не осмеливаюсь спросить. В Петербурге у него братья, сестра, племянница. Он рассказывает, как за его красавицей теткой ухаживали Михайловский и одновременно Муравьев, будущий министр юстиции.
      – А она кого выбрала?
      – Какой же тут мог быть выбор – один красавец, кумир молодежи, а Муравьев с квадратной головой – ведь это его Семирадский изобразил потом в виде Нерона на картине «Светочи христианства».
      Снова молчание и скрип перьев.
      – Федор Антонович, а можно сказать: «Заблуждение автора в лесу»?
      – Это кто же отличился?
      – Сегодня учитель Суть писал на доске план «Бежина луга».
      – Какой остолоп! А почему он Суть?
      – Так его прозвали. Он всегда твердит: «Ты мне не болтай лишнего, а скажи самое сушшественное, самую суть». А что значит «презумпция»?
      – Найди сам у Павленкова, вон возьми на полке, учись пользоваться словарем.
      Он отбирает пачку бумаг и говорит:
      – Снеси Зое Аркадьевне на подпись.
      Я не нахожу Зою Аркадьевну в комнатах, возвращаюсь и говорю:
      – Их там нет.
      – Ты бы еще сказал: их нет-с! Это все лакейские остатки крепостного права. Надо говорить: егонет, ее нет!
      Запомни!
      Вот оно что, а я и не знал! И отец, и мать, и все кругом всегда говорили, когда хотели показать почтительность, вместо он, она – они.
      Часто мы говорили о прочитанных книгах. Он всегда упрекал меня за неразборчивость и всеядность в выборе книг. У нас дома выписывали «Вокруг света». В журнале печатался роман Буссенара, а в приложении давали сочинения Гюго. Я и Буссенара заглатывал с упоением, но соображал, что об этом надо помалкивать, а вот за великого, могучего, великолепного Гюго я, как петух, бросался в драку, понимая, что здесь мы во вкусах равноправны. Я даже позволял себе поддразнивать Федора Антоновича, цитируя по памяти вслух особенно эффектные фразы Гюго. Федор Антонович морщился:
      – Не люблю я твоего Гюго. Все у него, как в лупу, – увеличено в десять раз.
      Теперь я ходил к Федору Антоновичу ежедневно. Дома сперва глядели на это косо. «Опять к агенту? В своей-то избе навозом пахнет?» Но когда я каждую неделю стал приносить заработанные перепиской деньги и гордо выкладывал на стол горсть серебра, мать приходила в умиление.

V

      Летом Федор Антонович стал меня брать с собой в поездки по своим уездным клиентам.
      – Приходи с вечера, – сказал он однажды, – у нас переночуешь, а по холодку на рассвете выедем.
      И доложился дома, что иду к агенту с ночевкой и завтра уеду на весь день.
      – Вымой ноги, надень крепкие носки да и белье заодно смени! – приказала мать.
      Постель мне приготовили в кабинете на клеенчатом диване. Я лежал на чистой простыне под приятно пахнущим пододеяльником и белым тканьевым одеялом, смущенный всем этим стеснительным великолепием. Дома я спал где придется: то на сеновале, то на погребице, то на полу в чулане, где попрохладней. На новом месте мне плохо спалось, и я встал с шалой головой.
      На Федоре Антоновиче был холщовый пыльник, белая кепочка. Я взобрался на таратайку рядом с ним. Лошадью он правил сам. Безлюдные улицы, мост, река. Вот место, где я с ребятами купался. Все выглядит странно непривычно в этот ранний час. Вот Заречная слобода, озеро Кочкари, богатое карасями, серые ветряные мельницы.
      Мы ехали открытым полем, когда брызнуло солнце. Над лугами поднимался туман. Начинался жаркий день.
      Мы заезжали в села и усадьбы, мерили рулеткой стены домов и сараев, потом садились в холодке, составляли планы, описи, акты.
      Полуденный зной пристиг нас в большом степном селе, возле кирпичной, крытой железом лавки богатого мужика. Мы возились с рулеткой и мерили, когда к нам подошли двое мужиков и сняли картузы. Старший спросил:
      – А вы, господин, не межевой будете?
      – Нет, отец, не межевой.
      – Поедет теперь ради вас межевой! Он, поди, в холодке сидит, пивко попивает. Ведь жарища! – скалит зубы лавочник.
      – А зачем вам, отцы, межевой?
      Федор Антонович расспрашивает, вникает, дает советы.
      – Да ну их! – отмахивается лавочник. – Все их басни не переслушаешь. Пожалуйте в горницу, чайку откушать.
      Федор Антонович смотрит на часы:
      – Сердечно благодарю, Канафей Федорыч, никак не могу, время не позволяет – до темноты еще в три места попасть надо.
      Мы отъезжаем от гостеприимного лавочника, едем по пыльной улице, вспугивая кур, мимо сонных, низеньких, крытых соломой изб.
      – Не люблю я этого Канафея, – говорит Федор Антонович, – плут и выжига.
      У первого лесочка мы делаем остановку.
      – «Стой, ямщик, жара несносная – дальше ехать не могу…» Да, помнится, тут и родничок где-то поблизости есть.
 
 
      Федор Антонович распрягает лошадь и ставит ее в холодок. «Все-то он умеет делать – и распрячь и запрячь», – думаю я. Он достает из-под сиденья еду, мы закусываем, запивая родниковой водой. Федор Антонович закуривает папироску и растягивается на траве.
      – А помнишь, Николай, как дальше в «Песне Еремушке»:
 
Жизни вольным впечатлениям
Душу вольную отдай,
Человеческим стремлениям
В ней проснуться не мешай!
 
      Я подхватываю:
 
С ними ты рожден природою,
Возлелей их, сохрани,
Братством, истиной, свободою
Называются они!
 
      – То-то, брат, помни эти святые слова!
      Мы лежим и разговариваем, ждем, когда посвалит зной. Он знает много стихов и читает наизусть из Некрасова, Курочкина, Шумахера, вспоминает Петербург:
      – В эту пору там белые ночи.
      Он рассказывает, как в такие ночи красива Нева, о ее гранитных набережных, о разводных мостах, о сфинксах. И без видимой связи говорит:
      – Вот музыки мне не хватает. Правда, жена судьи поет иногда у нас…
      После привала мы заехали еще в одно место – к Нарокову. Мелкопоместный барин Нароков женат на крестьянке. Он ходит в рубахе, подпоясанной лычком, в опорках на босу ногу. Голова бритая, а борода лохматая, клоками.
 
 
      Появляются сын-студент, в суровой блузе и сапогах, с папироской и книжкой «Русского богатства» в руках, и две девочки-гимназистки, постарше и помоложе, быстроглазые и смешливые. Нас угощают малиной с молоком. Нароков рад гостю до смерти – сразу сцепился в жарком споре с Федором Антоновичем. Мать – степенная, полная женщина с певучей простонародной речью – говорит младшей девочке:
      – Нюрочка, покажи молодому человеку сад!
      Нюрочка ведет меня по шаткому скрипучему крылечку в садик, где растут десятка два яблонь, малина пополам с крапивой, смородина, крыжовник.
      – Кушайте крыжовник, – говорит Нюрочка вежливо, подведя меня к кусту крыжовника, осыпанному ягодами.
      – Благодарю вас, – отвечаю я так же учтиво. – Он, верно, кислый еще.
      – Сладкий как мед, – говорит Нюрочка, стрельнув глазами, и прыскает со смеху. Мы оба смеемся.
      «Какая прелестная – „хариты, Лель тебя венчали и колыбель твою качали“, – думаю я, уже готовый влюбиться с первого взгляда и на всю жизнь.
      От Нароковых мы выехали в сумерках. Быстро опустилась на землю ночь. В темноте мы заблудились. Лошадь стала среди поля. Федор Антонович, хромая, пошел искать потерянную дорогу. Скоро его шаги затихли. Я остался один у лошади. Надо мной торжественно мерцало звездное небо. Глухая тишина стояла в поле, даже жутко было. Какой хороший, какой удивительный человек Федор Антонович! Как будет мне памятен этот длинный летний день!
      – Ау! – раздалось издалека. – Правь на меня!
      Я шевельнул вожжами и выехал на голос. Федор Антонович влез в тележку и взял вожжи:
      – Пустяки, дали малость крюку, через часок будем дома.
      Почти у самого города я выдавил из себя вопрос, который весь день висел у меня на языке:
      – Федор Антонович, а почему вы уехали из Петербурга?
      Он ответил не сразу:
      – «Вырастешь, Саша, узнаешь…»
      Я знал, откуда это. Это была строчка из поэмы Некрасова «Дедушка». А дедушка этот был «политический».

VI

      Случались у нас и ссоры, в которых я был кругом виноват. Однажды к Федору Антоновичу пришел гость – молодой человек в форме студента Военно-медицинской академии. С ним был его брат – кадет, рослый мальчик, рыжий, румяный, в веснушках. Мы с Агафоном бегали на дворе, и кадета прислали к нам играть. Он прежде всего попросил пить и выпил подряд две кружки воды.
      – Во что будем играть? В крокет? В лапту? В прятки?
      – Давайте бороться на поясах, – предложил кадет.
      После непродолжительной возни и сопения он по очереди положил на лопатки меня и Агафона. Ну еще бы! У них в кадетских корпусах развивают физическую силу, гимнастикой занимаются всерьез, а не так, как у нас в городском училище!
      От возни у кадета оторвался крючок на брюках.
      – Это оттого, что я воды надулся. Ce sont des… пустяки. Давайте иголку с ниткой.
      Пока он пришивал крючок, мы с Агафоном обнаружили, что на всех его вещах: на подкладке брюк, на блузе, фуражке, ремне – всюду стояли штемпеля с буквами СКК: Симбирский кадетский корпус.
      – Все казенное? – спросили мы с почтением.
      – С головы до пят – солдат Яшка, медна пряжка.
      Он с милой готовностью снял сапог, на коротком рыжем голенище которого с внутренней стороны стояли те же буквы. На ноге вместо носка мы увидели белую портянку, тоже со штемпелем. Быстро и ловко, как фокусник, он размотал портянку, встряхнул ее, замотал снова, всунул ногу в сапог, вскочил и отдал честь, уморительно выпучив глаза. Мы хохотали.
      Потом мы стали брызгаться водой из бочки. Потом бегали по двору и кидались друг в друга подушками, которые кухарка разложила на дровах для проветривания. Мы носились как угорелые и вопили во все горло. Игра была в полном разгаре, когда вышла во двор Зоя Аркадьевна. она строго посмотрела на нас сквозь пенсне и сказала:
      – Господа, довольно свистопляски. Умойтесь, и пойдем в Засеку.
      Засекой называлась небольшая рощица за городом на берегу реки.
      Впереди нашей компании бежал старый пойнтер Гектор, пес ленивый и сытый, имевший низменную привычку удирать с прогулки на свалку лакомиться падалью. Возвращался он с виноватым видом, облизывая морду и распространяя вокруг себя отвратительный запах стервятины. Его стегали ремнем, но каждый раз он удирал снова.
      Мы, мальчишки, шли позади взрослых, не переставая дурачиться. Кадет, заметив, что Федор Антонович припадает на ногу, плутовато подмигнул мне на него. Я, расшалившись, стал передразнивать за спиной Федора Антоновича его походку. Кадет и Агафон фыркнули. Федор Антонович обернулся и взглянул на меня. Он понял все.
      Мое оживление разом погасло. Чего распрыгался? Глупый щенячий восторг. Ты мальчишка и дурак. А кадет – мерзавец, сам подмигивал, а теперь идет с невинным видом. Лучше бы мне было уйти домой читать Конан-Дойля.
      Тут Гектор прижал уши и побежал галопом по направлению к свалке. Все принялись кричать:
      – Гектор, назад! Гектор, тубо!
      Но где там!
      Пока мы гуляли, Федор Антонович и виду не подавал, что заметил мою предательскую низость. Мы отдыхали под старыми ветлами на берегу реки. Студент оказался любителем фотографии, он усаживал нас в группы и щелкал своим «кодаком». Возвращались мы в сумерки берегом реки мимо плетней, обвитых побегами тыквы. В городе студент и кадет распрощались. Мы остались вчетвером. Я хотел тоже идти домой, но у калитки Федор Антонович сказал:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10