Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Цезарь

ModernLib.Net / Исторические приключения / Александр Дюма / Цезарь - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Александр Дюма
Жанр: Исторические приключения

 

 


«Что же до него (Катилины), пишет Саллюстий – законник-демократ, оставивший после себя такие прекрасные сады, что они и сегодня еще носят его имя, – что до него, то он был наделен тем редким телосложением, которое позволяет легко переносить голод, холод, жажду, бессонные ночи; дух он имел дерзкий и неукротимый, ум – хитрый и изворотливый; лживый притворщик, он был скрытен и непостоянен, жаден до чужого, расточителен в своем; красноречием он обладал в большой степени, благоразумием и рассудительностью – ни в малейшей; и в своем воображении он бесконечно строил несбыточные, невозможные, невероятные планы!»

Мораль: Саллюстий, как видно, не слишком жалует этого человека.

Что касается его внешности, то лицо он имел бледное и беспокойное; белки глаз налиты кровью, походка то медленная, то скорая; наконец, в линиях его лба виделось что-то от той фатальности, которую в античные времена Эсхил приписывал своему Оресту, а в современности – Байрон своему Манфреду.

Точная дата его рождения неизвестна, но он должен был быть на пять или шесть лет старше Цезаря.

Во времена правления Суллы он просто купался в крови; про него рассказывали неслыханные вещи, в которые мы, с нашими современными воззрениями, можем верить только с оглядкой; его обвиняли в том, что он был любовником своей дочери и убийцей своего брата; уверяли, что для того, чтобы скрыть это последнее убийство, он вписал имя своего мертвого брата, как если бы он был еще жив, в проскрипцию.

У него были причины ненавидеть Марка Гратидиана. Он заманил его – так говорит предание, а не мы, – он заманил его на могилу Лутация, там сначала выколол ему глаза, потом отрезал ему язык, кисти и ступни, и, наконец, отрубил ему голову и нес ее в окровавленной руке на глазах у всего народа от Яникульского холма до Карментальских ворот, где тогда находился Сулла.

Затем, как если бы он один должен был собрать на себя все возможные обвинения, говорили еще, что он убил своего сына, чтобы ничто не препятствовало его женитьбе на одной куртизанке, которая не хотела иметь пасынка; что он отыскал серебряного орла Мария и приносил ему человеческие жертвы; что, как глава того кровавого общества, которое пятнадцать лет назад было раскрыто в Ливурне, он приказывал совершать бесцельные убийства, чтобы не потерять привычки убивать; что его заговорщики пускали по кругу чашу с кровью зарезанного ими человека и пили из нее; что они намеревались умертвить сенаторов; наконец, – и это в гораздо большей мере касалось обычных людей, – что он намеревался подпалить город с четырех сторон.

Все это не очень-то правдоподобно! Как мне кажется, бедняга Катилина оказался выбран козлом отпущения своего времени.

Так, впрочем, думал и Наполеон. Откроем Дневник на о. Святой Елены на дате 22 марта 1816 года:

«Сегодня император читал в римской истории о заговоре Катилины; в этом изложении он был ему непонятен. «Злодеяния, сотворенные Катилиной, говорил он, должны были иметь какую-то цель; этой целью не могло быть просто его воцарение в Риме, раз его упрекают в намерении поджечь его с четырех углов.» Император полагал, что это скорее какие-нибудь новые мятежники, подобно Марию и Сулле, когда их замысел провалился, обрушили на своего главаря все обвинения, которые всегда сыплются на заговорщиков в подобных случаях.»

Возможно, орлиный взор императора так же ясно видел сквозь тьму времен, как он видел сквозь дымы сражений.

Впрочем, момент благоприятствовал революции.

Рим разделился на богатых и бедных, на обладателей миллионов и на разорившихся в пух и прах, на кредиторов и должников; ростовщичество было в порядке вещей, легальная ставка составляла четыре процента в месяц. Покупалось все, от голоса Куриона до любви Сервилии. Старый римский плебс, раса солдат и земледельцев, самая сущность Рима, был разорен. В городе – три или четыре тысячи сенаторов, на каждом шагу – всадники, ростовщики, барышники, главари мятежей, возмутители спокойствия; за пределами Рима нет больше земледельцев – одни рабы; нет больше засеянных полей – одни пастбища; – обнаружилось, что кормить свиней выгоднее, чем людей: Порций Катон сделал себе на этом огромное состояние. – Повсюду фракийцы, африканцы, испанцы, в кандалах, с рубцами от бичей на спинах и с клеймом рабства на лбах. Рим растратил свое население на завоевание мира; он разменял золото нации на медную монету рабства.

Принято иметь виллу в Неаполе, ради морского бриза; в Тиволи, ради брызг водопадов; в Албано, ради тени деревьев. Фермы, или, вернее, одна общая ферма находится на Сицилии.

Катон имеет три тысячи рабов; что же говорить о других!

Размеры состояний абсурдны.

Красс имеет, помимо земель, двести миллионов сестерциев, это более сорока миллионов франков. Веррес за три года пребывания в должности претора нагреб на Сицилии двенадцать миллионов; Цецилий Исидор разорился в гражданских войнах – у него осталось лишь несколько жалких миллионов, которые тают один за другим, и при этом, умирая, он завещает своим наследникам четыре тысячи сто шестнадцать рабов, три тысячи шестьсот пар быков, двадцать семь тысяч пятьсот голов скота и шестьдесят миллионов сестерциев серебром (около пятнадцати миллионов франков). Один центурион имеет десять миллионов сестерциев. Помпей заставляет одного только Ариобарзана платить ему тридцать три таланта в месяц, что-то около ста восьмидесяти тысяч франков. Цари разоряются в пользу генералов, легатов и проконсулов Республики; Дейотар низведен до положения нищего; Саламин не может выплатить долг Бруту, своему кредитору; тогда Брут запирает сенат в здании и осаждает его: пять сенаторов умерли от голода, остальные заплатили.

Долги соответствуют состояниям; все очень просто: равновесие должно быть соблюдено.

Цезарь, отправляясь в качестве претора в Испанию, занимает у Красса пять миллионов, и должен ему еще пятьдесят; Милон, ко времени вынесения ему приговора, был должен четырнадцать миллионов; Антоний – восемь миллионов.

Следовательно, по нашему мнению, заговор Катилины неверно назван заговором; это не сговор, это факт. Это великая и вечная война богача против бедняка, борьба того, кто не имеет ничего, против того, кто имеет все; это глубинная суть всех политических событий, с которыми мы столкнулись в 1792 и 1848 годах.

Бабеф и Прудон – это Катилины в теории.[15]

А теперь взгляните, кто же поддерживает Катилину, кто составляет его свиту, кто служит ему охраной: все щеголи, все распутники, вся разорившаяся знать, все красавчики в пурпурных туниках, все, кто играет, пьет, танцует, содержит женщин; – мы уже говорили, что и Цезарь был в их числе; – и, помимо этого, горячие головы, гладиаторы, бывшие рубаки Мария или Суллы и, кто знает? быть может, народ.

Всадники, ростовщики, возмутители спокойствия, барышники так обеспокоены этим, что даже назначают консулом Цицерона – выскочку.

Цицерон взял на себя обязательство: он раздавит Катилину; потому что для того, чтобы обладатели вилл, дворцов, стад, пастбищ, денег могли спать спокойно, Катилина должен быть раздавлен.

Он пошел в наступление, представив сенату, – а Катилина сенатор, помните об этом, – представив сенату закон, который к наказанию, предусмотренному за участие в заговоре, добавлял десятилетнюю ссылку.

Катилина почувствовал удар. Он попытался оспорить закон; он позволил себе какое-то высказывание в пользу должников; Цицерон только этого и ждал.

– На что ты надеешься? – сказал он ему; – на новые таблицы? на отмену долгов? что ж, я готов обнародовать новые таблицы! о выставлении на продажу.

Катилина вспылил.

– Да кто ты такой, сказал он, чтобы говорить так, ты, ничтожный мещанин из Арпина, спутавший Рим со своей харчевней?

При этих словах весь сенат зароптал и принял сторону Цицерона.

– А! – вскричал Катилина, – вы разжигаете против меня пожар! Пусть; я задушу его под руинами.

Эти слова погубили Катилину. Депутаты от аллоброгов, избранные Катилиной в качестве доверенных лиц, передали адвокату от аристократии план заговора. Кассий должен поджечь Рим; Цетег, перерезать сенат; Катилина и его легаты будут находиться у дверей и убьют всякого, кто попытается сбежать. Костры для поджогов уже готовятся. Водопровод, быть может, уже завтра будет заткнут!

Все это отнюдь не привлекло народ на сторону сената.

Катон произнес длинную речь: он понимал, что прошли те времена, когда следовало взывать к патриотизму. Патриотизм! они просто рассмеялись бы в лицо Катону, они назвали бы его античным словом, которое соответствует современному слову шовинист.

Нет, Катон был сыном своего времени.

– Именем бессмертных богов, – сказал он, – я заклинаю вас; вас, для кого ваши дома, статуи, земли, картины всегда были дороже Республики; все это добро, каким бы оно ни было, этот предмет вашей самой нежной привязанности, если вы хотите сохранить его, если вы хотите иметь необходимую свободу для ваших наслаждений, сбросьте ваше оцепенение и возьмите государство в свои руки!

Речь Катона тронула богатых; но этого было недостаточно. Богатые, как известно, всегда на стороне богатых; следовало увлечь за собой бедняков, живущих своим трудом, народ.

Катон заставил сенат раздать народу хлеба на семь миллионов, и народ встал на сторону сената. И, тем не менее, если бы Катилина остался в Риме, его присутствие могло бы перевесить эту замечательную раздачу.

Но народ редко принимает сторону того, кто покидает отечество; по этому поводу существует пословица.

Катилина покинул Рим.

Народ отверг Катилину.

Глава 10

Катилина отправился в Апеннины к своему легату Маллию; у него было там два легиона, от десяти до двенадцати тысяч человек. Он выждал один месяц.

Каждое утро он надеялся получить весть, что заговорщики осуществили свой план. Весть, которую он получил, гласила, что Цицерон велел удавить Лентула и Цетега, его друзей, а заодно и основных руководителей заговора.

– Удавить! – воскликнул он; – разве они не были римскими гражданами, и разве закон Семпрония не гарантировал им сохранение жизни?

Несомненно; но вот аргумент, которым воспользовался Цицерон: «Закон Семпрония защищает, это верно, жизнь граждан; но враг отечества не может считаться гражданином». Аргумент, конечно, несколько субтильный; но недаром же он был адвокатом.

Войска сената приближались. Катилина понял, что ему ничего не остается, кроме как умереть; он решил умереть мужественно.

Он спустился с гор и встретил консерваторов, как мы назвали бы их сегодня, в районе Пистории. Бой был свирепым, схватка – ожесточенной. Катилина сражался не для того, чтобы победить, а для того, чтобы достойно умереть. Он плохо жил, но умер хорошо. Его нашли впереди всех его солдат, среди трупов убитых им римлян. Каждый из его людей пал на том самом месте, где сражался. Разве воры, убийцы и поджигатели умирают так?

Я думаю, что Наполеон на Святой Елене был прав, и что за всем этим кроется нечто, чего мы не знаем, о чем нам было неясно рассказано и о чем, следовательно, нужно догадаться.

Вот манифест мятежников, который передает нам Саллюстий; возможно, он прольет какой-то свет на эту загадку. Он подписан предводителем мятежников и адресован главе сената; глава сената был Кавеньяком своего времени.[16]


«Император,

Мы призываем в свидетели богов и людей в том, что если мы взяли в руки оружие, то вовсе не для того, чтобы угрожать нашему отечеству или нашим согражданам; мы хотим лишь уберечь самих себя. Мы нищи и разорены, алчность и жестокость наших кредиторов почти лишили нас отечества, честного имени и богатства. Нам отказывают в соблюдении древних законов; нам не позволяют отказаться от нашего имущества ради сохранения нашей свободы: так безмерна черствость ростовщика и заимодавца! В прошлом сенат часто испытывал сострадание к несчастьям народа и своими указами облегчал участь бедняков; уже в наше время родовые поместья были освобождены от применения к ним крайних мер, а всем честным людям было позволено заплатить медью то, что они задолжали серебром[17]; часто случалось и так, что народ plebs), обуреваемый честолюбивыми желаниями, или возмущенный оскорблениями со стороны магистратов, отходил от воли сената; но мы не просим ни власти, ни богатства, – этих главных причин вражды между людьми. Нет, мы просим только свободы, которую гражданин согласен потерять только вместе с жизнью. Мы молим тебя и сенат снизойти к бедам наших сограждан. Верните нам право воспользоваться законом, право, в котором нам отказывает заимодавец; не вынуждайте нас предпочесть смерть жизни, которую мы влачим, потому что наша смерть не останется неотомщенной».

Взвесьте этот манифест, философы всех времен; он имеет свой вес на весах истории; не напоминает ли он вам девиз несчастных ткачей из Лиона: Жить работая и умереть сражаясь?[18]

Мы уже говорили вам совсем недавно, что заговор Катилины на самом деле вовсе не был заговором; и вот почему его опасность, что бы ни говорил Дион, была реальной, серьезной, огромной; настолько реальной, серьезной и огромной, что она толкнула несмелого Цицерона на отважный поступок и на беззаконие.

Должно быть, в тот день Цицерону было очень страшно быть таким храбрым!

Разве Цицерон не бежал, когда можно было бежать? Разве он не бежал во время мятежа, поднятого против него Клодием, семь или восемь лет спустя? А ведь Клодий не был человеком масштаба Катилины.

Вернувшись из Фессалоники, Цицерон рассказывал, что на Форуме произошло столкновение. Противники осыпали друг друга оскорблениями, плевали друг другу в лицо. «Клодианцы стали плевать в нас (clodiani nostros constupare coeperunt); мы потеряли терпение», добавляет Цицерон. И было от чего! «Наши набросились на них и обратили их в бегство. Клодия стащили с трибуны; я улизнул, боясь пострадать в свалке (AC NOS QUOQUE TUM FUGIMUS, NE QUID IN TURBA)». Это не мои слова, а его собственные; он сам рассказывает об этом в письме к своему брату Квинту от 15 февраля (Q. II, 3).

Впрочем, если вы сомневаетесь, почитайте речь Катона. Он далеко не трус, но ему страшно, очень страшно; и больше всего ему страшно оттого (и он сам говорит об этом), и другим, должно быть, тоже страшно оттого, что Цезарь – Цезарь спокоен!

Цезарь спокоен, потому что если Катилина одержит верх, он достаточно воздал должное демократии, чтобы получить свою часть пирога; Цезарь спокоен, потому что если Катилина потерпит поражение, против него нет достаточно веских улик, чтобы обвинить его. Да и кто посмеет выдвинуть против него обвинение? Катон очень хотел бы это сделать, но он отступает.

Как раз во время этого столь бурного заседания, когда Катон выступал за суровость по отношению к заговорщикам, а Цезарь – за снисходительность, Цезарю принесли записку. Катон подумал, что это политическое послание, вырвал записку из рук гонца и прочел ее. Это было любовное письмо от его сестры Сервилии к Цезарю. Катон швырнул его ему в лицо.

– Держи, пропойца! – сказал он.

Цезарь поднял его, прочитал и ничего не ответил. Положение в самом деле было опасным, и не стоило усугублять его частной ссорой.

Но если Цезаря и не обвиняли публично, никто не огорчился бы, если бы какой-нибудь несчастный случай не избавил от него всех честных людей.

Когда он вышел, на ступенях сената его осадила толпа всадников, сыновей денежных мешков, ростовщиков, откупщиков, которые непременно хотели убить его.

Один из них, Клодий Пульхер – тот самый, который был разбит гладиаторами, – приставил свой меч к его горлу, ожидая только, чтобы Цицерон подал ему знак убить его. Но Цицерон подал ему знак отпустить Цезаря, и Клодий вернул меч в ножны.

Как! тот самый Клодий, который впоследствии, преданный всей душой Цезарю, станет любовником Помпеи и захочет убить Цицерона, этот же самый Клодий оказывается другом Цицерона и хочет убить Цезаря?

– Черт возьми! да, вот так и бывает в жизни.

Это кажется вам непонятным. Но мы все объясним вам, дорогие читатели, будьте спокойны; возможно, это окажется не очень нравственно, но, по крайней мере, понятно.

Счастливый человек, гордый человек, человек ростом в сто локтей во всей этой истории с Катилиной – это Цицерон.

В Цицероне было много от господина Дюпена, хотя в Дюпене было не так уж много от Цицерона.

Вы видели господина Дюпена на следующий день после восшествия на престол короля Луи-Филиппа?[19] Если бы он писал стихи на латыни, он написал бы те же, что и Цицерон; если бы он писал стихи по-французски, он просто перевел бы их.

Вы ведь знаете стихи Цицерона, не правда ли?

O fortunalam nalam, me consule, Romam!..

О счастливый Рим, рожденный под моим консулатом!..

Так вот, а уже через восемь дней Цицерон – тот самый, который требовал ужесточить наказание для заговорщиков десятилетней ссылкой, – защищал Мурену, обвиненного в участии в заговоре; затем он защищал Суллу, сообщника Катилины; защищал его, он, Цицерон, который заставил удавить других его сообщников!

На мгновение, как мы уже сказали, он стал царем Рима.

Помпей отсутствовал, Цезарь стушевался, Красс молчал.

– Это уже третий иноземный царь над нами, – говорили римляне.

Двумя другими были Таций и Нума. Таций и Нума были из Кура; Цицерон был из Арпина.

Выходит, все трое действительно были чужеземцами для Рима!

Глава 11

Когда заговор Суллы[20] был раскрыт, Цетег и Лентул удавлены, а труп Катилины найден на поле боя в Пистории, все решили, что Рим спасен. Точно так же было в 1793 году, когда после раскрытия каждого нового заговора Франция бывала спасена таким образом одиннадцать раз за месяц.

«Еще одна такая победа, – говорил Пирр после битвы при Гераклее, гда он потерял половину своих солдат, половину лошадей, половину слонов, – еще одна такая победа, и я погиб!»

Больше всех в то, что он спас Рим, верил сам Цицерон. Его победа ослепила его; он верил в этот союз сената и всадников, аристократов по рождению и аристократов по деньгам, в союз, о котором он мечтал; но даже и сам он не замедлил усомниться в продолжительности этого студенистого мира… – как еще можно передать его слова «concordia conglutinate»? – этого непрочного примирения, примерно так.[21]

Что же до Цезаря, то, как мы уже сказали, он был очень рад остаться незамеченным в этих обстоятельствах.

Когда он выходил из сената, в тот самый момент, когда Цицерон, пересекая Форум, кричал, имея в виду сообщников Катилины: «Их время кончилось!», несколько составлявших охрану Цицерона всадников ринулись на Цезаря, обнажив мечи; но Цицерон, как мы уже сказали, покрыл его своей тогой.

На вопросительные взгляды, которые бросали на него молодые люди, Цицерон ответил жестом снисхождения, – так поступал иногда народ с гладиаторами, которые доблестно сражались. И в самом деле, хотя Цезарь был всего лишь еще одним негодяем, погрязшим в долгах, Цезаря нельзя было убить, как убили какого-нибудь Лентула или Цетега; и доказательством этому служит то, что его могли бы убить, будь то на ступенях сената, будь то на Форуме или на Марсовом поле, но не убили; и еще одно доказательство, это что Катилину тоже могли убить, но никто не посмел этого сделать.

Вот только, – хотя этот факт доносит да нас Плутарх, – нас не раз посещала мысль усомниться в достоверности рассказа историка из Херонеи.[22] Светоний ограничивается словами, что всадники из охраны выхватили мечи и направили их острием к Цезарю. Цицерон, этот великий хвастун, не упомянул об этом эпизоде в истории своего консулата, которая не дошла до нас, но которую знал Плутарх, и он удивляется этому.

Как могло случиться, что Цицерон, который подчас похвалялся вещами, которых вовсе не делал, не похвастался столь значительным и столь похвальным для него поступком? Впрочем, впоследствии знать упрекнет Цицерона в том, что он не ухватился за этот случай избавиться от Цезаря, и что он чересчур предвосхитил любовь народа к нему.

Эта любовь действительно была большой, очень большой; об этом свидетельствует то, что произошло через несколько дней.

Цезарь, утомленный приглушенными обвинениями, которые преследовали его, явился в сенат, чтобы оправдаться; и, войдя, объявил, для чего он пришел сюда. Между сенаторами тут же вспыхнула яростная ссора по поводу виновности или невиновности Цезаря, и поскольку заседание затягивалось, народ, опасаясь, как бы с Цезарем не случилось какого-нибудь несчастья, с громкими криками окружил зал заседаний и потребовал вернуть Цезаря ему.

По этой же самой причине Катон, опасаясь волнений со стороны бедняков, – скажем больше, со стороны тех, кто был голоден, и кто, по словам Плутарха, возложил все надежды на Цезаря, – здесь все ясно, – добился от сената той знаменитой ежемесячной раздачи хлеба, которая каждый раз должна была обходиться примерно в десять или двенадцать миллионов.

Цезарь понял, что ему нужна новая опора; он приготовился стать претором.

Мы уже рассказывали, как делалась карьера в Риме. Каждый юноша из хорошей семьи обучался праву у юрисконсульта и ораторскому искусству у ритора. Жизнь в Риме была публичной; она принадлежала отечеству; правительство защищали или нападали на него при помощи меча и слова. Там подписывались, как в Америке: Адвокат и генерал.

Чтобы приобрести известность, доносили на проконсула; в этом было определенное величие: принять сторону народа против человека.

Так поступил и Цезарь.

Сначала он затеял тяжбу с Долабеллой, потом с Публием Антонием. В первом случае он потерпел поражение и был вынужден покинуть Рим. Но уже в Греции, перед лицом Марка Лукулла, претора Мекедонии, он выступил в суде против второго, и имел такой успех, что Публий Антоний, страшась приговора, воззвал к народным трибунам под тем предлогом, что он не может добиться справедливости от греков в самой Греции.

«В Риме, говорит Плутарх, его красноречие, блиставшее среди адвокатов, снискало ему огромную любовь».

Затем, добившись известности, начинали добиваться эдилата. Быть эдилом тогда значило примерно то же, что быть сейчас мэром.

Взгляните на английские выборы с их hustings, с их meetings, с их boxings, с их обвинениями в bribery; это в миниатюре повторяет то, что представляли собой выборы в Риме. Впрочем, в Риме было то, чего еще не решились создать ни во Франции, ни в Англии: НАСТАВЛЕНИЕ О СОИСКАНИИ. Оно относится к 688 году от основания Рима и подписано: Q. Cicero. – Не путайте его с Марком Туллием; Квинт всего лишь брат этого великого человека.

Итак, когда приходило время, кандидат облачался в белые одежды, которые символизировали чистоту его души, – candidatus, это значит белее белого; – затем он наносил визиты сначала сенаторам и магистратам, затем богатым людям, затем знатным и, наконец, отправлялся к народу.

Народ собирался на Марсовом поле; три или четыре тысячи избирателей находились там, поджидая кандидатов. Кандидаты появлялись в сопровождении свиты своих друзей. Пока кандидат пытался привлечь к себе внимание со своей стороны, его друзья делали это со своей.

Кандидат имел при себе номенклатора, который потихоньку подсказывал ему имена и род занятий тех, к кому он обращался с речью.

Вы помните все те нежности, которыми осыпал Диманш Дон Жуан, когда хотел выпросить денег? Вообразите себе эту сцену, повторяемую сто раз на дню: формы различны, основа та же.

Кандидат начинал обрабатывать народ еще за два года до этого; он устраивал игры; он арендовал сам или с помощью своих друзей места в амфитеатрах и цирках и бесплатно раздавал их народу; он посылал туда целые трибы, и в первую очередь собственную трибу; наконец, он давал публичные пиры, причем не только перед своей дверью, не только в своей трибе, не только в некоторых кварталах, но часто и во всех остальных трибах.

Цицерон рассказывает как о небывалом случае, что Луций Филипп добился своих почестей, не применяя этих средств.

Но, с другой стороны, Туберону, внуку Павла Эмилия, было отказано в должности претора, которой он домогался, потому что, устраивая народу публичную трапезу, он застелил ложа обычным способом, и покрыл их козьими шкурами, а не дорогими тканями.

Теперь вы видите, каким сибаритом был римский народ, который желал, не только вкусно есть, но и возлежать на пиршестве, на богатом ложе.

Многие кандидаты предпринимали путешествия в провинции, чтобы набрать голоса в муниципиях, обладавшим избирательным правом.

Патеркул упоминает об одном гражданине, который, домогаясь должности эдила, каждый раз, когда в Риме или его окрестностях случался пожар, посылал своих рабов тушить его. Этот способ был так нов, что его изобретатель был назначен не только эдилом, но и претором; к сожалению, Патеркул забыл назвать имя этого филантропа.

Как правило, выборы стоили дороже: должность эдила нельзя было получить больше чем за миллион, должность квестора – меньше чем за полтора или два миллиона; но чтобы получить должность претора, на карту ставилось все.

По сути дела, претор был вице-королем какой-либо провинции. Заметьте, что тогдашняя провинция представляла собой сегодняшнее царство. И этим царством правили по четыре или пять лет, его занимали своей армией, его деньгами распоряжались как своими, его жителей имели право казнить и миловать по своему усмотрению; там назначали свидание своим кредиторам; там избавлялись от самых запущенных долгов, там обзаводились библиотеками, коллекциями картин, галереями статуй; туда созывали, наконец, своих оценщиков и казначеев, и почти всегда улаживали дела к удовлетворению обеих сторон.

Иногда же, если провинция была разорена, если новый претор отправлялся на смену какому-нибудь Долабелле или Верресу, или если возникали сомнения в нравственных качествах должника, кредиторы противились его отъезду.

Цезарь, назначенный претором в Испанию, обнаружил на выходе такую толпу кредиторов, собравшихся под дверью, что был вынужден послать к Крассу. Красс, который видел труп Катилины и который понимал, что Цицерон не продержится долго, который не мог простить Помпею случая с гладиаторами, понял, что будущее поделено между Цезарем и Помпеем. Он решил, что вложение в Цезаря принесет ему большую прибыль. Он ответил Цезарю пятью миллионами, и Цезарь смог отбыть в Испанию.

Скажем, помимо прочего, – а сам факт, что такой скупец ссудил кому-то деньги, уже вызывает удивление, – скажем, что Цезарь был любовником его жены, Тертулии. С современной точки зрения это, возможно, несколько принижает Цезаря, но Цезарь не был в этом смысле слишком требователен.

Именно по пути в Испанию, проезжая через небольшую деревушку в Цизальпинской Галлии, Цезарь произнес эти знаменитые слова: «Я предпочел бы быть первым здесь, чем вторым в Риме».

В самом деле, в Риме, кроме реальной власти, завоеванной мечом или красноречием, кроме Помпея и Цезаря, было еще и те, кого называли «семью тиранами»: это были откупщики, ростовщики, заимодавцы; это были оба Лукулла, Метелл, Гортензий, Филипп, Катулл и, наконец, Красс.

Последний спешил стать чем-то большим, чем одним из семи; он спешил стать одним из трех. В своем воображении он видел уже триумвират будущего: Помпей, победа; Цезарь, удача; он сам, деньги. Как будет видно дальше, Красс не так уж плохо прозревал будущее.

По прошествии одного года Цезарь вернулся из Испании. Что он там делал? Об этом ничего не известно. Никто не посмел выдвинуть против него обвинения; но по возвращении он роздал все свои долги, и на этот раз никому не пришлось ссужать ему деньги.

Вот разве только Светоний говорит:

«Его собственные памятники, оставленные им, доказывают, что в Испании он получил деньги, которые настойчиво выпрашивал у проконсула и его приближенных в качестве помощи, чтобы рассчитаться с долгами».

Но это не значит одалживать; это значит брать, потому что эти деньги никто никогда не отдавал. Светоний еще добавляет:

«Он разграбил несколько деревень в Лузитании, хотя они не оказали ему никакого сопротивления, и встретили его с открытыми воротами».

Вернувшись в Рим, Цезарь встретился с Помпеем. Итак, два великих соперника оказались лицом к лицу. Посмотрим же, что сталось с Помпеем с тех пор, как мы оставили его после триумфа над гладиаторами.

Глава 12

Победителю Митридата исполнилось тридцать девять лет, хотя его друзья, то есть льстецы, дают ему только тридцать четыре – возраст Александра; – и он достиг вершины своего успеха. В дальнейшем он будет только спускаться вниз, тогда, как Цезарь будет только подниматься вверх.

Если Помпею тридцать девять лет, – а Плутарх называет его возраст вполне определенно, – значит, Цезарю тридцать три.

«Похоже, что римский народ, – говорит Плутарх, – с самого начала относился к Помпею так, как Прометей Эсхила относился к Гераклу, который пришел освободить его: «Насколько я люблю сына, настолько я ненавижу отца».

Почему же римский народ так ненавидел Страбона, отца Помпея? Плутарх сообщает нам об этом одной строчкой: «Потому что он не мог простить ему его скупости».

Это означает, что отец Помпея не устраивал для римлян игр, не давал им публичных пиров, не раздавал им билеты на зрелища – непростительное преступление в глазах всех этих властителей мира, которые проводили время, возлежа в тени портиков, болтая о политике в банях или попивая подогретое вино в харчевнях.

Эта ненависть действительно была велика, потому что когда Страбон был убит молнией, народ стащил его тело с погребального костра, на который оно уже было возложено, и бросили на всеобщее поругание. Но, повторяем, сына просто обожали.

Вот что говорит об этом Плутарх на своем дивном греческом языке:

«Никто не пользовался большей благосклонностью, никто не обретал ее так рано, и ни у кого она не расцветала так сильно в счастии и не оказывалась более верной в беде».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8