Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ego - эхо

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Лукницкая Вера / Ego - эхо - Чтение (стр. 10)
Автор: Лукницкая Вера
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Айна потом пошел в колхоз, потому что они голодали. А Павлина все плакала и бранилась по-немецки. Неля ее лежала на стеклянной веранде - у нас такой нет, а утром ее вынесут голую на солнце запекать; она тонкая-тонкая и серая, как без листьев ветка, лежит на одеяле, а ручки и ножки тоже как ветки, только еще тоньше, как прутики с сучками, лежат отдельно, не шевелятся. А Неля глаза откроет и как говорит ими, а языком - нет. Я этот сахар лучше ей отнесу завтра, если бабушка пустит к ним, а то скоро Неля умрет. Папа ее уже умер. А брат их, Айна, когда приходит с работы, то молчит все, потому что ему, наверно, стыдно, что он тогда дрался из-за лошади. А теперь, может, ему и нравится в колхозе работать, потому что хлеба дают...
      Павлина молчит. А что она скажет? Они умирают. Каждый день. Или она что-нибудь по-немецки ругательное скажет. Это, наверное, ночью с нею разговаривала бабушка, только бабушка сначала ойкнула, а потом шептаться стала. Павлина часто заходит что-нибудь попросить, мы считаемся богатыми.
      Сейчас начну летать во сне. Я люблю летать. Страшно, а все равно хочется. Засыпать не хочется, а летать - очень. Когда летаешь, много звездочек рассыпано, а ты - над ними, ловишь их, хочешь сорвать и обжигаешься. А вот и сорвала одну! А она у меня в руках в лепешку превратилась... Да, это уже утро, оказывается, это моя бабушка сунула мне в руку лепешечку душистую, потому я и обожглась, и проснулась. Как интересно просыпаться! И не спишь уже, и еще спишь. И там, и там - хорошо, не выбрать, где лучше, чувствуешь, что живая совсем, а шевельнуться не можешь оттуда сюда. А лепешка помогла!
      Сейчас побегу к Неле, она, наверное, уже лежит под солнцем, интересно на нее смотреть: и Неля, и не Неля. Та была как я - живая, бегала, а эта не шевелится, совсем как болотце, перед вечером затененное, тиной подернутое, но живая: ей в рот суп наливают. Отламываю кусочек пахучей лепешки, Павлина схватила, зажала в руке, и - в рот, а дочери не отдает. Себе в рот, и сразу глотает, глотает и давится, и слезы...
      Неле бульон наливают в рот как в чашку, без глотков. Тогда я вытаскиваю мой заветный кусочек сахару. Весь. Целый. Павлина хватает и бросает его в Нелин рот. А он как в щипцах застрял, мой сахар, не двигается. И говорит Павлина мне:
      -Твой дедушка паек получает, потому вы и не умираете, и в колхоз не надо идти.
      Хочется сжать Нелины зубы и залепить рот рукой, чтоб сахар растаял в нем и она почувствовала, какой он сладкий! Но подходить к ней нельзя. Тиф заразный. А разве голод бывает заразным? И я смотрю тогда издали на ее глаза: они открылись и умеют разговаривать. Они говорят, что ей уже сладко. А я все равно чувствую себя виноватой. Что дедушка ездит на работу и привозит оттуда паек на поезде и сахар. Что колхоз, может быть, и плохо, раз Павлина сердится на дедушку и на меня, но она сердится и на Айну, на своего сыночка, а он там уже работает и рад этому, видно же по нему, что рад, только не говорит матери, а то она все кричит по-немецки. И чувствую себя несчастной: дедушка тоже скоро умрет, хотя и не от тифа. Разве только от голода умирают? Чего же на него сердиться? У него своя жизнь и смерть своя... И я тогда отхожу от них, пролезаю опять в дырку плетня, иду играть к себе во двор, к моей любимой Крошке.
      Кричу ее:
      -Крошка, Крошка!
      А Крошка как сквозь землю провалилась.
      А бабушка мне и говорит, жалобно так:
      -И не ищи, Верусенька, пропала наша Крошка, приходили ночью и утащили.
      И я слышу Крошкин лай, вот она кричит, плачет совсем, и сквозь этот лай, сразу узнаю Павлинин голос, бабушкин вскрик: "Ой!", и шептание ночью, и Нелин бульон... Он же пахнет мясом! Это Крошку сварили, я уже знаю. Мурку же съели. Они и сказали тогда: "Не ругайся, Сергевна, мрем и Крошку съедим. Утащим - и все".
      Гудит в ушах что-то, чтоб я ничего не слышала и не понимала: бедная Крошка, бедная Неля, или бедная я? И почему они, глупые, не хотят в колхоз, там же кормят? Я бы пошла... Вон Айна стал работать, и кушает там, и домой скоро станет носить - говорил бабушке...
      Я раздвоилась: звала то Крошку, то маму. Но они путались между собой. И я не могла разобрать: кто - кто, так и проиграла с ними - обоими в жмурки. Все смешалось... А когда стала поправляться, меня отправили в Ленинград. Совсем рядом - рукой подать - свирепствовал тиф.
      Посадил меня мой грустный дедушка в плацкартный вагон поезда Минводы Ленинград. До Москвы. А там вагон перегоняли на другой вокзал. Прямого пути еще не было. Только так и ходили все поезда, тогда и метро начали строить.
      Уложил меня мой одинокий дедушка на боковую полку поздно ночью, укачал ласково, а утром я прыгнула, через сон, прямо в тамбур в ужасе, хотя уже знала: дедушки нет. И никогда больше не будет.
      Проводница сказала, что дедушка вышел на станции "Прохладная". Глупый мой, деда, не разбудил, пожалел. И так много печали, так еще одна добрая печаль прибавилась.
      Почему чужие люди любят приносить нерадостные вести? Лучше бы проводница не говорила. Я бы снова упала в сон и ждала бы, ждала. Все равно, я ей не верю: какая Прохладная? Это станция Теплая. Станция Райская. Дедушка вышел в Рай. Вот слышу же, он подходит, целует меня в лоб, говорит: "Будь счастливой, внученька моя". И при чем тут станция "Прохладная". Как я могу не выполнить его завет?
      А дальше я все заранее знаю, как через год в Луге в густом лесу я собираю свеже-седые ягоды черники, прыгаю между кустами, по кочкам, наполняю кузовок, и так все неправдоподобно красиво во мне и в лесу. Ну, не может миг продолжаться. Он улетает дальше. Это я замираю-умираю. Это снова вмешиваются чужие, и клубок закручивается...
      Мама отпустила меня в лес за ягодами с ее сослуживицами. Женщины улыбаются, любопытные, - им надо во все влезть. Страсть как хочется. И они мало-помалу, издалека заводят разговор о Кавказе, о бабушке, о дедушке... Ах! Эти "проводницы", все они хотят как лучше... И я уже все понимаю! Вот оно это... Я ахнула раньше, раньше, чем они произнесли. Это не они сказали. Это я сама. Дедушки нет! Он умер! Он еще в поезде... Я это знала. Только все бежала от этого, и за ягодами - тоже.
      Я презирала этих чужих кумушек за их слабость, за их ничтожное любопытство, которое ранит. Но не могла мстить, даже сразу простила слезами: дедушка не разбудил меня, мне ведь жить надо. Отдохнуть вперед. И добреть вперед.
      Дед был очень строг и отчужден от всех. Жил в себе. Домашние робели перед ним, а я - нет. Он был огромного роста, грузный, с нависшими на глаза бровями.
      Когда приезжал с работы, все как мышки, забивались в разные щелки. Кто в сад, кто к соседям, кто в нашу любимую кладовку.
      Ко мне у дедушки было странное, совсем не подходящее к его облику чувство разливной нежности. Он еще любил мою маму. Но мама всегда была где-то?.. Оставалась у нас обоих мечта о ней. И грусть. Эти две живые вечные тетки - Мечта и Грусть объединяли нас. Дедушка доживал свою жизнь. Оставалось совсем чуть-чуть. Я свою начинала... на сколько? Уличная цыганка нагадала 74. Пестрый табор тогда плясал, продвигаясь с подводами по нашей улице к Бештау на летние гастроли.
      Взрослых на подводах не было, только маленькие ребятишки, но все равно лошадям тяжело тащить в гору палатки и утварь. Маленькие цыганочки в длинных юбках, бусах и денежках, приплясывая вокруг меня, напевали тарабарщину.
      Я запомнила:
      Ту балвал, тубалвал
      Ссутовая нель.
      Сау марза марока ресса
      Ум-па-а-ля-ля!
      Девочки хватали мое платье и прыгалку. Я отдала им прыгалку. Они показали мне, как дергать и трясти плечиками, как крутиться, как петь эту белиберду. А сами, как стеклышки в калейдоскопе, так заблестели, закрутились, что вот они уже далеко, за скалами...
      Я еще не представляла таких замысловатых цифр - 74, но запомнила. Думаю, и веселая цыганка их не знала, слишком неправдоподобными тогда цифры выглядели. Ляпнула, да и все.
      Я не поверила. Но куска пайкового хлебца - постнэповского, "курортного", дедушкиного - лишилась по честному сговору с молоденькой, весенней плясуньей еще авансом.
      И хорошо сделала, что не поверила...
      Я всегда ждала дедушку с работы у горной нашей Гремушки по веснам и летам. Поджидая его, собирала светло-сиреневые с белыми прожилками подснежники, синие, как мамины глаза, пролестки, густо-лиловые ковровые пахучие фиалки. Наш лесок был переполнен пестротой и благоуханием. Желтые баранчики - кисточки на ножках - в зеленом, бархатном венчике сладко-сладющие у самого основания.
      Дожидаясь гудка паровоза, я собирала целый ворох разноцветья и до встречи с дедушкой "хоронила" его между скользкими камушками в ледяной воде Гремушки, а баранчиков наедалась до приторности...
      У Гремушки дед подхватывал меня одной рукой в охапку, в другой он нес портфель, полный линованных красными и синими линиями, писанных чернилами листов, засыпанных моими цветами. Я визжала, а дед тихо смеялся, щурился, перескакивал по воде с камушка на камушек.
      Это была наша третья тетка - Радость. Только для нас двоих.
      Толстый и сочный, навеселе, дед затягивал по дороге нашу секретную песенку. Секретное в ней было то, что упоминался мой Сереженька.
      Я его давно выдумала и назвала, как дедушку. Но надо было его "узаконить", и дедушка мне помог: переделал на наш лад веселую песенку, с условием, что не только из-за него будет выбрано это имя для правнука, но еще в память и честь дедушкиного святого - святого Сергия Радонежского. Я согласилась на условие. А кто это такой, он потом рассказал мне по дороге домой.
      Мой сыночек жил параллельно. Не знаю точно, видел ли его дедушка, верю, что да. Должен был видеть. Я этого хотела. Но не спрашивала. Песенку ведь мы пели втроем...
      А шуточной песня стала потому, что кроме моего Сережи и дедушки Сергея в нашем доме это имя вечное.
      Сергей - дед,
      Сергей - сед (дедушка).
      Сергей мальчик
      Домосед (мой Сереженька),
      С ними Ольга Сергеевна (бабушка),
      И Евгения Сергеевна (мама),
      Ну и Зоя Сергеевна (тетя),
      Катерина Сергеевна (бабушкина сестра),
      Вся деревня Сергеевна,
      И соседка Сергеевна (Анна Сергеевна),
      Раз-го-ва-а-ри-ва-ют:
      "Ай, да мы ребята,
      Ай, да комсомольцы.
      Браво, браво, браво молодцы!"
      Почему он вставлял ни к селу ни к городу слово "комсомольцы" - загадка. Ироническая. Как все советское у деда.
      Такая вот песенка... А вдруг это от нее пошла мечта о "моем сказочном комсомоле?"
      А что? Заложилось в подсознание слово. Оттуда я и сочинила понятие "мой комсомол"...
      А дальше все шло своим чередом: дома после обеда дедушкино настроение менялось. Он становился грустным, тогда ловил меня, усаживал на левое колено, окольцовывал тяжелой ручищей, как удав крольченка, и через меня брал аккорды, перебирал струны гитары, которая упиралась у него в правое колено. Так аккомпанируя, он напевал мне, а скорее себе самому, обязательную, как молитву, одну и ту же песню на слова Дельвига и музыку Глинки:
      Не осенний мелкий дождичек
      Брызжет, брызжет сквозь туман:
      Слезы горькие льет молодец
      На свой бархатный кафтан.
      "Полно, брат молодец!
      Ты ведь не девица:
      Пей, тоска пройдет!
      Пей, пей, тоска пройдет!"
      Не тоска, друзья-товарищи,
      Грусть запала глубоко,
      Дни веселые, дни радости
      Отлетели далеко"
      "Полно, брат молодец!
      Ты ведь не девица:
      Пей, тоска пройдет!
      Пей, пей, тоска пройдет!"
      "И как русский любит родину,
      Так люблю я вспоминать
      Дни веселые, дни радости,
      Как пришлось мне горевать"
      "Полно, брат молодец!
      Ты ведь не девица:
      Пей, тоска пройдет!
      Пей, пей, тоска пройдет!"
      -А где бабушка?
      Это я вернулась зимней ночью с работы, с пайкой хлеба. Я привожу его домой для маленького двоюродного брата Игорька, - и мешком картофельных шкорок. Баба Катерина никогда не отвечала сразу. Она молча подхватила мешок, стала сортировать, разбирать шкорки, поставила кастрюлю с водой на плиту.
      В доме пусто, неуютно, не могу привыкнуть к этому чужому жилью. Игорек уже спит, жалко, тогда отрежу, пожалуй, капельку хлебца себе. Мальчик живет у нас уже больше года, его туберкулезный отец - в Минводах, подыскивает себе работу и никак не может ее найти. А скорее всего - не хочет.
      -Она в госпитале, дежурить ушла. Там заболела Карповна, дочка ее прибегала, помрет, наверно. А ты чего это так мало принесла нынче? И подмерзлую.
      -Они столько дали. Я теперь меньше приезжаю к ним, учусь стеклодувному ремеслу после работы, вот они и жадничают. Хорошо, что бабушка теперь работает, тоже будет хлеб получать. А за ночные смены ей будут приплачивать, и я смогу не прирабатывать. Лучше буду ездить на монтаж подстанции, набираться опыта. А Запольские пусть подавятся своим ржавым салом. И Валька стала совсем кривая, раньше чуть заметно один глаз повыше другого был, а теперь один высоко на лбу, и бровь над ним, а другой совсем низко, и бровь нависла. Но это ей не мешает важничать и изображать из себя госпожу. Это она была моей "барыней" в пьесе "Три эпохи" в школе. А теперь... я украла у нее кусок сала.
      Господи, сколько зла во мне! И подумать только, как бывает: сама украла и сама ее презираю. А дело начиналось так. Позвали они меня как-то, дали кукурузной мамалыги, я ела, а они спрашивали про маму, за что она сидит; отвратительное ощущение неискренности, притворства - мне противны стали эти разговоры. Сами они живут непонятно как, никто в доме не работает. Валя училась со мной в ФЗО от скуки, а работать не пошла - удалось демобилизоваться. Юра, ее старший брат, не воюет, не работает, и мать не работает, а живут без нужды, как будто их не касается война. Много разной мебели, и старой и новой наставлено. И все там в порядке: и пшенная каша со свиными шкварками, и тепло, и в тюрьме никто не сидит. Даже не верится, что так бывает. Когда я собралась уходить, Ксеня, Валина мать, сказала, что мне, бедной девочке, поможет, а я тоже немножко им помогу по хозяйству. Я не желала сочувствия. Молча я топила печки, стирала, мыла, убирала и гладила белье.
      Дом у них очень большой, много комнат и наверху что-то есть - не видела, не то, что наш был - две комнаты смежные. Ксения Германовна разговаривала, улыбалась узкими губами, и даже еще раз покормила. А когда прошла неделя, она дала мне ведро картофельных шкорок и сказала, что это очень ценная вещь, чтоб я отнесла домой. Я отнесла, мои обрадовались и снова послали меня к Запольским. Я уставала, но еще больше злилась на этот дом: я не могла понять, как это так, что есть подобные дома, когда вокруг все нуждаются. Но получала в конце недели свои шкорки и продолжала к ним ходить. С Валей почти не разговаривали - некогда было, да и нечего. Ну какие мы подруги теперь? Прислуга я ее настоящая, она даже брезгует мной: например, мой ватник не позволяет вешать вместе с ее пальто. Как будто мой ватник хуже. Мой ватник - герой трудового фронта, между прочим, а она - дезертир с этого фронта.
      И Ксения, чем дальше - становилась деловей, -распорядительней, уже не улыбалась, не расспрашивала, как мы живем, только распоряжалась. И тут это произошло: Ксения отправила меня во второй, дальний подвал наколоть дров, дала лампу. Я там еще ни разу не была. Уже кончала колоть, когда увидела в углу нагромождение. Подошла, а там! Один на другом, некоторые до потолка, столько, что видимо-невидимо! Или мне с перепугу так показалось. Подошла, приоткрыла крышку крайнего и остолбенела: ящик был набит свиным салом. На меня пахнуло. Сала было так много, разными кусками, коричневое сверху. У меня потекли слюни - рекой. Текут и текут, через губы к подбородку, а я как столб, обалдело нюхаю сало. Взяла кусок - сердце колотилось - стала метаться с ним по подвалу, наткнулась на поленья, - зачем они здесь? Для маскировки? Да нет, они топят ими, я видела. Попробовала открыть еще один ящик, он поддался легко: в нем лежали рядами красные яблоки в опилках, - эти не тронула, только жарко стало, вспотела, - а тот кусок сала засунула в штанину лилового трико, подвернула два раза внутрь между ног, и с дровами сквозь первое помещение полезла наверх - боялась, что сало вывалится из штанов. И вообще была напуганная тем, что увидела.
      Я очевидно была такая изменившаяся, что Ксения спросила, что это со мной. Я ответила, что у меня разболелась голова. Я сказала правду - голова действительно разболелась, а еще я сказала - здесь я соврала - что заболела бабушка, и что я ухожу домой - не могу больше работать. Недовольная Ксения отправила меня без мамалыги, но я и не могла бы сейчас ее проглотить. И крикнула мне вслед, что неделя кончилась, и чтоб я пришла завтра за своими шкорками. Я ответила: "ладно" и вышла. Бежала домой, задыхалась.
      Дома была одна бабушка. Игорька на день взял отец, а Катерина отправилась на какие-то, одной ей известные промыслы. Я вытащила из штанов сало, счистила ржавый перец, соль, нарезала кусками - руки тряслись - и сказала бабушке: "ешь". Хлеба не было. Только лук. Мы поели. А ночью обе уже расхворались, да так тяжело, что еле-еле очухались.
      И вот сейчас, через неделю, пришла с ведром картофельных шкорок от "господ" и хочу только одного: не видеть их больше.
      -Теперь нам легче будет. Бабушка что-нибудь принесет оттуда, - сказала Катерина. - И весна скоро... - Такая тирада была немалой интеллектуальной нагрузкой для бабы Кати.
      Бабушку Олю все возможные жизненные перипетии коснулись. Ничего не упущено... А она не ноет, не ворчит, не жалуется, не злится. Как будто это и не рождалось в ней.
      Ее густые, пушистые, зачесанные наверх и собранные в огромный узел серебристые волосы создают светящийся нимб вокруг высокого лба и, кажется, что все ее строгое лицо, а не только серые мудрые глаза - светится.
      Откуда она такую силу имеет? Кто ей дарит ее? Как она справляется, оставаясь выдержанной и незлобной? Она так много трудилась в жизни, что казалось, должна быть мрачной, уставшей, недовольной, а она - нет! Бывало, ворох белья - одно тряпье - перестирает золою, если мыла нет, - нестрашно, ототрет его на волнистой алюминиевой доске, развесит во дворе под солнцем или на морозе, перегладит живым тяжеленным утюгом с тлеющими, как в открытом поддувале углями, и скажет:
      -Господи, какая же я счастливая! Слава тебе Боже!
      И действительно радуется. Никогда я не слышала, что бы она проявила хоть малое недовольство. Часто шутила, острила, но незлобно, шутливо.
      Я спрашиваю:
      -Баушка, а Бог помогает?
      Она мне в ответ:
      -А как же, Верусенька! Но - "Бог-то Бог, да сам не будь плох".
      - Я никогда не вижу, чтоб ты молилась.
      -Сама справляюсь, зачем Бога беспокоить? У него свои дела. Да я и не специалист по молитвам. Не то, чтоб я не знала их, а не получаются они у меня. Стоять, пропевать слова, а думать о своем и ничего не делать? Разве свечу зажечь? Так лампадка у меня и дома горит.
      -Баушк, но я же вижу, что ты верующая. А в церковь не ездишь. Разве так можно?
      -Дел много, деточка... Была бы здесь в колонке, сходила бы, когда... на праздник... А то ведь - нет. Бог, я думаю, это понимает? Да и думать не о Боге в церкви бульший грех, чем не ходить туда... Когда вижу красивое - вижу Бога. А красота - она везде, только вглядись. Значит и Бог везде: и в церкви, и не в церкви - на живой природе.
      Опять - одно и тоже, не совсем понятное. Но хочется за ним, непонятным, идти... вырваться к такой, к естественной вере, какой дышит бабушка; перелить часть себя из материальной в духовную оболочку; так жить, так верить, как она. Это только кажется, что мелочи... Она больше, чем другие соединена с Богом. Религия - соединение. Она - истинно, истинно верит.
      Бабушка росла сиротою. Ее отца прибило балкой, когда она была совсем маленькой. Мать ее, из крепостной семьи, вышла замуж из-за детей еще раз за длиннобородого - оказалось - алкоголика. Вскоре он утонул в Волге, запутавшись в собственной бороде. Девятилетняя бабушка пошла рабочей на стекольный завод - одного из братьев Малышевых, зарабатывала сначала 7, потом 9 рублей в месяц и копила себе на приданое. Окончила 4 класса церковно-приходской школы, потом училась грамоте сама, по случаю. Выросла на загляденье статной красавицей. За природную женственность и живой ум на заводе ее, отличали от других работающих барышень, и свободолюбивый хозяин Астраханского завода позволил своей единственной дочери даже дружбу водить с бабушкой. Завод, - что островок - все друг у друга на глазах. Плохое не скроешь, а хорошее не упрячешь.
      Пришло время, - влюбился в бабушку настоящий заводской потомственный мастер - сын мастера, внук мастера. Жизни без нее не мыслил, собрался взять в жены. Это произошло взаимно, полюбовно, включая и добрачный грех... И как во всех сказках, родители мастера воспротивились: как же, мол, так - мастер, а женится на сироте. Мало ли что статная и ловкая - это не богатство. Богатство - это семья, наследство и приданое. И женили его на дочери другого потомственного мастера, получили и род, и приданое. Василий перечить не мог, - слабаком был. Он спился, а потом и руки на себя наложил - отравился. Может, и не отравился бы, если бы не узнал кое-чего о своей бывшей зазнобе.
      А узнать было что.
      Подошло как раз время хозяину завода выдавать свою дочь замуж. За друга - управляющего финансами всех пяти заводов Малышевых. Много веселых минут скоротал хозяин в обществе этого друга - моего дедушки, устраивая развлечения по высшим разрядам. Даже француженок выписывал из Парижа. Другого жениха на горизонте не предвиделось; заводчик поторапливался, и мой дедушка согласился. А что? Дочь симпатична, воспитана, богата и замуж ей пора. А дедушка одинок и близок с семьей. Помолвку назначили пышную, и невеста пригласила свою подругу, мою будущую бабушку, помочь ей по хозяйству и прислужить у столов. Нарядили для такого случая ее отменно: и кружева, и рюши, прическу сделали, - уложили косы на голове кокошником - и наказали быть веселой, петь и плясать. Ну, бабушка все выполнила, как надо: и пела, и плясала, и веселой была, и пироги подавала царские, и расстегаи.
      Когда бабушка отправилась домой, жених тайно пустился из невестиного дома ей вослед, привел ее в свои покои, отведенные другом-хозяином напостоянно. Бабушка рассказала, что даже и не сопротивлялась: Василия женили, радости ей в жизни не предвиделось, почему не дать радость этому бравому, холеному господину с завитыми наверх усами, бесами в глазах и мужицким напором. И она дала дедушке эту радость. А ему и понравилось. И, уходя утром на завод, дедушка оставил ее у себя.
      С хозяином договорился. Хозяин слыл человеком широких взглядов. Понимал все, и не прочь был оказать такую услугу своему закадычному другу, будущему родному зятю. В память о прошлой, сладкой жизни, которую они вместе красиво проживали. Он позволил рабочей девчонке не приходить все то время, что его друг и преданный помощник будет пребывать на его заводе. Так, вечерами дед ухаживал за невестой, а ночью утопал в бабушкиных прелестях.
      Продолжалось это недолго. Вскоре дедушка, как всегда, уехал по работе на очередной стекольный завод - в Боржом, - тогда город назывался: Боржом. Ну, а бабушка пошла домой. Не тут-то было: мать ее прокляла, в дом не пустила, приданный сундук с тряпками не отдала. Да и куда было отдавать? Никто ее замуж не приглашал, и жить было негде. Бабушка отправилась к заводской товарке, такой же, чернорабочей, как она сама, к тому же беременная. Через срок приехал дедушка к своей невесте и узнал новость. Узнал от самого хозяина. Друг в женитьбе на дочери, понятно, отказал, хоть и нимало огорчился. Но не предал своей старой дружбы. До самой революции, до побега не предавал. Работником дедушка был превосходным.
      Дед позвал бабушку к себе. И они стали вместе жить, но в Боржоме, в отведенных деду апартаментах другого брата - хозяина боржомского стеклозавода. Там и рождались дети. Астраханский же выписал из Парижа мебель, одежды, незаконнорожденную дочь - съездил в Боржом, - окрестил.
      Шло время, а дедушка все не женился и не женился. Не мог он простить себе такого унижения. И вымещал все на бабушке, хотя и дал ей добротное домашнее образование: приглашал педагогов, возил в оперу, сам одевал по-французски, нанял гувернантку для обучения ее светским манерам. Но уничтожал унижениями и не венчался.
      Повенчался через три года - после второго ребенка - моей матери. Стал немного успокаиваться. Но не надолго. Начал заезжать в ночные заведения, и все это демонстративно перед бабушкой. А тут - война, за ней - революция. Бабушка все его фокусы терпела, совершив непростительную в жизни "дерзость": служила ему, была верна и преданна, даже, когда он метался от белых к красным, и обратно, из Боржома в Астрахань... а точнее - в мыслях...В итоге сбежал от голода из Астрахани в Минводы. К красным. И, как зарвавшийся жеребец, от того, что бежал не туда и ни зачем, ничего не желал ни понимать. ни принимать. Под конец его жизни бабушка его уже жалела. Несмотря на его рост, силу, неприступность и напускную грозность, он был сдавшимся человеком.
      А бабушка и голод легче переносила, и тяжелую работу, и все неурядицы домашние, и усталость, и болезни, и деспотизм деда, и аресты детей, и конфискацию дома, и высылку, и держалась всегда стойко, и оставалась ровной и прекрасной, и так и не согнулась никогда. Ни обликом, ни духом.
      Один только раз она погибала, когда умер дед, неожиданно, сразу, от кровоизлияния в мозг, после обеда в саду. Наколол дров и умер. Она занемогла так, что ей казалось - он везде. Зовет ее. Не ела, не пила, стремилась уйти к нему. И к врачу ее возили, и к целителям - ничего не действовало. Она уходила. И вдруг, в одночасье все изменилось: бабушка расцвела, стала спокойной, перестала плакать, бояться.
      Она прожила еще сорок лет!
      А сейчас, прямо даже сегодня, моя бабушка возится с заразным бельем. В госпитале не раненые. Раненые были до оккупации. А сейчас это госпиталь кожно-венерический. Страшно даже подумать. Он занимает целый квартал в нашем поселке. Может быть, так специально сделали, чтоб подальше от городов? А больные, - они в основном здоровые, они бродят по лесным тропинкам и улицам поселка в госпитальных халатах и ездят в тех же нарядах в курортные города развлекаться, знакомиться с девушками...
      Но бабушка уже там, в том домике, куда санитары сносят грязное белье, и откуда - из противоположного окошка - получают чистое. Дежурит она в качестве кастелянши, иногда днем, но чаще - ночами. Подменяет больную Карповну. Если я приезжаю с работы, то поздно, к ночи. Без бабушки дом времянка, не дом. И когда она дежурит ночами, я отправляюсь к ней в госпиталь. Бабушка встречает всегда звонко-радостно.
      А я еще больше - чуть не пляшу: сегодня на работе меня угостили семечковой халвой, серой, как скользкая глина, которой мы мазали когда-то полы в кладовке, а потомуцло и в нашем последнем жилище. Несу ее бабушке, потому что слышала, что она очень любила халву. И, правда, по глазам вижу: приятно ей. Она снимает с полки котелок, ставит его на круглую электрическую плитку. Спираль накаляется, краснеет, бабушка подает мне ложку, меня познабливает от нетерпения и запаха. Я подношу ложку ко рту, глотаю, и опять навязчивая мысль, опять один и тот же вопрос: откуда суп. Слит с чужих тарелок? Не дадут же бабушке прямо из кухни нетронутой еды! Но разве моя бабушка может сделать плохое? Значит дали?
      И жирный, густой аромат американской тушенки разливается по всем моим жилам, озябшим от ночного холода, от постоянной усталости, от неубывающего голода. Бабушка смотрит, как всегда, без лишних слов, смотрит, как я уплетаю, как меня размаривают тепло и сытость. Она устраивает мне уголок на полу из простынь и полотенец.
      А я вспоминаю, как в раннем детстве, бывало, целыми днями во дворе пропадала - столько серьезных дел на природе открывалось и есть не очень хотелось. А как засосет, прибегу раз-другой за день и: "Баушк, дай хлебца!" - она отрежет ломтик, схвачу снова во двор. А Крошка моя поджидает уже, поскуливает, знает, что ей перепадет в первую очередь. А если горбушка достанется - это такая радость - корочку можно долго-долго сосать. И все идет и идет вкус.
      -Баушка, я все хочу спросить, а куда девались два тома Библии с твоей этажерки? Они были размером почти как я сама тогда. С картинками и чудесами. А чудеса все страшные, хотя наклеены на матово-муаровую картонку и прикрыты полупрозрачными узорными накидками. Только когда Главный Бог сказал: "Да будет свет" и было не очень страшно, хотя и страшновато, помню.
      -Опять ты про Бога, Верусенька. Ты всегда, с самого детства, когда мы вдвоем, - все про Бога, да про Бога... Бог решает по-своему. Религия - ты сама говорила - это по нашему - соединение. А люди - они - грешные, они предавали Бога, от этого несчастья и случались. Это так, если по простому объяснять. Каждый должен думать и решать, как ему жить. Бог доверяет. Когда работаешь - Бог всегда рядом. А так, нашептывать про себя, да не всегда с поклоном; нагнешься, - спина натружена, как деревянная - не разогнуться. Богу какой интерес смотреть на это? Ну, когда обряд - венчанье, похороны, ты тут не сам себе господин. Да, крестины еще. Скажу, один раз не зря была в церкви, да ты знаешь когда: тебя, малютку, крестили два раза считай, вот тут Бог вмешался во-время. Я до сих молюсь ему за отца твоего. Не могу разъяснить тебе все. Потому что не так как думаешь - говоришь. Не совсем так. И правду говоришь, и правильно, а получается не точно то, что хочешь донести.
      -И наши несчастья потому?
      -Может, и потому. А может, это и не несчастья?.. Бог знает. Он всегда вовремя оказывается... Границ нет... Библию я продала одному безбожнику. Нехорошо это, но кушать было нечего. Господи, прости меня.
      -Ладно, баушка. Я совсем тебя измучила вопросами, прости. Но правда, ведь, что старых и молодых не бывает? Есть миг, в который у каждого есть свое преимущество? Ты большую жизнь прожила. А я живу маленькую. И неизвестно, доживу ли до твоей, большой. Потому и хочу многое понять и узнать и оставить знание для следующих людей. Потому и хочу узнать, как получилось, что после смерти деда ты почти не умерла, а потом вдруг ожила?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12