Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ego - эхо

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Лукницкая Вера / Ego - эхо - Чтение (стр. 4)
Автор: Лукницкая Вера
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Карлик толкался в гуще людей. Короткими, растущими прямо от шеи мокрыми ручками он цеплялся за чужие ноги и вещи, выставленные людьми к продаже прямо на земле, на подстилках. Люди шарахались, взвизгивали, но от барахла отойти не решались, а ему, видно, это нравилось. Уродец величиною с трехлетнего малыша с плавающими рыбьими глазами в раздутой голове специально устраивал свалку. И здесь, ночью, он ползет по женщине, а она вертит головой из стороны в сторону и гортанно заходится в хохот.
      Непредставимая фантасмагория! Меня затрясло и от неожиданности, и от стыда, что смотрю на что-то непозволительное, запретное... Не могу отвести взгляда.
      Но присутствия духа не теряла: "уловить минуту и бежать - бежать, бежать".
      Прошмыгнула из закутка, когда эта безумная схватила "тыкву", подтянула к себе на руках, и они превратились в ерзающий мычащий ком, прошмыгнула к двери, выскользнула, а дальше, в темпе преследуемой мышки - вверх из ямы, и понеслась.
      Свернула за угол, потом за другой, за третий, остановилась - отдышаться не могла долго. Сердце - сейчас выскочит - колотилось в горле.
      Пошла по главному проспекту. Звезды начали тускнеть. Значит, довольно долго пребывала в "ином мире".
      В воздухе чувствовалось потепление. Ветерок дул к сонному Машуку, тот навис туманной фетровой панамой на город; пригрел его.
      Когда пришла в мастерскую, начинало светать. Весь день меня лихорадило. Поделиться таким, как, впрочем, и другим, было не с кем, кроме моего монтажного стола. Мой любимый стол, единственный свидетель всех моих дум и помыслов, понимал меня и принимал всякую.
      РЯДОМ С МОЛИТВОЙ
      прелюдия шестая
      У
      церкви под Машуком гроза никак не разыгрывалась. Где-то грохотало, но далеко-далеко, а здесь была не гроза. Здесь было страшнее - лиходейство на церковном кладбище. Разыгрывался целый спектакль. Не хуже, чем в пятигорском театре музкомедии, там тоже играют опереточные чудеса. После спектакля, как правило, в кордебалетные и хоровые уборные захаживает секретарь горкома Кипейкин. Он ходит, чтобы отбирать для себя очередную "музу" на ночь, или на полночи, или на четверть, - в зависимости...
      Там были цветочки. Здесь - ягодки.
      Здесь - артисты - нищие. "Артисты", и надо играть собственную роль. Я не сумела, не представляла, не знала, что увижу такое. Меня уговорила пойти переночевать в уютное тепло тетя Филя -Филипповна, славная постояльша со станции, совсем не старая, чистенькая и благообразная. Я знала ее шапочно, хотя примелькалась она давно. Она пригласила в гости к ее снохе, - сын, по ее словам, пропал на войне - помянуть. У снохи ключ от подсобки... Такая праведная Филя со слезами и Богом. Ну, я согласилась. Не спросила, что за подсобка, - все бывает в жизни. Она не распространялась. Жалко ее - сына убили. Думала, там нормальная вдова.
      Пришли. Оказалось - к церкви. Я еще по дороге это поняла. Но Филя не откровенничала особенно. А я не стала допытываться.
      Ее сноху поджидала компания из трех мужчин и двух женщин. Сноха прислуживает в церкви, и у нее действительно ключ от сарайчика - церковного склада во дворе.
      Как же здесь далеко Бог! Даже не верится, что он у них вообще есть. Здесь они не просят Христа ради. Здесь они Бога близко к церкви не подпускают. Базарят, проигрывают друг друга в карты, ловчат и пьют. Почему они не на фронте? Они с ногами, руками, совсем не старые. Может, они больны? Я, как увидела, хотела уйти, но Филя, уже не такая мягкая, все меньше похожая на ту вокзальную, ласковую побирушку-советницу, не пустила, а из компании послышалось: "Мало ли что"...
      Я и сама боялась идти в ночь, дождь вот-вот польет. А услышала: "Мало ли что", - совсем струсила, но уже по другой причине, не знала что делать, притворилась удалой такой, независимой и громко сказала, что пришла в гости - конечно, дождусь хозяйку.
      Явилась молодуха-сноха. Она выглядела "чокнутой", но со мною была мягка и напевно-ласкова на первых порах. Компания, как оказалось, тоже ждала теплой подсобки и "жаренького". А "жаренькое", я поняла позже, это была я. Филя запела, "сноха" подхватила, как сигнал, а компания начала разыгрывать карты "на вышибание". Спорили потому, что присутствующих сегодня оказалось больше, чем приглашенных, то есть не хватало места в теплой подсобке для "поминок". А "чокнутая" - (Филя растворилась в темноте вместе с пением) потащила меня к кладбищу и велела начать ритуал: встать на колени перед каменным, смытым временем и потерявшим свои первоначальные формы надгробием и повторять за ней.
      Я сначала встала, запричитала бессвязные слова - не обычные не молитвенные, с детства узнаваемые, свои. Пыталась, поддавшись то ли ее настроению - мужа потеряла, - обстановке ли, произносить даже с завыванием, как она велела. Но, не поняв, что произношу, я все же прервалась и спросила:
      -Что это такое?
      Она стала ворчать:
      -Не прерывай ритуал. А то хуже будет. Под этим черным камнем - спасение и благодать. Все, что я тебе предреку, а ты повторишь - сбудется. Вся чернь выйдет из тебя, и привидится тебе избавление. Всю твою чернь примет этот камень, и станет он еще чернее, а ты очистишься.
      -От чего я очищусь, тетя Клава? Мне не надо очищаться, у меня нет никакой черни. И я должна понять, объясните, что вы предрекаете? Я в гости пришла к вам Филиного сына, а вашего мужа помянуть.
      -Есть, есть, она в тебе, не спорь, девчонка, а то худо будет. Заупрямишься, милая, ох, от беды не уйдешь. Повторяй смирненько! Не воюй.
      -Тетя Клава, я буду по-своему. Ладно? Я умею, - настаивала я, насторожившись, - я буду по-своему!
      И начала быстро-быстро читать нормальную "Отче наш". Читаю молитву, а сама все равно жду, прислушиваюсь: вот ветерок порывом прошел по траве, и зашелестела она меж забытых могилок, вот гром приблизился, округлился и стал выпуклым. Оглядываюсь: а моя вдовушка-"исповедница?" исчезла. А вот то, что должно привидеться, пока не привидется. Читаю дальше: "Богородицу" прочла, "Пресвятую Троицу". А сама думаю: ведь, если придет ОНО, чтоб привидеться, ОНО должно хотя бы зашуршать? Снаружи. А я слышу, только, как мои мысли шуршат внутри. Они - поросята материальные, земные, самые что ни на есть простые, прорываются в голову через всякие табу.
      "Чокнутая" не появлялась. Тогда я встала с колен и присела на траву холодную и сырую. Сразу взбодрилась. Наваждение от "чокнутой" прошло.
      А может, привидение испугалось верных молитв? Я об этом знаю с первого детства, из Гоголевского "Вия", хотя это и сказка. Сказка хоть и ложь, да в ней намек...
      Может, потому ОНО и не шуршит?
      За молитвами о чем только не передумала. А может, так и надо? Может быть, все так, как должно быть? Молила Бога, чтоб маму поскорее выпустили. Абсолютно верила в это - просто долго время шло. Или казалось, что долго. Что ногу не потеряла, благодарила... Да так размечталась - забыла даже, что на кладбище, что ночью, у церкви, - о модных туфельках, лакированных, на каблуках! Мечтала - надо же! - о котлетах. Как сейчас помню, ела их в столовке фабрики-кухни в Луге, под Ленинградом в 1934-м. Фабрика за версту притягивала запахами, дома таких не бывало. Мама иногда водила меня туда после работы покормить. Это были наши маленькие праздники. Не праздники самой еды, а праздники процесса. Я чувствовала, что мама демонстрирует так самой себе свободу. И я помогала ей в этом, согласная на любую еду. Других праздников у нас не было. Мама жила под разными ленинградами, наконец, она определилась помбухом в контору "заготзерно", а все равно мы жили как на чемоданах, как будто сорваться должны. Только куда?
      Один раз приехал папа, и мы все вместе на радостях пошли на ту фабрику-кухню. Я была так счастлива, что мы все вместе, что готова была съесть все тухлое и прокисшее. И сразу сжевала мокрые, кисловатые котлеты. С тех пор фабрику-кухню я звала "кислой фабрикой".
      Сидим в столовке, стук мисок, ложек, нечесаная подавальщица в грязном фартуке. Я ем мои котлеты погнутой вилкой, они на вилке не держатся, или вилка в них - но это ничего. Я смотрю на подавальщицу с фермы убойного скота, смотрю тогда на маму, на папу, улыбаюсь, даже смеюсь до слез - это я так их жалею, чтобы непонятно было им. Мне хорошо - они со мной, я с ними, а им грустно между собой. Никак не могла придумать, чем их порадовать, чтоб стало спокойно всем. Наконец, придумала: вытащила из маминой сумочки десятку, - ко дню получки она папу и пригласила, - побежала в ларек и накупила ей всяких разностей. Папа-то сам не мог: денег не было. Накупила и за него. Тройной одеколон в зеленом пузырьке, квадратную с "грезовской" головкой коробочку пудры - это от папы. Черные, покрытые побелкой пряники и конфеты из пережаренных семечек, грильяж назывался, - от меня. Все положила перед мамой и радостно сообщила, что нашла случайно около ларька деньги. Придумала историю чудно-фантастическую, хотя как мне казалось и абсолютно правдивую, и настолько поверила этому сама, что не обратила сначала внимание, почему они растерянно смотрят друг на друга. Только потом вспоминали.
      Одинокий ларек стоял на пустынной площади около "кислой фабрики" и перемешивал запахи всех сладостей местного производства и красот ленинградских парфюмерных фабрик "Теже" и "Ленжет".
      После котлет мы провожали папу на поезд почему-то молча, а на обратном пути по дороге домой мама подошла к ларьку... Продавщица была знакомая нам ларек-то один на площади. Мама часто давала мне десять или тридцать копеек на два стакана газированной воды с сиропом.
      Что потом было! Кошмар! Дома мама отлупила меня. Единственный раз в жизни. Да еще ремнем. Где она его только взяла? А может, от страха мне показалось, что ремнем.
      Я ревела от самой страшной боли: мама теперь меня не любит. Я чуть не вошла уже к ней, чтобы сказать, что не буду жить, и увидела, что она плачет. Отчего же она-то плачет? Бедная моя мамочка - это ее надо пожалеть, а я о себе страдала, что папу больше не позовет. А он так нужен мне! Я уже выучила все стихи и из "чтеца-декламатора", а из антологии он переписал печатными буквами и выделил слова для выражения. А "Чтец - декламатор" привез в Лугу, чтобы проверить то, что я выучила еще в Ленинграде.
      В "Чтеце-декламаторе" были замечательные стихотворения: "Будда" Мережковского, например. Папа любил этого писателя и меня влюбил. Я потом, в следующем году, выступала в Ленинграде на новогоднем празднике, в большой зале, перед взрослой публикой. На каком-то заводе, что ли - мне все равно было - где, главное -вечером, и как большая. Я декламировала этого "Будду", но хитрила, приспосабливалась, две последних строфы не читала. Потому что испортился бы смысл. Не для меня - для них, кто слушал: получилось бы так, что Сакья Муни - сознательный. А разве Бог может быть сознательным? Я так думала за тех, кому декламировала. И у меня получилось: - ай-ай-ай: на публике одно, а в себе - другое. Хамелеон, перевертыш я! Правильно меня мама отлупила, только ее жалко.
      В душе я ведь думала другое. Нищие бездомные бродяги - это народ, но для людей продолжала рассуждать так: бродяги натолкнулись на Будду и бродяги осмелились спорить с ним, протестовать. У Мережковского - нищие победили. А в жизни? Сколько нищих на рынках, в трамваях, у церквей? Мы ходим с тетей Люсей - видим. Даже подаем копейки. Она отрывает от себя, от любимых своих папирос. В папиросном киоске на углу Жуковской и Восстания, рядом с домом, можно купить папиросы россыпью, поштучно: "Казбек", фабрики "Урицкого", или "Клары Цеткин". Тетя Люся предпочитала "Урицкого". Жалела, наверное, рано убили его. И фамилия благородная. "Клару" она не терпела - не верила, что ли, ее убеждениям? Или ревновала по женской части? И когда я спрашивала ее: "Почему не Клару Цеткин?". Она смеялась и отвечала любимой скороговоркой: "Клара у Карла украла кларнет". Первую половину скороговорки она пропускала. Я тоже смеялась, мне вполне хватало этой половины, именно ее я и хотела услышать, потому задавала вопрос. Это случалось всегда, когда она посылала меня на угол в киоск за одной, или двумя, если приезжала мама, праздничными папиросами "Казбек".
      Кроме "Казбека", в киоске продавались более дешевые папиросы "Звездочка" и "Прибой". Так тетя Люся подавала нищим у церкви со своей трудовой тридцатирублевой пенсии, экономила на качестве папирос, на своем здоровье! Я была уверена, что дешевые папиросы здоровье портят, а дорогие, наоборот - прибавляют.
      Стало быть, Будда должен быть плохим, если уж совсем его нельзя убрать.
      Он умолк - и чудо совершилось,
      Чтобы снять алмаз они могли,
      Изваянье Будды преклонилось
      Головой венчанной до земли.
      На коленях, кроткий и смиренный
      Пред толпою нищих царь Вселенной
      Бог, великий Бог лежал в пыли.
      Сам, по собственной воле встал на колени перед народом? Значит, все понял? Сознательно? Тогда зачем "мы наш, мы новый мир построим"? Все и так просто, без "строительства". И какие жертвы на его постройку пойдут? Кирова вот убили недавно. Праздник-то, хоть и новогодний, но он же советский, значит - антибожий. И все про Кирова, да, про Кирова на нем говорили.
      Все равно я получила "Первый приз" за выступление и за декламацию. Про репертуар призовая комиссия ничего не сказала. Может быть, маме или папе? Он тоже был с нами в тот раз.
      Праздник был красивый, торжественная часть, да еще траурная, с докладами, а потом угощение. Я решила, что это было на заводе, потому что в докладах говорили, что Киров - друг рабочих.
      Сначала я хотела прочитать стихи про слоненка и про жирафа Гумилева, но тоже ломала голову, не могла многого понять: папа сказал, что это все про любовь, и что Гумилева убили. Как это? "Моя любовь к тебе сейчас слоненок". Ну ладно, а что такое "чернь", "мединетки" и "Ганнибал"?
      Папа говорит, что чернь - это люди, которые не мыслят и не думают. "Интересно, а думать и мыслить разве не одно и то же?", Мединетки - говорит папа - это такие женщины, как русалки. Разница в том, что русалки живут в воде, а эти на суше. Тоже непонятно, как они ходят по жизни на хвостах. Ганнибал - древний царь, древнее, чем сам Христос. И жил он в далеком городе с красивым названием Карфаген. Это был такой большой город - целое государство, а царю все мало было - подавай ему еще Рим. И я думаю: "империалист он и завоеватель. Или за него Гумилева убили?"
      Ладно - пока поверила. А "Слоненка", хоть и люблю, но читать для публики не стала, потому что Гумилева убили наверняка не за "ватные ступни" и "дольку мандарина", а за то, что слоненок "давил вопящих людей, как автобус". Слоненок от обиды давил озлобленных бездельников. Слоненок - очень нежное существо. И хоть Гумилева нет давно, а Кирова всего-то недавно, у меня душа поет и от "Слоненка", и от "Жирафа".
      Ему грациозная стройность и нега дана,
      И шкуру его украшает пятнистый узор,
      С которым сравниться осмелится только луна,
      Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
      Хочется быть жирафом... И плавать, плавать на влаге широких озер.
      А про Кирова все только шепчутся, шушукаются на уши друг другу... Весь город Ленинград, куда ни посмотришь, только этим и занят. А толком - ничего не понять. Стихов от Кирова нет, одни страшные, как пауки, темные секреты. Даже на новогоднем празднике. Вместо елок.
      Еще в "Чтеце" был перевод - не помню, может быть ошибаюсь, кажется Шеллера-Михайлова - про венгерского графа, приговоренного к казни. Тоже тогда выучила. В нем мама спасла достоинство сына тем, что соврала ему:
      Так могла солгать лишь мать, полна боязни,
      Чтобы сын не дрогнул перед казнью...
      А начало там тоже для меня непонятное:
      Позорной казнью обреченный,
      Лежит в цепях венгерский граф.
      Своей отчизне угнетенной
      Хотел помочь он. Гордый нрав
      В нем возмущался. Меж рабами
      Себя он чувствовал рабом,
      И взят в борьбе с могучим злом
      И к петле присужден врагами.
      Здесь тоже вопросы и вопросы. А кто мне ответит? Все считают меня маленькой, отвечать ленятся. Граф себя чувствовал рабом, а хотел чего? Чувствовать себя графом? Разве это хорошо? А с другой стороны, рабы - тоже плохо. В школе в прошлом году учительница написала на доске - что? "Мы не рабы - рабы не мы". Я запомнила, а спросить не решилась и задаю теперь, а рабы - кто?
      Вот сейчас, когда мамочка моя в тюрьме, я часто думаю, как она страдает, что тогда побила меня... Хочет об этом забыть, а не может. Я вижу это во сне. Ее это мучает. "Мамуль, важно, что ты не разлюбила меня". А то, что в поэме про графа мама обманула сына - она права. Меня ты тоже обманула, сказала, что в тюрьме хорошо и вкусно кормят, чтоб я не волновалась. Но я тебя и в темноте увидела..."
      А папа, когда я выступила с "Буддой" и не прочла до конца, сказал, что я "Маленькая Галилео". "Для публики, - говорит, - у тебя Бог плохой, отрекаешься от него, а для самой себя - хороший. И молишься, особенно когда у тети Лизы гостишь, и в церковь с тетей Люсей ходишь". А сам он тоже водит меня в церковь, только не в настоящую. А может, наоборот. Потому что, когда приходит к тете Люсе, он начинает с того: "Сегодня, Верусенька, отправимся в храм поэзии".
      И правда.
      Наслушаюсь стихов, и как в церкви побывала! Красиво, музыка поет и вкусно пахнет.
      Из "храма" меня вытолкала "чокнутая" вдовушка. Она незаметно подползла, попыталась обнять меня. Подглядела, что ли, что я уже не молюсь и что не на коленях. Просто сижу на траве и слушаю грозовую природу.
      Я не поняла сразу, в чем дело, дернулась даже и вскрикнула от неожиданности. Она зашушукала какие-то утешения, начала придыхать, причмокивать, прижиматься. И я почувствовала ее руку под юбкой. Я стукнула ее по руке, поднялась с травы, дернулась и нечаянно ее зацепила. Снизу, откуда-то из-под нее выскочила и разбилась о то самое каменное надгробие бутылка. Ее "чокнутость" растворилась, расползлась, как водочная вонь по кладбищу в злобном шипе мне вдогонку:
      -Ишь, недотрога, тварь бездомная, приползешь еще ко мне в постельку погреться! Я ох как понежу ласковую тебя еще, милочка!
      Я побежала по главной дороге, минуя церковь. Бежала под дождем, к центру, вниз, через весь город, к станции, в мастерскую на мой спасительный монтажный стол, к бензиновому духу, жарким горелкам, к лампочкам.
      До меня дошло: богомолка Филя торгует живым товаром. За водку. Или за любовь... "снохи". Антихристка!
      Я бежала, а со мною рядом бежало презрение к себе. Зачем пошла? Ведь неправда! И не только то, что они проказничают. Но и во мне самой. Надо же было так распуститься. Как будто вывалялась в грязи. Как отмыться, забыть? Дождем не отмоешься.
      Бабушка Оля моя права. Она много не говорит, но все правильно чувствует. Она поставила пределом иконы с лампадкой. И еще куличи печет на Пасху. И все ей в милость, в естественность, в благодать. А жаловаться? Ни в жизнь! Она ведет к Богу истинным путем.
      А я - простить себе не могу - раскрыла душу вокзальной Филе в прошлом году, пожалела себя. Ведь никогда же никому не жаловалась. Да разве Господь идет в душу через таких посредников? А к ним он является просвещать? Слепых, ничтожных, картежников? Наставляет их на путь, каким нужно идти по земной жизни?
      Такое испытание ниспослано мне, слава Богу!
      АЗ ЕСМЬ
      прелюдия седьмая
      С
      ъездила в Машук. В другой жизни там мучительно исходил любимый дедушкин домик. В выходные, а когда и по вечерам, я продолжаю подрабатывать прислугой у моей бывшей, можно сказать, почти подруги Вали Запольской. Она кривая: веко одного ее глаза не поднимается. Но по мне - это пикантно. Она много кушает и замуж вышла. За командира. Теперь всех командиров называют офицерами. А красноармейцев - солдатами. Слово "солдат" нам, девочкам, не очень нравится, не прививается никак. То ли дело - красноармеец? А вот офицер - это интересно, это не просто командир. Это что-то возвышенное из литературного прошлого, из истории... Из Лермонтова, из "Княжны Мери", из "Веры".
      А Валя вышла за новые погоны со звездой. Погоны тоже только-только родились. А сам жених - не верилось, что жених, и что командир, уже не говоря - офицер, - тоже не верилось.
      Наши николаевские машукские раненые, хотя они и не в погонах, а в исподнем, и не все по-настоящему раненые, - некоторые просто больны сифилисом там, или триппером, или чесоточные, - словом, заразные, а есть некоторые даже и раненые и больные - сразу. Госпиталь -бывший дом отдыхапосле оккупации быстро восстановили и переделали в кожно-венерический, а обитатели его все равно похожи на тех удалых, каких в кино показывают, то есть, хоть они и больные, они - командиры и красноармейцы, или - офицеры и солдаты, а он, этот Тима-майор - и погоны настоящие вроде, а не похож был на настоящего. Это бросалось в глаза. Трепался, шуточки у него боцманские, крутился, как гуттаперчевый Ванька-встанька: туда-сюда, туда-сюда... Солидности никакой, одна суета.
      Познакомился с Запольской вскоре после оккупации, она и привела его. Пошли в тот же день в сельсовет расписываться. И тут же хозяйка моя, - не дожидаясь ночи, стала расстилать кровать, подбивать пух в перине, чтоб помягче, или - наприглашали гостей, так хотели показать, что перина богатая? Чего торопилась? Что дочь ее кривая, что ли? Но Валя - такая уверенная в себе, опущенное веко даже необычной-надменной ее делает. У них много добра, всякой еды - кто уйдет? А на следующий день Тима-майор исчез. Война ведь.
      Все это при мне происходило, то есть "свадьба". Все метались, суетились вокруг двоих, а они, как пустышки, выныривали, еще не успели вжиться в роли, подготовленные другими, не успели сами влиться друг в друга ни единодушием, ни единомыслием.
      Мы, девчонки, с детства думаем о замужестве-слове, глядя на взрослых, но о соединении-понятии думаем по мере взросления, вглядываясь в себя, в себя самих. Может быть, это у меня так получилось, что Коля ушел, оставив мне в дар вечную возможность догонять его... Узнавать, узнавать и так не узнать в других.
      Но Валя - отъевшаяся, созревшая. Да еще и, ну, не совсем красивая. Она думает иначе. Так может, и правильно все? Но почему тогда этот мужлан норовил ущипнуть именно меня, зацепить незаметно для хозяев? Я увертывалась, но заорать - обидеть почти подругу. И подрабатывала еще у них...
      За работу в этот выходной и за вечер на неделе на сей раз получила побогаче: мешочек картофельных шкорок и кусок жмыха. Не плохо со жмыхом семечками - детством пахнуло. Была бы бабушка - отвезла бы старушкам. Глупо, зачем поехала в этот раз. Ночлег искала? Время оттягивала? Или по Николаевке соскучилась?.. Ночевать мне не предложили. А я всеми клеточками надеялась. Места там много. Так хотелось подышать родным воздухом. Конечно, соскучилась.
      Медленно потащилась по ближней дороге через овражек, к станции, размышляя куда же все-таки ехать. Если б ее тезка - Валя, только Васина могла, как бы я была рада! Но у моей настоящей подруги - тяжело больной братик на руках. Так стыдно, все в мастерскую, да в мастерскую возвращаться. Хоть бы какой-нибудь просвет...
      Свежесрубленный мосток через Гремушку надоразумил заночевать под ним. Снаружи не увидит никто. Гремушка наша за это лето совсем высохла. Снег, что ли, в горах был слабый? Мосток пахнет вкусно, совсем сухой, даже теплый, разогретый так, как будто
      в нем луч солнца спрятался от своих братьев, когда они в жару в прятки играли, и заблудился. Вечерние лесные звуки, сверчки сверчат свирельками, лохматые светлячки скоро вокруг залетают. Небо ясное, звездное через щели свет пробьется полосками; я как зебра буду, когда луна выйдет.
      А запахи - с ума сойти! Колей веют, как в нашем райском зеленом саду.
      Села на мосток и вспомнила лето 41-го. Наша школьная мужская компания решила взобраться на главную вершину Бештау. Готовились несколько дней: рюкзаки, провизия, подстилки-коврики. Но главное - уговорить нас, девчонок, пойти с ними. И не столько нас - мы-то всегда согласны и рады - сколько родителей, чтоб отпустили. Все же мы были на несколько лет младше мальчиков. Ребята уже походили по нашему краю не единожды. А я - первый раз, в настоящий поход, на целую ночь и два дня. И Коля рядом. И хотя он не совсем здоров, но бодр и старается не кашлять.
      Бабушка моя сразу разрешила. Она была спокойна, потому что доверяла меня Коле; потому что было уже по-летнему тепло, даже знойно; потому что гора своя, родная - ни о каких хищниках здесь не слышно, а если б они и были, то такая многоликошумная ватага с патефоном, гитарой, мандолиной и кострами-привалами отпугнула бы любую зверюшку.
      21 июня отправились ранним утром. Прошли мимо двух скал, легко пересекли луг, выше - волнистые холмы, как огромные застывшие лавы, когда-то наплывавшие друг на друга. Потом все круче, все труднее поднимались путаными скалами, взгроможденными друг на друга. Забирались в пещеры и гроты; спускались в ущелья с ледяными речушками, расползавшимися на несколько отдельных ручьев и уносившимися вниз, меж скал, под землю. И снова по каменным сточенным откосам лезли вверх, все выше, все прохладнее и жутче, тьма догоняла, обволакивала. Казалось, вот она, макушка горы, а, сколько маленьких горок-перепадов еще до нее!
      Наконец-то, вот он! - Пик наш! - с главным костром, предутренним туманом, вожделенным и ненасытным ощущением достигнутой цели, победы, свободы и Колиной любви.
      А в поселке уже разрывалось недавно проведенное радио: война.
      И вот сейчас, через три года - под мосток, под голову - мешок со шкорками, и ... провал и сон.
      -Верусик! - Это кричит бабушка через завалинку, - Коля пришел!
      -Подожди, баушк, я сейчас! - Как будто Коля и не ко мне пришел. Как будто это не любовь - нет, а просто Коля - общий персонаж.
      И мы продолжаем варить с Павлининой Олечкой штрудль - такое упрощенное поселково-немецкое блюдо из "коренной" национальной кухни - рулет: тесто с картошкой. А еще надо накрыть нашим гостям - стол, нарядить их в праздничные платья. Сегодня у одной из кукол день рождения. А тут, как за хвост тянут. Потому не могу отказать. И потому мне не по себе.
      Медленно иду. Он ждет на деревянных ступенях крыльца, как всегда. Улыбается черными глубокими глазами грустно, а - настежь - белыми зубами весело.
      А все равно обреченно. У меня двойное чувство: и принадлежности, и глубокой теплой приятности. Веду его в буйную зелень, в буйную жизнь, в гамак, под яблони. Зеленое царство - крыжовник, смородина, малина - даже в небо зеленью брызгает. Развесистые здоровые ветви усыпаны зелеными яблоками. Плоды висят гроздьями - такой урожающе! Верхние - не вижу, а нижние чуть колышутся. Это их гамак колышет, в котором я.
      Коля на пеньке, тесно - рядом. Знаю, выучила: будет долго, недвижно сидеть и так бесконечно смотреть на меня. Потом коснется моих волос, потом руки, потом долго долго будет гладить ногу, другую...
      Закрываю глаза, замираю. Все слышу. Не шевелюсь. И стыдно, и чтоб не спугнуть. Не знаю, чего больше, хотя я уже знаю, что будет. Омут. Дожидаюсь следующих жестов. Уже жду их. Нервничаю, напрягаюсь. Я их полюбила, я уже приняла в себя, потому напряглась. Я их хочу, хочу; потому что уже не могу сдержать себя, напряглась. Чуть выше колен его рука замирает. Я напрягаюсь еще сильнее: почему, почему замер? Я жду продолжения: "Ну, ну, скорее, не останавливайтесь, руки!"
      Под веками волнение... Я притворяюсь, будто дремлю, и знаю, что он все знает про меня. И я все знаю и про него и про меня. Омут! Ну и пусть, сейчас уже поздно, я уже не могу, я начинаю помогать ему, - шевелюсь, совсем незаметно, совсем чуть-чуть раздвигаю ноги, чтобы приблизить его руки - так приглашаю-тороплю их, медленных!
      Он понимает, но руки его замерли! Он хочет стона, стона моего! А я, стиснув зубы, сильнее сжимаю веки, до слез, извиваюсь в агонии желания. Мне жарко, стискиваю зубы, я еле сдерживаю стон. Он чувствует его там, во мне, в горле... Он бережет мой стыд и, где это глаза? и вот поймал мой нарастающий пульс, поймал и забирается теплыми, горячими пальцами в самую глубокую глубину. Пульс кипит. Еще секунда...И я открываю глаза. Выбрасываю из себя громче, чем надо: "Мне надоело". Чувствую - горят щеки, разлилось тепло, и мне легко-легко! - И убегаю, улетаю... Наверно раскрасневшая, счастливая
      ...Коля сидит на деревянных ступенях, грустно улыбается глубокими черными глазами и настежь - весело белыми зубами...
      Коля появился в девятом классе нашей школы. Новый мальчик, новый ученик. И осветил не только школу - весь поселок. Коля обворожил всех ребят - и маленьких и сверстников. Его полюбили и учителя, и администрация школы, и родители учеников, и соседи по дому. На всех его хватало. Коля легко, с аппетитом учился, был участлив и добр, с удовольствием возился с младшими, организовывал всякие кружки, внеклассные игры, часто веселил и детей и взрослых трюками Чарли Чаплина с тем же подтекстом, что и у самого "гения века".
      Меня Коля заметил той же осенью в 6-м "А". И вспыхнул. И сгорел. Два учебных года каждый день Коля шел за мной из школы на расстоянии, не заговаривал. Долго я не знала об этом, а когда заметила - сначала застеснялась. Но скоро привыкла, стала считать Колю своей принадлежностью. Знала, что он рядом, чувствовала перед подружками превосходство, и, когда ребята старших классов собирались потанцевать под патефонные фокстроты, я непременно оказывалась в центре. Из-за Коли. Скоро об этом узнали все в школе, в Колином доме, в нашем. Его прозвали "Адмиралом", а меня "маленькой адмиральшей". Ребята мечтали в армию, в моряки...
      Коля долго не решался на первую записку. Передал мне послание Изя, его младший дружок-сосед. Я вспыхнула, засмущалась горячей радостью и не могла сразу прочесть: мне казалось, что все знают, что в записке, и теперь будут показывать на меня пальцами. Я выбежала в сад из дому, понеслась к моей Бештау, у первой скалы в колючем терновом кустарнике спряталась и прочла. Это были стихи. Про меня. Про друзей. И про него самого. С тех пор хлынул поток рифмованной грусти. Рифмованной неотвратимости.
      К тому времени Коля закончил десятый класс и ждал повестку из военкомата. Все ребята нашей "морской" танцевальной компании, которую мы называли еще и веселой артелью "Рио-Рита", уже один за одним отправлялись на фронт. Кроме Изи - он был на два года младше.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12