Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сказки на новый лад - Мать извела меня, папа сожрал меня. Сказки на новый лад

ModernLib.Net / Ужасы и мистика / Людмила Петрушевская / Мать извела меня, папа сожрал меня. Сказки на новый лад - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Людмила Петрушевская
Жанр: Ужасы и мистика
Серия: Сказки на новый лад

 

 


На следующее утро она снова улетела в ступе с пестом. Еще и помело захватила, потому что в туманный день кто-нибудь мог заметить ее легкий след в небе. Лучше на всякий случай замести. Баба-Яга очень осторожна, но иногда проруха бывает и на нее.

Пеликаничка, пес и кот сидели на полу со своими раскрасками. У Пеликанички любимый цвет синий, у кота – черный, а пес сказал, что ему все цвета нравятся. Тут избушка пошла вертеться вокруг себя, карандаши покатились по полу. Появился вчерашний незнакомец, и курьи ноги затеяли привычную маскировку. Тот опять закричал, как он восхищается диковинной красотой Пеликанички, как мечтает обессмертить ее.

– Мое имя у всех ассоциируется с прекрасными птицами! – вопил он, махая под окнами папкой с работами.

– А-со-ци… это что? – прошептал пес. Он такого сроду не слышал и не услышит никогда.

Тут по лесу пошел треск и гул – вернулась Баба-Яга и со всех костяных ног бросилась на осанистого художника, собираясь как следует отделать его пестом.

– Стойте, стойте! – закричал тот. – Я только хотел создать портрет вашей дочери! Нельзя же держать взаперти такую красоту! Любая мать хочет, чтобы дочь оценили по достоинству. Дайте людям восхищаться ею! Идите сюда, посмотрите, как я изобразил ее пернатых братьев и сестер.

Бабу-Ягу одолело любопытство, да и совесть ее глодала за эту глушь, где проходит детство дочери… и она согласилась взглянуть на рисунки.

А они и впрямь того стоили.

Там были черные и белые цапли, розовые колпицы, ибисы, аисты – то на охоте, то в гнезде с птенцами, то высоко в небе, то скользя над искрящейся водой: даже струящийся сквозь великолепные крылья свет художнику удалось показать, так велико было его искусство.

– Позвольте зайти к вам, хотя бы на полу разложить рисунки, чтобы вы могли их как следует рассмотреть, – попросил незнакомец. – Здесь такой ветер, прямо рвет всё из рук.

И правда – ураганный ветер вдруг налетел на избушку, и каждый порыв его словно хотел сказать что-то Бабе-Яге, но та не обращала внимания.

Курьи ноги послушно развернули избушку, и Баба-Яга зашла туда с незнакомцем, которого звали Джон Джеймз Одюбон.

– Что ж, приготовьте гостю чаю с печеньем, – рявкнула Баба-Яга коту, но тот ответил:

– У нас нету ни чая, ни печенья. – А пес зарычал.

– Не обращайте на него внимания, – сказала Баба-Яга. Пес очень обиделся.

– Света слишком мало, – заметил Одюбон. – Может, у вас есть еще лампа, чтобы рисунки получше разглядеть? Я бы очень хотел, чтоб вы оценили их по достоинству и позволили написать портрет вашей прекрасной дочери.

– Да, лампа есть, – радостно кивнула Баба-Яга.

– И еще, бабушка, уважьте меня, будьте так добры, – посадите куда-нибудь под замок этих пса и кота. Пес слишком у вас агрессивный, а на кошек у меня аллергия.

Баба-Яга отвела пса и кота в чулан и сама полезла туда же искать лампу.

– Вот поди ж ты, – бормотала старуха, – я ж ее сюда ставила, на самую верхнюю полку, чтоб не достать…

Одюбон захлопнул дверь и задвинул засов. Баба-Яга с котом и псом от удивления дар речи потеряли. А потом услышали свою прекрасную Пеликаничку:

– Пожалуйста, добрый господин, не забирайте меня из этого ясного мира!

Потом резкий хлопок, словно бы из пистолета, жуткие крики изумления и боли, а потом – тишина… Пес завыл, кот зашипел. Баба-Яга что есть мочи заколотила в дверь костлявыми кулаками и пятками, острыми, как лошадиные копыта, но дверь была старая и надежная, доски почти окаменели, и одолеть ее было нелегко. Пес бросался на дверь снова и снова, царапал ее, грыз и наконец отодрал щепку, за ней еще одну. Он и сам не знал, долго ли терзал дверь. У собак ведь нет понятия о времени. Вроде бы еще вчера он был щенком и цапал зубами носок Бабы-Яги, ковылявшей по комнате, ловил бабочек и радостно скалился, когда хозяйка сажала его полетать с собой по небу в ступе (пока он не перестал в нее помещаться). Вроде бы еще вчера у него была мягкая черная шерстка, нежные розовые лапки, а зубы такие белые… а может, это завтра, а?

Все-таки пес прогрыз в двери дыру, сквозь которую сумел протиснуться. И глазам его предстала такая жуть, что он ничего не понял. Только задрожал и завыл. Прекрасную Пеликаничку проткнули железными прутьями и поставили в красивую позу, словно живую – огромные крылья развернуты, шея изящно выгнута. Но жизнь из нее ушла, глаза стали тусклые, черные, страшные.

– Образец! – закричал кот у пса за спиной. – Он сделал из нашей сестры образец!

И псу на спину посыпались слезы Бабы-Яги, тяжелые, словно градины.

Пес выскочил за дверь. И помчался по лесу. Где-то впереди тоже бежал сломя голову человек, зажав подмышкой свои презренные карандаши и бумагу. Пес то и дело оступался и дважды падал, потому что ноги у него отвыкли от таких нагрузок, а сердце кровью обливалось с горя. Наконец он бросил тщетную погоню – злодей ушел уже слишком далеко. Посидев и отдышавшись немного, пес почуял все тот же ужасный запах – мучительной смерти. Совсем рядом оказался брошенный бивак Одюбона, кострище еще теплилось. Вокруг было много спиленных деревьев, и на каждом пне – по яркой лесной птице… дрозды, жаворонки, дятлы, какие-то разноцветные узорчатые пичуги, пес даже имен их не знал. Тельца, проткнутые длинными костылями, стояли стоймя, нитки и проволока поднимали головки, крылья, хвосты. Еще ужаснее было смотреть на расчлененных птиц – у них для науки отрезали перья и лапы. Пес заскулил и бросился прочь. Долго ли, коротко ли бежал он, большое расстояние покрыл или не очень, но в конце концов вернулся к избушке на курьих ногах. Курьи ноги плакали, плакала Баба-Яга, и кот тоже плакал. Баба-Яга обнимала дочку, баюкала ее на коленях, и слезы-градины катились потоком на бурую грудь Пеликанички.

Утром кот сказал:

– Надо что-то делать.

– Сейчас опять пойду за ним и разорву на куски, – устало сказал пес.

– На кой черт нам сдался этот Одюбон, – вздохнул кот. – Что целиком, что по кускам. Нам нужна прекрасная наша сестричка Пеликаничка.

– Может, царевича Ивана позвать? – предложил пес.

– Только время попусту потеряете, – проворчала Баба-Яга. – Эвон теперь и царевна при нем, и дворец. Хоть бы вспомнил о нас когда, позвонил али написал, так ведь не дождешься. Никакого толку от него.

– Вот что, – объявил кот. – Посадим-ка мы нашу маленькую Пеликаничку в печку!

– Мою доченьку? В холодную печку?

– Зачем в холодную? – обиделся кот. – Разогреем градусов до, скажем, двухсот пятидесяти, ну и посадим… всего на полчасика.

– На полчасика? – спросил пес.

– Эта печка сто лет уж как не топилась, – сказала Баба-Яга.

Все-таки сделали они по совету кота – а что им еще оставалось?

Разогрели печку, чтобы тепло было, но не жарко, и осторожно положили туда Пеликаничку.

– Ох ты дитятко мое горемычное, – причитала Баба-Яга. – Бело личико не сожгите, красный клювик-то не сломайте.

И стали они ждать.

– Уже минуло полчаса? – то и дело спрашивал пес.

– Нет еще, – отвечал кот.

Наконец полчаса прошло, Баба-Яга открыла заслонку, и Пеликаничка, прекрасная как прежде, вышла оттуда и упала в их объятия. Живая.

После того случая Баба-Яга, как и прежде, летает по небу в своей ступе, управляя пестом. Только вместо помела возит с собой ту самую вторую лампу, которая освещает то, что люди не знают, не стремятся или не хотят знать. Если ей случается встретить человека, она спускается и светит лампой над ним – и тогда он видит, какие удивительные птицы и звери живут на земле, как бесценна их неповторимая таинственная красота, и понимает, что вредить им просто недопустимо, потому что они дороже старых замков или золотых каменьев, добытых из-под земли.

Правда, Бабе-Яге удается просветить всего несколько человек за день.

Однажды она осветила лампой семерых, но обычно ей попадается гораздо меньше народу.

Нужны тысячи лет, может, даже десятки тысяч, чтобы все увидели мир в этом свете.

Как-то вечером Баба-Яга вернулась домой, очень усталая, собрала свое маленькое семейство – пса, кота, Пеликаничку – и сказала:

– Касатики мои, у меня ведь силушка-то волшебная есть еще. Может, вы в человеческом обличье жить хотите? А то ведь думают, заколдованные вы. Хотите, я вас сейчас в людей превращу?

Кот и пес ей ответили, а Пеликаничка с того самого дня, как очнулась от смерти, немая стала. Пес и кот хором сказали:

– Нет!

***

Лет двадцать назад, исследуя для одной книги острова Флорида-Киз, я узнала, что Джон Джеймз Одюбон, известный орнитолог и художник, уничтожил огромное количество птиц. (А может, это всем давно известно?) Он без устали убивал просто из спортивного интереса, и мог бы истребить обитателей нескольких мангровых островов просто потому что… потому что, начав, уже трудно остановиться. Я всей душой желаю, чтобы кара истории настигла его. И Баба-Яга в этом смысле может оказаться очень полезной.

Некоторые лингвисты утверждают, что часть ее имени, «баба», происходит от слова «пеликан». А сам пеликан – яркий персонаж многих легенд. Вернувшись к гнезду и обнаружив, что птенцы мертвы, пеликан рвет себе грудь и оживляет их собственной кровью.

Баба-Яга – самое удивительное создание русского фольклора, ее поведение совершенно непредсказуемо. В этом рассказе она становится доброй, печальной и даже, наверное, трагической фигурой.


– Дж. У.

Джонатон Китс

Страсть

Перевод с английского Максима Немцова

Россия. «Снегурочка»

Помнят еще старожилы те времена, когда у этой страны была зима, и один год сменялся другим без помех. Выпадет первый снег – и люди бросают поля под паром, идут в лес дрова рубить. А там и дня не пройдет – ползут слухи: дескать, ее видали.

Нет, не знакомая – лично с нею никто не знался, то есть ни кума она им была, ни сватья. Но имя ей придумали еще во время оно и между собой ее так называли, как мужчины о девушках обычно говорят. Прозвали ее Страсть.

И всегда рассказывали одно. Выйдет крестьянин на росчисть, костерок себе разведет для тепла – вдруг чует: дунуло на него слегка из теней под буреломом. Потом видит: два глаза небесно-серые за ним смотрят. Так она всегда и появлялась – та девушка, которую они звали Страсть. Мужики давай ее подманивать наперебой, чтобы к нему одному поближе подошла, не к другим. А она всегда поодаль держится.

Не из скромности, ясно: сама-то в чем мать родила ходит, кожу только снежком припорошит, а то и просто ледком подернет. Да и не позаигрываешь с нею особо: городские-то барышни свои изъяны скрывают тем, что ухажеров своих стравливают, и те давай друг к другу придираться, а у Страсти никаких огрехов не наблюдалось. Из-за костерков своих они ее зовут, а она будто и не знает, как им на зов ответить.

Понимала ли, чего им от нее надобно? Всякий год эхом прежнего в ушах звучал. Она же, просыпаясь в первом снегу, припоминала не то, что было с ней прежней зимой, – помнила лишь тягу, что ни к чему ее так и не привела.

Как все началось, она видела – кто ж скажет, когда, – в дремучих лесах, где жила целую вечность. Такая же девушка – груди крутые, что снежные вершины под вьюгой волос, – рука об руку вышла с мужчиной на широкий луг, они обнялись и как бы слились под единой кожей. Потом – его слова, ее слезы. Трещина, дрожь. Они баюкали друг друга, словно были друг другу ранами.

Знай Страсть такое слово, чай, назвала бы любовью. А то и ненавистью, будь та ведома ей и приди ей это слово в голову, пока она смотрела, как пара пререкается. Но слов у нее не было, язык ей – не поводырь. А стало быть, она лишь баюкала онемелую свою плоть и грезила, каково это будет…

Что? Чувствовать? Желать? Как? Кто поистине одинок, даже если никогда не один? И потом, после, каждый год, под покровом зимы замирала она на самой кромке человечности. И мужчины манили ее переступить порог.

Всю зимнюю пору они умоляли ее, пока она не выходила наконец слишком близко к огню. И когда иней на ней тек струйками, с ним таяла и она – растекалась чистой водой. А потом холодная свора зимы бросалась за ней в погоню, текла вниз по реке сквозь запретную чащу, в неведомое. Из-под снега пробивался новый весенний родник. И труд начинался сызнова – круг сева и жатвы, что поглощал всех почти круглый год. Столько работы – надо же хлеба на стол. Праздным царь лишь одному крестьянину дозволял остаться – тому, кто выманивал Страсть из-под сени леса. Такова была его награда за рвение, чтоб закончилась зима.

Каждый год мужчины все рьянее старались навязать Страсти ее судьбу. Пели ей, на скрипице или дудочке играли. Стоило лишь раз им увлечься ею – и больше не услышишь в кабаке от них сальностей про вьюгу ее волос, про груди эти крутые, что как снежные вершины. Каждый только о себе думал.

Однакож, чем сильней тужились они, тем упрямей она к ним не выходила. Царь же смотрел, как подданные его льстят и подкупают Страсть, лебезят перед нею даже больше, чем перед его величеством. Раньше-то зимою отдыхали, а теперь она стала докучливее сева – трудов много, а пожнешь что? Для всех, кроме того, кто подманивал Страсть и выводил ее, – еще девять месяцев потуг.

Гам стоял зимой такой, что ушам больно: всякий музыку играет, как умеет, пляшет, хлеб, мед и золото сулит. Страсти и не понять уже, в какую сторону смотреть, а уж кого в соблазнители себе выбрать – и подавно. Был год, когда повлеклась она к тому крестьянину, у кого рог трубил громче: приняла она, душа простая, рев этот за силу его желанья. В другую зиму пошла за тем, кто плясал так, что глаз не отвести: решила, дурочка, что эдак вот тонко он чувствует. А то была пора, когда склонилась она к тому, у кого товар лучше: понадеялась, бестолковщина, что это щедрость в нем говорит.

После она уже совсем забыла, чего желала отыскать среди людей. Зимою возвращалась – ежегодный обряд – и бушевала, ища побольше, получше… чего? Она уже не робела. Заваливала костры, хоронила селян под своими покровами снега. Люди звали ее жестокой – уже не дурочкой простодушной – и не понимали, отчего она стала так похожа на них.

Тот год зима растянулась – апрель, май, июнь, июль. К августу уже для тепла жгли дни календарей. Царь повелел: тому, кто низвергнет ее, никогда больше не придется работать. Но те, кто некогда глотки друг другу рвали, лишь бы ее подманить, теперь лишь упрашивали: только уйди. Рога и дудочки забросили, голоса слились в один: «Провались ты, Страсть! Пошла прочь! Уходи! Вон!»

Сентябрь, октябрь, ноябрь. Зима увела в другую зиму. Царские охотники расставляли на Страсть капканы. Стреляли наповал, а заряды лишь тонули в снегу. Декабрь, январь, февраль, март. Месяцы теряли смысл, годы – счет. Какие уж тут слова? Время отмерялось лишь мучительным наступленьем голода. Люди уже томились по смерти.

В конце концов у царя остался лишь сын – только его можно было отправить из дворца за дровами, разогреть царю кашку. Когда началась та нескончаемая зима, парнишка был еще молод и о Страсти слыхал только, что чудовище она ненасытное, жрет человеческую жизнь. Соображал, что ее нужно бояться – это зверь огромный, как все их царство, тело ее объемлет горы и долы; говорят, эта женщина мужей замораживает своим дыханьем. Отцу даже не пришлось его предупреждать, чтоб был осторожней.

Сапоги он надел из воловьей шкуры на меху, втрое шнуром подвязал их до бедра. Шапку и рукавицы ему стачали из той же шкуры, и сидели они так ладно, что в них и вздрогнуть было негде. А вот тулуп шубой был благородной: царю его завещал его отец, которому одеянье досталось по наследству от его отца, – традиция, говоря короче, уходила к тому поколению, после которого больше не осталось позолоты на листьях семейного древа. Но из чего был сделан тулуп этот, люди уже не помнили: из шкуры ли вымершего зверя – не дракона ли? – а то из самой земной коры. В тот день царь возложил это одеянье на своего сына.

Взяв топор и пилу, парнишка ушел в леса. Быть может – впервые за все свои шестнадцать лет остался один, если б, помстилось ему, не пара глаз, на него устремленных. Если взглянуть искоса – пасмурно-серых, но стоило посмотреть туда прямо, и они прояснились: два открытых зрака. На него смотрела девочка – он таких раньше и не видывал. Все маленькое тело заснежено, а волосы спутаны жестоким ненастьем, что изгалялось над всею ее наготой.

Сказать правду, парнишка не был особым храбрецом. Сжалься он над нею, спаси девушку от зимы, уведи под крышу – глядишь, судьба его постигла бы та же, кинься он на нее. А он подходил, ничего не желая: только подойти ближе.

Холоднее, холоднее, все холодней. Он протянул к ней руку. Снежная шуба ее была мягка, как мех. Он смахнул снег, и пока тот падал, ее голые руки встретились с плечами царского сына – снять и его оболочку.

Говорят, последним замерзающее тело чувствует всепроникающий жар. Девушка все ближе – вот изморозь уж тает у нее на грудях и бедрах, на шее напряженной, на пределе живота, – и все больше одеяний он отпускает от себя. После чего Страсть, люди бают, увела его прочь.

Зима ужалась до весны, опрометью накинулась на лето. Царь отправился искать сына. А нашел на опушке лишь тулуп, что его мальчик надевал. Ни крови на нем не было от зубов зверя. Ни косточки не осталось – и похоронить нечего. Жизнь шла своим чередом.

В тот год зима не пришла. Ни один крестьянин не видел больше Страсть. Работали весь декабрь, словом перекинуться некогда, столь неуклонно рожала земля. Процветание – отдыхать-то когда? Еще год миновал, два и три года, четыре. Погода не отступала, полям не выпадало отоспаться под снежным одеялом. Так все и шло, рабочие руки не знали покоя.

Паши да сей да жни да паши да сей да жни да паши. Редко-редко мерный этот шаг сбивался на час от раскатов далекой бури. Царь, у себя во дворце запершись, верил: это горние боги оплакивают с ним вместе потерю сына. А крестьяне знали: то почва лесная взбрыкивает, а вовсе не буря. То Страсть с любимым своим борется – с тем пареньком, что увлекся ею до того, что ощутила она себя люто – да полно, может ли быть такое? – человечицей.

***

Не могу сказать, когда впервые услышал о русской «снежной деве» – Снегурочке, – или кто мне рассказал эту сказку. Больше того, с тех пор мне ни разу не попадалось ничего похожего на ту версию, которую я запомнил. Надо полагать, ошибка где-то у меня в памяти: вероятно, той версии вовсе не существует. «Страсть» я написал, чтобы сохранить ту Снегурочку, что осталась со мной, пусть она и плод моего воображения.

У фольклора много слоев. Каждое изложение какого-нибудь сюжета – редакция, подогнанная под конкретные время и место. Мне хотелось бы верить, что процесс этот нескончаем – даже в обществе, которое отнесло прочь от традиции спонтанного рассказывания сказок, и оно теперь больше ценит письмо и запись. За прошедшие полтора века поставлены балет, опера и два фильма на основе русской сказки о снежной деве, а это знак того, что Снегурочка по меньшей мере выжила при переходе к носителям для записи. Она очень жива, и если даже при каждом появлении – включая и мою историю – иная, это как-то неуловимо ей к изменчивому лицу.


– Дж. К.

Людмила Петрушевская

Где я была

Россия. «Иван-Царевич»

Как забыть это ощущение удара, когда от тебя уходит жизнь, счастье, любовь, думала женщина Юля, наблюдая в гостях, как ее муж сел и присох около почти ребенка, все взрослые, а эта почти ребенок. А потом он поднял ее и пошел с ней танцевать, а по дороге сказал своей сидящей Юле, показав глазами на девушку: «Гляди, какое чудо вымахало, я ее видел в шестом классе», – и радостно засмеялся. Дочка хозяев, действительно. Живет здесь. Как забыть, думала Юля на обратном пути в вагоне метро, когда пьяноватый муж (слуховой аппарат под видом очков) важно начал читать скомканную газету и вдруг смежил усталые глазенки под ярким светом. Ехали, приехали. Он сел с той же газетой в туалете и, видимо, заснул, пришлось его будить стуком, все было мелко, постыдно, а что в быту не постыдно, думала Юля. Муж храпел в кровати, как всегда когда выпьет. «Господи, – думала Юля, – ведь ушла жизнь, я старуха никому не нужная, за сорок с гаком, пропала моя судьба».

Утром Юля в одиночестве приготовила семейный завтрак и вдруг сообразила, что надо пойти куда-нибудь. Куда – в кино, на выставку, даже рискнуть в театр. Главное, с кем, одной идти как-то неловко. Юля обзвонила своих подруг, одна сидела обмотавшись теплым платком, болезнь называлась «праздник, который всегда с тобой», почки. Недолго поговорили. У другой никто не брал трубку, видимо, отключила телефон, третья собиралась уходить, стояла на пороге, заболела какая-то очередная престарелая родня. Эта подруга была одинокая, но всегда веселая, бодрая, святая. Мы не такие.

Можно было начать убираться, начальница на работе говорила: «Когда мне было плохо, вот когда диагноз поставили как у сестры, сразу после ее смерти, я пришла домой и взяла и стала мыть пол». Далее следовала история чудесной ошибки в диагнозе. А идея была такая: не сдаваться! Чистые полы!

Стирка, посуда, все раскидано после вчерашних сборов на этот противный день рождения у институтской подруги мужа. Убраться и потом думать, что никто ничего не делает, все одна только она. Муж встанет расспавшийся после вчерашнего, будет смотреть на домашних неохотно, брюзжать, орать, вспоминать волшебное видение, дочь хозяев, а как же. Уйдет до ночи. Надо скрыться, скрыться куда-нибудь. Пусть сами раз в жизни. Больше нет сил.

И тут Юля вспомнила, а не поехать ли в то единственное место, где никогда не удивятся, примут и напоят чаем и выслушают, и даже постелят переночевать – то есть не поехать ли к старой дачной хозяйке, у которой жили много лет подряд, еще когда Настя была маленькая, а они с мужем Сережей надеялись на лучшее будущее. Эта дачная хозяйка была для Юли очень дорогим воспоминанием, при всех сложных отношениях с собственной матерью Юля привязалась к совершенно посторонней старушке, трогательному и мудрому существу. Она казалась Юле даже красивой, доброй и по-детски хитрой. Хотя эта баба Аня с собственной дочерью, в свою очередь, жила много лет в разводе, если можно так выразиться, – та не ездила к матери, гуляла на полную катушку, зато оставила бабке в наследство малолетнюю Маринку, забитое черноволосое существо, боящееся чужих людей.

Вот! Когда ты всеми заброшен, позаботься о других, посторонних, и тепло ляжет тебе на сердце, чужая благодарность даст смысл жизни. Главное, что будет тихая пристань! Вот оно! Вот что мы ищем у друзей!

Юля, вдохновленная, усмехнулась сама себе, быстро все прибрала, стараясь не разбудить домашних, и пошла рыться, искать мешок со старыми Настиными вещичками, которые специально собирала для бабы Ани, помня, что у старушки внучка растет безо всякой внешней помощи.

Юля нашла даже и кое-что для самой бабы Ани, теплую кофту, и через два часа уже бежала по привокзальной площади, едва не попав под машину (вот было бы происшествие, лежать мертвой, хотя и решение всех проблем, уход никому не нужного человека, все бы освободились, подумала Юля и даже на секунду оторопела, задержалась над этой мыслью), – и тут же, как по волшебству, она уже сходила с электрички на знакомой загородной станции и, таща на себе походный рюкзак, продвигалась знакомой улочкой от станции на окраину поселка, в сторону речки.

Воскресным октябрьским днем тут было пусто, светло, ветви уже оголились, воздух попахивал дымком, баней, несло молодым вином от палого листа, печальным уютом чужой жизни за заборами и немного почему-то кладбищем, в окнах уже теплились огни, хотя еще не стемнело. Тоска, простор, белые небеса, счастье прошлых лет, когда они с Сережей были молодые, когда являлись друзья сюда на дачу, все веселились, пили, жарили шашлыки над оврагом и т. д. Помогали бабе Ане, поскольку в ее большом доме вечно что-то текло, проваливалось, требовало молотка. В те годы можно было оставить бабе Ане на вечерок маленькую Настю, они подружились с молчаливой Маринкой. Баба Аня их укладывала спать, а Юля с Сережей ехали в город на чей-то день рождения, пили и пели до утра и могли вернуться только назавтра к вечеру, дочка была под присмотром, а баба Аня говорила – и в отпуск езжай те, я разве не пригляжу. И в отпуск поехали на две недели, на юг одни с Сережей. А бабе Ане тоже было хорошо, ей оставили деньги и продукты. Правда, когда вернулись, дочка Настя в тот же вечер от счастья тяжело заболела и лежала те же самые две недели. Весь отдых был забыт, и загар смылся, Юля не спала десять ночей, Настя чуть не помирала. Все на свете пребывает в равновесии, говорила себе Юля, идя с рюкзаком, говорила чуть ли не вслух.

Тропинка пружинила, тут почва сырая глина, так, теперь улица разветвляется, нам надо левей, мимо забора врачей. Так прозывались их соседи, действительно, муж работал в санэпиднадзоре, и они по субботам выкачивали выгребную яму и поливали накопившимся добром свой сад, якобы преследуя экологически чистые цели (на самом деле чтобы не нанимать машину), и по окрестностям плыл смрад, какой всегда несется от натуральных органических удобрений. Такой же гнилой ветерок веял и сейчас (вот откуда запах кладбища).

Баба Аня в свое время смеялась над такой агрономией, она-то была специалист по зерну, работала в каком-то НИИ, даже ездила в командировки, и только выйдя на пенсию, тут, на природе, окрестьянилась, вернулась к языку нижегородских предков, клубнику упорно называла «глупнига» (второй вариант «виктория»), носила платок на голове и резиновые опорки на ногах, мочилась под кусты (вот это и удобрение!), и все у нее произрастало как от волшебного слова, само по себе. В сельской местности она поселилась давно, оставив городскую квартиру дочери, якобы чтобы ей не мешать (на самом деле это была гражданская война с разрухой для обеих сторон, чем всегда кончается гражданская война).

Юля успешно продвигалась по заросшей тропе, среди поредевшего черного бурьяна, тут вроде бы уже давно не ходили? Затем она сняла с калитки поржавевшее кольцо, употребляемое вместо щеколды, отогнала от забора отсыревшую калитку и радостно замахала в сторону дома, увидев, что занавеска на окне дрогнула.

Баба Аня дома! Она увидела Юлю и, наверно, обрадовалась, старушка всегда любила их семью.

Постучав в незапирающуюся дверь, Юля миновала холодные сени и бабахнула кулаком по холстине, которой баба Аня обшила вход в свои покои.

– Иду-иду, – отвечал глухой голосок бабы Ани.

Юля вошла в тепло, в запахи чужого дома, и сразу повеселела от этого милого духа.

– Ну здравствуйте, Бабаня! – воскликнула она чуть ли не со слезами. Приют, ночлег, тихая пристань встречала ее. Бабаня стала еще меньше ростом, ссохлась, глаза, однако, сияли в темноте.

– Я вам не помешала? – довольно спросила Юля. – Я вашей Мариночке привезла Настенькины вещи, колготки, рейтузики, пальтишко.

– Мариночки нет уже, – живо откликнулась Бабаня, – всё, нету больше у меня.

Юля, продолжая улыбаться, ужаснулась. Холод прошел по спине.

– Иди, иди, – сказала Бабаня довольно ясно, – иди отсюда, Юля, уходи. Не нужно мне.

– Я вам тут привезла всего, накупила, колбасы, молока, сырку.

– Ну и забирай все. Не нужно. Забирай и уходи, Юля.

Бабаня говорила как всегда, тонким, приятным голоском, была в своем уме, но слова у нее были немыслимые.

– Что-то случилось, Бабаня?

– Да все нормально. Все нормально происходит. Иди отсюда.

Бабаня не могла так говорить! Юля стояла испуганная и оскорбленная и не верила своим ушам.

– Я чем-то обидела вас, Бабаня? Я не приезжала долго, да. Я-то вас все время помню, но жизнь…

– Жизнь и есть жизнь, – туманно сказала Бабаня. – Смерть смерть.

– Времени все нет…

– А у меня времени вагон, так что иди своей дорогой, Юля.

– Но я вам все оставлю тогда… Выложу… Чтобы обратно не тащить, Бабаня.

(Господи, что же стряслось?)

– И зачем, и зачем, – ясным, скандальным голосом спросила как бы себя Бабаня. – Мне ничего уже не надо. Всё. Я похоронена. Всё. Что мне надо? Крест на могилу.

– Что случилось, вы можете мне сказать? – надрывалась Юля.

Дом был теплый, и в коридоре, где разговаривали Юля и Бабаня, на полу лежали, как всегда, распластанные картонные ящики для чистоты. Дверь в комнатку Бабани стояла настежь, там позванивало, как комарик, радио, там были видны через оконные стекла деревья. Все осталось таким, как было всегда. А Бабаня сошла, видать, с ума.

Случилось самое страшное, что может быть с живым человеком.

– Ну я и говорю тебе, я умерла.

– Давно? – машинально спросила Юля.

– Ну уж две недели как.

Ужас, ужас. Бедная Бабаня.

– Бабаня, а где девочка? Мариночка?

– Ну я не знаю, ее на похороны не водили, Света не забрала ее к себе, я надеюсь. Света была плохая, совсем нехорошая, то ли она продала уже квартиру, короче, оборвалась вся. На ногах болячки, трофические язвы, что ли, газетами обмотаны. Меня хоронил Дима. Она так болталась, рядом. Он ее шугал, Дима.

– Дима?

– Ну вот которого она бросила с Мариночкой годовалой, а сама ушла. Год Мариночке был. Дима, Дима. Он тогда Мариночку сдал в Дом ребенка. Я забирала-то, не помнишь. Али я не рассказывала?

– Что-то помню.

– Или не рассказывала… Много вас тут ходит. Живут, уезжают, ни письма, ни весточки. Умирала одна. Упала тут. Марина была в школе.

– Вот я приехала же!

– Дима меня хоронил, но просто сжег, а вазу эту еще оттуда не взял. Меня не похоронили. Я приехала сюда. Пока что я тут временно. Света совсем плохая, бомж, бомж. Она даже не соображает, что может жить тут, Дима ее пугнул из зала крематория, когда она начала свои ноги заново в газеты обертывать. В больницу в морг ко мне она как-то дорожку нашла. А из автобуса ступила, сукровица потекла, вид нехороший. Нашла газеты в урне. Света, я же знаю, надеялась, думала выпить на поминках. Дима ее как-то разыскал, но не знал, что она уже такая. Но я здесь недолго пробуду, до сорокового дня. Потом уже-то все, прощайте с Богом. Ну все, Юля, уходи.

– Бабаня! Это все у вас усталость. Вы отдохните! Ну хотите, я с вами поживу? Мариночку найду. Она когда пропала?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4