Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Странствие Бальдасара

ModernLib.Net / Историческая проза / Маалуф Амин / Странствие Бальдасара - Чтение (стр. 7)
Автор: Маалуф Амин
Жанр: Историческая проза

 

 


— Ладно, сын мой, вы хорошо сделали, что расстались с ней, потому что вас во время пути вело Провидение, и вот вы в Константинополе; тогда как шевалье, взявший с собой эту книгу, которую он считал спасительной, никогда сюда не приедет. Да приимет его Господь в милосердии своем!

Если я хотел услышать от отца Тома подробности кораблекрушения, я не узнал ничего нового; но если я хотел получить утешение, он мне его дал, и, покидая церковь, я шел уже более быстрым шагом, грусть этих последних дней рассеялась.

Больше всего — к чему лгать? — взбодрили меня его размышления об этом путешествии. Вот почему вечером, как только вернулся Бумех, я дал ему порассуждать о шансах добраться до новой копии «Сотого Имени», а потом произнес со вздохом, без зазрения совести приписав себе авторство этого здравого наблюдения:

— Не знаю, вернемся ли мы с этой книгой, но счастье, что мы не поехали с ней.

— И почему же?

— Потому что шевалье, который путешествовал как раз вместе с этой книгой…

Марта улыбнулась, глаза Хатема заискрились смехом, а Хабиб не постеснялся расхохотаться, положив руку на плечо своего брата, который пренебрежительно отстранился и раздраженно ответил, не глядя на меня:

— Наш дядя воображает, что «Сотое Имя» — чудотворная реликвия. Мне так и не удалось объяснить ему, что своего обладателя может спасти не сам предмет, а скрытое внутри него слово. Книга, которой владел Идрис, была только копией копии. А мы сами, для чего мы приехали в этот город? Чтобы взять книгу у шевалье, если он позволит, и снять с нее копию! Ведь мы ищем не сам предмет, а спрятанное слово.

— Какое слово? — спросила Марта невинным голосом.

— Имя Бога.

— Ты хочешь сказать «Аллаха»?

Чтобы ответить ей, Бумех заговорил своим самым ученым, самым назидательным тоном:

— Аллах всего лишь сочетание слов «аль-илах», что значит просто «Бог». Это даже не имя, а только обозначение. Как если бы ты сказала «султан». Но у султана тоже есть имя, его зовут «Мухаммед», «Мурад», «Ибрагим» или «Осман». Папа, которого мы зовем Святым Отцом, тоже имеет собственное имя.

— Потому что папы и султаны умирают, — сказал я, — и меняются. Если бы они не умирали, если бы всегда оставались одни и те же, нам не было бы нужды называть их по имени или обозначать цифрой, достаточно было бы сказать «Папа», «Султан».

— Ты не прав. Так как Бог не умирает и его никогда не сменит другой, нам не нужно называть его иначе. Но это не означает, что у него нет другого имени, личного. Он не доверит его всем смертным, а только тому, кто заслуживает знать это имя. Вот те и есть истинные Избранные, и им довольно произнести божественное имя, чтобы избегнуть любой погибели и отвратить любое бедствие. Вы возразите мне, что если Бог открывает свое имя только тем, кого Он избрал, значит, для обладания подобной привилегией недостаточно иметь книгу Мазандарани. Конечно. Несчастный Идрис всю жизнь владел этой книгой, и, возможно, так ничего и не узнал об этом. Чтобы заслужить знание высшего имени, нужно принести доказательства исключительной набожности или несравненной мудрости, или же обнаружить какое-то другое качество, отличающее этого человека от остальных смертных. Но случается и так, что Бог дарит свою любовь тому, кого ничто, по видимости, не выделяет из других. Он посылает ему знаки, доверяет свои заветы, открывает ему тайны и превращает его пресную жизнь в служение, память о котором остается в веках. Не стоит спрашивать себя, почему был избран этот, а не другой; Тот, кто единым взглядом объемлет прошлое и грядущее, принимает во внимание лишь наши сегодняшние поступки.

Не считает ли себя мой племянник и в самом деле избранником Небес? Пока он говорил, у меня возникло именно такое чувство. По его совсем еще детскому, покрытому светлым пушком лицу словно пробежала какая-то дрожь, которая меня обеспокоила. Настанет день, когда я должен буду вернуть этого мальчика его матери, но удастся ли мне сделать это или же он снова потянет меня в дорогу, как тянул нас всех до сих пор?

Нет, не всех! То, что я только что написал, — неправда! Марта поехала, потому что у нее были свои причины, Хабиб — движимый духом рыцарства или волокитства, Хатем просто последовал за своим хозяином в Константинополь, как он следовал за мною повсюду. Один я уступил настояниям Бумеха, а ведь мне надлежало остановить его. Я снисходительно слушал его даже тогда, когда понимал, что его разум есть неразумие, а его вера не благочестива.

Быть может, мне стоило обходиться с ним по-другому. Противоречить ему, прерывать его, высмеивать, словом, вести себя с ним как положено дяде с юным племянником, вместо того, чтобы проявлять столько уважения к его личности, к его познаниям. Правда в том, что я испытываю некоторую робость рядом с ним и даже какой-то страх, который должен преодолеть.

Будь он посланцем Небес или вестником Сумерек, он все еще мой племянник, и я заставлю его поступать, как положено племяннику!


5 ноября.

Я отправился во дворец султана вместе с Мартой, по ее просьбе. И я тотчас ушел оттуда по просьбе своего приказчика, который считал, что мое присутствие сделает задачу более тяжкой. Я облачился в свою лучшую одежду, чтобы вызвать к себе уважение, а добился только того, что привлек к нам завистливые и жадные взгляды.

Мы вступили в первый двор при дворце вместе с сотней других просителей — таких молчаливых, будто они вошли в молитвенный дом. Эту тишину рождал ужас, внушенный близостью того, кто властен здесь над каждым в жизни и смерти. Никогда раньше не приходилось мне бывать в подобном месте, и я поспешил удалиться от этой толпы людей, которые строили козни тихим шепотом и которые двигались по двору, взрывая песок и источая тоску и страх.

Хатем хотел встретиться в Оружейном зале с судейским секретарем, пообещавшим ему какие-то сведения в обмен на небольшую сумму. Когда мы подошли к двери здания, бывшего некогда церковью Святой Ирины, мой приказчик попросил меня подождать снаружи, боясь, как бы чиновник, увидев меня, не увеличил свои требования. Но было уже слишком поздно. К несчастью, он вышел как раз в это время за каким-то делом и не преминул смерить меня взглядом с головы до пят. Когда он вернулся в свой кабинет, его притязания выросли в пятнадцать раз. С процветающего генуэзца можно потребовать больше, чем с сирийского крестьянина, сопровождающего бедную вдовицу. Десять аспров 26 превратились в сто пятьдесят, а сведения стали еще более скудными, так как тот человек, вместо того, чтобы выложить все, что знал, придержал главное — в надежде добиться новой мзды. Так, сверившись с просмотренным списком, он сообщил нам, что имя Сайафа, мужа Марты, не значится среди приговоренных преступников, но есть и второй список, к которому у него нет никакого доступа. Пришлось платить и благодарить, так и не добившись никакой определенности.

Хатем хотел еще с кем-то встретиться в этом дворце — «под куполом» — за дверьми Зала Спасения. Он умолял меня не провожать их дальше, и я, скорее развеселившись, чем рассердившись, скрылся, чтобы подождать их снаружи, у хозяина кофейни, которую мы приметили у входа. Эти сложности вывели меня из себя; я никогда не пошел бы туда, если бы Марта не настаивала. Отныне я и не подумаю впрягаться в это ярмо и желаю им добиться своего как можно скорее и с наименьшими затратами.

Они вышли через час. Тот человек, с которым хотел увидеться Хатем, велел ему зайти в следующий четверг. Он — такой же судейский секретарь, но служит в Башне Правосудия, где принимает бесчисленных челобитчиков и препровождает их еще выше. Он взял серебряную монету — обычную плату за назначенную встречу. Если бы я был с ними, он потребовал бы золотой.


6 ноября.

Сегодня случилось то, что должно было случиться. Не ночью, не в стыдливом смущении, не обнимаясь тайком в постели, нет: в самый разгар утренней зари, когда снаружи уже доносился неясный гул просыпающихся улочек. Мы оба — я и она — были на втором этаже в доме господина Баринелли и, спрятавшись за шторами как две праздные кумушки, выглядывали из окна, наблюдая за передвижениями жителей Галаты 27. Пятница — день молитвы, а для некоторых день прогулки, праздника или отдыха. Наши спутники уже отправились — каждый по своим делам, хозяин тоже ушел. Мы услышали, как хлопнула дверь, потом увидели, как он осторожно двигается по переулку прямо под нашим окошком, он и его беременная красавица. Она прихрамывала, вцепившись ему в руку, внезапно она споткнулась и чуть было не растянулась на мостовой, потому что смотрела только на своего мужчину, вместо того, чтобы глядеть себе под ноги. Он подхватил ее в последний момент, нежно пожурил, постучав рукой по лбу, и провел в воздухе воображаемую линию от ее глаз к ногам. Она кивнула, дав понять своему защитнику, что все поняла, и их прогулка возобновилась, но они пошли медленнее.

С завистью наблюдая за ними, мы с Мартой рассмеялись. Наши руки соприкоснулись, а потом мы взялись за руки так же, как они. Наши взгляды встретились, и — словно в игре, в которой никто не хочет отвернуться первым, — мы надолго замерли, отражаясь в глазах друг друга, как в зеркале. Эта сцена могла бы стать смешной или показаться ребячеством, если бы через минуту по щеке Марты не скатилась слеза. Слеза была такой неожиданной, ведь с ее лица еще не стерлась улыбка. Тогда я поднялся, обогнул низкий столик, где еще дымились чашки с кофе, встал позади нее, обнял за плечи и слегка сжал ее грудь.

Она откинула голову назад, приоткрыла губы и закрыла глаза, невольно вздохнув. Я поцеловал ее в лоб, потом нежно коснулся век, потом уголков ее губ, одного, другого, робко приближаясь ко рту. Но я не стал сразу целовать ее прямо в губы, а начал ласкать их своими; мои губы дрожали, и я бесконечно повторял: «Марта», произнося все итальянские и арабские слова, означающие «сердце мое», «моя любовь», «любимая», «девочка моя», а затем: «я очень тебя хочу».

И вот мы оказались в объятиях друг друга. В доме все еще было тихо, и мир снаружи постепенно становился все более далеким.

Три ночи мы спали бок о бок на одной постели, но я так и не познал ее тела, так же как и она не прикасалась к моему. В деревне портного Аббаса я всю ночь держал ее за руку — как вызов обстоятельствам, а в Тарсе она расстелила черный плащ своих волос и укрыла ими мою руку. Это были два долгих месяца робких попыток, а с другой стороны — месяцы страха и надежды на то, что эта минута когда-нибудь настанет. Писал ли я уже, какой красавицей была дочь цирюльника? Она и теперь такая же красавица, она не потеряла своей свежести, но приобрела больше нежности. Мне стоило бы сказать — нежности и страсти. Ни одно объятие не похоже на другое. Ее — когда-то должно было быть одновременно дурманящим и мимолетным, дерзким и беззаботным. Я этого не знал, но, глядя на женщину и ее руки, можно догадаться, как она обнимает. Сейчас же она была страстной и нежной, ее руки обхватили меня так, словно мы плыли вместе, спасаясь от смерти, а вся ее беззаботность была притворством.

— О чем ты думаешь? — спросил я, когда мы перевели дыхание и успокоились.

— О нашем хозяине и его служанке: все должно было их разлучить, и, однако, они представляются мне самыми счастливыми из людей.

— Мы тоже могли бы быть самыми счастливыми из людей.

Она сказала со вздохом и глядя в другую сторону:

— Может быть.

— Почему только «может быть»?

Она склонилась надо мной, будто хотела разгадать мои мысли. Потом улыбнулась и поцеловала меня между бровей.

— Не говори больше ничего. Иди ко мне!

Она снова легла на спину и с силой привлекла меня к себе. Я огромен как буйвол, а она дала мне почувствовать себя на ее груди легким, как новорожденный младенец.

— Иди ко мне!

Ее тело стало для меня родной, знакомой страной: холмы и ущелья, тенистые тропинки и пастбища, земля — такая обширная и щедрая; мы сжимали друг друга в объятиях, и ее ногти вонзались мне в спину, вонзались и оставляли на коже полукруглые отметины.

Задыхаясь, я вновь прошептал на своем языке: «Я хочу тебя!», а она ответила на своем: «Мой любимый!», потом повторила, почти заплакав: «Моя любовь!» И тогда я назвал ее: «Жена моя!»

Но она все еще жена другого, будь он проклят!


7 ноября 1665 года.

Я поклялся не ходить больше во дворец и позволить Хатему плести интриги, как он пожелает. Но сегодня я предпочел проводить их — его и Марту — до Верхних Ворот и прождал их все утро в той же кофейне. Мое присутствие никак не отразилось на предпринятых хлопотах, но теперь оно получило новый смысл. Задача обретения бумаги, которая даст свободу этой женщине, перестала быть для меня дополнительной заботой, прибавившейся к истинным целям путешествия: погоне за Мармонтелем и «Сотым Именем». Шевалье больше нет, а книга Мазандарани кажется мне теперь миражом, до которого мне никогда не добраться. Тогда как Марта — здесь, передо мной, она больше не посторонняя самозванка, она мне роднее всех родных, разве могу я оставить ее на произвол судьбы сражаться с уловками оттоманской дипломатии? Я не могу представить себе, как спокойно вернусь домой без нее. А сама она никогда не сможет вернуться в Джибле и противостоять этим проходимцам — семье своего мужа — без султанского фирмана, вновь делающего ее свободной женщиной. На следующий же день после возвращения ей перережут горло. Ее судьба отныне связана с моей. А так как я честный человек, моя судьба навсегда связана с ее.

Вот что я скажу об этом: это словно мой долг, это не только долг, но также и долг, отрицать который было бы иллюзией. Ведь я связан с Мартой не случайностью или внезапной прихотью. Внутри меня долго зрело желание, я предоставлял действовать мудрому времени, потом, однажды, в ту благословенную пятницу, я обнял ее, показав ей, что хочу ее всем своим существом, и она приняла меня. Кем бы я был, если бы оставил ее после этого? К чему носить столь славное имя, если позволить сыну трактирщика — такому, как Баринелли, — выказать себя более благородным, чем я?

Я точно знаю, как должен себя вести; к чему же теперь спорить, к чему подыскивать аргументы для себя самого, как будто я стараюсь убедить себя в этом? Но выбор, сделанный мной сейчас, увлекает меня гораздо дальше того, куда я думал зайти. Если Марта не добьется того, за чем приехала, если будет получен отказ в письменном подтверждении смерти ее мужа, она уже не сможет вернуться домой, следовательно, и я тоже. Что же тогда делать? Смирюсь ли я с тем, что ради того, чтобы не бросать эту женщину, мне придется бросить все, что у меня есть, все, что построили мои предки, и отправиться скитаться по миру?

От всего этого голова у меня идет кругом, и, кажется, разумнее было бы подождать и посмотреть, что принесет мне следующий день.

Хатем и Марта вышли из дворца к обеду, измученные и отчаявшиеся. Им пришлось выложить каждый взятый с собою аспр и пообещать еще, ничего не добившись взамен.

Судейский из Оружейного зала сразу же сообщил им, что просмотрел второй список с преступниками и вытянул у них несколько звонких монет, прежде чем сказать, что он там нашел. Как только деньги были заплачены, он объявил им, что имени Сайафа там нет. Но тотчас добавил вполголоса, что знает о существовании третьего списка, оставленного для самых страшных преступлений, и что посмотреть его, не подкупив сначала двух очень важных персон, невозможно. Он потребовал задаток в сто шестьдесят аспров, но великодушно удовольствовался ста сорока восемью, имевшимися у просителей, пригрозив, что больше не станет их принимать, если они снова покажут себя столь недальновидными.


9 ноября 1665 года.

То, что произошло сегодня, заставляет меня желать как можно скорее покинуть этот город, и Марта сама умоляет меня о том же. Но куда мы пойдем? Без этого проклятого фирмана ей никогда не вернуться в Джибле, а она может надеяться добиться его только здесь, в Константинополе.

Так же как вчера, мы отправились в султанский дворец продолжать наши хлопоты, и, как вчера, я устроился в кофейне, пока мой приказчик и «вдова», облаченная в черное, прошли в первый двор, называемый «Двором янычар», смешавшись с толпой просителей. Как и вчера, я покорился трех— или четырехчасовому ожиданию, перспектива которого меня вовсе не огорчала, ввиду того, что хозяин кофейни оказывал мне самый горячий прием. Он был греком, уроженцем Кандии, и беспрестанно повторял мне, как он счастлив принимать генуэзца, потому что мы можем вместе обсудить все плохое, что думаем о венецианцах. Мне-то они никогда ничего плохого не делали, но отец всегда говорил, что их надо ругать, и в память о нем я не должен менять свои взгляды. У содержателя кофейни были более веские причины сердиться на них; он не слишком ясно высказывался об этом, но я, по некоторым намекам, кажется, догадался, что один из них соблазнил его мать, а потом бросил ее, и она умерла от горя и стыда, а сам он был воспитан в ненависти к собственной крови. Он говорил по-гречески, мешая итальянские и турецкие слова, и нам удавалось вести долгие разговоры, прерываемые заказами покупателей. Часто это были молодые янычары, глотающие свой кофе, не слезая с лошади, потом они старались подбросить вверх пустую чашку, а хозяин пытался ее подхватить, вызывая взрывы смеха; перед ними он делал вид, будто его это веселит, но как только они удалялись, он скрещивал пальцы и бормотал себе под нос греческие ругательства.

Сегодня мы с ним недолго проговорили. Хатем и Марта вернулись через полчаса — бледные и дрожащие. Я усадил их и заставил выпить по большому глотку холодной воды, прежде чем они смогли поведать мне о своих злоключениях.

Они уже пересекли первый двор и направлялись ко второму, чтобы снова встретиться с судейским «под куполом», когда увидели возле Ворот Спасения, разделяющего оба двора, необычную толпу. На камне лежала отрубленная голова. Марта отвела глаза, но Хатем не побоялся подойти ближе.

— Смотри, — сказал он ей, — узнаешь его?

Она заставила себя посмотреть. Это был секретарь из Башни Правосудия, тот самый, к которому они ходили в прошлый четверг и который назначил им встречу через неделю! Им очень хотелось узнать, почему его постигла эта кара, но они ни о чем не решились спросить и стали пробиваться к выходу, держась друг за друга и пряча лица, из страха, как бы их горе не было истолковано как знак того, что они в сговоре с казненным!

— Ноги моей больше не будет в этом дворце! — сказала мне Марта, когда мы плыли в лодке, возвращаясь в Галату.

Я поостерегся противоречить, чтобы не подвергать ее еще одному испытанию, но ей совершенно необходимо добиться этой проклятой бумаги!


10 ноября.

Чтобы помочь Марте отогнать воспоминания об отрубленной голове, я повез ее в город. Маимун, отправляясь из Афьон-Карахисара вместе с караваном, дал мне адрес одного из своих двоюродных братьев, у которого он думал остановиться. Я сказал себе, что, может быть, настало время зайти туда и справиться о нем. Мы отыскали дом с некоторым трудом, впрочем, он был там же, в Галате, всего в нескольких улицах от того дома, где расположились мы. Я постучал в дверь. Через минуту ее приоткрыл какой-то мужчина и задал нам три-четыре вопроса, даже не пригласив войти. Когда в конце концов он решил отойти в сторону, произнеся несколько холодных вежливых слов, я уже решил в душе, что не стану попирать землю его жилища. Он настаивал, впрочем, недолго, но для меня это уже было дело решенное. Я лишь узнал от него, что Маимун оставался в Константинополе только несколько дней и сразу опять уехал, не сказав, куда направляется, — или его кузен не счел меня достойным доверия. На всякий случай я оставил свой адрес, точнее, адрес Баринелли, если мой друг вернется, прежде чем мы уедем, потому что сам я не стану возвращаться за сведениями о нем к этому негостеприимному человеку.

Потом мы переплыли Золотой Рог, чтобы пойти в город, где Марта, по моему настоянию, купила себе две прекрасные ткани — одну черную с серебряными нитями, а другую из небеленого шелка, усыпанную небесно-голубыми звездами. «Ты подарил мне ночь и зарю», — сказала она мне. Если бы мы не стояли посреди толпы, я бы ее расцеловал.

На новом базаре, где торгуют пряностями, я встретил одного генуэзца, живущего здесь всего лишь несколько месяцев и уже владеющего одной из самых прекрасных парфюмерных лавок Константинополя. Напрасно все же нога моя так никогда и не ступала по городу моих предков; я не мог удержаться от горделивого чувства, случайно столкнувшись с процветающим, отважным и уважаемым соотечественником. Я попросил его составить для Марты духи — самые тонкие, какие когда-либо были у дамы. Я дал ему понять, что Марта моя супруга или невеста, впрочем, я не слишком ясно это высказал. Тот заперся в задней комнате своей лавки и вернулся с великолепным темно-зеленым флаконом, пузатым, как паша перед послеобеденным отдыхом. Духи пахли алоэ, фиалкой, опиумом и двумя сортами амбры.

Когда я спросил генуэзца, сколько я ему должен, он сделал вид, что не хочет ничего брать, но то была лишь обычная вежливость купца. Он не замедлил назвать мне цену, прошептав ее на ухо, и я счел бы ее неприемлемой, если бы не увидел, как чудесно вспыхнули глаза Марты от восторга перед сделанным мной подарком.

Не слишком ли я бахвалился, без конца развязывая кошелек и раздавая заказы, не спрашивая цену? Что за важность: я счастлив, она счастлива, и я не стыжусь своего бахвальства!

На обратном пути мы остановились у галатской портнихи, чтобы снять с Марты мерку. А потом еще у башмачника, выставившего у входа в свою лавку изящные туфельки. Марта каждый раз возражала, а потом уступала, зная мою несговорчивость. Может, я и не ее законный муж, но я уже больше, чем муж, и взял на себя все обязанности этого положения, как будто это одни привилегии. Мужчина должен одевать женщину, которую он раздевает, и одаривать благовониями ту, которую обнимает. Так же как он должен защищать, даже если это грозит ему гибелью, ту, чей легкий шаг слышен рядом с его поступью.

Вот как я заговорил — словно влюбленный паж. Уже вечер и пора отложить перо и подуть на еще не высохшие чернила, искрящиеся, будто глаза проказницы…


14 ноября.

Вот уже четыре дня, как я настаиваю, чтобы Марта поборола свои страхи и вновь пошла во дворец, но только сегодня она наконец согласилась. Мы отправились туда, взяв с собой Хатема, переплыли пролив и зашагали, прячась под зонтиком от нескончаемого дождя. Чтобы отвлечь ее, я весело болтал о том о сем, указывая на красивые дома, попадавшиеся нам на пути, на странные одеяния прохожих, мы переглядывались, стараясь не засмеяться раньше другого. И так продолжалось до той минуты, пока мы не добрались до входа во дворец. Тогда ее лицо омрачилось, и мне уже не удалось ее развеселить.

Как обычно, я поспешил в кофейню к моему греку из Кандии, а «вдова» пошла к Верхним воротам, оглядываясь на каждом шагу и бросая на меня прощальные взгляды, словно нам уже не суждено увидеться. Эти взгляды разрывали мне сердце, но должна же она добыть этот чертов фирман, чтобы мы могли свободно любить друг друга! И вот я напустил на себя строгий вид и смело подал ей знак идти и пересечь эти ворота. На это она была не способна. С каждым шагом она дрожала все больше и шла все медленнее. Напрасно славный Хатем поддерживал ее под руку и увещевал шепотом: ее уже не несли ноги. Ему пришлось смириться и отвести ее ко мне, почти волоком. Утопая в слезах, она извинялась, рыдая, за то, что выказала себя такой слабой.

— Как только я приблизилась к воротам, мне показалось, что я снова вижу отрубленную голову. У меня даже во рту пересохло.

Я утешал ее, как мог. Хатем спросил, стоит ли ему туда сходить. Поразмыслив, я попросил его зайти только к секретарю из Оружейного зала, узнать, что он нашел в третьем списке, и сразу же возвращаться. Ответ судейского был тем самым, какого я опасался: «В третьем списке ничего нет. Но мне стало известно, что существует четвертый список…» За свои труды он потребовал еще два пиастра. Наше несчастье стало верной рентой для этого жалкого молодчика.

Мы ушли оттуда, унылые и огорченные, и всю обратную дорогу молчали.

Что же теперь делать? Хорошо бы дать ночи успокоить мою тревогу. Если бы мне удалось заснуть…


15 ноября.

Ночь не принесла никакого решения, и мне захотелось найти утешение от своих тревог в молитве. Но я сразу пожалел об этом. Нельзя внезапно ощутить себя верующим, как нельзя внезапно стать неверующим. Должно быть, даже Всевышний утомился от скачков моего настроения.

Отправившись этим воскресным утром в церковь в Пере, я спросил у отца Тома, не исповедует ли он меня. Посчитав, что тут, вероятно, что-то срочное, он извинился перед окружавшими его многочисленными прихожанами, отвел меня к исповедальне и выслушал мой — столь неловкий! — рассказ о Марте и обо мне. Прежде чем дать отпущение грехов, он взял с меня обещание не приближаться больше к «этой женщине», поскольку она не моя жена. Помимо укоров, он также обратился ко мне со словами поддержки. Я запомню эти слова, но не уверен, что сдержу обещание.

В начале службы я совсем не хотел исповедоваться. Я стоял, преклонив колена, в полумраке под внушительными сводами, в облаке ладана, и пережевывал свои волнения и страхи, как вдруг меня охватило это желание. Прекрасно понимаю, что к этому меня подтолкнул вовсе не приступ благочестия, а приступ отчаяния. Моим племянникам, приказчику и Марте, сопровождавшим меня в церковь, наверное, пришлось долго меня дожидаться. Если бы я хорошенько подумал, я бы отложил эту исповедь, чтобы прийти туда одному. Я редко исповедуюсь, и все в Джибле это знают; чтобы снискать расположение кюре, я дарю ему время от времени какую-нибудь молитвенную книгу, и он делает вид, будто верит в то, что я мало грешил. Вот почему мой сегодняшний жест равносилен публичной исповеди — я понял это по поведению моих спутников, когда мы вышли из церкви. Глаза Хатема светились насмешкой, глаза племянников то смотрели на меня сердито, то избегали моего взгляда, а глаза Марты кричали: «Предатель!» Насколько мне известно, сама она не исповедовалась.

Придя домой, я посчитал необходимым торжественно собрать их всех вокруг себя и объявить, что намерен жениться на Марте, как только она добьется расторжения своего первого брака, и что я только что говорил об этом с капуцином. Добавив, сам не слишком этому веря, что, если, по счастью, ее вдовство будет подтверждено на днях, мы поженимся здесь же, в Константинополе.

— Вы для меня мои дети, и я хочу, чтобы вы любили и уважали Марту как собственную мать.

Хатем склонился к моей руке, потом — к руке моей будущей супруги. Хабиб горячо расцеловал нас обоих, пролив бальзам мне на сердце; Марта долго обнимала его, но на этот раз, клянусь, я не испытал ревности; уверен, что никогда они не будут сжимать друг друга в тесных объятиях. Что до Бумеха, он тоже подошел нас обнять — в своей манере: бегло, загадочно. Казалось, он погружен в размышления, о которых мы никогда ничего не узнаем. Может быть, он думал, что это неожиданное потрясение — еще один знак, еще один из бесчисленных ударов, волнующих душу перед концом света.

Сегодня вечером, сидя в своей комнате и выводя эти строки, я ощутил угрызения совести. Если бы я мог прожить этот день еще раз, я прожил бы его иначе! Ни исповеди, ни торжественного заявления. Но что за важность! Что сделано, то сделано! Нельзя наблюдать за собственной жизнью с высокой вершины!


16 ноября.

При пробуждении угрызения совести продолжали терзать меня. Чтобы усмирить их, я сказал себе, что исповедь освободила меня от давящего бремени. Но это не совсем так. Осознание акта плотской любви придавило мои плечи только в ту минуту, когда я преклонил колени в церкви, не раньше. Раньше я не называл грехом то, что случилось в пятницу. А теперь я сержусь на себя за то, что назвал так нашу любовь. Если я думал освободиться от тяжести в исповедальне, то сейчас понимаю, что, напротив, только взвалил на себя лишний груз.

Больше того, меня обступили тревожные вопросы: куда нам идти? куда мне вести своих? к чему побуждать Марту? Да, что же делать?

Хатем сказал мне, что, по его мнению, наилучшим решением было бы добиться от какого-нибудь чиновника за большую мзду получения фальшивой бумаги, удостоверяющей, что муж Марты казнен. Я не отверг с испуганным видом этого предложения, как должен был бы сделать честный человек. У меня слишком много седых волос, чтобы я еще верил в чистоту, справедливость или невинность этого мира, и, по правде говоря, я даже склоняюсь к тому, что лучше уж подложный документ, который освободит нас, чем подлинный, который закабалит. Но вернуться в Джибле и повенчаться в церкви на основании бумаги, о которой я буду знать, что это фальшивка? Провести остаток жизни в страхе увидеть, как однажды откроется дверь и войдет человек, которого я преждевременно похоронил, чтобы жить с его женой? Нет, я не могу на это решиться!


17 ноября.

Сегодня вторник, и чтобы отвлечься от своих тревог, я позволил себе одну из моих излюбленных радостей — побродить одному по улицам города и на целый день затеряться в квартале книжных лавок. Но когда по соседству с мечетью Сулеймана я простодушно упомянул имя Мазандарани в разговоре с купцом, спросившим, что я ищу, тот нахмурил брови и быстро подал мне знак понизить голос. Удостоверившись, что меня никто, кроме него, не слышал, он пригласил войти и приказал своему сыну удалиться, чтобы мы могли поговорить без свидетелей.

Но даже когда мы остались одни, он говорил очень тихо: настолько, что мне приходилось делать постоянное усилие, чтобы расслышать его. По его словам, самым высоким властям стало известно о предсказаниях насчет Судного дня, что уже рядом с нами; один астролог будто бы сказал великому визирю, что все столы скоро будут перевернуты, а яства убраны, что самые большие тюрбаны падут на землю вместе с головами, которые их носят, и все дворцы обрушатся на тех, кто в них обитает. Из страха, как бы эти слухи не вызвали панику или мятеж, был отдан приказ забирать и уничтожать все книги, объявляющие о неотвратимости конца света; те же, кто их переписывает, продает, распространяет или комментирует, подлежат самому суровому наказанию. Все это делается под покровом тайны, признался мне славный человек, показав на закрытую лавку соседа, который был схвачен и замучен, и даже его собственные братья не решались справляться о его судьбе.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26