Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Французское завещание

ModernLib.Net / Макин Андрей / Французское завещание - Чтение (стр. 11)
Автор: Макин Андрей
Жанр:

 

 


      Своим криком я хотел выплеснуть все это на Шарлотту. Я ждал от нее ответа. Я хотел, чтоб она объяснилась – чтоб оправдалась. Ибо именно она передала мне эту французскую чувствительность – свою, – приговорив меня к тягостному существованию меж двух миров.
      Я заговорю с ней об отце с его «дыркой» в черепе – этим маленьким кратером, где билась его жизнь. И о матери, от которой мы унаследовали страх перед неожиданным звонком в дверь в праздничные вечера. Оба мертвы. Неосознанно я винил Шарлотту в том, что она их пережила. В ее спокойствии на похоронах моей матери. И в этой жизни, очень европейской по своему здравому смыслу и чистоте, которую она вела в Саранзе. Я видел в ней олицетворенный Запад, тот рациональный и холодный Запад, на который русские таят неисцелимую обиду. Эта Европа из цитадели своей цивилизации снисходительно наблюдает за нами, варварами, с нашими бедами – за войнами, в которых мы гибнем миллионами, за революциями, сценарии которых она для нас составляет… В моем юношеском бунте была немалая доля этого врожденного предубеждения.
      Французский привой, который я считал атрофировавшимся, все еще был во мне и мешал мне видеть. Он расчленял реальность надвое. Как тело той женщины, за которой я подглядывал в два иллюминатора: была женщина в белой блузке, спокойная и очень обыкновенная, и была другая – огромный круп, своей плотской мощью делающий почти ненужным остальное тело.
      И тем не менее я знал, что две женщины – на самом деле всего одна. В точности как разорванная реальность. Французская иллюзия мутила мне зрение, подобно тому как опьянение удваивает мир обманчиво живым миражом…
      Мой крик набирал силу. Картины, которым предстояло облечься в слова, все быстрее и быстрее кружились перед глазами: Берия, бросающий шоферу: «Догони-ка вон ту, хочу поглядеть…», и человек в наряде Деда Мороза- мой дед Федор, арестованный в новогоднюю ночь, и тонкие руки моей юной возлюбленной – детские руки с голубыми жилками, и вздыбленный круп с его звериной силой, и эта женщина, колупающая лак на ногтях, пока овладевают нижней половиной ее тела, и сумочка с Нового моста, и «Верден», и весь этот французский хлам, испортивший мне юность!
      На станции Саранза я, сойдя на перрон, остановился, по привычке высматривая Шарлотту. Потом со злобной издевкой обозвал себя дураком. В этот раз меня никто не ждал. Бабушка даже не подозревала о моем приезде! К тому же и поезд был совсем не тот, которым я приезжал каждое лето. В Саранзу он прибывал не утром, а вечером. И состав, неправдоподобно длинный, слишком длинный и внушительный для этой маленькой провинциальной станции, тяжело тронулся и двинулся дальше, на Ташкент – к азиатским пределам империи. Ургенч, Бухара, Самарканд – эхо его маршрута отзывалось у меня в голове, будя восточный соблазн, мучительный и глубокий для каждого русского.
      Все в этот раз было не так, как всегда.
      Дверь была не заперта. В те времена еще запирали квартиры только на ночь. Я толкнул ее, словно во сне. Я заранее так ясно все себе представил, мне казалось, я знаю слово в слово, что сейчас скажу Шарлотте, в чем ее обвиню…
      Однако, услышав еле уловимое прищелкивание двери, знакомое, как голос близкого человека, вдохнув легкий и приятный запах, всегда витавший в квартире Шарлотты, я почувствовал, как слова улетучиваются из головы. Только какие-то обрывки заготовленного вопля еще звенели у меня в ушах:
      «Берия! И старик, который спокойно поливает гладиолусы! И женщина, рассеченная надвое! И забытая война! И насилие, учиненное над тобой! И сибирский чемодан со старыми французскими бумажками, который я волочу за собой, как каторжник свое ядро! И наша Россия, которую ты, француженка, не понимаешь и никогда не поймешь! И моя возлюбленная, которой собираются «заняться» два подонка!»
      Она не слышала, как я вошел. Я увидел ее у балконной двери – она сидела, склонив лицо над какой-то светлой одеждой, расстеленной на коленях; поблескивала иголка (не знаю почему, но в памяти моей Шарлотта всегда штопала кружевной воротничок)…
      До меня донесся ее голос. Это было не пение, а скорее медлительный речитатив, мелодичное мурлыканье, прерываемое паузами, в ритме безмолвно струящихся мыслей. Да, полунапев, полуговор. В перегретом оцепенении вечера эти звуки давали ощущение прохлады, как хрупкая музыка клавесина. Я прислушался к словам, и несколько секунд у меня было чувство, что я слышу какой-то иностранный язык, незнакомый, ничего мне не говорящий. Потом я узнал в нем французский… Шарлотта напевала очень медленно, иногда вздыхала, пропуская между строфами своего речитатива неизмеримое молчание степей.
      Это была песенка, очарование которой я испытывал еще в очень раннем детстве и которая теперь сосредоточила на себе всю мою злость.
 
В ногах и в головах
Букетики барвинка…
 
      «Ну да, вот она, эта французская чувствительность, которая не дает мне жить!» – думал я в негодовании.
 
И там с тобой вдвоем
Мы будем спать вовеки…
 
      Я вошел в комнату и объявил намеренно резко и по-русски:
      – Это я! Могу спорить, ты меня не ждала!
      К моему удивлению, а также и разочарованию, взгляд Шарлотты, обратившийся на меня, остался спокойным. Я чувствовал в ее глазах то непоколебимое самообладание, которое обретают, изо дня в день приручая боль, страх, опасность.
      Выяснив посредством нескольких ненавязчивых и по видимости обыденных вопросов, что я явился не как вестник новой трагедии, она вышла в прихожую и позвонила тетке, чтоб сообщить ей о моем местонахождении. И снова я был удивлен тем, как свободно говорила Шарлотта с этой женщиной, настолько не похожей на нее. Ее голос, голос, который только что напевал старинную французскую песенку, окрасился легким простонародным акцентом, и она сумела в двух словах все объяснить, все уладить и свести мое бегство к обычной летней поездке. «Она пытается под нас подделаться, – думал я, слушая разговор. – Она пародирует нас!» Спокойствие Шарлотты и эта очень русская интонация только обострили мое ожесточение.
      Я принялся караулить каждое ее слово. Какое-то из них должно было послужить детонатором для моего взрыва. Сейчас Шарлотта предложит мне «буль-де-неж'и», наше излюбленное лакомство, и тут-то я и обрушусь на все эти французские штучки. Или, может быть, пытаясь воссоздать атмосферу наших былых вечеров, она станет рассказывать о своем детстве, вот именно, о каком-нибудь собачьем парикмахере с набережной Сены…
      Но Шарлотта молчала. И уделяла мне очень мало внимания. Словно мое присутствие никак не всколыхнуло течения этого обычного вечера ее жизни. Время от времени она встречала мой взгляд, улыбалась мне, и снова ее лицо замыкалось.
      Ужин удивил меня своей скудностью. Не было ни «буль-де-нежей», ни каких-либо других деликатесов нашего детства. Несколько оторопев, я сообразил, что этот черный хлеб и слабый чай были повседневной пищей Шарлотты.
      После еды я ждал ее на балконе. Те же гирлянды цветов, та же беспредельность степи в знойном мареве. И между двумя розовыми кустиками – лицо каменной вакханки. Мне вдруг захотелось швырнуть эту голову за перила, вырвать цветы, расколоть неподвижность равнины своим криком. Да, вот сейчас Шарлотта придет, сядет на свой стульчик, разложит на коленях шитье…
      Она пришла, но, вместо того чтобы устроиться на своем низком сиденье, облокотилась на перила рядом со мной. Вот так мы раньше, сестра и я, стояли бок о бок, наблюдая, как степь погружается в темноту, и слушая рассказы бабушки.
      Да, она облокотилась на рассохшиеся перила, загляделась в безграничный простор, наливающийся лиловой прозрачностью. И вдруг, не глядя на меня, заговорила отстраненным, задумчивым голосом, словно обращенным ко мне и еще к кому-то:
      – Знаешь, как странно… На прошлой неделе я встретила одну женщину. На кладбище. У нее сын похоронен в той же аллее, что и твой дед. Мы разговорились о них, о их смерти, о войне. О чем еще говорить у могил? Ее сын был ранен за месяц до конца войны. Наши солдаты уже наступали на Берлин. Она каждый день молилась (она была верующей – или стала, пока ждала), чтобы ее сына оставили в госпитале еще на неделю, еще на три дня… Он погиб в Берлине, в самых последних боях. Уже на улицах города… Она рассказывала об этом очень просто. Даже плакала просто, когда говорила о своих молитвах… И знаешь, о чем напомнил мне ее рассказ? Об одном раненом солдате у нас в госпитале. Он боялся возвращаться на фронт и каждую ночь растравлял свою рану. Я его за этим застала и рассказала главному врачу. Ему наложили гипс, и через какое-то время он выздоровел и снова отправился на фронт… Понимаешь, тогда мне это казалось так ясно, так справедливо. А теперь я как-то немножко теряюсь. Да, жизнь уже позади, и вдруг все надо снова передумывать. Может быть, тебе это покажется глупым, но иногда я задаю себе такой вопрос: «А если я послала его на смерть, того молоденького солдата?» Я говорю себе, что, возможно, где-то в глубине России какая-то женщина каждый день молилась, чтобы его продержали в госпитале как можно дольше. Как та женщина на кладбище. Не знаю… Я не могу забыть лицо этой матери. Понимаешь, наверное, я ошибаюсь, но мне теперь кажется, что в ее голосе был словно бы оттенок упрека. Не знаю, как все это себе объяснить…
      Она умолкла и какое-то время оставалась неподвижной, с широко открытыми глазами, зрачок которых, казалось, хранил свет угасшего заката. Я тоже не шевелился, смотрел на нее искоса и не мог повернуть голову, изменить положение рук, разжать стиснутые пальцы…
      – Пойду постелю тебе, – сказала она наконец и ушла с балкона.
      Я поднял голову и окинул взглядом то, что меня окружало. Стульчик Шарлотты, лампа с бирюзовым абажуром, каменная вакханка с ее меланхолической улыбкой, этот узкий балкон, висящий над ночной степью, – все показалось мне вдруг таким хрупким! Ошеломленный, я вспоминал о своем желании разбить эту эфемерную рамку… Балкон стал маленьким, словно я смотрел на него откуда-то издалека, – да, маленьким и беззащитным.
 
      На следующий день горячий и сухой ветер захлестнул Саранзу. На углах улиц, отутюженных солнцем, закручивались маленькие пыльные смерчи. И появление их сопровождалось гулкими взрывами – на центральной площади играл военный оркестр, и жаркое дыхание добрасывало до самого Шарлоттиного дома громы боевой славы. Потом их снова резко сменяла тишина, и слышно было царапанье песка об оконные стекла и лихорадочное зудение мухи. Был первый день военных учений, происходивших в нескольких километрах от Саранзы.
      Мы шли долго. Сперва через город, потом степью. Шарлотта говорила тем же спокойным и отрешенным голосом, как вчера вечером на балконе. Ее рассказ растворялся в веселом громыхании оркестра, потом, когда ветер вдруг стихал, каждое слово звучало со странной отчетливостью в пустоте солнца и тишины.
      Она рассказывала о своем кратком пребывании в Москве через два года после войны… Во второй половине ясного майского дня она шла извилистыми переулками Пресни, сбегающими к Москве-реке, и чувствовала, что выздоравливает, отходит от войны, от страха и даже, не смея себе в этом признаться, от смерти Федора или, вернее, от его каждодневного, неотвязного отсутствия… На углу какой-то улицы до нее долетел обрывок разговора прошедших мимо женщин. «Самовары…» – сказала одна из них. «Старый добрый чай», – мысленно отозвалась Шарлотта. Когда же она вышла на площадь перед рынком с его деревянными торговыми рядами, ларьками и дощатым забором, она поняла, что ошиблась. Человек без ног в чем-то вроде ящика на колесах двинулся ей навстречу, протягивая единственную руку:
      – Подай, красавица, рублик инвалиду!
      Шарлотта инстинктивно отшатнулась, до того было похоже, что человек вылезает из-под земли. Тут-то она и заметила, что подступы к рынку кишат искалеченными солдатами – «самоварами». Катясь в своих ящиках – одни на колесах с резиновыми шинами, другие просто на подшипниках, – они перехватывали людей у выхо да, выпрашивая денег или курева. Кто-то подавал, ускорял шаг, ругался, добавляя назидательно: «Вас и так государство кормит… постыдились бы!» «Самовары» почти все были молоды, некоторые заметно пьяны. У всех глаза были пронизывающие, немного сумасшедшие… Три или четыре ящика устремились к Шарлотте. Солдаты отпихивались от утоптанной земли палками, выгибаясь, помогая себе яростными толчками всего тела. При всей мучительности их усилий это было похоже на какую-то игру.
      Шарлотта остановилась, поспешно вытащила из кошелька денежную бумажку и протянула тому, кто приблизился первым. Он не мог взять деньги – на его единственной руке, левой, не было пальцев. Он затолкал бумажку к себе в ящик, а потом вдруг, качнувшись к Шарлотте, коснулся ее лодыжки своей культей. И поднял на нее взгляд, полный горького безумия…
      Она даже не успела понять, что произошло дальше. Она только увидела, как другой калека, с двумя руками, возник рядом с первым и выхватил смятую бумажку из ящика однорукого. Шарлотта ахнула и снова открыла кошелек. Но солдат, погладивший ее ногу, как будто смирился – повернувшись спиной к обидчику, он уже взбирался по очень крутой улочке, обрывавшейся просветом в небо… Шарлотта медлила в нерешительности – догнать его? Дать денег? Еще несколько «самоваров» толкали свои ящики в ее сторону. Она почувствовала дурноту. И страх, и стыд тоже. Короткий хриплый крик разорвал монотонный гомон площади.
      Шарлотта оглянулась. Видение было стремительнее молнии. Однорукий в своем ящике катился вниз по склону, оглушительно тарахтя подшипниками. Он то и дело отталкивался культей от земли, направляя свой бешеный спуск. А изо рта его, искаженного страшным оскалом, торчал зажатый в зубах нож. Калека, отнявший у него деньги, едва успел схватиться за палку. Ящик однорукого врезался в его тележку. Брызнула кровь. Шарлотта видела, как еще два «самовара» устремились к однорукому, который мотал головой, полосуя своего врага. Блеснули еще ножи в зубах. Со всех сторон неслись вопли. Ящики сталкивались. Прохожие, ошеломленные этой битвой, переходившей во всеобщее побоище, не осмеливались вмешаться. Еще один солдат с бешеной скоростью скатился по склону и с ножом в зубах врезался в жуткое месиво искалеченных тел… Шарлотта попыталась подступиться к ним, но побоище происходило почти на уровне земли – чтобы разнять дерущихся, пришлось бы ползти. Уже сбегались милиционеры, испуская пронзительные трели. Зрители очнулись. Некоторые спешили уйти. Другие отступили в тень тополей, чтобы поглядеть, чем кончится драка. Шарлотта заметила женщину, которая, нагнувшись, выволакивала одного из «самоваров» из свалки, приговаривая плачущим голосом: «Леша! Ты же мне обещал больше сюда не ходить! Ты же обещал!» И она ушла, унося калеку, как ребенка. Шарлотта хотела посмотреть, что там с одноруким. Милиционер оттолкнул ее…
      Мы шли напрямик, все дальше от Саранзы. Звуки военного оркестра угасли в тишине степи. Теперь мы слышали только шорох трав на ветру. И в этой бесконечности света и зноя вновь разнесся голос Шарлотты:
      – Нет, они дрались не из-за тех украденных денег, вовсе нет! Все это понимали. Они дрались, чтобы… чтобы отомстить жизни. За ее жестокость, за ее глупость. И за это майское небо над головой… Они дрались, словно бросая кому-то вызов. Да, тому, кто смешал в одной и той же жизни это весеннее небо и их изувеченные тела…
      «Сталину? Богу?» – чуть не спросил я, но от степного воздуха слова делались шероховатыми, их трудно было выговорить.
      Мы никогда еще не заходили так далеко. Саранза давно уже утонула в зыблющейся дымке горизонта. Это движение без цели и смысла было нам необходимо. Я почти физически ощущал за спиной тень маленькой московской площади…
      Мы добрались наконец до насыпи железной дороги. Ее рельсы отмечали некую сюрреалистическую границу в этой бесконечности, где не было никаких иных ориентиров, кроме солнца и неба. Странное дело, по ту сторону путей пейзаж менялся. Нам пришлось обогнуть несколько балок, глубоких каньонов с песчаным дном, потом спуститься в лощину. Вдруг между кустами ивняка сверкнула вода. Мы с улыбкой переглянулись и в один голос воскликнули:
      – Сумра!
      Это был дальний приток Волги, одна из тех неприметных речек, теряющихся в необъятности степей, о существовании которых знают только потому, что они впадают в большую реку.
      Мы пробыли в тени под ивами до самого вечера. Свой рассказ Шарлотта завершила на обратном пути.
      – В конце концов власти решили, что хватит с них этих калек на площади с их криками и драками. Но главное, они портили картину великой Победы. Солдата, понимаешь, предпочитают видеть лихим и неунывающим или… или павшим смертью храбрых. А эти… Короче, в один прекрасный день пригнали грузовики, и милиционеры принялись выдергивать «самоваров» из их ящиков и бросать в кузов. Как дрова на телегу. Одна москвичка рассказала мне, что их отвезли на какой-то остров на одном из северных озер. Приспособили под это бывший лепрозорий… Осенью я пыталась разузнать про это место. Думала поехать туда работать. Но когда весной я приехала в те края, мне сказали, что на острове больше нет ни одного инвалида и лепрозорий закрыт… А места там очень красивые. Сосны, сколько хватает глаз, большие озера, и воздух такой чистый…
      Мы шли уже около часа, когда Шарлотта окликнула меня с легкой невеселой усмешкой:
      – Погоди, посижу минутку…
      Она села на сухую траву, вытянув ноги. Я по инерции сделал еще несколько шагов и обернулся. И опять словно в странном отдалении или с большой высоты я увидел женщину с белыми волосами, в очень простом платье светлого сатина, сидящую на земле посреди чего-то неизмеримого, простирающегося от Черного моря до Монголии и называющегося «степь». Моя бабушка… Я видел ее с той необъяснимой дистанции, которую накануне принял за что-то вроде оптической иллюзии, вызванной нервным перенапряжением. Мне чудилось, я постиг головокружительную бездомность, которую Шарлотта, должно быть, часто ощущала, – бездомность почти космическую. Она была здесь, под этим лиловеющим небом, и казалась совершенно одинокой на этой планете, в сиреневой траве, под первыми звездами. А ее Франция, ее юность были от нее дальше, чем эта бледная луна, – остались в другой галактике, под другими небесами…
      Она подняла ко мне лицо. Глаза ее показались мне больше, чем обычно. Она заговорила по-французски. Мелодия этого языка вибрировала, как последняя весть, донесшаяся из отдаленной галактики.
      – Знаешь, Алеша, иногда мне кажется, что я ничего не понимаю в жизни этой страны. Да, что я так и осталась иностранкой. Прожив здесь почти полвека. Эти «самовары»… Я не понимаю. Были люди, которые смотрели на их драку и смеялись!
      Она переменила позу, собираясь встать. Я поспешил к ней и подал руку. Она ухватилась за мой локоть и улыбнулась мне. И, пока я стоял, наклонившись к ней, коротко проговорила несколько слов, твердый и значительный тон которых удивил меня. По-видимому, я мысленно перевел их на русский и так и запомнил. Получилась довольно длинная фраза, тогда как по-французски Шарлотта подвела всему итог одной картиной: однорукий «самовар» сидит, прислонясь к стволу огромной сосны, и молча смотрит на отблески волн, гаснущие за деревьями…
      В русском переводе, который сохранила моя память, голос Шарлотты добавлял еще, как бы уточняя: «А иногда я говорю себе, что понимаю эту страну лучше, чем сами русские. Потому что столько лет ношу в себе лицо этого солдата… Потому что почувствовала его одиночество там, на озере…»
      Она поднялась и медленно пошла, опираясь на мою руку. Я чувствовал, как утихает в моем теле, в моем дыхании тот агрессивный и взвинченный подросток, что приехал вчера в Саранзу.
      Так началось наше лето, мое последнее лето с Шарлоттой. На следующее утро я проснулся с ощущением, что стал наконец самим собой. Великое спокойствие, горькое и вместе светлое, ширилось во мне. Мне не надо было больше разрываться между двумя моими «я» – русским и французским. Я принял все.
 
      Теперь мы почти все дни проводили на берегу Сумры. Выходили рано утром, прихватив с собой флягу воды, хлеб и сыр. Вечером, по первой прохладе, возвращались.
      Сейчас, когда мы уже знали дорогу, она больше не казалась нам такой длинной. В солнечной монотонности степи мы обнаружили тысячу примет – вехи, скоро ставшие привычными. Гранитная глыба, слюдяные вкрапления которой еще издали искрились на солнце. Полоса песка, похожая на миниатюрную пустыню. Участок, заросший колючками, о которые надо было не зацепиться. Когда Саранза скрывалась из виду, мы знали, что скоро на горизонте вырастет железнодорожная насыпь, блеснут рельсы. А уж переступив эту границу, мы были, можно сказать, на месте – за балками, прорезавшими степь обрывистыми рвами, мы чувствовали присутствие реки. Она, казалось, ждала нас…
      Шарлотта усаживалась с книгой в тени ив, у самой воды. Я до изнеможения плавал, нырял, по многу раз переплывая узкую и не очень глубокую речку. Вдоль ее берегов тянулась цепочка островков, покрытых густой травой, где только-только хватало места растянуться и вообразить, что лежишь на необитаемом острове посреди океана…
      Потом я лежал на песке и слушал неизмеримое молчание степи… Наши беседы возникали без повода и словно вытекали из солнечного строения Сумры, из шелеста продолговатых ивовых листьев. Шарлотта, уронив руки на раскрытую книгу, глядела за реку, на выжженную солнцем равнину, и начинала говорить, то отвечая на мои вопросы, то интуитивно предвосхищая их своими рассказами.
      Именно в эти долгие послеполуденные часы посреди степи, где каждая травинка звенела от зноя и суши, я узнал о прошлом Шарлотты то, что от меня раньше скрывали. А также и то, чего мой детский разум не умел постичь.
      Я узнал, что он действительно был ее первым возлюбленным, первым мужчиной в ее жизни – тот солдат Великой войны, что вложил ей в ладонь осколок, называвшийся «Верден». Только они познакомились не в день триумфального марша, 14 июля 1919-го, но два года спустя, за несколько месяцев до отъезда Шарлотты в Россию. Еще я узнал, что солдат этот был очень далек от героя-усача, блистающего медалями, – изделия нашего наивного воображения. Он был скорее худощав, бледен, с печальными глазами. Часто кашлял. Его легкие были обожжены в одной из первых газовых атак. И не из марширующей колонны вышел он к Шарлотте, протягивая ей «Верден». Он подарил ей этот талисман на вокзале, провожая ее в Москву. Он был уверен, что она скоро вернется.
 
      Однажды она заговорила об изнасиловании… Интонация ее спокойного голоса словно подразумевала: «Конечно, ты уже знаешь, о чем речь… Для тебя это больше не тайна». Я подкреплял эту интонацию наигранно небрежными кивками. Я очень боялся, что после этого рассказа, подняв голову, увижу другую Шарлотту, другое лицо, несущее неизгладимое выражение изнасилованной женщины. Но прежде всего вот какая ослепительная вспышка врезалась мне в мозг.
      Мужчина в тюрбане и длинном халате, очень плотном и теплом, особенно среди окружающих его песков пустыни. Раскосые глаза, похожие на лезвия бритвы, медный загар круглого, лоснящегося от пота лица. Молодой. Он лихорадочно старается ухватить кинжал, висящий у него на поясе по другую сторону от ружья. Эти несколько секунд кажутся нескончаемыми. Потому что и пустыня, и нетерпеливо шарящий человек увидены крохотной частицей взгляда в щелочку между ресницами. Женщина, распростертая на земле, в порванном платье, с растрепанными, полузасыпанными песком волосами, кажется навек обращенной в принадлежность этого пустого пейзажа. Красная струйка стекает по ее левому виску. Но она жива. Пуля содрала кожу под волосами и ушла в песок. Мужчина изгибается, чтобы достать оружие. Ему хотелось бы, чтобы смерть была более материальной – перерезанное горло, струя крови, впитывающейся в песок. Кинжал, который он пытается нашарить, съехал на другую сторону, когда он только что, распахнув халат, накидывался на раздавленное тело… Он в ярости дергает пояс, бросая взгляды, полные ненависти, на застывшее лицо женщины. Вдруг он слышит конское ржание. Он оглядывается. Его товарищи скачут уже далеко, их силуэты на гребне бархана четко виднеются на фоне неба. Внезапно он чувствует себя странно одиноким: он, пустыня в вечернем освещении, эта умирающая женщина. Он плюет с досады, пинает остроносым сапогом безжизненное тело и с ловкостью каракала вскакивает в седло. Когда стук копыт стихает, женщина медленно открывает глаза. И начинает дышать – неуверенно, словно забыла, как это делается. У воздуха вкус камня и крови…
      Голос Шарлотты слился с легким посвистыванием ив. Она умолкла. Я думал о ярости того молодого узбека: «Ему надо было во что бы то ни стало зарезать ее, превратить в безжизненный кусок мяса!» И с проницательностью уже мужской я понимал, что дело было не просто в жестокости. Мне теперь вспомнились первые минуты, следовавшие за актом любви, когда тело, только что желанное, стало вдруг ненужным, чем-то таким, что неприятно видеть, трогать, – почти враждебным. Я вспомнил свою юную подружку на нашем ночном плоту: ведь и вправду я винил ее в том, что больше не желаю ее, что разочарован, что она тут, со мной, прильнула к моему плечу… И, доводя до логического завершения свою мысль, раскрывая до последней наготы этот эгоизм самца, который и пугал, и соблазнял меня, я сказал себе: «На самом деле после обладания женщина должна исчезнуть!» И снова представил себе нетерпеливую руку, нашаривающую кинжал.
      Вдруг я рывком приподнялся и обернулся к Шарлотте. Я собирался задать ей вопрос, который мучил меня не первый месяц и который я мысленно формулировал и переформулировал тысячу раз: «Скажи мне – одним словом, одной фразой, – что такое любовь?»
      Но Шарлотта, полагая, конечно, что предвосхищает гораздо более логичный вопрос, заговорила первой.
      – А знаешь, что меня спасло? Или, вернее, кто… Тебе не рассказывали?
      Я посмотрел на нее. Нет, рассказ об изнасиловании не наложил никакой печати на ее лицо. По нему просто перебегало трепетание тени и солнца в листве ив.
      Спас ее сайгак, эта антилопа пустынь, у которой такие огромные ноздри, что морда ее напоминает обрубленный слоновий хобот, а глаза – удивительный контраст – большие, пугливые и ласковые. Шарлотте часто доводилось видеть их стада, бегущие по пустыне… Когда ей наконец удалось встать на ноги, она увидела одного такого сайгака, медленно взбиравшегося на песчаную дюну. Шарлотта пошла за ним, не раздумывая, инстинктивно – животное было единственным путеводным знаком среди бескрайних волн песка. Как во сне – в сновиденной пустоте лиловеющего воздуха – она подошла совсем близко к зверю. Сайгак не убегал. В неуловимом свете сумерек Шарлотта увидела черные пятна на песке – кровь. Животное упало, потом, яростно мотнув головой, поднялось, постояло, шатаясь, на тонких дрожащих ногах, сделало несколько неверных прыжков. Снова рухнуло. Оно было смертельно ранено. Теми же людьми, что чуть не убили ее? Возможно. Была весна. Ночи стояли морозные. Шарлотта свернулась в комок, прижавшись к спине зверя. Сайгак больше не шевелился. По коже его пробегала дрожь. Его свистящее дыхание напоминало человеческие вздохи, произнесенные шепотом слова. Шарлотта часто просыпалась, вся занемевшая от холода и боли, и улавливала этот шепот, упорно силящийся что-то сказать. В одно из таких пробуждений, глубокой ночью, она с изумлением заметила совсем рядом какую-то искру, сверкавшую на песке. Упавшая звезда… Шарлотта наклонилась к этой светящейся точке. То был большой открытый глаз сайгака – и прекрасное хрупкое созвездие, отражавшееся в налитой слезами орбите… Она не заметила, в какой момент перестало биться сердце этого существа, дававшего ей жизнь… Поутру вся пустыня сверкала инеем. Шарлотта постояла несколько минут у неподвижного тела, подернутого ледяными кристалликами. Потом стала медленно взбираться на дюну, которую зверь не смог преодолеть накануне. Когда она взошла на гребень, у нее вырвалось короткое «ах!», далеко разнесшееся в утреннем воздухе. У ног ее, розовея в первых лучах рассвета, раскинулось озеро. Этой-то воды и пытался достичь сайгак… Шарлотту нашли в тот же вечер сидящей на берегу.
      Уже на улицах Саранзы, когда совсем стемнело, она дополнила свой рассказ взволнованным эпилогом:
      – Твой дед, – тихо сказала она, – никогда не поминал этой истории. Никогда… И он любил Сержа, твоего дядю, так, словно это был его собственный сын. Даже, может быть, больше. Мужчине нелегко такое принять – что его первый ребенок рожден от насильника. Тем более что Серж, ты же знаешь, не похож ни на кого в семье. Нет, он никогда об этом не говорил…
      Я уловил в ее голосе легкую дрожь. «Она любила Федора, – совсем просто подумал я. – Это он сделал так, что страна, где она столько выстрадала, смогла стать для нее своей. И она до сих пор его любит. После стольких лет без него. Любит в этой ночной степи, в этом русском просторе. Любит…»
      Любовь снова предстала мне во всей своей мучительной простоте. Необъяснимая. Невыразимая. Как то созвездие, отражавшееся в глазу умирающего зверя посреди заиндевелой пустыни.
 
      Случайный ляпсус открыл мне ошеломляющую истину: французский язык, на котором я говорил, больше не был тем же, что и прежде…
      В тот день, задавая Шарлотте какой-то вопрос, я оговорился. Я, видимо, попал на обманчивую пару слов, схожих по звучанию, но не по смыслу, каких много во французском языке. Такие коварные подобия вызывали когда-то по поводу моих словарных погрешностей насмешки сестры и ненавязчивые поправки Шарлотты…
      На этот раз мне не надо было подсказывать нужное слово. После секундной заминки я сам себя поправил. Но куда важнее этой мимолетной ошибки было потрясающее открытие: я сейчас говорил на иностранном языке!
      Итак, месяцы моего бунта не остались без последствий. Не то чтобы мне теперь стало труднее изъясняться по-французски. Но разрыв был. Ребенком я не отделял себя от звучной субстанции Шарлоттиного языка. Я плавал в ней, не задаваясь вопросом, почему эта вспышка в траве, это яркое, душистое, живое существует то в мужском роде, в ипостаси хрупкой, хрусткой, кристаллической, заданной, казалось, именем «цветок», то облекается бархатистой, пушистой и женственной аурой, превращаясь в «une fleur».
      Позже мне предстояло вспомнить историю о сороконожке, которая, будучи спрошена о технической стороне своего танца, тут же запуталась в прежде инстинктивных движениях своих бесчисленных конечностей.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15