Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Королевская дорога

ModernLib.Net / Историческая проза / Мальро Андре / Королевская дорога - Чтение (стр. 7)
Автор: Мальро Андре
Жанр: Историческая проза

 

 


Раб пытался приблизиться к ним, но ремни удерживали его у конца перекладины, и каждое движение толкало его на орбиту мельницы — либо вправо, либо влево.

— Да сделай же круг, чёрт побери!

И тотчас оба белых почувствовали, что больше всего они опасаются приближения этого существа. То было не отвращение и не страх, а священный ужас, трепет перед нечеловеческим началом, который Клод недавно изведал у погребального костра. А тот опять, как только что, сделал два шага вперёд (и опять колокольчик) и снова остановился.

— Значит, он всё-таки понял, — прошептал Клод.

Он понял и эту фразу тоже, хотя сказана она была очень тихо.

— Кто вы такие? — спросил он наконец по-французски своим странным голосом.

Немое отчаяние охватило Клода: как ответить на этот неоднозначный вопрос — назвать свои имена, сказать «французы», «белые» или ещё что?

— Скоты! — заикаясь, вымолвил Перкен.

Вопрос, звучавший до сих пор в каждом его слове, даже в приказании сделать круг, исполнен был ненависти. Он подошёл и назвал своё имя; Клод явственно видел два натянутых века, приклеившихся к несуществующей кости. Коснуться этого человека, чтобы хоть что-то наконец связало их с ним! Как вызвать мысль на его лице, обезличенном этими веками с вертикальными шрамами, этой ужасающей грязью? Перкен вцепился руками в его плечи.

— Что? Что?

Мужчина повернул лицо не в сторону Перкена, стоявшего совсем рядом с ним, а к свету. Щёки его судорожно дёрнулись, он собирался что-то сказать. Клод жадно ловил звуки этого голоса, страшась того, что ожидал услышать. И наконец услыхал:

— Ничего…

Мужчина вовсе не был безумен. Он тянул это слово, будто хотел добавить ещё что-то, но не похож был на человека, который ничего не помнит или просто не хочет отвечать; это был человек, изрекавший свою истину. А между тем (Клоду невольно вспомнилось: «Кончай, и вся недолга») то был самый настоящей мертвец. Надо было вдохнуть что-то в этот труп, ведь делают же утопленнику искусственное дыхание…

Дверь, хлопнув, закрылась. С исчезновением солнечных лучей тюремный сумрак снова окутал их. Клод думал только об одном: мои — те самые мои — были тут, вокруг него. Мрак тюрьмы проник в его сознание, он бросился к двери и, распахнув её, сразу обернулся: как и после их появления, мужчина, поражённый светом дня, сделал шаг вперёд со своим колокольчиком, вздрагивая, точно запуганное животное: видно, у него был рефлекс на свет и голос, возникающие одновременно.

Перкен подобрал палку, упавшую в солнечный прямоугольник после того, как Клод распахнул дверь: то была уздечка — ветка с бамбуковым наконечником, похожая на боевые стрелы. Он сразу бросил взгляд на плечи мужчины, но тот уже повернулся к ним лицом. Перкен достал свой нож, разрезал подпруги: лезвие с трудом проникало в грубо завязанные узлы, шишковатые, но хитроумные, и он старался резать как можно дальше от рук. Ему пришлось подойти вплотную, чтобы разрезать постромку. Став свободным, человек не двигался с места.

— Ты можешь идти!

Он двинулся вперёд, вдоль стены, следуя привычным путём, напрягая поясницу, и чуть было не упал. Сам не зная почему, Перкен повернул его на четверть оборота и подтолкнул к двери. Тот снова остановился, почувствовав вдруг свободу в плечах, и тотчас вытянул вперёд руку — первый характерный жест слепого. Рука Перкена, свободная с той минуты, как он кончил резать, лежала на перекладине и вдруг нащупала невыносимый колокольчик. Перкен в ярости перерезал верёвку, на которой тот держался, и со всего размаха швырнул его в дверной проём. Услыхав на земле позвякивание, мужчина открыл рот, наверняка от изумления, а взгляд Перкена устремился вслед за звуком: снаружи, в нескольких метрах от них, мои пытались заглянуть внутрь хижины. Их было много — несколько рядов голов над согбенными телами.

— Прежде всего надо уйти отсюда! — сказал Клод.

— Шагайте, но сначала с закрытыми глазами! Иначе вы дрогнете из-за яркого света, и тогда они могут наброситься на вас.

Закрыть глаза в такой момент? Ему почудилось, что больше их уже не открыть. Он кинулся вперёд, глядя в землю, собрав все силы, чтобы не замешкаться. Линия мои отпрянула, остался только один из них. «Верно, хозяин раба», — подумал Перкен. Он двинулся к нему.

— Фиа, — сказал он.

Мои пожал плечами и отошёл в сторону.

— Что вы сказали?

— Фиа, вождь, это слово всё время повторял переводчик. Отступают, чтобы вернее настигнуть, может, и так… А тут ещё этот, чёрт бы его подрал!

Слепой не пошёл за ними, он остановился на пороге хижины и при свете дня казался ещё страшнее. Перкен вернулся и взял его за руку.

— В нашу хижину.

Мои последовали за ним.


III

В хижине вождя — ни души; на стене, во мраке — белый пиджак. Мои стали полукругом на некотором расстоянии от них; Перкен узнал проводника.

— Где вождь?

Проводник медлил ответить, казалось, вражда уже началась. И всё-таки он решился в конце концов.

— Уехал. Вернётся сегодня вечером.

— Неправда? — спросил Перкена Клод.

— Пошли скорее в свою хижину!

Каждый взял Грабо под руку.

— Нет, не думаю, что это неправда; мои расспросы о белом вожде встревожили его… Уехать в такой момент он мог только из осторожности, чтобы позвать на помощь, в случае необходимости, соседние деревни…

— Словом, это западня?

— Всё осложняется…

Они переговаривались между собой, при этом их разделял безжизненный профиль Грабо.

— Быть может, самое разумное — уйти до его возвращения?

— Лес ещё хуже, чем они…

Уйти немедленно, бросить все припасы и камни… Но без проводника их ждала верная смерть.

Они добрались до своей хижины.

Кса смотрел на них с ужасом, но, в общем-то, без удивления.

— Запрягаем? — спросил Клод.

Перкен смерил глазами высоту деревянных крепостных укреплений и пожал плечами.

— Они собираются с силами…

Мои уже не следовали за ними. К ним подтягивались другие, вооружённые. И опять, в который уже раз, словно ничто не в силах было победить оттеснённый на время лес, Клоду почудилось, будто он находится в мире насекомых: из хижин, поставленных как придётся, молчаливых и с виду будто пустых, выходили мои — как, он не видел — и, следуя, подобно осам, каким-то чётким правилам, стекались со своим оружием хищных богомолов на тропинку. Их самострелы и копья ясно вырисовывались на фоне неба, такие же проворные и точные, как усики или щупальца; мужчины продолжали прибывать без криков да и вообще без всякого шума, если не считать шороха шагов в кустарнике. Рёв чёрного борова наполнил вдруг поляну и стих; тишина опять слилась с сиянием солнца, и неудержимый поток людей снова заполнил площадь.

Белые и Кса вошли в свою хижину, прихватив оружие и патроны. Пока ещё они видели повозки, с одной из них камень наполовину съехал. Какой защиты можно ждать от этой хижины на сваях, закрытой с трёх сторон и открытой спереди? На земле — решётка, они тотчас подняли и поставили её; высотой всего в один метр, она закрывала их до пояса. Придётся лечь, как только полетят первые стрелы. Это было похоже на ярмарочный балаган: через большой прямоугольный проём они видели за опустевшей площадью бесконечные передвижения мои, временами те появлялись на крепостных укреплениях, между хижинами и обработанными деревьями. Прямо перед ними пустынная площадка противостояла враждебному молчанию.

— Послушай, Грабо, ты-то их знаешь; мы находимся в хижине, которая стоит справа от хижины вождя. Они, похоже, начинают шевелиться. Чего от них можно ждать? Да отвечай же наконец! Ты понял, о чём речь?

Молчание. Комар зажужжал над ухом Перкена, он раздражённо хлопнул себя по щеке. И тут вдруг послышался голос:

— А на черта всё это?..

— Ты хочешь остаться здесь?

Он покачал головой, что должно было означать «нет», но выглядело это нелепо. Без взгляда, подтверждающего отрицание, движение шеи казалось животным, напоминая движение шеи быка, как, впрочем, и голос, так мало похожий на человеческий.

— На черта всё это теперь?

— Теперь, когда ты… когда…

— Теперь, когда всё, чего уж там!..

— Всё ещё может уладиться…

— А их гнусных собак, которые слопали мой глаз, их кто уладит?

В отверстие стало видно островерхие ряды: новые копья в глубине площади.

— В хижине-то кто есть? Ты, конечно, потом этот, наверняка молокосос, а ещё?

— Бой.

— И всё? А их сколько? Они что, вокруг?

— Я вижу только площадь.

Двумя ударами ножа он сделал крохотные дырочки в стенках.

— С других сторон никого нет.

— Ещё будут… Ночью им стоит только поджечь снизу… Со мной примерно так всё и случилось… Так что ни черта!..

И снова молчание. Копья исчезли из поля зрения: видно, воины присели на корточки…

«Как вытянуть из него хоть что-нибудь?» — задавался вопросом Клод.

— Вам непременно хочется сдохнуть здесь?

Стиснув кулаки, кулаки, которых Грабо не видел, Клод был сейчас пленником своей полной ярких красок вселенной, как тот был пленником своей замурованной головы. Как убедить слепого? Он сам закрыл глаза, крепко сомкнул веки, пытаясь отыскать другие слова; но Грабо всё-таки заговорил:

— Если хлопнете хоть одного, отдайте его мне… Связанным…

Клод следил за копьём, которое только что появилось в поле зрения, но последнее слово так его поразило, что он и думать забыл об этом копье: свирепое, всплывшее из немыслимых глубин унижения, жестокое в своей простоте, оно не было проявлением животного начала. Неужели эта душа, которую ничто здесь не могло пробудить, возвращалась к жизни лишь затем, чтобы осознать жесточайшее из поражений? И эти мечты о пытках, сложенные вместе пальцы руки, судорожно сжатые ногти наподобие острия — в чей глаз вонзиться? Рука дрожала в нетерпении, на лице не отражалось ничего, но пальцы на ногах скрючились. Это тело умело красноречиво говорить — стоило вспомнить протянутую за едой руку, как только открылась мельничная хижина, или привыкшую к уздечке спину, — но только о своих страданиях; язык его тела был таким могучим, что Клод на секунду забыл о том, что пытки ждут их самих. Что они могут против огня? Ничего. Послышался крик павлина, затерявшийся в бездонном молчании небес; можно было бы подумать, что присевшие мои дремлют, если бы не их настороженные взгляды охотников, выслеживающих дичь; и над всеми этими взглядами — напряжённо застывший воздух, будто неподвижно повисший в небе ястреб. Пока не погаснет дневной свет…

— Вы думаете, они нас подожгут, Перкен?

— Несомненно.

А тот ничего уже не говорил.

— Они чего-то ждут: либо возвращения вождя, либо вечера. А может, и того и другого… Можешь не сомневаться, они знают, что делают.

Из-за этого «можешь» Клод сначала подумал, что Перкен обращается к Грабо, ведь они с ним были на «ты».

— Так не лучше ли стрельнуть по ним и попробовать пробраться к воротам? Патронов у нас хватает… Один шанс из ста, я прекрасно знаю… Но, возможно, они сдрейфят и…

— Ну ухлопаем пару типов, остальные сразу спрячутся, это во-первых; во-вторых, ни о каких дальнейших переговорах речи в таком случае быть не может. Кто знает… они, верно, думают, что мы нарушили клятву на рисовой водке, когда пошли за Грабо, и всё-таки, должно быть, не совсем в этом уверены; там видно будет… В конце концов, в лесу они ещё сильнее, чем здесь.

— Всё равно подыхать, так, может, всё-таки ухлопать хоть нескольких. Вот как раз двое оттуда пожаловали, видите? И с другой стороны четверо… пятеро, о, шестеро, их уже восемь, неужели всё? Для начала неплохо. Ну а если попробовать смыться? Соорудим баррикаду…

— А лес?

Клод снова умолк. Перкен прислушался: до них донёсся звук катившегося котла.

— Раньше ночи они не станут поджигать, — продолжал он. — Единственная для нас возможность — это бежать с наступлением темноты. Сражаться, воспользовавшись ночной темнотой, прежде чем…

— Мне бы всё-таки чертовски хотелось ухлопать хоть нескольких! Вон там разгуливает как раз один, у моего револьвера ушки на макушке… Ты уверен, что не следует заняться им?

Он показал на обойму с патронами.

— Одного ухлопаем, на его место придут двое…

— Точно…

Это заговорил Грабо. Стало быть, голосом, одним только голосом, можно было выразить такую ненависть. Этот человек, который был тут, с ними… В его голосе слышалась не только ненависть, но полная уверенность. Клод с изумлением смотрел на него: бескровная кожа человека из подземелья и в то же время плечи борца… Его, как и храмы, тоже затронул тлен Азии. Человек, который решился уничтожить свой глаз, попытался проникнуть один, без всяких гарантий в такой район. «Дальше-то револьвера никуда не уйдёшь…» Ужас бродил в эту секунду и рядом с ним, и рядом с мои.

— Боже мой, неужели и в самом деле нет никакой возможности…

— Кретин!

Гораздо красноречивее, чем это оскорбление и даже голос, измождённое лицо Грабо, казалось, говорило: нет возможности, когда это не нужно, а когда необходимо, случается, что уже и не можешь. «…Стоит только захотеть…» Речь шла о чём-то таком, где ему, Клоду, места почти не оставалось… Вытянув руку и направив дуло к виску, он поднял свой револьвер, хотя и чувствовал всю абсурдность этого жеста и знал, что если бы выстрелил, то в последний момент повернул бы оружие против Грабо, чтобы стереть это лицо, эту ненависть, это присутствие — дабы тем самым уничтожить это доказательство своего человеческого удела, — так убийца отрезает разоблачающий его палец. Почувствовав внезапно тяжесть револьвера, он уронил руку: абсурд отступал с неудержимой силой отлива; от него остались жалкие останки, и, верно, потому мрачные тени в конце площади, копья и дикие рога, запечатлённые на небосклоне, впервые, казалось, утратили свою силу. Правда, всего лишь на мгновение. Довольно было, чтобы распрямился один мои. Он едва не упал, уцепился за своего соседа, тот закричал, приглушённый расстоянием звук медленно прокатился по поляне, и она утратила свой окаменевший вид засады. С противоположной стороны мои всё прибывали; но, сидя на корточках или передвигаясь, с самострелами или с копьями в руках, они неизменно останавливались на краю площади, теснясь, толкаясь у таинственной черты, похожие на собак или на волков; казалось, какая-то неведомая сила не давала им переступить эту черту. Живым оставалось только время, такое тягостное на пустынной площади; минуты стали пленницами этого скопища зверья, обретавшего черты вечности, словно в целом мире не должно уже было случиться ничего, что могло бы запасть им в головы, словно жить, сносить тяжесть часов — в том числе и того часа, который обещал прогнать краски с неба, часа, когда померкнет свет и тут же последует поджог, — было для белых равносильно тому, чтобы окончательно смириться с неизбежностью сносить гнёт этого живого барьера, возведённого перед гигантскими кольями, чтобы окончательно понять, что пленение это и было подготовкой к рабству. Загонщики, похожие на хищников в засаде — как и у тех, у них вся жизнь сосредоточилась во взгляде, — не сводили глаз с хижины, главного центра ловушки. Стоило Клоду навести бинокль на чью-либо голову, и он тотчас натыкался на глаза; а когда опускал его, эти алчные звериные взгляды терялись в отдалении, и всё-таки прямо перед ним маячили эти прищуренные веки, эти вытянутые собачьи шеи.

Тут вдруг появились новые воины, опиравшиеся на самострелы; казалось, это раздвоились их собратья; они, как муравьи, двигались всё время вдоль таинственной линии куда-то влево. Их скрывала стена хижины, Перкен продырявил её и увидел почти рядом усыпальницу с двумя громадными зубастыми идолами, вцепившимися руками в свои органы, выкрашенные в красный цвет, а за ними — какую-то хижину. Мои наверняка передвигались за этой хижиной, которую собирались, видно, занять, однако все отверстия в ней были закрыты решётками, и движения внутри не было заметно. Цепочка мои исчезала за ней, точно в люке, и всё это полчище, которое мало-помалу приближалось, как только его переставали видеть, направлялось к этому похожему на осиное гнездо, жужжащему, замурованному фасаду, стоящему за деревянными органами с вонзившимися в них скрюченными пальцами. Фасад этот, хоть и казался застывшим, тоже жил потаённой жизнью, угрожая теми, кто за ним скрывался, этими недочеловеками, исчезавшими там и сразу же преображавшимися в грозное ничто…

— Чего они хотят этим добиться? — шепнул Клод. — Приблизиться к нам?

— Тогда их не было бы так много.

Перкен снова взял бинокль и почти тотчас замахал рукой, словно подзывая Клода, но сразу убрал руку, чтобы держать бинокль прямо. Затем передал его Клоду.

— Посмотрите на углы.

— Ну и что?

— Ниже, у самого пола.

— Что вас беспокоит? Штуковины, которые торчат там, или дырки?

— Это одно и то же: штуковины — это самострелы, а дырки — для того чтобы расставлять новые.

— Ну и что?

— Их больше двадцати.

— Когда мы начнём стрелять, вряд ли эти решётки помогут им!

— Они ведь лежат, так что мы потеряем много патронов. К тому времени станет совсем темно. Они нас увидят, потому что эта хижина будет гореть, а мы почти ничего не увидим.

— К чему же тогда все эти приготовления? Сидели бы себе спокойно.

— Они хотят взять нас живьём.

Клод, словно зачарованный, смотрел на эту огромную западню, на её внушительную массу, на изогнутые деревянные самострелы, торчавшие у её основания и похожие на челюсти. Он едва взглянул на Кса, что-то говорившего Перкену, который снова взялся за бинокль. Клод в свою очередь обратил взгляд в том же направлении, в глубь поляны. Часть мои склонилась к земле, будто сажая какие-то растения; остальные передвигались с величайшей осторожностью, подгибая колени и высоко поднимая ступни, точно кошки. Он с вопросительным видом повернулся к Перкену.

— Они ставят боевые стрелы.

Итак, они дожидались ночи и принимали меры предосторожности. А сколько таких же точно работ готовилось или проводилось за хижиной, за муравьиной линией этих склонённых тел?

Помешать мои поджечь их хижину нечего было и думать, а как только вспыхнет огонь, им останется только броситься вперёд, на самострелы, или же вправо, на боевые стрелы. Дальше — частокол крепостной стены, а там — лес… Делать нечего, остаётся только одно — убить их как можно больше. Ах, эти пиявки, которые так великолепно корчились, поджариваясь на спичках!

Да, делать нечего, придётся последовать совету Перкена и попытаться бежать, как только стемнеет, за несколько минут до начала пожара. А там их ждёт лес… Но даже с этим побегом, есть ли у них шансы, учитывая боевые стрелы?

Клод взглянул на повозки.

Повозки — камни.

Начать всё сначала…

Но прежде выбраться отсюда или быть убитым. Не даться живым…

— Что они там ещё втыкают?

Скрестив копья, мои снова засуетились в глубине поляны.

— Ничего не втыкают, вождь возвращается.

Перкен опять передал бинокль Клоду. Вблизи суета выглядела вполне организованной: ничто не отвлекало мои от их цели. Крайняя напряжённость в атмосфере, враждебность, которая носилась в воздухе, словно все эти направленные против них действия сосредоточились в одной душе, — словом, всё влекло тех, кто сидел в засаде, к этим загнанным в тупик людям; и кто-то вдруг в самой хижине откликнулся на зов этой ожесточённой души — Перкен. Он замер, точно на моментальном снимке, с отсутствующим взглядом, открытым ртом, поникшими чертами лица. В хижине не осталось ничего человеческого: рухнув в углу на пол и свернувшись, будто зверёк, Кса терпеливо ждал; Грабо — только бы он и дальше молчал! Вокруг — эти хищные рожи, жестокий, безошибочный инстинкт — сродни звериному, вроде этого черепа гаура с зубами смерти, и окаменевший Перкен. Ужас раздавленного одиночеством существа впился Клоду под ложечку, за отсутствием подходящих ляжек, ужас человека, очутившегося среди безумцев, которые готовятся действовать. Сказать он ничего не решился, только тронул Перкена за плечо; тот, не глядя на него, отмахнулся, шагнул вперёд и остановился в дверном проёме — удобная мишень для стрелы.

— Осторожно!

Но Перкен ничего уже не слышал. Итак, эта жизнь, и без того уже слишком долгая, закончится здесь в луже горячей крови либо изойдёт проказой отваги, уничтожившей Грабо, словно ничто и нигде не могло вырваться из цепких пут леса. Он взглянул на него: голова упала на грудь, лицо скрыто волосами, одно плечо вперёд — слепой медленно шагал по кругу, словно вокруг своей мельницы, — вернулся в рабство. Перкен же был озабочен собственным лицом, каким оно станет, возможно, завтра: глаза навеки закроются… А между тем можно ведь было ещё бороться. Да просто хотя бы убивать! Этот лес был не только беспощадным кишением живности, но и деревьями, кустарниками, за которыми можно было укрыться, чтобы стрелять или умереть с голоду.

И всё-таки навязчивая идея голода, который был Перкену знаком, — ничто по сравнению со спящими деревенскими мельницами и их упряжкой рабов; к тому же в лесу можно тихо, мирно покончить с собой.

Любая ясная мысль улетучивалась при виде этих настороженных глаз: неизгладимое унижение затравленного судьбой человека было налицо. Отчаянная борьба с грядущим поражением разрасталась в душе Перкена с неистовой силой чувственного исступления, её подстегивал этот Грабо, продолжавший кружить по хижине, словно вокруг трупа своей былой отваги. Дурацкая идея внезапно пришла ему в голову: а что если адские муки — вывернутые и сломанные кости, голова, откинутая назад, точно мешок, остов тела, навеки втоптанный в землю, — и яростное желание, чтобы всё это существовало, всего лишь проявление гордыни, побуждающей человека получить наконец возможность плюнуть в лицо пытке с полным сознанием всего происходящего и, несмотря на дикие вопли, сохранить в неприкосновенности свою волю? Он почувствовал такое самозабвенное упоение, поставив на карту больше, чем свою смерть — она была его реваншем в противоборстве с целой вселенной, освобождением от человеческого удела, — что ему почудилось, будто он противостоит чарующему безумию, своего рода озарению. «Ни один человек не может устоять под пыткой», — мелькнуло в его сознании, но не настойчиво, а словно фраза, связанная каким-то образом с непонятным постукиванием — это стучали его зубы. Он прыгнул на решётку, на секунду замер, упал, сразу вскочил, вскинув руку вверх, ту самую, в которой держал за дуло револьвер — точно выкуп.

«С ума сошёл?» — Клод, затаив дыхание, следил за ним, направив в его сторону дуло своего оружия; Перкен, напрягшись всем телом, шёл к мои, шаг за шагом. Клонившееся к закату солнце отбрасывало на поляну длинные косые тени, посылая последний отблеск на рукоятку револьвера. Но Перкен ничего уже не видел. Нога его попала в низкий кустарник, он сделал жест рукой, как бы отводя его (шёл он не по тропинке), и продолжал идти вперёд, упал на одно колено, поднялся, по-прежнему напрягаясь и не выпуская револьвера. Растения так больно царапнули его, что на мгновение он увидел то, что находилось перед ним: вождь настойчиво указывал рукой на землю. Положить револьвер. Он держал его в поднятой вверх руке. Наконец ему удалось согнуть руку и взяться за оружие другой рукой, словно он собирался оторвать его. Не то чтобы он колебался, просто не мог пошевелиться. Наконец рука резко опустилась, он раскрыл ладонь, растопырив пальцы, — револьвер выпал.

Ещё несколько шагов, ни разу ему не доводилось так ходить: не сгибая колен. Сила, которая двигала им, не считалась с его костями; если бы не усилие воли, толкавшее его, точно зачарованного зверя, навстречу пытке, он решил бы, что его несёт течением. Каждый шаг негнущихся ног отзывался у него в пояснице и шее; каждая вырванная ногами травинка, которую он не видел, привязывала его к земле, усиливая сопротивление тела, переносившего тяжесть с одной ноги на другую с дрожью, которую унимал следующий шаг. По мере его приближения мои наклоняли к нему свои копья, смутно блестевшие в угасающем свете дня; внезапно ему подумалось, что они наверняка не только ослепляют своих рабов, но и кастрируют их.

И снова, в который уже раз, он будто прирос к земле, побеждённый плотью и внутренностями, всем тем, что может восстать против человека. То был не страх, ибо он знал, что продолжит своё упрямое, неуклонное шествие. Судьба, стало быть, могла обойтись с ним ещё более жестоко, а не просто сломить его мужество: Грабо, несомненно, был вдвойне трупом. Между тем борода… Ему захотелось обернуться, чтобы взглянуть ещё раз; глупость, конечно, ничего он не увидел, кроме револьвера.

Оружие лежало рядом с тропинкой, посреди голой глиняной плеши, словно оно выжгло вокруг себя траву. Оно было способно убить семерых из этих людей. Могло послужить надёжной защитой. Казалось живым. Он вернулся к револьверу; изогнутые приклады самострелов сверкнули на мгновение в огненном воздухе поляны.

Итак, существовал, без сомнения, мир жестокостей и помимо вырванных глаз, помимо кастрации, мысль о которой только что пришла ему на ум… Как существовало безумие, вроде нескончаемого леса за этой опушкой… Но оно его ещё не коснулось, его сотрясал трагический восторг, отчаянная весёлость. Он продолжал смотреть вниз: его сорванные гетры, перекрученные кожаные шнурки вызывали почему-то в памяти давнишний образ вождя варваров, пленённого, как и он, которого живьём бросили в огромную бочку с гадюками, и он умер, вопя во всё горло свою боевую песнь и потрясая, точно разорванными путами, кулаками… Ужас и решимость обуяли Перкена. Он подбросил ногой револьвер, и тот с метр подскакивал, будто жаба, припадая то на рукоятку, то на дуло. А сам снова двинулся к мои.

Тяжело дыша, Клод держал его в поле зрения бинокля, словно на прицеле: неужели мои будут стрелять? Он попытался разглядеть их в бинокль, однако глаза его не смогли так быстро приспособиться к разнице расстояния, и он тут же перевёл окуляры на Перкена, принявшего изначальную позу движения корпусом вперёд: человек без рук, на одеревеневших ногах, с выгнутой, как у корабельного стрелка, спиной. Когда он обернулся на секунду, Клод снова увидел его лицо, но успел заметить только открытый рот и всё-таки угадал неподвижность взгляда по застывшему телу и плечам, удалявшимся шаг за шагом с неодолимой силой машины. Окуляры бинокля отметали всё, кроме этого человека. Поле зрения сместилось влево, резким движением он попытался восстановить его. И снова потерял Перкена — он искал его слишком далеко, на длинных солнечных полосах. Но вот Перкен остановился.

На какое-то мгновение линия мои, к которым он шёл, показалась ему не такой плотной, явственно видимой на уровне голов, а внизу расплывающейся в тумане, который начал подниматься от земли. Прощальный луч дрожал на подвижных предметах, словно отражая исходившие от людей импульсы тревоги, нарушавшие вечерний покой. Его пустая теперь ладонь сжалась, вялая и бессильная, точно у больного, будто он всё ещё искал оружие; и вдруг взгляд его остановился на верхушках деревьев, освещённых последними багряными лучами солнца, в то время как внизу, у самой земли, продолжалась всё та же бесконечная суета, с которой ему предстояло расстаться. У края чудовищной перемены, жестоко мучимый её неотвратимостью, он пытался ухватиться за самого себя, судорожно вцепившись руками в бока, его сузившиеся глаза не могли вынести вторжения видимых предметов, а сам он превратился в комок нервов. Готовый броситься в объятия этой агонизирующей свободы, подстёгиваемый яростным желанием, довлеющим над ним в предчувствии неминуемого уничтожения, он погружался в смерть, не отрывая взгляда от горизонтального луча, который прокладывал себе путь там, наверху, избавившись от зловещих, суетных теней, раскинувших внизу сети, терявшихся во мраке, исходившем от земли. Багряный отблеск солнца вытянулся вдруг, словно тень; неверный, меркнущий свет дня, предшествующий тропической ночи, завладел на несколько минут поляной; силуэты мои смешались, чернела на фоне помертвевшего неба лишь линия копий, утративших своё огненное сияние. С появлением этого дикого видения копий Перкен снова оказался во власти людей, лицом к лицу с этими злобными силуэтами. И вдруг всё разом пошатнулось, он услыхал собственный голос, вернее, крик и почувствовал себя пойманным. Однако ощущение, порождённое страхом, а не плотью, исчезло, но эта боль… В конце концов он понял, в чём дело, когда вдохнул дурманящий запах трав: он упал, споткнувшись об одну боевую стрелу, на другие стрелы. По разорванному обшлагу рукава текла кровь. Он поднялся, причём сначала на руках: ранено было, пожалуй, колено. Мои едва заметно всколыхнулись и оказались чуть ближе к нему… Быть может, они хотели наброситься на него, а их остановили? В полумраке он отчётливо видел лишь подвижные белки устремлённых на него глаз. Звериное стадо. Копьём его достать ничего не стоило, если вскочит хоть один… Появилась боль, острая и в то же время отупляющая, он почувствовал, что всплывает на поверхность, словно освободившись от самого себя. Мои держали свои копья обеими руками поперёк груди, так обычно они ходят на хищников. А он дышал, точно загнанный зверь. В кармане у него лежал маленький браунинг; может, не вынимая его, выстрелить в вождя? А что потом? Опереться на раненую ногу не было никакой возможности; стоя на другой, он держал её на весу, но отяжелевшая ступня тянула ногу вниз, а колено пронзала острая стреляющая боль, возникавшая через равные промежутки времени; она поднималась вяло, но назойливо, в точном соответствии с ударами крови в висках, отдававшимися у него в голове. Вокруг него тоже началось какое-то всеобщее передвижение, проникавшее в его сознание вместе с болью, будто ею и было вызвано: мои соединились у него за спиной, отрезав его от Клода. Не для того ли они позволили ему прийти сюда?


IV

Он стоял перед ними. Вождь не спускал с него глаз, веки его дрожали, и от этого взгляд казался мигающим, он подстерегал каждое движение Перкена. Правой здоровой рукой тот всё ещё сжимал браунинг и готов был выстрелить сквозь ткань, однако ему мешал рефлекс, вынуждавший его придерживать карман, словно таким образом он мог уменьшить вес раненой ноги. А левую руку он вытянул в сторону проводника, стоявшего рядом с вождём. Дикарь направил к этой протянутой руке свою кривую саблю, и всё-таки он понял, что жест этот был вполне миролюбив: сабля почти коснулась руки, кровь с которой капля за каплей падала на землю без единого звука, затем опустилась.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10