Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Шатуны

ModernLib.Net / Отечественная проза / Мамлеев Юрий / Шатуны - Чтение (стр. 9)
Автор: Мамлеев Юрий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Пивнушечка была донельзя безобразна и именно поэтому так смягчала сердце.
      Безобразие состояло в разбитом единственном окне, в нелепом бревне, валяющемся у входа и в особом смраде, который получался из тонкого смешения запаха близь расположенных могил и винных паров. В остальном пивная была ортодоксальна:
      грязь, блевотина, пропитанные черной пылью бутылки, пьяные, поющие разорванные песни.
      Анна издалека вглядывалась в еле виднеющиеся лица "посетителей". Казалось на этот раз никого не было, но вдруг Извицкий радостно указал... на одиноко стоящего у столика... наглеца по отношению ко всему земному - Таню. Он был один, без остальных бродячих философов.
      Подняв кружку вверх, точно Мессия, он приветствовал их. Извицкий погладил Таню по головке. И сама Анна любовно посмотрела на него, словно сквозь Танино лицо светилось, правда чуть ощеренное, само абсолютное спасение.
      - Где же бродячие? - спросил Извицкий.
      - Расползлись по щелям, - ответил Таня. - Получился конфуз.
      И он рассказал очередную метафизическую сплетню.
      - Теперь здесь никого не бывает, - добавил он, весело-сумасшедше глядя на солнышко. - Только я один. Пью пиво с Ним. С мистером Икс*...
      Тотчас появилось какое-то маленькое, гаденькое, взъерошенное существо с голубыми, преданными, не то Рафаэлевскими, не то собачьими глазками.
      - Это не Он, - осклабился Таня.
      - А кто же это? - воскликнула Анна.
      - Приблудший. Пока пусть сосется.
      Вечер закончился традиционно для здешнего места, то есть на могилках.
      Все разлеглись вокруг. Трупики, над которыми лежали, как бы вдохновляли на удовольствие. Анна даже чувствовала прикосновение чего-то сексуального. От черной и многозначительной земли. Поэтому по белой, нежной и такой чувствительной ножке пробегали знакомые, мутящие токи.
      Но прошло все в мирно-улыбающихся, покойных тонах.
      Только приблудший нехорошо улыбался при каждом слове.
      На следующий день Анна и Извицкий, встретившись и выпив по стакану вина, оказались одни, в комнате, где жила Анна. Анна знала, что Извицкий сильно любил (или любит?) ее; но знала так же, что не было более подземного в сексуальном отношении человека, чем Извицкий.
      Тронутая его загадкой, она близилась к нему всем своим дыханием. Казалось, сама ее кожа источала облако нежности; а дрожь в голосе зазывала внутрь. И Извицкий опять - как было уже давно, летом, за Москвой - не устоял. Точно поддавшись воздействию какого-то одурманивающего поля, он стал целовать полуобнаженную Анну как целуют цветок...
      Вскоре Анна, погрузившись в наслаждение, забыла обо всем. Но в воображении, которое подстегивало чувственное наслаждение и вливало в него "бездны", плыло нечто темное и мертвое. Тем не менее оно, это темное и мертвое, вызывая в душе мракобесный визг, до пота в мозгу усиливало страсть и оргазм... Анна только стонала: "мертвенько... мертвенько... мертвенько" и дергалась тельцем.
      Чуть очнувшись, она взглянула на лицо Извицкого. Оно поразило ее своей мучительностью и крайним отчуждением. Ласки еще не были окончены, как вдруг Извицкий захохотал. Его хохот был совсем больным и точно разговаривающим со стенкой.
      Анна замерла, а Извицкий стал бессмысленно тыкать пальцем в тело, которым только что обладал. По его лицу, сбросившему мягкость удовлетворения, было видно, что он как-то изумлен происшедшим и особенно изумлен видом Аниного тела. Вместе с тем чувствовалось, что между ним и Анной возникла какая-то невидимая, но действенная преграда. Вдруг, слабо улыбнувшись, Извицкий стал гладить свою грудь, точно вымаливая у нее прощение. Страшная догадка мелькнула в уме Анны. - Ты ревнуешь себя ко мне! - воскликнула она.
      XV
      Тайна секса Извицкого уходила далеко в прошлое, когда он был еще "просто" сексуален.
      Он прошел тогда ряд "посвящений", главным образом по отношению к женщине и мужчине. Но ни то, ни другое не захватывало его полностью. Он искал "своего" секса, который пожрал бы все подсознание, не оставив ни одного подземного ручеечка.
      Извицкий считал, что человек, который владеет своим членом, владеет всем миром.
      Ибо весь мир, все потустороннее и тайное для Извицкого болталось на ниточке секса.
      В конце концов, он просто искал подходящий объект для любви. "Не может же быть,
      - думал он, - чтобы такая чудовищная, подпольная, духовная и в то же время чувственная энергия была направлена только на эти ничтожные существа.
      Извицкий метался от одних ощущений к другим, включая все механизмы воображения; населял свою постель всеми представимыми и непредставимыми чудовищами: Гаргонна с поэтическим даром Рембо; некий синтез Чистой Любви и Дьявородицы; сексуализированный Дух; змея с нежной женской кожей и душой Блока - все побывали тут. Это примиряло с жизнью, но не более; параллельно шли контакты и на внесексуальном метафизическом уровне.
      Освобождение пришло не сразу. Оно началось после тайных, мистических сдвигов в душе, но получилось так, что этими сдвигами воспользовалась скрытая, подсознательная эротическая энергия. Но все произошло как-то удивительно органично и естественно.
      Это случилось примерно год назад. В бездне Извицкий сосредоточился на том, что сексуальная ярость и глубина ее проникновения у него увеличивается, чем ближе к "я" предмет любви. Кроме того, он стал замечать, что его, чаще спонтанные, прикосновения рукой к собственной коже (будь то на груди или на другой руке) вызывают в нем какую-то особенную сексуальную дрожь. Это ощущение было совсем иного качества, чем если бы его кожи касалась чужая (скажем, женская) рука. В этой дрожи заключалось что-то до боли интимное и непосредственное. Как будто рушилась какая-то завеса.
      Наконец он видел также, что нечто странное происходит не только с чувственным, но и с духовным объектом любви. Он все время сдвигался в сторону самого субъективного и родного, то есть в конечном счете в сторону собственного "я".
      Еще раньше (но особенно последнее время) его часто тянуло, даже во время любви с обычной, "реальной" женщиной как бы подставлять (хотя бы частично) свое "я" в ее тело. От успеха этой операции в значительной мере зависела мера возбуждения. Ему все чаще и чаще необходимо было или найти в женщине себя или (без этого вообще не обходилось) допустить подлог с помощью воображения.
      Теперь же, после вышеописанных изменений, оболочка женщины вдруг разом и таинственно спала и он явственно увидел за ней свой истинный объект любви самого себя.
      Первый раз (в явном виде) это случилось утром, после дикой и развратной ночи: в воображении предстал он сам - родной и невероятный - и именно туда, к этому образу ринулась эротическая энергия. Даже сердце его забилось от какого-то чудовищного восторга. "Вот она, вот она - любовь! - мысленно возопил он, чуть не рухнув на колени. - Самый родной, самый близкий, самый бесценный...
      Единственный... Ведь ничего не существует рядом!" Взглянув на себя в зеркало, Извицкий вздрогнул: по его лицу пробежала судорога какого-то черного сладострастия. Инстинктивно он дотронулся до щеки рукой и тотчас отдернул ее: пальцы пронзил жар нечеловеческой любви, они дрожали и точно тянулись утонуть в лице, объять его изнутри.
      "Но как, как обладать?" - мелькнуло в его уме. Но само поющее от прилива нежности к себе тело, казалось, отвечало на этот вопрос. Ум мутился, дрожь проходила по членам, со сладостным ужасом он смотрел на собственную руку, которая казалась ему теперь желанней и слаще ручки самой утонченной сладострастницы. Да и качество было другое; "ведь это же моя рука, - стонал он,
      - моя кожа, моя, моя, а не чья-то другая". Рушилась преграда между самим субъектом и предметом любви; тот кто любил и любимый сливались воедино; между ними не было расстояния; та же кожа любила и была любима самой же; "нечего и выдумывать про обладание, - дрогнуло у него в душе, - оно всегда с тобой... ибо ты и твоя любовница - одно и тоже"...
      Разумеется, надо было "научиться" изощренно представлять себя как бы внешним, с помощью воображения. Это было самое простое и верное, так как тогда - в сознании
      - собственная личность виделась целиком и на нее направлялся весь жар. Кроме того, имелись дополнительные, не менее драгоценные возможности: зеркало, фотографии, созерцание невидимых частей тела и наконец совсем особенное состояние неги, когда не нужно было представлять себя, а чистое, без воображения и созерцания, самобытие как бы нежило самое себя. Существование, все тело, все его токи, не разделяясь, словно целовались сами с собой. Последним путем можно было ежеминутно, ежечасно, ежедневно совершать с любимым, с собой тысячи невидимых, нежных, тонких микрополовых сближений.
      Что касается способа непосредственного удовлетворения, то Извицкий сразу же предвидел все возможности. Это не обязательно был онанизм. Вскоре Извицкий, например, выработал потаенную, психологическую технику общения с женщиной (или с мужчиной), когда она (или он) являлась только голым механизмом удовлетворения, а страсть, воображение, любовь и т.д. направлялись лишь на себя.
      Итак, перелом произошел. Однако долгое время Извицкого преследовал призрак женоподобия. Все же, как ни была преображена природа, она упорно пыталась проникнуть в старое русло. Поэтому даже такой предмет любви, как собственное "я" нередко облекался в женскую форму. Извицкий не раз представлял себя в виде женщины, или хотя бы со сладострастно-женоподобными чертами. Так было проще и привычней направлять либидо на себя. Даже в обыденной жизни он старался "обабить", изнежить и выхолить собственное тело. Для этого он много ел и пил, меньше двигался и старался спать в мягкой постели. Даже на стул, прежде чем сесть, он норовил положить подушечку. С нарастающим блаженством он замечал, что его плечи с каждым месяцем округляются, ненавистные мускулы исчезают, живот становится мягче и сладострастнее, там и сям на родном теле возникают нежные ямочки, интимные скопления жирка. Особенно, до истеричности, он старался изнежить кожу, превратить ее в постоянный источник сладострастия. Руки же у него и без того были нежные, бабьи, словно созданные для неги и ласки.
      В конце концов его стремление представлять себя в воображении в виде женщины с течением времени почти стерлось; чаще он видел себя уже непосредственно, в том виде, в каком существовал; это было полноценней с точки зрения любви к "я" и поэтому сладостней; к тому же и вид его все более и более изнеживался, хотя это уже был конечно второстепенный момент... Время окрасилось в бурные, неугасимые тона. Все существование трепетало в легкой, бесконечной, сексуальной дрожи. Это было связано с тем, что жгучий источник полового раздражения, то есть собственное тело, был всегда при себе. Среди грохота и гама раскореженного мира, среди пыли, воя сирен и людских потоков, любое, даже случайное прикосновение к обнаженной части своего тела вызывало судорогу, не только телесную, но и души.
      Мир исчезал, словно делаясь оскопленным, и сексуальная энергия направлялась внутрь, обволакивая "я" безграничной любовью. Легко и радостно было тогда Извицкому проходить сквозь этот оскопленный, лишенный плоти и интереса мир...
      Зато самого себя он чувствовал наполненным не выходящей страстью. Он мог целыми днями ощущать себя как любовницу. Оргазм был сильнее, чудовищней и больше колебал душу, чем во время любви к любым женщинам или мужчинам. Одно сознание плотского соединения с самим собой, плюс сознание, что ты наконец обрел любовь к самому дорогому и вечно-бесценному, придавало ему - оргазму нечеловеческое, последнее бешенство.
      Но и устав от обладания, Извицкий с бесконечной нежностью всматривался в свои отражения в зеркалах. Каждый изгиб собственного тела мучил своей неповторимой близостью; хотелось впиться в него и разбить зеркало. От мира сквозило бесконечной пустотой; даже женщины, которых Извицкий порой использовал в качестве механизма во время любви к себе, настолько не замечались, что казалось их тела и души были наполнены одним воздухом. Зато какая радость была очнуться одному в постели и почувствовать обволакивающую, принадлежащую только тебе нежность своего тела! Каждое утреннее прикосновение к собственной коже, к собственному пухлоокруглившемуся плечику вызывало истерический, сексуальный крик, точно там, в собственном теле, затаились тысячи чудовищных красавиц. Но - о счастье! - то были не чуждые существования, а свой, свой неповторимо родной, неотчужденный комочек бесценного "я"; в восторженной ярости Извицкий не раз впивался зубами в собственное тело... Собственные глаза преследовали его по ночам. Иногда в них было столько любви, что его охватывал ужас.
      Такова была поэма, длившаяся уже целый год. И именно в таком состоянии Извицкий приехал в Лебединое.
      XVI
      Возглас Анны "Ты ревнуешь себя ко мне!" застал Извицкого врасплох. Во время любви к себе ему приходилось использовать женщин в качестве механизма. Но то, что произошло у него с Анной носило уже другую печать. Анну Извицкий не мог воспринимать как механизм. Прежде всего потому, что еще раньше, до возникновения любви к себе, он испытывал к ней сильное, поглощающее чувство. В Лебедином же метастазы этих чувств внезапно ожили. Извицкий почуял пробуждение прежних, уже казалось забытых эмоций, эмоций направленных во вне. Их оживлению к тому же способствовала их двусмысленность: ведь Анна была не просто извне, в тоже время она была неимоверно близка по духу, целиком из того же круга, из того же мира, как бы изнутри. Сначала Извицкий полностью отдался течению эмоций, но потом чувство к Анне натолкнулось на растущее, органическое сопротивление...
      Прежде всего сознание (можно даже сказать высшее "я") встретило крайне враждебно этот прилив чувства, оценив его как измену. Чувства, правда, как бы раздвоились:
      он видел в себе возможности любить как себя, так и Анну. Зная как опасно подавлять влечение внутренней цензурой, он решил не противиться любви к Анне.
      Однако же его опасения были напрасны: за этот год он слишком углубился в любовь к себе, чтобы это чувство могло надолго отступить. Оно продолжало неизменно существовать, хотя одновременно было сильное влечение к Анне.
      Такой раздвоенный, иронизирующий, чуть подхихикивающий над самим собой, Извицкий выехал из Лебединого с Анной. Но, оставшись с ней наедине, в комнате, охваченный ее обаянием, он, упоенный, бросился в ее объятия, целиком отдавшись новому влечению. Прежнее вдруг исчезло. Оно неумолимо предстало перед ним вновь в самый неподходящий момент. Целуя Анну, сближаясь с ней, он вдруг почувствовал какую-то острую, нелепую жалость к себе. Жалость к себе из-за того, что его секс направлен не на себя, что он целует чужое плечо. Одновременно в сознании молнией пронеслась мысль о прежних неповторимых чувствах и ощущениях. Тело его ослабло, а чужое тело показалось смешным и далеким. Именно, потому, что оно - чужое. В этот момент Извицкий захохотал и Анна взглянула на него...
      ...Он выглядел очень смущенным. Анна быстро коснулась его колен: "дорогой"; где-то она любила его даже больше, чем Падова. Одновременно страшная догадка жгла ее; разом осветив все изгибы прежнего поведения Извицкого. Она спросила его: "Да?".
      Извицкий покорно наклонил голову: Да. Иного ответа быть не могло. Нервная дрожь охватила Анну. В обрывочных, но определенных словах Извицкий нарисовал картину.
      Они встали. Некоторое время прошло в полном молчании. Анна уходила на кухню - покурить.
      - Но это ведь Глубев, - вдруг сказала она, вернувшись. Извицкий расхохотался.
      - Скорее всего искажение этой религии или секта внутри нее,
      - ответил он. - Ведь у них любовь к Я носит религиозный и духовный характеры.
      - Да, но и религиозная любовь может иметь сексуальный момент.
      - Но чаще всего сублимированный... И притом только момент. У меня же, как видишь, все по-другому.
      - Дух можно привносить и в голый секс.
      - Разумеется... Конечно - для меня это не составляет тайны - все началось с того, что я - независимо от всех - близко подошел к религии Я; когда действительно - всеми фибрами, всем сознанием - ощущаешь свое "я" как единственную реальность и высшую ценность то... и сексуальная энергия, сначала подсознательно, естественно направляется на это единственное, бесценное... Ведь остального даже не существует... Вот мой путь... вера в "я" дала толчок сексу, освободила поле для него...
      - Я так и думала. Метафизический солипсизм ведет к сексуальному, прервала Анна.
      - Не всегда так... У глубевцев по-другому.
      - Да, - улыбнулась Анна. - Как говорят, аскетизм рано или поздно неизбежен. Ведь надо же обуздать это чудовище внутри себя. К тому же, и чистый Дух вне эротики...
      -Но в моем пути, - продолжал Извицкий, - который можно считать резко сектантским в пределах религии Я, метафизическое обожание собственного "я" приняло чисто сексуальную форму. Даже мое трансцендентное "я" лучше предвидится в любви.
      Каждое мое прикосновение к собственной коже - молитва, но молитва себе...
      Глаза Извицкого загорелись. Анна была невероятно взволнована. В глубине такой эго-секс импонировал ей и она могла бы только приветствовать его. Но в то же время она была уязвлена, чуть стерта и желала восстановить равновесие. Ведь только что Извицкий - как она думала - любил только ее. Она не могла не попытаться - почти безосновательно- прельстить Извицкого.
      Где-то достали вино и Анна употребила все свое тайное очарование. Она знала, что значит для людей их круга духовная близость к женщине чрез общие, мракобесные миры. Молчаливым восторгом приветствовала она и сексуальное открытие Извицкого, но словно призывая его разделить эту свою победу с ней. Этим пониманием его тайны она в последний раз очаровала Извицкого; он был в раздвоении и никак не мог оторвать взгляда от тела Анны, сравнивая его со своим. Оно опять казалось ему таким родным, что в некоторые мгновения он не мог ощутить разницу между своим и ее телом. Оно завораживало его каким-то внутренним сходством.
      Потом, нежно дотрагиваясь до ее плеч, он все-таки, даже в угаре, уловил эту бездонную, страшную разницу, хотя она - в тот момент касалась только ощущений.
      Увы, не было того абсолютного чувственного единства между любимым и тем, кто любит, которое сопровождало его эротику... Все-таки Анна была точно за каким-то занавесом.
      Понемногу он приходил в себя, в глубине сердца предчувствуя, что Анна не сможет одержать победу в этом чудовищном поединке, тем более, когда он окончательно опомнится...
      Анна виделась, как сквозь туман. Извицкий был так погружен в свои мысли, что не мог понять ее состояния. То ли она улыбается, то ли нет?
      Наконец, они вышли на улицу. Внутри Извицкого вдруг выросло неопределенное желание овладеть собою. Даже дома казались ему проекцией собственного тела.
      Прежнее влечение торжествовало: оно было сильней, реальней и нерасторжимо связывалось с "я", с его существованием.
      Зашли в одинокое, стеклянное кафе. Анна была нежна, но как-то по-грустному.
      Реальность ее лица мучила уже где-то на поверхности. Вопрос о ее существовании уже не решался, он просто отодвигался в сторону, а в сознании накалялись свои реальности, свои черты...
      Вымороченность и двойственность мира: то существует, то нет, исчезали вместе с самим миром: каждый укус, каждое прикосновение к себе выдвигало на первый план тотальность собственного бытия и его пульсирующую сексуальность.
      Улыбнувшись, Анна простилась с Извицким. Тихо подошла и поцеловала его в губы...
      Он всматривался ей вслед. И вдруг понял, что если Анна не смогла отвратить его от нового пути, то уже не сможет никто. И ему остается только погружаться в бездну.
      XVII
      Через некоторое время Извицкий был один около странного, полуразвалившегося дома. Все стерлось, кроме любви к себе. Но в душе была томность и легкая усталость. Хотелось нести себя на крыльях. Он окружал себя целым роем мысленных, трогательных поцелуев. Проснулось даже некоторое потусторонне-извивное кокетство по отношению к себе. Решил купить цветов, чтобы встретить себя как любовницу.
      Это оказались нежные, черно-лиловые цветы. Он зашел с ними в кафе, чтобы выпить рюмку вина, и поставил их перед собой. Они точно обнимали его, находясь в яйном круге. Почти полчаса он провел в нежной, предвещающей истоме. Но уже надвигались первые тучи. Кровь клокотала в самой себе и кожа дрожала от само-нежности.
      Вместе с тем повсюду предвещались видения. Собственная тень быстро затмила весь мир, все солнце. Он хотел было тихо погладить ее. Усилием воли Извицкий сдерживал себя. Яйность вспыхивала порывами, точно сдавленная. Отойдя в сторону, он увидел в стене свои глаза, в благодарных слезах и в каком-то молении. Чуть преклонив колени, он мысленно вошел в них, как в храм.
      Толстая тетя у стойки была за пеленой.
      "Надо успокоиться", - шепнул он самому себе. Опять направился к своему месту за столом. Но все его существо дрожало не в силах устоять перед страстью и томлением. "Милый, милый!" - начал бормотать он, уже почти вслух. Легкий пот прошел по лбу. Опять сел за столик.
      - Только бы не дотронуться до себя, не коснуться, - прошептал он, отпивая вино,
      - а то разорву, разорву на части.
      Но даже томный укус вина, не опьяняя, вызывал только прилив нежности к животу.
      Рука так и тянулась, изнеженно, почти воздушно, коснуться того места, около которого пела теплота вина.
      Но он упорно сдерживал себя. Глаза налились кровию и у него появилось желание разорвать живот, вынуть все и в дрожи зацеловать. Равновесию помогала тайная мысль продлить, растянуть теперешнее наслаждение. Отключившись, он оказался на минуту в некоей душевной пустоте, благодаря которой сумел перенести первый прилив.
      "Потихоньку надо, потихоньку, - пролепетал он потом, но язык еще дрожал от вожделения. - Надо обволочь себя тихими безделушками любви к себе".
      Встал и, выйдя на улицу, сел в полупустой трамвай. Цветы остались на столе, точно изваяние несостоявшегося оргазма. "Безделушками", которые не доводили до конца, но все время поддерживали на должном уровне были: разные вздохи, полустоны, идущие вглубь себя, туманные очертания собственного тела где-нибудь в стекле. Наконец, общее ощущение себя-тела. Нервное ожидание, что его проткнет игла разрушения. Даже внутренний, утробный хохоток нежил живот сказочной, нестерпимой лаской. Однако ж больше всего он боялся коснуться рукой своего тела.
      Дикая, безграничная, уничтожающая весь мир нежность к себе прикатывалась к горлу, уходила в мозг, дрожала в плече. На глаза навертывались слезы и губы дрожали. От постоянной нежности к себе у него кружилась голова и мгновеньями наступало полу-обморочное состояние. Он чувствовал даже прикосновение верхней губы к нижней и это прикосновение возбуждало его.
      "Не надо, не надо", - и он отводил губы, чуть приоткрывая рот.
      Чтобы успокоиться, лучше всего было прикрыть глаза и так неподвижно сидеть.
      Тогда, во-первых, мир даже формально выключался из поля зрения и это тоже был добавок нежности по отношению к себе. Во-вторых, внутренняя нежность почему-то становилась успокоенной и, пронизывая все тело тихой истомой, хоронила его как бы в сосуде. Каждая клеточка пела бездонную симфонию любви к себе. Но вместе с тем не было "безумия", взрыва, и этого хохотка, напоминающего бешеные, истерические поцелуи внутрь.
      В таком состоянии, недвижим, Извицкий проехал какие-то бесконечные улицы. Но потом своей особой нежностью его стала мучить шея. Она была очень женственна, в яйном жирке, и потом сквозь нее проходили сосуды, несущие кровь к голове, к "сознанию". Может быть она требовала такой всепожирающей нежности, потому что была слишком беззащитна, скажем, от удара ножа. Извицкий не выдержал и коснулся рукой самой гладкой, мягкой, затылочной части шеи. Дернувшись, почти закричал.
      Сидеть было уже почти невозможно. Извицкий быстро сошел на неизвестной остановке. Кровавая тяга к себе, желание впиться, погрузиться в себя руками, как в бездонную, единственную вселенную застилали сознание. Перемена обстановки чуть привела в чувство. Извицкий глянул на мир: вдруг увидел себя, себя, идущего прямо из-за угла навстречу, чуть сгорбленного, с дрожащими руками, с распростертыми объятиями. Он ринулся, но понял, что он уже у себя. Видение исчезло, но мир словно был залит яйностью.
      "Женичка, Женичка - не надо", - успокаивал он себя. Ум мутился, формально он сознавал, что надо идти домой, в конуру Побрел пешком, по залитой несуществующим улице. Но везде из-за домов, из-за кустарников, из-за машин выплывали части собственного тела. Сладострастные, обнаженные, с мутящей ум прозрачностью кожи, они были точно плывущее по миру собственное, родное сердце, которое хотелось зацеловать. Руками, теплотой собственной ладони он тянулся согреть их. "Игрун",
      - мелькнуло, усмехаясь, в его уме.
      Наконец, объекты исчезли.
      Кроме сверх-изнеженной, почти девичьей, еле видимой части внутренней стороны ляжки, которая долго не исчезала, точно умоляя поцелуя. Она появлялась то в окнах домов, то прямо в небе. Наконец, и она исчезла.
      Некоторое время прошло в полном отсутствии.
      И вдруг разом, прямо из подворотни, высунулась собственная голова, с раскрытым ртом. Она обнажила язык и как бы подмигнула неподвижным глазком.
      Извицкий понял, что дальше идти этими боковыми изгибами уже нельзя, что так можно и доиграться, ибо, как говорится, хорошенького понемножку. Он смог остановить себя; вела его любовь к своему "я" в целом.
      Теперь он полностью ощущал видимость, как продолжение себя, вернее как собственную тень. Тень своей законченной и единственной личности. Только иногда появлялся, как бы извне, свой неповторимый, уже не расчлененный образ, в ореоле и нередко в каких-то неземных, исчезающих знаменах. Он пытался уловить себя, но потом вдруг с нежностью и радостным ужасом обнаруживал присутствие родного "я" внутри, и непомерное, вселенское торжество распирало грудь. Видимость становилась все чернее и чернее, точно непроницаемая ночь охватывала ее, но тем более билось внутри и ласкалось о самое себя солнце - собственное "я". Внутри вопила одна голая, неистребимая "субъективность". Извицкий посылал в воздух поцелуи, стараясь вдохнуть их в себя. Несколько раз он останавливался, прислонившись к "дереву".
      Нежность кожи уходила в кровь и разносилась вместе с ней к сердцу и мозгу. А нежность ее была так велика, что казалось эта кожа могла легко, как пушинка, сдернуться и оказаться перед глазами в воздухе, где ее можно, не ощущая ни боли, ни стона, сжать и зацеловать, как ребенка.
      Глаза томились и болели ненужностью иногда вдруг всплывающего мира.
      Он не заметил, что уже был дома и "глядел" в окно. Некий свет как планета, взошел в нем: то было родное, сияющее, непостижимое Я, таинственное, бесконечное и единственно реальное среди всей этой шевелящейся помойки полу-небытия. Он видел "над своей головой" - точно поток звезд, точно острие бессмертного Я, которое "выходило" из тела как из своей теплой постели. И его тянуло пронзить это родное, духовное "я" своим членом, охватить спермой как фонтаном, потопить его в неге и в неповторимой, содрогающейся ласке за то, что оно - его "я". И он чувствовал, что это чистое, выделенное Я, этот центр, пламенеет от нежности и отвечает на его ласку.
      В то же время в неге окутывалась, сжималась и пульсировала - и его собственная индивидуальность, душа, родная и неповторимая, таинственно и сладостно связанная с Я.
      И тело тоже дрожало нескончаемой, проникающей внутрь дрожью самолюбви, потому что и оно, тело, тоже было освящено Я, как бы пропитано его бессмертными яйными брызгами. Все это: и чистое Я, и душа и тело, поскольку они были его, составляло единый неповторимый синтез, исходящий визг, на вершине которого сияло вечное Я.
      Он не понимал то ли он молится, то ли находится в Экстазе любви.
      Где-то, за гранью, мелькало непознаваемой полосой трансцендентное "Я", родное, скрытое, и к нему точно бросалась черной и сверхчеловеческой пеной нежная и бьющаяся сперма.
      Крик, один крик стоял в его душе.
      Мгновеньями он видел себя то приближающимся из темной глубины, то парящим в небе, то врезающимся в звезды, то сладострастно-голым и извивающимся. Внезапно до того родным и близким, что чуть ли не смешанные с кровью слезы капали из глаз и душа содрогалась, целуя сама себя. Секундами он чувствовал, впадая в забытье, прикосновение к самому себе, особенно к нежно-пухлому животу собственного тела.
      Впивался в себя животом и душа выходила навстречу самой себе, поднимаясь, целуя подножие высшего "я", докатывая до него сладостные, телесные волны самолюбви. И в "я", в родном "я", раздавался уходящий внутрь, в бесконечность, ответный стон той же само-любви. Губы, покрываясь пеной, касались собственных губ.
      "Миленький, миленький", - зашептал он вдруг, как бы обнимая свою спину, и тело провалилось в себя, точно в бездонную, но родную пропасть.
      Самоощущение, лаская себя, выло от наслаждения...
      И вдруг откуда-то вырвался чудовищный, долгий и целующий стон, потом поток, и он увидел себя озаренным светом, поднимающимся в небо, и в то же время бессмертно-родным, не уходящим от себя.
      - Ты будешь вечен, любимый! - закричал он в небо, - ты будешь вечен...
      И обессиленный упал на пол...
      XVIII
      Покинув всех, Федор, проведя несколько дней у Ипатьевны, приближался к Москве.
      Даже Клавенька - сестра - уже не интересовала его. Каменное лицо его сдвинулось, и в глубине было видно жуткое, последнее вдохновение. Он осторожно обходил даже тихих, вкрадчивых девочек.
      Район Москвы, где оказался Федор, напоминал своею прелестью подножие ада. В стороне по холмам виднелись прилепившиеся друг к другу, словно в непотребной, грязной сексуальной ласке, бараки. Деревца, хоронившиеся между, казалось, давно сошли с ума. Слева от Федора на бараки наступали бесконечными идиотообразными рядами новые, не отличимые друг от друга, дома-коробочки. Это была испорченная Москва, исковерканный район.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11