Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Молодые годы короля Генриха IV

ModernLib.Net / Историческая проза / Манн Генрих / Молодые годы короля Генриха IV - Чтение (стр. 18)
Автор: Манн Генрих
Жанр: Историческая проза

 

 


Она попыталась взглянуть Генриху прямо в глаза, но это почему-то оказалось необыкновенно трудным. И не успели их взгляды встретиться, как она невольно отвела свой. Впрочем, уклонился и он и тоже посмотрел мимо неё. Ради бога, как же так? Не может этого быть! — Мой Генрих! Моя Марго! — сказали оба одновременно и двинулись друг к другу. — Когда же мы расстались? Разве так уж давно?

— Я, — сказала Марго, — лежала в постели и решила заснуть, а ты поднялся.

— Я поднялся и вышел с моими сорока дворянами, которые окружали наше ложе. Я собирался сыграть с королём Карлом партию в мяч.

— Я же, мой возлюбленный повелитель, решила заснуть. А вот вышло так, что меня всю залили кровью и слезами — и сорочку и лицо. Даже предсмертный пот умирающих падал на меня. Все это сделали, увы, наши люди. Они всех твоих перебили, а так как я больше всех твоя, то лучше бы и мне умереть. Но все-таки я явилась к тебе, хотя мне пришлось переступать через мёртвых, и вот как мы свиделись!

— Вот как мы свиделись, — повторил он с глубокой печалью и сдержал себя, чтобы тут же не пошутить. А она почти надеялась на это. Такого мальчишку ужасное особенно смешит. «Впрочем, нет, — вспомнила она, — здесь ведь я сама воплощаю в себе весь ужас…» — Я твоя бедная королева, — не сказала, а дохнула ему в лицо Марго. Он кивнул и прошептал:

— Да, ты моя бедная королева, ты дочь женщины, которая убила мою мать.

— И ты слишком сильно любил меня, слишком сильно любил.

— А теперь эта женщина убила всех моих людей.

— И ты уже совсем не любишь меня, совсем не любишь.

Тут он готов был раскрыть объятия, захваченный одним её голосом, так как он не смотрел на неё, его глаза были опущены. В душе он уже раскрыл их; он только ждал одного её слова, легчайшего движения, но ничего не последовало. У неё было такое чувство, что нет, она не может, не должна, или что этого недостаточно. «Неужели я потеряла его?» — Марго отошла, скользнула рукой по лбу и затем проговорила вслух, для всех:

— Я пришла к моему брату-королю. Сир, я прошу вас подарить жизнь нескольким несчастным! — И она опустилась перед Карлом Девятым на колени не без соблюдения должного церемониала: горячая мольба просительницы, но облечённая торжественной чопорностью, следовать которой государи должны уметь всегда. — Сир! Даруйте мне жизнь господина Лерана, он вбежал ко мне в комнату, весь исколотый кинжалом и окровавленный, когда я ещё лежала в постели, и из страха перед убийцами охватил меня руками так крепко, что мы упали за кровать. Даруйте мне также жизнь вашего первого дворянина де Миоссена, человека в высокой степени достойного, и господина д’Арманьяка, первого камердинера короля Наваррского!

Она сказала это, следуя до конца всем правилам этикета, хотя Карл и перебил её. Разве он не обрадовался тому, что она уцелела? Да, но тут же им овладело безграничное отвращение ко всему происходящему. И во время этого свидания между Генрихом и Марго он ничего не замечал, ничего, кроме отвращения, не чувствовал. Они жили в своём мире, Карл в своём. И вдруг он понял, что кому-то от него что-то нужно: его сестре, она следит за ним, она шпионит, а потом все донесёт матери — какие слова он сказал да какое у него было лицо! Поэтому он делает другое лицо, он заставляет себя побагроветь — это он может; жилы на лбу у него вздуваются, он изо всех сил свирепеет, вращает глазами. Затем начинается подёргивание конечностей, головы, скрежет зубов, и, когда все подготовлено, он рявкает.

— Больше ни слова, пока жив хоть один еретик! Отрекайтесь! — рычит Карл, обращаясь к присутствующим, ибо в его комнате находятся четыре оставшихся в живых гугенота, именно ему они обязаны тем, что они ещё на свете, и его мать, без сомнения, об этом узнает.

Генрих спешит удержать своего кузена Конде, но тщетно: тот считает делом чести тоже орать во весь голос. В своей вере он-де никому не обязан отчётом, кроме бога, и от истины не отречётся, чем бы ему ни угрожали! Тогда Карл, уже окончательно рассвирепев, бросается к нему. Дю Барта и д’Обинье, не вставая с колен, хватают его за ноги, а он рычит: — Смутьян! Бунтовщик и отродье бунтовщика! Если ты через три дня не заговоришь иначе, я прикажу тебя удавить! — Итак, Карл все же даёт ему срок в три дня — при столь неудержимой ярости это был ещё очень приличный срок. Тогда Наварра, который нёс перед всеми протестантами гораздо большую ответственность, чем Конде, поступил так же, как в первый раз: с видом смиренного ягнёнка обещал он переменить свою веру, обещал, невзирая на резню. Но он вовсе не собирался сдержать своё слово, хотя оно и было дано, а Карл отлично знал, что он его не сдержит. Они незаметно подмигнули друг другу.

— Я желаю насладиться лицезрением моих жертв! — вопил что есть силы, не щадя голосовых связок, безумный повелитель кровавой ночи. И если кто находился поблизости — часовые, дворяне, привлечённые любопытством придворные и челядь, — все могли подтвердить, что да, Карл Девятый от содеянного не отрекается и теперь с удовлетворением разглядывает каждую жертву своей кровожадности. А вместе с тем, выходя из комнаты, он как бы нечаянно коснулся рукою руки своего зятя, короля Наваррского, и Генрих услышал шёпот Карла:

— Мерзость! Мерзость! Будем стоять друг за друга, брат.

А затем сделался окончательно таким, каким его заставляли быть, — жестоким Карлом Варфоломеевской ночи: он упивался видом убитых — тех, кто лежал у самой его двери, и всех других, попадавшихся ему по пути. Он отбрасывал ногой их бесчувственные тела, наступал на головы людей, которые уже не могли ни сопротивляться, ни ненавидеть. Он непрестанно бормотал проклятия и угрозы, при том его мало заботило, что их никто не слышит, кроме нескольких его безмолвных спутников. Всюду было пусто, ни души, ведь убивать — работа утомительная, после неё убийцы либо спят, либо пьянствуют. И мертвецы были одни.

Казалось, их здесь неисчислимое множество: живые не производят такого впечатления, ибо любое скопище живых вновь рассеивается. Мёртвые же не спешат, им принадлежит вся земля и все, что на ней вырастает, — все формы, все судьбы, некое будущее, настолько безмерное, что его называют вечностью. Вдруг Агриппа д’Обинье заговорил:

Смерть ближе с каждым днём. Но только за могилой

Нам истинная жизнь даётся божьей силой,

Жизнь бесконечная без страха и забот.

Пути знакомому кто предпочтёт скитанье

Морями бурными в густеющем тумане?

К чему блуждания, когда нас гавань ждёт?

Его голос звучит глухо, словно в царстве мёртвых, чья жизнь тянется через все времена, а потому замедлена и приглушена. И гулко отдаются только проклятия безумного. Генрих знал эти стихи: Агриппа их прочёл впервые в ночь его свадьбы, перед тем как образовалось длиннейшее шествие и Карл Девятый во главе всех своих придворных проводил Генриха к супружескому ложу. Теперь по коридорам двигалось иное шествие, хотя оно направлялось к той же комнате. Генрих не оглядывался на Марго.

Она шла среди других мужчин, которым до неё не было никакого дела, и прибрела последней. Никогда ещё за всю свою жизнь принцессы мадам Маргарита не ощущала так глубоко своё бессилие, как сейчас, когда она пробиралась вслед за сумасшедшим и несколькими побеждёнными между повсюду валявшимися трупами. Что за необъяснимые лица были у некоторых: на них отразилось изумление, почти стыд за какое-то великое счастье. Зато у других мертвецов не осталось и следа одухотворённости, словно они раз и навсегда отправились в ад. Все это мадам Маргарита замечала, и, когда она вдруг увидела, что таким же стал и один из её прежних возлюбленных, ей сделалось дурно. Дю Барта подхватил её, и, опираясь на его руку, она с трудом потащилась дальше.

Перед камином стояли, обнявшись, два трупа: они закололи друг друга и так и не разомкнули объятий. Некоторые протестанты, видимо, оказались небезоружными и решили продать свою жизнь как можно дороже. Какая-то убитая женщина лежала на груди у мужчины, которого, должно быть, старалась спасти. Но не смогла. «И я ничего не смогла, — думает Марго, тяжело повиснув на своём спутнике и едва волоча ноги. — Не смогла. Ничего я не смогла». Через перила перевалился толстый повар, белый колпак сполз у него с головы и скатился по лестнице. В том же положении Генрих застал его совсем недавно, или это был другой повар? Тогда он был пьян, теперь он мёртв. Впрочем, так и выходит: две оргии — брачная ночь и сегодняшняя. Вторая произошла через двадцать четыре часа, помноженные на шесть, да и была она покрепче первой: от неё остались неподвижные тела и призраки. Внешне следы были схожи, но смысл их был совсем иной.

Генрих поскользнулся в луже крови, очнулся от своих дум, увидел померкшее лицо молодого Ларошфуко, последнего вестника его матери, и уже не мог сдержаться, он разрыдался, закрыв лицо руками, и рыдал, точно ребёнок: — Мама! — Его друзья сделали вид, что не слышат. Карл продолжал разыгрывать изверга, а может быть, действительно стал им во время этого странствования по безднам преисподней. Марго зашептала, её слова предназначались только для Генриха: — Его я не могла спасти. Я уже втащила его в нашу дверь, но они вырвали его у меня и убили. — Она ждала ответа. Он молчал. Генрих прошёл слишком трудный и долгий путь, пока достиг этой двери, прошёл без Марго, и каковы бы ни были те жизненные пути, которые им ещё предстоят, прежним он уже не будет с ней никогда. У этой двери, отмеченной трупом молодого Ларошфуко, стоял совсем другой Генрих, чем тот, который выбежал из неё с лёгким сердцем.

Этот знал. Этот слушал целую ночь истошный крик и вой, разносившиеся по замку Лувр. Этот глядел в лицо своим мёртвым друзьям, он распрощался с ними и с дружеским общением людей между собой, с вольной, отважной жизнью. Дружный отряд всадников, кони — голова к голове, смиренный псалом, а с полей прибегают красивые девушки. Как радостно и быстро летим мы вперёд под летящими вперёд облаками! Но теперь он войдёт в эту комнату поступью побеждённого, поступью пленника. Будет покорным, будет совсем иным, скрыв под обманчивой личиной прежнего Генриха, который всегда смеялся, неутомимо любил, не умел ненавидеть, не знал подозрений. — Кого я вижу, вот радость, он цел и невредим! Друг де Нансей, какое счастье, что хоть с вами-то ничего не случилось! Многие защищались, знаете ли, когда было уже поздно. Да ничто не помогло, и поделом. Кто же так глупо лезет в ловушку? Только гугеноты на это и способны. Я-то нет, я, де Нансей, уже не раз становился католиком, почаще, чем вы, заделаюсь им и теперь. Помните, как мои люди старались оттащить меня от моста у ворот? А я рвался к моей королеве и к её, достойной восхищения, мамаше, мне здесь и место. Вас, друг де Нансей, мне пришлось ударить, чтобы вы меня впустили, зато сейчас я крепко обниму вас.

Он так и сделал. И капитан не успел опомниться, как получил от Генриха доказательство его пылкой любви. Никакие манёвры не помогли, пришлось стерпеть поцелуи в обе щеки, хотя Нансей при этом громко заскрежетал зубами. А потом, не успел он опомниться, как ловкий проказник был уже далеко.

Генрих находился в комнате, которую отперла Маргарита. Дверь, как она ни была широка, заслонял Карл. Он никому не давал войти, хотя неумолчно вопил, что вот ещё остались протестанты, надо поскорее свести с ними счёты. Де Миоссен, первый дворянин, все ещё лежал ничком перед извергом, колени у него одеревенели, но он вовсе не был похож на человека, которому предстоит умереть, а скорее на старого чиновника, которому раньше времени хотят дать отставку. Д’Арманьяк, камердинер-дворянин, не соизволил повергнуться к стопам короля. Он закинул голову, выставил вперёд ногу и прижал руку к груди. На постели лежала груда окровавленного белья, из неё выглядывали молодые влажные глаза. — Кто это? — спросил Карл и позабыл взреветь. —

Камердинер ответил: — Господин Габриель де Леви, виконт де Леран. Я позволил себе перевязать его. Правда, он уже залил кровью всю постель. Остальным, сир, не помогли бы никакие перевязки. — Движением, в котором выражалась и боль и все же презрение к смерти, он указал на несколько трупов.

Карл уставился на них, потом, найдя ту мысль, которая ему была нужна, завопил: — Эти собаки-еретики осмелились осквернить комнату моей сестры, принцессы Валуа, довели дело до того, что их здесь прикончили! Вон отсюда, тащите их на живодёрню! Нансей, тащите их вон! — И капитану ничего не оставалось, как вместе со своими людьми приняться за уборку трупов. А тем временем Карл всем своим телом прикрывал уцелевших. Как только солдаты скрылись за поворотом, он, сопя и устрашающе выкатывая глаза, накинулся на Миоссена и д’Арманьяка.

— Пошли отсюда к черту! — Этого ему не пришлось повторять. Дю Барта и д’Обинье также воспользовались случаем и исчезли. Карл сам запер за всеми дверь.

Он сказал: — Я надеюсь на гасконцев: они проводят беднягу де Миоссена, и по пути с ним ничего не случится. Смотри, Марго, если ты вздумаешь докладывать матери, что я щажу гугенотов, так имей в виду: я знаю про тебя кое-что похуже. Вон один лежит на твоей собственной постели. — И, обращаясь скорее к самому себе, добавил: — Около него ещё есть одно место. Почему бы рядом с ним не лечь и мне? Ведь и меня ждёт та же участь. — И он улёгся на окровавленное одеяло рядом с грудой белья. Вскоре лицо его и дыхание стали, как у спящего. Однако Генрих и Марго видели, что из-под его закрытых век бегут слезы. Из глаз молодого Лерана тоже текли слезы, хотя он их уже закрыл. Так покоились друг подле друга две жертвы этой ночи.

Конец

Марго приблизилась к окну и стала смотреть на улицу. Но ничто из совершавшегося там не доходило до её сознания: она была поглощена одним — она ждала Генриха. «Вот он подойдёт сзади и, шепнёт мне на ухо, что это только сон. Потом начнёт все и всех вышучивать, а на самом деле будет думать только о нашей любви. Nos belles amours», — подумала она его словами. Своими словами она подумала: «Наше ложе залито кровью. Мы шли сюда, пробираясь среди трупов его убитых друзей. Моя мать сделала меня его врагом. Он ненавидит меня. А его она превратила в пленника. Я больше не могу уважать своего мужа. Значит, конец».

Но пока она раздумывала о конце их любви, неутомимая надежда начинала все сызнова: «Стоя у меня за спиной, он шепнёт мне, что это только сон… Нет! — решила она. — Нет, не скажет он этого! Не такой человек! Да ещё при его нелепой мужской гордости! Наверняка сидит сейчас позади меня, отвернулся и ждёт, когда я сама его ненароком поцелую. Я ведь ученее его, многоопытнее, и я женщина! Мне предоставляет он дальнейшее, и неужели у меня не хватит умения доказать этому мальчику, что не всякая правда — правда?»

Однако не успела она обернуться, как вдруг услышала оглушительный трезвон. Звонили все парижские колокола: только одного, который перед тем ворчал низко и глухо, уже не было слышно: вероятно, он начал первым и теперь, довольный, что дело сделано, умолк. Но, несмотря на оглушительный гул набата, сквозь него все же прорывался истошный крик и вой. — Слава Иисусу! Смерть всем! Tue! Tue! — разносился по городу многоголосый рёв. Один взгляд, брошенный на площадь и улицы, — и Марго отшатнулась: учёная и многоопытная, а об этом позабыла. Что же нам теперь делать, дитя моё, несчастное дитя моё?

Она обернулась — Генриха в комнате не было. Двое лежавших на кровати мужчин, стонали, обоим снилось, что их казнят под набатный звон всех колоколов Парижа и под истошный вой толпы. И вдруг все это как будто перенеслось сюда, в комнату: нестерпимые звуки уже сверлят и буравят голову, вокруг тебя точно бушует буря, ты не можешь устоять на ногах, тебя сотрясает ужас. Это произошло потому, что в соседней комнате распахнули окно. Туда удалился Генрих. Только бы не видеть и не слышать всего этого вместе с Марго, уж лучше одному. Вот он и толкнул дверь в ту комнату, которая была сначала приготовлена для его сестрички и где потом хотели спрятать адмирала от убийц. Марго бессильно поникла головой: «Переступить этот порог? Увы, не переступишь! Пойти к Генриху? Уже нельзя».

А он смотрел и слушал. Площадь внизу кишела людьми, они валили из улочек и переулков, и все были страшно заняты — ни одного праздного зрителя. Все были заняты только одним: убивали или умирали; и они трудились с великим усердием, уподобляя свои движения размаху колоколов и совершая их в такт истошным воплям. Работали на совесть. И все же — какое разнообразие, сколько изобретательности. Вон наёмный убийца тащит старика, аккуратно обвязанного верёвкой, чтобы бросить его в реку. Какой-то горожанин прикончил другого с особым тщанием и обстоятельностью, затем взвалил его себе на спину и отнёс к куче трупов, уже голых. Раздевал убитых народ: это — дело простонародья, а не почтённых горожан. Каждому своё. Почтённые горожане поспешно уходили, унося с собой тяжёлые мешки, набитые деньгами: они знают, где у соседей-еретиков что припрятано. Иные тащат целые сундуки, для чего опять-таки пользуются плечами народа. Вон пёс лижет рану своей заколотой кинжалом госпожи. Растроганный убийца невольно гладит его, прежде чем перейти к новой жертве. Ведь и у этих людей есть сердце. Убивают они за всю свою жизнь, наверное, в течение одного только дня, а собак они ласкают каждый день.

В конце переулка виднелся холм, на нем вертелись крылья ветряной мельницы — и сейчас и всегда. По мосту, через реку, можно было бы бежать отсюда, если бы только перебраться. Целая толпа теснившихся на мосту беглецов погибла под ударами охраны. Ибо охрана, которой командовали всадники, оказалась на месте, ей полагалось поддерживать порядок. Горожане — пешие и конные — свободно передвигались в проходах, которые каждый убивающий должен был оставлять между собой для тех, кто убивал рядом с ним. Свободное место в таком деле необходимо так же, как оно необходимо трудолюбивым пчёлам в их работе. Если бы не вся эта кровь и ещё кое-что, а в особенности адский шум, с некоторого расстояния могло показаться, что эти добрые люди просто рвут цветы на лугу. Во всяком случае, над ними синело безмятежное небо, полное солнечного блеска.

«Аккуратно работают, — подумал Генрих. — Но если уж так захотелось убивать, зачем делать столь тщательное различие между теми, с белой повязкой, и другими, у которых её нет? Чтобы иметь право на убийство, разве нужно непременно быть белым? Но ведь они убивают не для себя, а для других, по чужому приказу, ради чьих-то целей, а потому их и не мучат угрызения совести. При всем их неистовстве (очень похоже на то, что и неистовы они по приказу) они работают честно, на совесть. Вон строят виселицу: её кончат, когда все уже будут перебиты и останется повесить только трупы. Но громилам все равно, они же действуют не для себя: это я запомню. Как легко толкнуть их на дурное и гибельное! И будет гораздо труднее добиться от них чего-либо доброго. При соответствующих обстоятельствах и почтённые горожане и простонародье — все ведут себя как последняя мразь», — подумал Генрих; об том же были последние слова умирающего Колиньи.

Местами хозяйничало явное безумие. Оно важно разгуливало по площади, без всякой пользы для общего дела, и только его голос назойливо верещал: — Пускайте кровь! Главное — пускайте побольше крови! Врачи говорят, что в августе кровопускание не менее полезно, чем в мае! — Так покрикивал, подгоняя всех этих ребят, некий господин де Таван; сам он ни до чего не касался. Зато он сидел в совете с мадам Екатериной, когда решался вопрос о резне, и был в этом совете единственным французом.

А вот из проулка кого-то выводит белогвардеец-одиночка и добросовестнейшим образом ревёт, обращаясь к самому себе: — Tue! Tue! — Генрих хочет закричать, но голос не повинуется ему. Он хочет сбросить оцепенение, схватить аркебузу, выстрелить. Увы, напрасно: на свете есть только палачи и жертвы. Старый толстяк, мой учитель Бовуа, не дал ни тащить себя, ни толкать: он спокойно идёт рядом с ревущим наёмником. Бовуа — философ и считает, что жизнь имеет цену, лишь пока она разумна. «Господин де Бовуа, что вы делаете? Вы опускаетесь на колени, и ваша широкая одежда ниспадает складками до земли, вы полны достоинства и самообладания. Вы молитвенно складываете руки и терпеливо ждёте, пока палач наточит свой меч. Господин де Бовуа, мой добрый учитель!»

Генрих бросается на пол, он закрывает лицо рукавом и не видит, как старому толстяку сносят голову.

Не увидел он также и того, как из соседнего дома выбежала женщина с посудиной в руках: она поставила её под забившую струёй кровь и стала жадно пить.

Когда Генрих опомнился, дверь в супружескую опочивальню была заперта. Марго заперла её.

Moralit

Trop tard, vous


Поучение

Поздно, злые чары подействовали. Предостережения, идущие отовсюду, уже не помогут вам. Признания вашего шурина-короля и тревоги вашей возлюбленной не трогают вас. Вы предаётесь любви, в то время как сами убийцы дрожат не только от ненависти, но и от страха, видя приближение кровавой ночи. Вы же встречаете эту ночь, как будто она прекрасная незнакомка. Однако уже погиб г-н адмирал, почти у вас на глазах. Не правда ли, вы все это знали наперёд, знали давно, но вы так и не пожелали внять голосу своей совести? Ваше ослепление несколько походит на тот неизвестный доселе вид безумия, который овладел Карлом IX. Но Карл избрал его как прикрытие. Вы же со своей стороны не захотели признать очевидность, желая заранее обеспечить себе алиби[12]. Какой в этом прок? Ведь через то вы обрекли себя на падение с высоты и впредь будете принуждены тем горше искупать своё желание быть счастливым, не оглядываясь.

V. Школа несчастья

Я не знал, что такое ад

Мысль, с которой он повалился на пол, первой пришла к нему, когда он очнулся. — Мой добрый учитель, — начал Генрих, словно тот ещё был жив и мог ему помочь. И услышал ответ: — Я живу очень замкнуто, люди дают мне всякие мерзкие прозвища и пишут их на дверях.

Эти слова, действительно сказанные когда-то, прозвучали у него в душе так отчётливо, что он невольно обернулся. Нет, Генрих один, супружеская опочивальня замкнута, кругом притаилась тишина. Колокола замолкли, истошный крик и вой внизу на площади с восходом солнца куда-то отступил, и усердные труды людей кончились. Ничто не шевелилось, кроме мертвецов на достроенной виселице, они тихонько покачивались. Совершенно недвижима была высокая груда нагих трупов. Только псы бродили вокруг и лизали раны. А живые скрылись, именно те, кто ещё так недавно с особым удовлетворением и упорством показывали, на что они способны. Даже окна и двери своих домов они прикрыли ставнями.

Вторая мысль, которая пришла в голову очнувшемуся Генриху, была: «Моей бедной матери уже нет на свете, а ведь и она меня предупреждала». Он отошёл в самый дальний угол комнаты и услышал её речь так же отчётливо, как перед тем речь своего учителя. И мать говорила: развратный дом, злая королева. И голос матери и самый тон её звучали так, словно она обращалась к ребёнку, ещё совсем наивному ребёнку, задолго до всех этих событий. И особенно душераздирающе действовал на него именно этот мягкий, давно умолкший звук, потому что все, чего она боялась, сбылось, и к тому же более ужасно и жестоко, чем могла себе когда-либо представить при жизни бедная Жанна. «Ты умерла от яда, дорогая матушка. Знаешь ли ты это? Потом был убит господин адмирал. Осведомлена ли ты об этом? Убит и Ларошфуко, твой последний вестник, которого ты послала мне. Мертвы многие из тех, что служили тебе, и наши дворяне лежат на земле бездыханные. Мы попались в западню, хотя ты меня и предостерегала, матушка. Но я не хотел слушать ни тебя, ни умного старика Бовуа, ни…» — Господи боже, скольких ещё!.. — проговорил он вслух. Ибо все предостережения, которыми он пренебрёг, вдруг сразу нахлынули на него в таком множестве, так стремительно, что мысли его смешались и он схватился за голову. «Марго? Да, и Марго: она предостерегала меня, послав анатомический рисунок! Бедняжка фрейлина тоже: мешковиной был прикрыт её трупик! Д’Эльбеф: тогда, у ворот, когда пытался вытащить меня из свалки, и я мог ещё бежать! Сам Карл Девятый: „Наварра, отомсти за меня!“. Морней: „Колиньи остаётся, ибо его ждёт могила, а тебя ждёт брачная постель“. Моревер: он так жаждал резни! Д’Анжу, окружённый черноватыми духами! Гиз: его занесённый кинжал, его вдруг открывшееся подлинное лицо! Мадам Екатерина: она в себе несла, вокруг неё жила — издавна и повсюду — медленно созревавшая тайна этой ночи! А я вообразил, что могу быть счастлив, счастлив под её надзором. Но я ещё не знал, что такое ад!»

Таков был надвигавшийся на него приговор, и он опять свалил Генриха с ног. «Я не знал, что такое ад». Не издав ни звука, он упал поперёк кровати, прижался к ней головой и грудью и покорился приговору, вынесенному его умом, его сердцем. «Я праздновал свадьбу, а тем временем все стонали от затаённой жажды крови. Поделившись на кучки, они жались к стенам, чтобы сразу же не вцепиться друг другу в глотку. А я дал отвести себя к брачному ложу. Первой жертвой была моя мать королева. Мы все были обречены последовать за нею, это предвещали и кровавые знамения и чудеса. А я дал отвести себя к брачному ложу и праздновал свадьбу вплоть до роковой ночи. Ибо я ещё не знал, что такое ад. Все остальные постоянно помнят о нем, только не я, — в этом мой главный промах. В этом моя великая вина. Я поступал так, как будто людей можно сдержать требованиями благопристойности, насмешкой, легковесным благоволением. Но таков только я один — и я не знал, что такое ад».

Пока в голове Генриха проносились эти мысли, его тело подёргивалось, словно он хотел вскочить и не решался. В первый раз он дёрнулся, когда ему пришли на память слова и лицо сестры: «Милый братец, наша мать знала все, заверяю вас. И она завещала вам, перед тем как умереть от яда: или вовсе не приезжайте сюда, или только когда будете сильнейшим. Прочь из Парижа, брат! Разослать верховых по всей стране! Во главе вашего войска вы будете наступать, чтобы жениться». Он слышал внутри себя трогательный голосок Катрин, испуганно, на высоких нотах договаривавшей слова. Это был, в сущности, его собственный голос, и это предостережение по своей силе не могло сравниться ни с каким другим. Те затрагивали Генриха только извне, и лишь оно подтверждалось его внутренним знанием.

И тогда из глубины души поднялось и потрясло его раскаяние — такое жгучее, что он впился зубами и ногтями в постель. «Я не знал, что такое ад! Где же я был? Поглощён моей страстью к Марго? И это нет. Иначе я бы её похитил и увёз отсюда. Но этот двор мне и не хотелось покидать из-за его дерзости, из-за его опасностей, козней, из-за моего любопытства к опасностям и ещё потому, что я играл всем этим, как дитя, а должен был трезво взглянуть на весь этот ад!» И снова его душа содрогнулась, так что затряслась даже кровать.

Да, его постигла чудовищная неудача, он проклял свою молодость. «И я ещё вздумал было поучать господина адмирала! Корил его, зачем он ведёт ненужную войну! Но у Колиньи была та вера, которая делает человека свободным — и от гнёта Испании и от губительных страстей. Он-то знал, что такое ад, и боролся с ним. А я, я кинулся в него!» Непереносимо! Генрих был сокрушён. Его мысли сменились каким-то хмелем отчаяния — у юношей он сродни восторгу. Так, некогда в Ла-Рошели, где дул ветер с моря, его сердце рвалось навстречу новому миру. То же испытывает он и сейчас. Но теперь — это уже не широкий и вольный мир, похожий на царство божие. Он полон стыда и страдания. Из него вырываются языки серного пламени, вот они, рядом, сейчас они охватят меня. Все ещё хмельной от отчаяния, Генрих вскакивает и начинает биться головой об стену. Раз, ещё раз, с разбегу, лбом, ещё, ещё! Он уже ни о чем не думает, кроме этих ударов, и сам не в силах остановиться. Но его удерживают.

Faciuntque dolorem[13]

Две руки насильно усаживают его.

— Спокойствие, сир! Терпение, благоразумие, невозмутимость души — таковы христианские добродетели, а также предписания древних философов. Кто забывает о них, бесится в ярости на самого себя. За оным занятием я вас и застал, к счастью, вовремя, мой милый молодой повелитель. Хотя, признаться, я этого от вас не ждал. Нет, от вас я ждал скорее, что вы отнесётесь к Варфоломеевской ночи слишком снисходительно, — как бы это сказать? — с презрительной усмешкой. Когда я в первый раз заглянул сюда, вы лежали на голом полу, но крепко спали, и ваше дыхание было так спокойно, что я сказал себе: «Не будите его, господин д’Арманьяк! Ведь он ваш король, а эта ночь была тяжёлая ночь. Когда он проснётся, окажется, что со всем этим он уже справился, и, вы же знаете его, он ещё сострит».

Д’Арманьяк произнёс эту длинную речь, смелую и приподнятую, искусно меняя интонации, и дал отчаявшемуся восемнадцатилетнему юноше достаточно времени, чтобы опомниться или стать хоть немного похожим на прежнего Генриха. — И он сострит, — закончил слуга-дворянин; а его государь тут же подхватит: — Скажи, двор все в столь же превосходном настроении, как и вчера ночью? Тогда, чтобы завершить праздник, мне нужны два пастора и заупокойная служба. Из любви ко мне даже мадам Екатерина примется подтягивать… — Однако смешок застрял у него в горле.

— Он ещё не совсем вошёл в колею, — задумчиво проговорил д’Арманьяк. — Но для начала недурно. Когда вы опять появитесь при дворе, в вас не должно чувствоваться ни тени озлобленности. Будьте веселы! Будьте непринуждённы! — Однако он и сам понимал, что требует сразу слишком многого. Не прибавив ни слова, д’Арманьяк приложил мокрый платок своему государю ко лбу, на котором от ударов об стену вскочили шишки. Затем по обыкновению принёс бак для купания. — Когда я ходил за водой, — сказал он, наполняя его, — то не встретил ни души. Только одну дверь осторожно прикрыли. Пока вы спали, я побывал даже на улице, меня погнал туда голод; в кухнях-то ведь хоть шаром покати, там за эту ночь пролито больше человечьей крови, чем куриной. И те, кто должны были резать птицу, сами зарезаны. На улицах было безлюдно, только вдали я увидел двух горожан с белыми повязками, их сразу замечаешь, уж глаз намётан. Я стал было поглядывать, куда бы спрятаться, но они повернули и скрылись из виду. Если мне зрение не изменило, то они попросту стали удирать от меня, только пятки засверкали. Объясните мне, сир, что сие значит?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41