Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Избранное

ModernLib.Net / Поэзия / Маяковский Владимир Владимирович / Избранное - Чтение (стр. 22)
Автор: Маяковский Владимир Владимирович
Жанр: Поэзия

 

 


Если

Гавану

окинуть мигом —

рай-страна,

страна что надо.

Под пальмой

на ножке

стоят фламинго.

Цветет

коларио

по всей Ведадо.

В Гаване

все

разграничено четко:

у белых доллары,

у черных — нет.

Поэтому

Вилли

стоит со щеткой

у «Энри Клей энд Бок, лимитед».

Много

за жизнь

повымел Вилли —

одних пылинок

целый лес, —

поэтому

волос у Вилли

вылез,

поэтому

живот у Вилли

влез.

Мал его радостей тусклый спектр:

шесть часов поспать на боку,

да разве что

вор,

портовой инспектор,

кинет

негру

цент на бегу.

От этой грязи скроешься разве?

Разве что

стали б

ходить на голове.

И то

намели бы

больше грязи:

волосьев тыщи,

а ног —

две.

Рядом

шла

нарядная Прадо.

То звякнет,

то вспыхнет

трехверстный джаз.

Дурню покажется,

что и взаправду

бывший рай

в Гаване как раз.

В мозгу у Вилли

мало извилин,

мало всходов,

мало посева.

Одно —

единственное

вызубрил Вилли

тверже,

чем камень

памятника Масео:

"Белый

ест

ананас спелый,

черный —

гнилью моченый.

Белую работу

делает белый,

черную работу —

черный".

Мало вопросов Вилли сверлили.

Но один был

закорюка из закорюк.

И когда

вопрос этот

влезал в Вилли,

щетка

падала

из Виллиных рук.

И надо же случиться,

чтоб как раз тогда

к королю сигарному

Энри Клей

пришел,

белей, чем облаков стада,

величественнейший из сахарных королей.

Негр

подходит

к туше дебелой:

"Ай бэг ер пардон, мистер Брэгг!

Почему и сахар,

белый-белый,

должен делать

черный негр?

Черная сигара

не идет в усах вам —

она для негра

с черными усами.

А если вы

любите

кофий с сахаром,

то сахар

извольте

делать сами".

Такой вопрос

не проходит даром.

Король

из белого

становится желт.

Вывернулся

король

сообразно с ударом,

выбросил обе перчатки

и ушел.

Цвели

кругом

чудеса ботаники.

Бананы

сплетали

сплошной кров.

Вытер

негр

о белые подштанники

руку,

с носа утершую кровь.

Негр

посопел подбитым носом,

поднял щетку,

держась за скулу.

Откуда знать ему,

что с таким вопросом

надо обращаться

в Коминтерн,

в Москву?

Гавана, 5 июля 1925 г.

СИФИЛИС

Пароход подошел,

завыл,

погудел —

и скован,

как каторжник беглый.

На палубе

700 человек людей,

остальные —

негры.

Подплыл

катерок

с одного бочка.

Вбежав

по лесенке хромой,

осматривал

врач в роговых очках:

«Которые с трахомой?»

Припудрив прыщи

и наружность вымыв,

с кокетством себя волоча,

первый класс

дефилировал

мимо

улыбавшегося врача.

Дым

голубой

из двустволки ноздрей

колечком

единым

свив,

первым

шел

в алмазной заре

свиной король —

Свифт.

Трубка

воняет,

в метр длиной.

Попробуй к такому —

полезь!

Под шелком кальсон,

под батистом-лино,

поди,

разбери болезнь.

"Остров,

дай

воздержанья зарок!

Остановить велите!"

Но взял

капитан

под козырек

и спущен Свифт —

сифилитик.

За первым классом

шел второй.

Исследуя

этот класс,

врач

удивлялся,

что ноздри с дырой, —

лез

и в ухо

и в глаз.

Врач смотрел,

губу своротив,

нос

под очками

взморща.

Врач

троих

послал в карантин

из

второклассного сборища.

За вторым

надвигался

третий класс,

черный от негритья.

Врач посмотрел:

четвертый час,

время коктейлей

питья.

— Гоните обратно

трюму в щель!

Больные —

видно и так.

Грязный вид…

И вообще —

оспа не привита. —

У негра

виски

ревмя ревут.

Валяется

в трюме

Том.

Назавтра

Тому

оспу привьют —

и Том

возвратится в дом.

На берегу

у Тома

жена.

Волоса

густые, как нефть.

И кожа ее

черна и жирна,

как вакса

«Черный лев».

Пока

по работам

Том болтается,

— у Кубы

губа не дура —

жену его

прогнали с плантаций

за неотработку

натурой.

Луна

в океан

накидала монет,

хоть сбросься,

вбежав на насыпь!

Недели

ни хлеба,

ни мяса нет.

Недели —

одни ананасы.

Опять

пароход

привинтило винтом.

Следующий —

через недели!

Как дождаться

с голодным ртом?

— Забыл,

разлюбил,

забросил Том!

С белой

рогожу

делит! —

Не заработать ей

и не скрасть.

Везде

полисмены под зонтиком.

А мистеру Свифту

последнюю страсть

раздула

эта экзотика.

Потело

тело

под бельецом

от черненького мясца.

Он тыкал

доллары

в руку, в лицо,

в голодные месяца.

Схватились —

желудок,

пустой давно,

и верности тяжеловес.

Она

решила отчетливо:

«No!», —

и глухо сказала:

«Yes!»

Уже

на дверь

плечом напирал

подгнивший мистер Свифт.

Его

и ее

наверх

в номера

взвинтил

услужливый лифт.

Явился

Том

через два денька.

Неделю

спал без просыпа.

И рад был,

что есть

и хлеб,

и деньга

и что не будет оспы.

Но день пришел,

и у кож

в темноте

узор непонятный впеплен.

И дети

у матери в животе

онемевали

и слепли.

Суставы ломая

день ото дня,

года календарные вылистаны,

и кто-то

у тел

половину отнял

и вытянул руки

для милостыни.

Внимание

к негру

стало особое.

Когда

собиралась паства,

морали

наглядное это пособие

показывал

постный пастор:

"Карает бог

и его

и ее

за то, что

водила гостей!"

И слазило

черного мяса гнилье

с гнилых

негритянских костей.

В политику

этим

не думал ввязаться я.

А так —

срисовал для видика.

Одни говорят —

«цивилизация»,

другие —

«колониальная политика».

1926

ХРИСТОФОР КОЛОМБ

Христофор Колумб был Христофор

Коломб — испанский еврей.

Из журналов.

1

Вижу, как сейчас,

объедки да бутылки…

В портишке,

известном

лишь кабачком,

Коломб Христофор

и другие забулдыги

сидят,

нахлобучив

шляпы бочком.

Христофора злят,

пристают к Христофору:

"Что вы за нация?

Один Сион!

Любой португалишка

даст тебе фору!"

Вконец извели Христофора —

и он

покрыл

дисканточком

щелканье пробок

(задели

в еврее

больную струну):

"Что вы лезете:

Европа да Европа!

Возьму

и открою другую

страну".

Дивятся приятели:

"Что с Коломбом?

Вина не пьет,

не ходит гулять.

Надо смотреть —

не вывихнул ум бы.

Всю ночь сидит,

раздвигает циркуля".

2

Мертвая хватка в молодом еврее;

думает,

не ест,

недосыпает ночей.

Лакеев

оттягивает

за фалды ливреи,

лезет

аж в спальни

королей и богачей.

"Кораллами торгуете?!

Дешевле редиски.

Сам

наловит

каждый мальчуган.

То ли дело

материк индийский:

не барахло —

бирюза,

жемчуга!

Дело верное:

вот вам карта.

Это океан,

а это —

мы.

Пунктиром путь —

и бриллиантов караты

на каждый полтинник,

данный взаймы".

Тесно торгашам.

Томятся непоседы.

Посуху

и в год

не обернется караван.

И закапали

флорины и пезеты

Христофору

в продырявленный карман.

3

Идут,

посвистывая,

отчаянные из отчаянных.

Сзади тюрьма.

Впереди —

ни рубля.

Арабы,

французы,

испанцы

и датчане

лезли

по трапам

Коломбова корабля.

"Кто здесь Коломб?

До Индии?

В ночку!

(Чего не откроешь,

если в пузе орган!)

Выкатывай на палубу

белого бочку,

а там

вези

хоть к черту на рога!"

Прощанье — что надо.

Не отъезд — а помпа:

день

не просыхали

капли на усах,

Время

меряли,

вперяясь в компас.

Спьяна

путали штаны и паруса.

Чуть не сшибли

маяк зажженный.

Палубные

не держатся на полу,

и вот,

быть может, отсюда,

с Жижона,

на всех парусах

рванулся Коломб.

4

Единая мысль мне сегодня люба,

что эти вот волны

Коломба лапили,

что в эту же воду

с Коломбова лба

стекали

пота

усталые капли.

Что это небо

землей обмеля,

на это вот облако,

вставшее с юга, —

"На мачты, братва!

глядите —

земля!" —

орал

рассудок теряющий юнга.

И вновь

океан

с простора раскосого

вбивал

в небеса

громыхающий клин,

а после

братался

с волной сарагоссовой.

и вместе

пучки травы волокли.

Он

этой же бури слушал лады.

Когда ж

затихает бури задор,

мерещатся

в водах

Коломба следы,

ведущие

на Сан-Сальвадор.

5

Вырастают дни

в бородатые месяцы.

Луны

мрут

у мачты на колу.

Надоело океану,

Атлантический бесится.

Взбешен Христофор,

извелся Коломб.

С тысячной волны трехпарусник

съехал.

На тысячу первую взбираться

надо.

Видели Атлантический?

Тут не до смеха!

Команда ярится —

устала команда.

Шепчутся:

"Черту ввязались в попутчики.

Дома плохо?

И стол и кровать.

Знаем мы

эти

жидовские штучки —

разные

Америки

закрывать и открывать!"

За капитаном ходят по пятам.

"Вернись! — говорят,

играют мушкой. —

Какой ты ни есть

капитан-раскапитан,

а мы тебе тоже

не фунт с осьмушкой".

Лазит Коломб

на брамсель с фока,

глаза аж навыкате,

исхудал лицом;

пустился вовсю:

придумал фокус

со знаменитым

Колумбовым яйцом.

Что яйцо? —

игрушка на день.

И день

не оттянешь

у жизни-воровки.

Галдит команда,

на Коломба глядя:

"Крепка

петля

из генуэзской веревки.

Кончай,

Христофор,

собачий век!.."

И кортики

воздух

во тьме секут.

«Земля!» —

Горизонт в туманной

кайме.

Как я вот

в растущую Мексику

и в розовый

этот

песок на заре,

вглазелись.

Не смеют надеяться:

с кольцом экватора

в медной ноздре

вставал

материк индейцев.

6

Года прошли.

В старика

шипуна

смельчал Атлантический,

гордый смолоду.

С бортов «Мажестиков»

любая шпана

плюет

в твою

седоусую морду.

Коломб!

твое пропало наследство!

В вонючих трюмах

твои потомки

с машинным адом

в горящем соседстве

лежат,

под щеку

подложивши котомки.

А сверху,

в цветах первоклассных розеток,

катаясь пузом

от танцев

до пьянки,

в уюте читален,

кино

и клозетов

катаются донны,

сеньоры

и янки.

Ты балда, Коломб, —

скажу по чести.

Что касается меня,

то я бы

лично —

я б Америку закрыл,

слегка почистил,

а потом

опять открыл —

вторично.

1925

ТРОПИКИ

(Дорога Вера-Круц — Мехико-сити)

Смотрю:

вот это —

тропики.

Всю жизнь

вдыхаю наново я.

А поезд

прет торопкий

сквозь пальмы,

сквозь банановые.

Их силуэты-веники

встают рисунком тошненьким:

не то они — священники,

не то они — художники.

Аж сам

не веришь факту:

из всей бузы и вара

встает

растенье — кактус

трубой от самовара.

А птички в этой печке

красивей всякой меры.

По смыслу —

воробейчики,

а видом —

шантеклеры.

Но прежде чем

осмыслил лес

и бред,

и жар,

и день я —

и день

и лес исчез

без вечера

и без

предупреждения.

Где горизонта борозда?!

Все линии

потеряны.

Скажи,

которая звезда

и где

глаза пантерины?

Не счел бы

лучший казначей

звезды

тропических ночей,

настолько

ночи августа

звездой набиты

нагусто.

Смотрю:

ни зги, ни тропки.

Всю жизнь

вдыхаю наново я.

А поезд прет

сквозь тропики,

сквозь запахи

банановые.

1926

МЕКСИКА

О, как эта жизнь читалась взасос!

Идешь.

Наступаешь на ноги.

В руках

превращается

ранец в лассо,

а клячи пролеток —

мустанги.

Взаправду

игрушечный

рос магазин,

ревел

пароходный гудок.

Сейчас же

сбегу

в страну мокасин —

лишь сбондю

рубль и бульдог.

А сегодня —

это не умора.

Сколько миль воды

винтом нарыто, —

и встает

живьем

страна Фениамора

Купера

и Майн Рида.

Рев сирен,

кончается вода.

Мы прикручены

к земле

о локоть локоть.

И берет

набитый «Лефом»

чемодан

Монтигомо

Ястребиный Коготь.

Глаз торопится слезой налиться.

Как? чему я рад? —

— Ястребиный Коготь!

Я ж

твой "Бледнолицый

Брат".

Где товарищи?

чего таишься?

Помнишь,

из-за клумбы

стрелами

отравленными

в Кутаисе

били

мы

по кораблям Колумба? —

Цедит

злобно

Коготь Ястребиный,

медленно,

как треснувшая крынка:

— Нету краснокожих — истребили

гачупины с гринго.

Ну, а тех из нас,

которых

пульки

пощадили,

просвистевши мимо,

кабаками

кактусовой «пульке»

добивает

по 12-ти сантимов.

Заменила

чемоданов куча

стрелы,

от которых

никуда не деться… —

Огрызнулся

и пошел,

сомбреро нахлобуча

вместо радуги

из перьев

птицы Кетцаль.

Года и столетья!

Как ни косите

склоненные головы дней, —

корявые камни

Мехико-сити

прошедшее вышепчут мне.

Это

было

так давно,

как будто не было.

Бабушки столетних попугаев

не запомнят.

Здесь

из зыби озера

вставал Пуабло,

дом-коммуна

в десять тысяч комнат.

И золото

между озерных зыбей

лежало,

аж рыть не надо вам.

Чего еще,

живи,

бронзовей,

вторая сестра Элладова!

Но очень надо

за морем

белым,

чего индейцу не надо.

Жадна

у белого

Изабелла,

жена

короля Фердинанда.

Тяжек испанских пушек груз.

Сквозь пальмы,

сквозь кактусы лез

по этой дороге

из Вера-Круц

генерал

Эрнандо Кортес.

Пришел.

Вода студеная

хочет

вскипеть кипятком

от огня.

Дерутся

72 ночи

и 72 дня.

Хранят

краснокожих

двумордые идолы.

От пушек

не видно вреда.

Как мышь на сало,

прельстясь на титулы,

своих

Моктецума предал.

Напрасно,

разбитых

в отряды спаяв,

Гватемок

в озерной воде

мок.

Что

против пушек

стреленка твоя!..

Под пытками

умер Гватемок.

И вот стоим,

индеец да я,

товарищ

далекого детства.

Он умер,

чтоб в бронзе

веками стоять

наискосок от полпредства.

Внизу

громыхает

столетий орда,

и горько стоять индейцу.

Что братьям его,

рабам,

чехарда

всех этих Хуэрт

и Диэцов?..

Прошла

годов трезначная сумма.

Героика

нынче не тема.

Пивною маркой стал Моктецума,

пивной маркой — Гватемок.

Буржуи

все

под одно стригут.

Вконец обесцветили мир мы.

Теперь

в утешенье земле-старику

лишь две

конкурентки фирмы.

Ни лиц пожелтелых,

ни солнца одеж.

В какую

огромную лупу,

в какой трущобе

теперь

найдешь

сарапе и Гваделупу?

Что Рига, что Мехико —

родственный жанр.

Латвия

тропического леса.

Вся разница:

зонтик в руке у рижан,

а у мексиканцев

«Смит и Вессон».

Две Латвии

с двух земных боков —

различные собой они

лишь тем,

что в Мексике

режут быков

в театре,

а в Риге —

на бойне.

И совсем как в Риге,

около пяти,

проклиная

мамову опеку,

фордом

разжигая жениховский аппетит,

кружат дочки

по Чапультапеку.

А то,

что тут урожай фуража,

что в пальмы земля разодета,

так это от солнца, —

сиди

и рожай

бананы и президентов.

Наверху министры

в бриллиантовом огне.

Под —

народ.

Голейший зад виднеется.

Без штанов,

во-первых, потому, что нет,

во-вторых, —

не полагается:

индейцы.

Обнищало

моктецумье племя,

и стоит оно

там,

где город

выбег

на окраины прощаться

перед вывеской

муниципальной:

"Без штанов

в Мехико-сити

вход воспрещается".

Пятьсот

по Мексике

нищих племен,

а сытый

с одним языком:

одной рукой выжимает в лимон,

одним запирает замком.

Нельзя

борьбе

в племена рассекаться.

Нищий с нищими

рядом!

Несись

по земле

из страны мексиканцев,

роднящий крик:

«Камарада!»

Голод

мастер людей равнять.

Каждый индеец,

кто гол.

В грядущем огне

родня-головня

ацтек,

метис

и креол.

Мильон не угробят богатых лопаты.

Страна!

Поди,

покори ее!

Встают

взамен одного Запаты

Гальваны,

Морено,

Карио.

Сметай

с горбов

толстопузых обузу,

ацтек,

креол

и метис!

Скорей

над мексиканским арбузом,

багровое знамя, взметись!

Мехико-сити, 20 июля, 1925

БОГОМОЛЬНОЕ

Большевики

надругались над верой православной.

В храмах-клубах —

словесные бои.

Колокола без языков —

немые словно.

По божьим престолам

похабничают воробьи.

Без веры

и нравственность ищем напрасно.

Чтоб нравственным быть —

кадилами вей.

Вот Мексика, например,

потому и нравственна,

что прут

богомолки

к вратам церквей.

Кафедраль —

богомольнейший из монашьих институтцев.

Брат «Notre Dame'a»

на площади, —

а около,

Запружена народом,

«Площадь Конституции»,

в простонародии —

площадь «Сокола».

Блестящий

двенадцатицилиндровый

«пакард»

остановил шофер,

простоватый хлопец.

— Стой, — говорит, —

помолюсь пока… —

донна Эсперанца Хуан-де-Лопец.

Нету донны

ни час, ни полтора.

Видно, замолилась.

Веровать так веровать

И снится шоферу —

донна у алтаря.

Париж

голубочком

душа шоферова.

А в кафедрале

безлюдно и тихо:

не занято

в соборе

ни единого стульца.

С другой стороны

у собора —

выход

сразу

на четыре гудящие улицы.

Донна Эсперанца

выйдет как только,

к донне

дон распаленный кинется.

За угол!

Улица «Изабелла Католика»

а в этой улице —

гостиница на гостинице.

А дома —

растет до ужина

свирепость мужина.

У дона Лопеца

терпенье лопается.

То крик,

то стон

испускает дон.

Гремит

по квартире

тигровый соло:

— На восемь частей разрежу ее! —

И, выдрав из уса

в два метра волос,

он пробует

сабли своей острие.

— Скажу ей:

"Иначе, сеньора, лягте-ка!

Вот этот

кольт

ваш сожитель до гроба!" —

И в пумовой ярости

— все-таки практика! —

сбивает

с бутылок

дюжину пробок.

Гудок в два тона —

приехала донна.

Еще

и рев

не успел уйти

за кактусы

ближнего поля,

а у шоферских

виска и груди

нависли

клинок и пистоля.

— Ответ или смерть!

Не вертеть вола!

Чтоб донна

не могла

запираться,

ответь немедленно,

где была

жена моя

Эсперанца?

— О дон Хуан!

В вас дьяволы злобятся.

Не гневайте

божью милость.

Донна Эсперанца

Хуан-де-Лопец

сегодня

усердно

молилась.

1925

МЕКСИКА — НЬЮ-ЙОРК

Бежала

Мексика

от буферов

горящим,

сияющим бредом.

И вот

под мостом

река или ров,

делящая

два Ларедо.

Там доблести —

скачут,

коня загоня,

в пятак

попадают

из кольта,

и скачет конь,

и брюхо коня

о колкий кактус исколото.

А здесь

железо —

не расшатать!

Ни воли,

ни жизни,

ни нерва вам!

И сразу

рябит

тюрьма решета

вам

для знакомства

для первого.

По рельсам

поезд сыпет,

под рельсой

шпалы сыпятся.

И гладью

Миссисипи

под нами миссисипится.

По бокам

поезда

не устанут сновать:

или хвост мелькнет,

или нос.

На боках поездных

страновеют слова:

«Сан-Луйс»,

«Мичиган»,

«Иллинойс»!

Дальше, поезд,

огнями расцвеченный!

Лез,

обгоняет,

храпит.

В Нью-Йорк несется

"Твенти сенчери

экспресс".

Курьерский!

Рапид!

Кругом дома,

в этажи затеряв

путей

и проволок множь.

Теряй шапчонку,

глаза задеря,

все равно —

ничего не поймешь!

1926

БРОДВЕЙ

Асфальт — стекло.

Иду и звеню.

Леса и травинки —

сбриты.

На север

с юга

идут авеню,

на запад с востока —

стриты.

А между —

(куда их строитель завез!) —

дома

невозможной длины.

Одни дома

длиною до звезд,

другие —

длиной до луны.

Янки

подошвами шлепать

ленив:

простой

и курьерский лифт.

В 7 часов

человечий прилив,

в 17 часов —

отлив.

Скрежещет механика,

звон и гам,

а люди

немые в звоне.

И лишь замедляют

жевать чуингам,

чтоб бросить:

«Мек моней?»

Мамаша

грудь

ребенку дала.

Ребенок

с каплями из носу,

сосет

как будто

не грудь, а доллар —

занят

серьезным

бизнесом.

Работа окончена.

Тело обвей

в сплошной

электрический ветер.

Хочешь под землю —

бери собвей,

на небо —

бери элевейтер.

Вагоны

едут

и дымам под рост,

и в пятках

домовьих

трутся,

и вынесут

хвост

на Бруклинский мост,

и спрячут

в норы

под Гудзон.

Тебя ослепило,

ты осовел.

Но,

как барабанная дробь,

из тьмы

по темени:

"Кофе Максвел

гуд

ту ди ласт дроп".

А лампы

как станут

ночь копать.

ну, я доложу вам —

пламечко!

Налево посмотришь —

мамочка мать!

Направо —

мать моя мамочка!

Есть что поглядеть московской братве.

И за день

в конец не дойдут.

Это Нью-Йорк.

Это Бродвей.

Гау ду ю ду!

Я в восторге

от Нью-Йорка города.

Но

кепчонку

не сдерну с виска.

У советских

собственная гордость:

на буржуев

смотрим свысока.

6 августа Нью-Йорк. 1925 г.

СВИДЕТЕЛЬСТВУЮ

Вид индейцев таков:

пернат,

смешон

и нездешен.

Они

приезжают

из первых веков

сквозь лязг

«Пенсильвэниа Стейшен».

Им

Кулиджи

пару пальцев суют.

Снимают

их

голливудцы.

На крыши ведут

в ресторанный уют.

Под ними,

гульбу разгудевши свою,

ньюйоркские улицы льются.

Кто их радует?

чем их злят?

О чем их дума?

куда их взгляд?

Индейцы думают:

"Ишь —

капитал!

Ну и дома застроил.

Все отберем

ни за пятак

при

социалистическом строе.

Сначала

будут

бои клокотать.

А там

ни вражды,

ни начальства!

Тишь

да гладь

да божья благодать —

сплошное луначарство.

Иными

рейсами

вспенятся воды;

пойдут

пароходы зажаривать,

сюда

из Москвы

возить переводы

произведений Жарова.

И радио —

только мгла легла —

правду-матку вызвенит.

Придет

и расскажет

на весь вигвам,

в чем

красота

жизни.

И к правде

пойдет

индейская рать,

вздымаясь

знаменной уймою…"

Впрочем,

зачем

про индейцев врать?

Индейцы

про это

не думают.

Индеец думает:

"Там,

где черно

воде

у моста в оскале,

плескался

недавно

юркий челнок

деда,

искателя скальпов.

А там,

где взвит

этажей коробок

и жгут

миллион киловатт, —

стоял

индейский

военный бог,

брюхат

и головат.

И все,

что теперь

вокруг течет,

все,

что отсюда видимо, —

все это

вытворил белый черт,

заморская

белая ведьма.

Их

всех бы

в лес прогнать

в одни,

и мы чтоб

с копьем гонялись…"

Поди

под такую мысль

подведи

классовый анализ.

Мысль человечья

много сложней,

чем знают

у нас

о ней.

Тряхнув

оперенья нарядную рядь

над пастью

облошаделой,

сошли

и — пока!

пошли вымирать.

А что им

больше

делать?

Подумай

о новом агит-винте.

Винти,

чтоб задор не гас его.

Ждут.

Переводи, Коминтерн,

расовый гнев

на классовый.

1926

БАРЫШНЯ И ВУЛЬВОРТ

Бродвей сдурел.

Бегня и гулево.

Дома

с небес обрываются

и висят.

Но даже меж ними

заметишь Вульворт.

Корсетная коробка

этажей под шестьдесят.

Сверху

разведывают

звезд взводы,

в средних

тайпистки

стрекочут бешено.

А в самом нижнем —

"Дрогс сода,

грет энд феймус компани-нейшенал".

А в окошке мисс

семнадцати лет

сидит для рекламы

и точит ножи.

Ржавые лезвия

фирмы «Жиллет»

кладет в патентованный

железный зажим

и гладит

и водит

кожей ремня.

Хотя

усов

и не полагается ей,

но водит

по губке,

усы возомня, —

дескать —

готово,

наточил и брей.

Наточит один

до сияния лучика

и новый ржавый

берет для возни.

Наточит,

вынет

и сделает ручкой.

Дескать —

зайди,

купи,

возьми.

Буржуем не сделаешься с бритвенной точки.

Бегут без бород

и без выражений на лице.

Богатств буржуйских особые источники:

работай на доллар,

а выдадут цент.

У меня ни усов,

ни долларов,

ни шевелюр, —

и в горле

застревают

английского огрызки.

Но я подхожу

и губми шевелю —

как будто

через стекло

разговариваю по-английски.

"Сидишь,

глазами буржуев охлопана.

Чем обнадежена?

Дура из дур".

А девушке слышится:

"Опен,

опен ди дор".

"Что тебе заботиться

о чужих усах?

Вот…

посадили…

как дуру еловую".

А у девушки

фантазия раздувает паруса,

и слышится девушке:

«Ай лов ю».

Я злею:

"Выдь,

окно разломай, —


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43