Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Эсав

ModernLib.Net / Историческая проза / Меир Шалев / Эсав - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Меир Шалев
Жанр: Историческая проза

 

 


Внезапно ослы взревели, замотали шеями и запрыгали на месте в непонятном страхе. Феллахи, бросившиеся их успокоить, увидели коляску и молодую светловолосую женщину, застывшую между ее оглоблями. Их охватил ужас. Зловредные полночные духи кишмя кишели в те дни в кварталах Иерусалима и в воображении его жителей. В летние ночи они выходили из Овечьего бассейна, из пещер Квартала Ущелья и из подвалов Красной башни, чтобы глотнуть свежего воздуха и покуражиться над людьми. Они подставляли раввинам и монахиням ножку на скользких ступеньках, воровали продукты из сетчатых ящиков, вывешенных за окна домов, проникали в иссохшие матки бесплодных женщин и буянили в сновидениях спящих детей.

Молодая женщина опустила оглобли коляски на землю и, пытаясь расчистить себе дорогу, яростно топнула ногой, высоко запрокинула голову и издала жуткий волчий вой. В ответ ей тотчас раздалось страшное громыхание из самых глубин земли. С вершины городской стены вдруг покатились могучие камни, со всех сторон послышались испуганные вопли людей, крик петухов и собачий вой, стаи голубей и летучих мышей поднялись из городских щелей, из трещин в башнях, из потрясенных подземелий.

– Эль-амора эль-беда! – заорали феллахи. – Белая ведьма!

И, побросав свои жестяные кружки, мигом разлетелись врассыпную, точно вспугнутые щеглы.

– Лезьте внутрь, – крикнула женщина маленьким близнецам. Она и сама на миг ужаснулась, подумав было, что ее вопль разомкнул оковы земли, но тут же пришла в себя – глаза застыли гневно и упрямо, и между бровями пролегла глубокая складка. Рыжий мальчик испугался, торопливо заполз внутрь коляски и спрятался за матерчатым пологом возле связанного отца. Но его брат лишь пошире раскрыл темные глаза и остался на кучерском сиденье.

Молодая мать поплотнее приладила упряжь к плечам, снова подхватила оглобли и стиснула их с удвоенной силой. Потом сделала глубокий вдох и пустилась бегом. Несясь мимо рушащихся стен, под дождем камней и воплей, она глотала дорогу длинными легкими шагами, упруго перепрыгивала через раскрывавшиеся под ее ногами расщелины и разрывала телом саван запахов, окутавших город, испарений, что поднялись над горящими пекарнями, над лопнувшими банками пряностей, над смрадными нечистотами, вырвавшимися из канализационных стоков, над лужами растекшегося кофе, оставшегося от тех, кто загодя пришел на утреннюю молитву. Она, которая всю жизнь пила лишь молоко, ненавидела иерусалимский обычай начинать день с чашки кофе и сейчас радовалась несчастью всех своих ненавистников. «Пей, пей кофеек, чапачула, – говорила ей каждое утро булиса Леви, перемалывая своими костлявыми деснами размоченные в чашке бисквиты. – Пей, алокада, пей, тронутая, может, твои мозги придут, с Божьей помощью, в порядок».

Иерусалим трясло каких-нибудь десять секунд. Потом глухой грохот прекратился, но камни все еще продолжали катиться во все стороны, будто в них пробудилась собственная жизнь. История города перетасовалась, как карты. Камни алтаря смешались с камнями городской стены, ядра баллист – с осколками мозаик и банных скамеек. Замковый камень стал краеугольным, колонны превратились в щебень, потолок – в пол. На Масличной горе памятники прыгали, как игральные кубики, обмениваясь мертвецами под звуки труб и разрушений.

Тем временем похищенная у патриарха коляска, взбираясь все выше на запад, уже пересекла Русское подворье, где паломники, рухнув на колени, возносили Господу благодарность за Его явление, проложила себе дорогу сквозь толпы жителей Нахлат Шива и Эвен Исраэль, в ужасе высыпавших на улицы, миновала солнечные часы около рынка Махане Иегуда, оставила позади низкие домики квартала Абу Басаль и на короткое мгновенье приостановилась между двумя зданиями– «привратниками», располагавшимися в те времена на западном входе в Иерусалим, – сумасшедшим домом слева и богадельней справа. Отсюда город уже начинал редеть и сходить на нет, и его последние дома таяли и сливались с серыми скалами далеко тянувшейся пустоши.

Женщина повернула голову к городу и плюнула со злостью. Потом довольно улыбнулась, завернула кверху подол платья, затолкала его за пояс и снова пустилась в свой легкий бег. Ее босые ноги двигались в темноте с бесшумной уверенностью, точно сильные белые крылья той совы, что жила на кладбище караимов, де лос караим[12], и которой нас, бывало, пугали в детстве. Сквозь маленькие прорехи в матерчатом пологе до меня доносились завистливые и поощрительные крики душевнобольных – завидев нас, они прижались к решеткам своих окон и сопровождали наше бегство тоскливыми и жадными взглядами. Я видел пятно удаляющегося Иерусалима, лицо своего брата-близнеца Якова, со смехом вцепившегося в материнские поводья, видел длинные, без устали движущиеся крылья ее бедер, вдыхал ее обильный пот, слышал гул ее розовых легких, стук могучего сердца, вгоняющего кровь в ее неукротимое тело. Я представлял себе в мыслях сильные сухожилия ее колен, упругие подушечки пяток, бицепсы, дышавшие под кожей ее бедер, всю ее – мою мать, обращенную Сару Леви, «белую ведьму», «желтоволосую еврейку», Сару Леви из рода Назаровых.

Глава 4

Я родился в 1923 году в Иерусалиме, первым из двух близнецов. Отец мой, Авраам Леви, работал подмастерьем у пекаря и со временем стал хозяином собственной пекарни. Человек небольшого роста, с мягким голосом, благодаря своему ремеслу имевший возможность не общаться с людьми. Моя мать любила его беззаветной и бестолковой любовью, которая началась с их первой встречи и закончилась, льщу себя надеждой, раньше ее последних дней.

О том периоде жизни моего отца, периоде до нашего рождения, мне известны лишь немногие детали. Я вообще зачастую не отдаю себе отчета, что у людей была какая-то жизнь и биография и до того, как они пересеклись или соприкоснулись с моей жизнью. Почему бы это? Может, потому, что я рос с братом-близнецом? А может, из-за безудержного чтения? Не стоило бы, наверно, говорить это именно тебе, но что поделать – в основном я не осознаю этого по отношению к своим возлюбленным. Подобно кометам, они приходят из пустоты и, подобно кометам, исчезают в ней.

В доказательство того, что он существовал и до нашего появления на свет, отец обычно показывал два старых фотоснимка, присовокупляя к ним множество историй. Фотографиям я не верил, потому что «Студия Дадурьян» успешно наделяла своих клиентов одеждами любых народов, видами любых стран, а при надобности – также и лицами любых людей. Рассказам я тоже не вполне доверяю, потому что они имеют обыкновение от разу до разу меняться, но поскольку я и сам не из таких уж правдивых рассказчиков, то умею очищать злаки от плевел. Я полагаю, что и ты способна поступить таким же образом с этими моими письмами к тебе.

Как бы то ни было, в ночь нашего бегства отец покинул Иерусалим в третий и последний раз. Первый раз он сделал это из-за военной службы, а второй – чтобы взять в жены нашу мать Сару. «Раз для войны, раз для любви», – говаривал он. Третий раз он отказывался определить.

О своем отце, «хахане Леви», или «Леви-мудреце», он рассказывал чудеса. «Ашкеназские раввины просили у него совета, из сарайи[13], от турецких властей, ему присылали к праздникам подарки, а из Вакфа[14], который заправляет мусульманской недвижимостью в Иерусалиме, к нему приходили, чтобы он их рассудил». Но сквозь эти слова проступал образ едва сводившего концы с концами гладильщика фесок, в доме которого царили нужда и болезни и пятеро из восьми детей умерли, не дожив и до шести лет. В десять лет отца нашего Авраама послали в пекарню Ицхака Эрогаса зарабатывать на пропитание семьи. «Хозяин у него хороший, – говорила булиса Леви, – хороший, но несчастный». И правда, пекарь Эрогас обращался с ним милостиво и не издевался, как другие хозяева. «Мягкий и добрый, как тесто у армян», – рассказывал Авраам о своем хозяине. Сорока одного года был тогда пекарь – лысый, целомудренный и тощий, и уже числился среди тех, кто так никогда и не женится. В детстве он был жестоко бит палкой руби[15], учителя малышей, и с тех пор заикался. Старые булисы квартала рассказывали, что не только его глаза, но и все прочие органы источают слезы в тесто и они-то придают его франзулеткам и питам ту особую, воздушную соленость, которая принесла им славу.

«У него дрожжи замешаны на боли», – объясняли они.

И действительно, черные пучки волос страдальчески выпирали из ушей пекаря Эрогаса, унылыми папоротниками свисая на мочки и доказывая всем и каждому, что его плоть подвергается мучительному давлению изнутри. Рабочие в пекарне шептались, что он лепит себе из теста женские фигурки, накладывает черную горку маковых зерен внизу их живота, кладет хевронские изюминки им на груди и наблюдает, как всходят, подымаются и набухают их белые тела. В одну из пятниц Авраам и сам стал свидетелем большого скандала. В пекарню пришли женщины с накрытыми кастрюлями чолнта в руках. Пекарь Эрогас забрасывал кастрюли одну за другой в глубины печи, пока не приподнял длинной рукояткой своей лопаты подол одной из юбок. На вопли прибежали братья оскорбленной и стали бить Эрогаса плющильными молотками и сапожными колодками до тех пор, пока он не потерял сознание от великой боли и изумления, и только примочки из цветов багрянки и миртовых листьев вернули его к жизни. Он лежал на своей постели, бормотал: «Нечаянно… нечаянно…» – и пачкал простыни кровью и слезами.

Сразу же по исходу субботы собрались мудрецы квартала и приказали свату Сапорте прервать все текущие дела по сватовству и спешно найти женщину, которая успокоила бы тело пекаря Эрогаса и дух всей общины.

Сапорта блаженно улыбнулся. Пекарь Эрогас не был соблазнительным женихом, но сват видел в нем профессиональный вызов, а заодно и возможность решить проблему какой-нибудь из лас йагас[16] – женщин, обиженных судьбою и еще не нашедших себе мужей.

«Тенжере и тапон, – утверждал он всегда. – Каждому горшку в конце концов найдется своя крышка».

Сват Сапорта подал знак, и устрашающая процессия кандидаток – горбуний, безумиц, нерожалок, которых мужья вернули их отцам, несчастных, по случайности потерявших девичество, женщин тугоухих и тугоумных, с гноящейся маткой, с ляжками, пораженными лишаем, с мокнущими подмышками – внезапно появилась из подвалов Иерусалима и поползла к пекарне, как многоножка несчастий. И хотя Ицхак Эрогас в глубине сердца понимал, что не может быть переборчивым, он тем не менее скрылся в недрах своей печи и потел там, пока рабочие не пришли разжигать огонь.

В конце концов для него нашли сироту – «корову с изъяном», хромоножку с дивными черными глазами, раздвоенной заячьей губой и кожей, как нежное яблоко, такой гладкой и душистой, что она стяжала ей прозвище «Мансаньика»[17].

– Она будет тебе хорошей женой, – убеждал его сват Сапорта.

– А ноги… – попытался возразить Эрогас.

– Ноги? А что с ногами? – спросил сват.

– Хромает… – прошептал пекарь.

– А ты что? Танцуешь? – спросил сват. – Ноги не имеют значения! – Он наклонился к уху пекаря и сложил ладони лодочкой. – Как раковины в море, сеньор Эрогас. – И он медленно раскрыл ладони. – Ракушка не имеет значения, но стоит ее открыть… вот так… и внутри тебя ждет жемчужина.

Эрогас смутился, и сват положил ему руку на плечо:

– Ну, скажи сам, что главное для мужчины? Самое-самое главное!

– Любовь, – стыдливо пробормотал Эрогас.

– Амор эз соло уна палабра! – фыркнул сват с презрением знатока. – Любовь – это пустое слово. Суета сует. Ни обманчивость обаяния, ни преходящесть красоты, ни даже, упаси Боже, страх Господень не стоят прославления. Самое главное для мужчины – это благодарность. Женщина, которая благодарна своему мужу, сделает для него все. Она и сварит, и постирает, и малышей будет растить, да приумножится их число. Она даст тебе отведать от фигового дерева прародителя Адама, и обогреет тебя зимой, как сунамитянка Авишаг, и охладит тебя летом, как Авигайль с Кармеля, и подкрепит тебя фруктами, как Шуламит подкрепляла Соломона, и доставит тебе такие удовольствия, которых даже Батшева не доставляла Давиду, – такие наслаждения, что мужчина даже в глубине своего сердца боится о них попросить.

Пекарь Эрогас представил себе вкус созревшего Евиного первоцвета и все те сунамитянские и кармельские радости, которых не удостоился даже лучший псалмопевец Израиля, и все его тело затрепетало.

– Благодарная женщина и бесстрастный мужчина. – Сапорта мечтательно прикрыл глаза. – Это наилучшее сочетание.

– Бесстрастный, – впитывая всем сердцем, повторил впечатленный мудростью свата Эрогас.

– Потому что у женщины, – процитировал Сапорта, – ее орудие всегда наготове. И запомни еще одно. Когда дело идет о том, чту «между ним и ею», женщина может притвориться, но мужчина никогда. Не забывай этого.

Но когда дело дошло до того, что «между ним и ею», и пекарь Эрогас взошел на полную благодарности Мансаньику, любовно поцеловал ее веки и погладил ее яблочную кожу, все его бесстрастие улетучилось, словно его и не бывало. Он впервые познал то подлинное блаженство, что подобно боли, времени и любви: все говорят о них, но никто не способен описать их словами.

Тут отец обычно прерывал свой рассказ, экономя детали, и напрямую переходил к печальному концу. Но, несмотря на это, было ясно, что на вершине того, что «между ним и ею», когда пекарь Эрогас попытался войти и целиком спрятаться в фиговом первоцвете Мансаньики и подняться по райским ручьям ее матки, он внезапно почувствовал, будто маленькая и теплая ладонь высовывается из ее тайника, хватает венчик его детородного члена, пожимает его и трясет со странной сердечностью, как будто приветствуя его в своих владениях.

Сердце пекаря сжалось в комок от жуткого страха. Такие неожиданности никогда не входили в скромный репертуар его фантазий. Он тотчас опознал прикосновение руки Броша де лос Новьос, ведьмы-губительницы новичков – тех, что по первому разу. Потрясенный глубиной своего страха и наслаждения, он с горестным воплем выскочил из постели и выбежал из комнаты в переулок. Ужас вселил в него такие силы, что потребовались семь мясников и грузчиков, чтобы скрутить его и приволочь обратно в дом.

С той ночи у пекаря никогда не прекращалась эрекция, и его лицо навсегда осталось бледным, как мел, потому что вся его кровь собиралась в этом постоянном, болезненном и оскорбительном затвердении. Все годы, до самой смерти во время погрома 1929 года, он страдал от телесных мук и душевных терзаний, от любопытствующих и сочувственных взглядов и от насмешливо указующих пальцев. «Женщина страшнее смерти», – предупреждал он Авраама. Он никогда больше не приблизился к Мансаньике, и все знали, что он ни разу не притрагивался к ней даже кончиком своего мизинца.

Глава 5

Был у Авраама близкий друг по имени Лиягу Натан, сын великого микрографиста Бхора Натана, известного своим умением уместить Благословения Иакова на ногте большого пальца, а всю Книгу Рут – на одном голубином яйце.

Когда началась Первая мировая война, Авраам Леви и Лиягу Натан пытались улизнуть от воинской службы. Каждые несколько дней в Еврейский квартал заявлялись охотники за дезертирами, которых приводил штатный осведомитель мутасарефа, некий Аарон Тедеско, – человек, который способен был учуять пот перепуганных людей, даже если они погрузились по горло в колодец или укрылись за каменной стеной. Авраам и Лиягу спрятались в подвале Кортижо де дос Пуэртас, но Аарон Тедеско только повел кончиком носа в сторону мраморной плиты, указав ее приподнять, и обоих тотчас схватили. Уже на следующий день Авраама отправили в Дамаск, а оттуда в Арам Нагараим, в Двуречье, – эти слова поразили мое детское воображение, но в действительности были для отца попросту названием того, что сегодня называется Ираком.

В Арам Нагараим Авраам служил хузмачи, денщиком у офицеров. Он чистил им сапоги, стелил постели, смазывал маслом седла, стирал и гладил их мундиры. Лиягу Натан остался в Иерусалиме. Его семья вышла из города Монастир, что в Македонии, и, как все прочие монастирцы, он был светловолос и светлоглаз и с молодости горел желанием изучать языки, математику и астрономию и размышлять о тайнах бесконечности – том предмете, которым занимались все монастирцы, поскольку в своих горах им доводилось еженощно созерцать небесные тела и глубины мироздания. Теперь Лиягу поразил турецкого офицера своей научной образованностью и знанием языков и поэтому был оставлен в Иерусалиме и провел все дни войны в Бейт-Колараси, что напротив Шхемских ворот, в качестве переводчика и шифровальщика при штабе генерала Кресса фон Крессенштайна.

Через несколько лет после войны Лиягу женился на Дудуч, сестре нашего отца. Женитьба сделала его ревнивым до безумия и косвенным образом способствовала его преждевременной смерти, но отец не переставал скучать по нему, преклоняться перед ним и рассказывать о нем. Он свято верил, что монастирцы «не родились на Земле, а спустились на нее со звезд», и по той же логике утверждал, что их тяга к астрономическим наблюдениям – не что иное, как тоска по отчему дому. Немного зная тебя, я полагаю, что ты бы назвала это их созерцание звезд «ретроспективным».

Когда война закончилась, Авраам поднялся, взял флягу с водой, немного сушеных фиников, небольшой кусок кишека и пошел обратно в Землю Израиля. Он боялся драк с возвращавшимися с войны солдатами, которые утратили всякий человеческий облик, и этот страх побудил его идти на родину пешком. Кстати, кишек – это твердый и сухой арабский сыр, который, как камень, сохраняется долгие годы, и тут легко соблазниться, превратив его в метафору, ибо стоит его намочить, и он возрождается к жизни, распространяя вокруг свой аппетитный запах и заново обретая приятный вкус.

Мой брат Яков не верил, что отец прошел пустыню пешком. «Да ты посмотри на него, – говорил он мне, когда мы повзрослели. – Он и в сортир-то дорогу с трудом находит. Говорю тебе, таких калек даже в турецкую армию не брали».

Но словечки, подхваченные в турецкой армии, то и дело слетали с отцовских губ. Когда мы слишком быстро смешивали дрожжи, он кричал: «Яваш, яваш»[18], а созывая нас к обеденному столу – «Караванайа»[19]. Если мы забывали закрыть дверцы гарэ[20], в котором всходило тесто, и оно твердело, он называл его «галата»[21], а порой просил мать приготовить ему «солдатское блюдо» – отвратительное варево из бобов, чечевицы, фасоли и изюма, приготовление которого наполняло дом чудовищной вонью, а его сердце – непонятной ностальгией.

«От страха человек может стать храбрым, как орел царя Соломона», – настаивал отец на правдивости своего перехода через пустыню. То была единственная героическая история во всем его прошлом, и он никому и ни за что не позволил бы ее отнять. «Днем я прятался, а ночью шел. Шел и пел», – объяснял он моему брату-скептику, мне и себе самому. В турецкой армии он встретился с призывниками из гимназии «Герцлия» и научился у них песням, которых не знали в старых иерусалимских дворах. Его голос звучит громко и приятно, глаза широко открыты, морщины на шее натянуты – он поет:

Там, где нивы Бейт-Лехема,

По дороге к Эфрату,

Там надгробье высокое,

Где древний курган.

Когда полночь приходит

Из мрака заката,

Из могилы красавица

Появляется там.

И шагает к востоку,

Где река Иордан.

Камни пустыни рвали его ботинки, рот был полон пыли, а ноги то и дело застревали в норах тушканчиков. Он видел следы дроф, этих пустынных птиц, бег которых так стремителен, что их уже невозможно различить, – одни только столбики пыли, поднятые невидимыми ногами. Он видел глаза рогатой гадюки, выглядывающие из песка, и каменные катышки, оставленные онагром, этим диким ослом пустыни, который не пьет и не мочится, «а дышит через задницу, – объяснял отец, – чтобы слюна во рту не пересыхала».

Но однажды утром, когда отец улегся передневать в тени валуна, он увидел над собой огромную, медленно трепетавшую волну мягкой меди. То были бабочки-нимфалиды, совершавшие свой великий перелет на запад. Они летели со скоростью человеческого шага, и это зрелище настолько возбудило Авраама, что он вскочил и пошел вместе с ними, и темное золото их крыльев освещало его лицо. Под вечер, устав от ходьбы, он лег было на высохшую землю, но не смог вынести холода, вскочил и стал танцевать, размахивая руками. Со всех сторон слышался звук лопающихся скал. Весь день они впитывали солнечный жар, а теперь трескались от жгучего ночного холода.

По ночам пустынные волки проходили чуть не рядом с ним своим быстрым бесшумным шагом, тощие, жилистые, не знающие усталости. Они ели и спали, играли и рожали на бегу, и даже эти волки не замечали его, потому что его запах уже не отличался от запаха пыли, и когда он ложился на землю передохнуть, то совсем исчезал из виду. Закутавшись в маскировочный плащ и вжавшись в песок, наподобие окружающих камней, он лежал на спине и смотрел в небо. Небо в те дни было усеяно великим множеством звезд, и они казались ему крохотными дырочками в сплошной скорлупе, за которой пылает холодное скрытое сияние. Он следил за ними, проводил линии от звезды к звезде, создавал рисунки и созвездия, неизвестные даже вавилонским астрономам, которые смотрели на это же небо и эти же звезды за тысячи лет до него.

Порой он слышал плач пустынных шакалов вдали и позвякиванье проходящих где-то невидимых караванов, и эти звуки казались ему близкими и пугающими, потому что тогда он еще не знал, что пустыня – как море, она тоже переносит голоса на огромные расстояния. Только по возвращении в Иерусалим, когда он рассказал Лиягу Натану о звуках, которые слышал в пустыне, друг объяснил ему, что благодаря медленности звуковых волн до него донеслись через века плач изгнанников на реках вавилонских, тяжелая поступь армий Пальмиры и Персии и дребезжанье щитов фаланг Александра Македонского, шагавших навстречу своей смерти на Востоке. «Это звуковая фата-моргана, слуховой мираж, – взволнованно объяснял ему Лиягу, – обманчивое эхо, услышать которое удостаиваются лишь немногие избранники».

Затем нимфалиды приустали, и Авраам продолжил свой путь один. Как-то раз его испугали резкие и пронзительные крики неподалеку – «будто тысяча болгарских девственниц визжала разом», – и когда он вскарабкался на гребень холма, то увидел по другую его сторону бедуинов, которые теснили в загон стадо пустынных оленей. С помощью факелов, криков и барабанного боя они гнали этих великолепных животных к проходу между двумя стенами из земли и камня, тянувшимися на несколько километров вдаль. Поначалу эти стены представляли собой попросту две низкие насыпи, далеко отстоящие друг от друга, и не вызывали никаких подозрений, но постепенно они все более росли и сближались, и к тому времени, когда гонимые животные различали ловушку, им уже не было спасения, потому что стены смыкались к огромной яме. Авраам видел, как они пытались перескочить через стены, падали в яму, ломали тонкие ноги и умирали в ужасе, с лопнувшими венами, отплевывая кровь своими нежными ртами. Бедуины набрасывались на них, оттягивали назад их шеи, зажимали головы меж колен и убивали одним резким взмахом кривого ножа, еще до того, как их душа отлетит от тела и оно станет непригодным для еды.

Спустя десять недель Авраам достиг большого ручья, текущего среди цитрусовых деревьев, и шел вдоль него четыре дня, питаясь рыбой, которую вылавливал из теплых осенних луж, и червивыми сливами, которыми изобиловала долина. По этому ручью он дошел до Ярмука, а оттуда направился к Иордану – тот в это время года обмелел и оскудел. Он перешел реку вброд и тотчас пал на землю. Вот так, в несколько десятков слов, думаю я про себя, отец пересек огромную пустыню. Благодаря отцу я понял, что слово – это самое быстрое средство перемещения, что ему нет никакой преграды и что оно обгоняет не только ветер и свет, но и самое правду.

Оттуда он пошел в Тверию. «Добрые люди из семейства Абулафии» взяли его к себе домой, накормили и напоили, смазали раны на ногах, сожгли рваную одежду, дав взамен другую, и отправилидальше. Он поднялся на вершину хребта и увидел перед собой широкую долину, постепенно понижавшуюся к западу и югу, а за ней – стену крутых гор, прорезанных на юге ущельями. Мелководный ручей струился по дну долины, черные точки коров паслись на сжатых полях, там и сям росла колючая слива, и желтое жнивье позднего лета окружало островки темного базальта. Вороны прыгали по уже вспаханному полю, весело летали трясогузки, кувыркаясь в воздухе, стаи аистов скользили на юг.

В благословенный час спустился Авраам на равнину – тот час, когда солнечные лучи проникают сквозь разрывы в облаках и подрисовывают отдельные кусочки мира, словно хотят обратить человеческое сердце к истинно важным предметам. В одной из таких освещенных клеточек он увидел дома небольшого поселка, мошавы, и направил к нему свои стопы, в надежде, что там для него найдутся еда и ночлег. Он все быстрее шагал по пологому склону, и сердце его ликовало. После долгих дней, проведенных в пустыне, плодородная земля долины и приближавшиеся дома поселка казались ему добрым предзнаменованием. Перепрыгивая через комья, он большим опасливым полукругом обогнул бедуинский лагерь, спустился к ручью, пересек его и стал прокладывать себе путь в прибрежных тростниках.

Внезапно по коже его пошли мурашки. Он огляделся и увидел лежащую на земле молодую женщину в грубом, замызганном платье, которая спала в редкой тени сливового дерева. Он тихонько приблизился к ней, взглянул – и душа его наполнилась восторгом и томлением. Она была высокой, светловолосой и широкоплечей, и грудь ее поднималась в глубоком и мерном дыхании. Волна золотистых волос затеняла лоб, ложась на широкие светлые брови, подобные которым он раньше видел только над усталыми, покрасневшими глазами русских паломниц в Иерусалиме. Женщина спала, свободно раскинув руки и ноги, что было знаком беспечности и детства, но Авраам не умел читать знаки женского тела. Он привык к тусклому и покорному присутствию маленьких иерусалимских женщин и теперь был весь охвачен волнением от ее непривычного цвета, здорового чистого тела и длинных бедер, что вырисовывались под платьем. Он еще не предвидел, что произойдет в будущем, и в тот сладкий и необходимый миг, без которого не обходится никакая любовь, «миг, когда рассудок умирает, как бабочка зимой», подошел еще ближе, так что его тень упала на ее лицо, и сказал: «Шалом алейхем» – мягко и чуть хрипловато, потому что его горло и нёбо пересохли от сильного желания и удивления.

Лежащая женщина вскинулась, точно лань, из зарослей своего сна и в мгновение ока исчезла. Пораженный Авраам начал оглядываться по сторонам и наконец увидел соломенную голову, выглядывающую из-за базальтового валуна, и широко открытые глаза, голубизна которых потемнела и стала чужой – испуганной и угрожающей одновременно.

– Я друг. Я еврей! – смущенно воскликнул он. – Не бойся.

Она выпрямилась и разгладила свое поношенное платье. Авраам смотрел на нее и улыбался.

– Шалом, – повторил он, но женщина не ответила и не приблизилась к нему. Какое-то время они стояли так, испытывая друг друга, но начал накрапывать дождь, и на ее лице появилось напряженное выражение.

– Ди качкес, ди качкес![22] – испуганно вскрикнула она. – Отец с мамой меня поубивают!

Голос, вырвавшийся из этого большого тела, ошеломил Авраама. Это был голос девочки, а не молодой женщины. Но девочки из племени исполинов. Он снова огляделся и только теперь заметил пасшихся в поле гусей – словно белые пятна сквозь завесы дождя. Бросившись за ними, он увидел, что девочка бежит перед ним босиком, и шаги ее легки и широки, как у пустынного волка, и дыхание глубоко и бесшумно, как у дикого осла, и все ее тело такое складное, красивое и сильное, что у него потемнело в глазах от страха и страсти. Совместными усилиями они окружили гусей, согнали их и под сплошным дождем повели к поселку.

Авраам смотрел на ее опущенное лицо, на плотно сжатые губы.

– Как тебя зовут, девочка? – спросил он.

– Сара.

– Сколько тебе лет?

– Двенадцать.

– Дами ла мано, Сарика, – сказал он с неожиданной смелостью, потому что теперь уже знал, что она не поймет его слов. – Дай мне руку.

Девочка взглянула на него и его протянутую руку. Никто еще никогда не называл ее «Сарика» или другим ласковым именем. Имя «Сара» было закреплено за ней, когда вся ее семья приняла еврейство, еще до того, как она была зачата и рождена, и родители относились к нему с большой серьезностью и не решались заменять его ласковым прозвищем. Сейчас она стыдливо улыбалась Аврааму, и ее рука дрожала в его руке. Многие годы спустя мы часто слышали, брат Яков и я, ту девочку, говорившую из тела нашей матери звучным, неторопливым и усыпляющим голосом и все дивившуюся, в перерывах между глубокими страдальческими вздохами и размешиванием теста, когда и почему она влюбилась в этого худого, чужого человека, что тогда так неожиданно появился в поле, протянул ей свою тонкую руку, взял ее в жены, сделал ей детей и искалечил жизнь.

Оглушительный грохот вспорол тучи, и дождь перешел в чудовищный ливень. Платье облепило тело Сары, ее волосы намокли и отяжелели, стали горячими и блестящими, как послед. Серые базальтовые скалы почернели и засверкали. Пар и шипенье поднимались над ними, когда капли первого осеннего дождя касались жара затвердевшей в их теле лавы. Годы спустя, описывая нам ту минуту, она сравнивала этот шепот камней с шипеньем жарких караваев, когда их вынимают из печи и поливают бойей – глазурной смесью – для придания блеска.

Ее семья жила на краю поселка, в бедном доме из черного базальта. Она отодвинула деревянные ворота двора, загнала гусей в загородку, вошла в дом и не пригласила Авраама следовать за ней. Он не знал, уходить ему или ждать, и пока он раздумывал, из дома вышел крупный бородатый человек и жестом пригласил его зайти.

Большая и голодная сирийская овчарка с подозрением обнюхала его, почуяла запахи пустыни, которые собрались в порах его кожи, и с почтительным страхом отошла. Низенькая женщина накрывала на стол. В глубине комнаты трое могучих парней играли речными голышами, ловко перебрасывая их из руки в руку. Сара стояла у стены, распуская намокшие пряди волос. Она выжимала их, как прачки выкручивают простыни, и вода стекала с них ручьем.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8