Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мадрапур

ModernLib.Net / Мерль Робер / Мадрапур - Чтение (стр. 18)
Автор: Мерль Робер
Жанр:

 

 


      В этом заявлении есть, конечно, налёт педантизма, но оно тем не менее срабатывает: миссис Банистер прекращает свою атаку. Она размышляет. Перед ней довольно щекотливая проблема. После резкой отповеди, которую она дала осаждавшему её противнику, ей нужно остаться «во взаимодействии» с ним. Речь идёт о том, чтобы немножко его наказать и сделать более податливым, но вовсе не о том, чтобы его оттолкнуть.
      Она поворачивается к нему и, выгнув с изяществом шею и произведя всем туловищем вращательное движение, благодаря которому её груди ещё больше выдаются вперёд и в то же время сближаются друг с другом, адресует Мандзони самую открытую из имеющихся в её арсенале улыбок, одновременно изливая на него чёрный и многообещающий свет своих глаз. Я отмечаю, что мадам Эдмонд с большим уважением наблюдает за этой пантомимой. Она, наверно, думает сейчас о том, что, когда светской даме требуется выставить себя напоказ, она даст сто очков вперёд профессионалке. Тем более что, с такой откровенностью предлагая себя, миссис Банистер ни на миг не теряет своей надменности.
      Ощутив после недавнего ледяного душа это тёплое дуновение, Мандзони немного приободряется, но сидит пока ещё ни жив ни мёртв. С большой осторожностью и с тошнотворной вежливостью хорошо воспитанного ребёнка, которая производит странное впечатление у мужчины его роста и возраста, он говорит:
      – Должен признаться, что вы приводите меня в замешательство.
      – Я? – изумляется миссис Банистер.
      При этом она прикладывает правую руку – которая, даже лишённая всех своих перстней и колец, очень красива – к своей левой груди и, давая таким образом возможность по достоинству оценить красоту и руки, и груди, выдерживает необходимую паузу, прежде чем продолжить своим музыкальным голосом:
      – Вы хотите сказать, что находите меня загадочной?
      Робби толкает Мандзони локтём в бок, но уже поздно, Мандзони попал в ловушку. Ему, бедолаге, кажется, что он знает женскую душу.
      – Ну да, вы для меня загадка,– поспешно говорит он, опустив голову и в полной уверенности, что этот тезис ей должен понравиться.
      Миссис Банистер легонько вздрагивает от удовольствия. Она выпрямляется и говорит голосом холодным и острым, как нож гильотины:
      – А ведь вы повторяетесь.
      – Я? – спрашивает Мандзони.
      – Этот фокус с загадочностью вы уже проделали с Мишу.
      – Но позвольте,– говорит Мандзони, чувствуя себя очень неловко.– Это совсем другое…
      – Это совершенно то же самое,– говорит миссис Банистер, без всяких церемоний перебивая его.– Вы меня разочаровали, синьор Мандзони. Я думала, вы найдёте для меня что-нибудь посвежее. Но нет, вы со всеми женщинами используете один и тот же приём. Честно говоря, я ожидала от вас большего.
      – Не надо отвечать,– вполголоса говорит Робби, вновь толкая Мандзони, который, мы это чувствуем, желает во что бы то ни стало оправдаться, тогда как ему достаточно просто замолчать и он тут же вернёт себе утраченное преимущество.
      – Вы меня не поняли,– говорит Мандзони с учтивостью, начинающей вызывать у меня сострадание, потому что она только мешает ему в поединке с женщиной, которая скрывает циничность своего поведения под лоском хороших манер. Он продолжает: – В Мишу меня заинтриговало лишь то, что она читала и перечитывала один и тот же роман.
      С противоположной стороны круга Мишу смотрит на него сквозь прядку волос с величайшим презрением, но ни слова не говорит.
      – Вы ужасный лжец, синьор Мандзони,– говорит миссис Банистер с надменной улыбкой.– Мишу вам понравилась. Она была в вашем списке первой, и вы попытались её подцепить. Без всякого, впрочем, успеха.
      – Ну, «без всякого успеха»,– мягко и вкрадчиво говорит Робби,– это, скорее всего, сказано лишь для красного словца…
      Очко в пользу Мандзони. Но, понимающий всё буквально, Мандзони тут же снова теряет его.
      – Первой в моём списке? – спрашивает он, поднимая брови.
      – Ну конечно,– отвечает миссис Банистер с тем небрежным видом, который ничего хорошего не предвещает.– Когда вы вошли в самолёт и уселись в своё кресло, вы огляделись вокруг и окинули Мишу, бортпроводницу и меня, одну вслед за другой и именно в таком порядке, взглядом собственника. Это было очень забавно! – Она смеётся.– Видите, я даже польщена. Вы могли меня вообще не заметить. Но, с другой стороны,– продолжает она с уничтожающим презрением,– могла ли я утешиться, оказавшись в этом списке не первой?
      – Да я вовсе не ухаживаю за Мишу,– довольно тупо говорит Мандзони.– С Мишу у меня всё кончено.
      – Всё кончено? – на какую-то долю секунды забыв свою роль, жадно спрашивает Банистер и глядит на Мандзони, хлопая ресницами и учащённо дыша.
      Значит, в конечном счёте она была не так уж уверена в себе.
      Да и он, пожалуй, не так уж неловок.
      Ах нет, конечно, неловок! Ибо он считает себя обязанным добавить:
      – Я просто в ней ошибся. Мишу ещё совершенно не созрела как женщина и втюрилась, точно девчонка, в какого-то замухрышку.
      Пауза. Мы даже вздрогнули от этого мелкого и к тому же совершенно ненужного хамства.
      – Ну и дерьмо же этот чувак,– спокойно говорит Мишу, которую её сосед слева незамедлительно начинает отчитывать за грубость.
      Мишу, со своей неизменно свисающей на лоб прядкой волос, удовлетворённо молчит. Она доставила себе двойное удовольствие: обругала Мандзони и получила нагоняй от Пако.
      – Вы, конечно, опять лжёте,– высокомерно говорит миссис Банистер.– Мишу двадцать лет. Вы предпочли её мне.
      – Вовсе нет,– ответствует Мандзони, который ощущает, как важно для него отвергать этот пункт обвинения, но не очень понимает, как сделать, чтобы его отпирательство выглядело достоверным.
      Миссис Банистер глядит на него, и он чувствует, что его пригвоздили к стене эти чёрные зрачки, сверкающие в жёстких щелях её век. Он говорит чуть ли не заикаясь:
      – У неё привлекательность совсем другого рода. В Мишу чересчур много терпкости. От неё оскомина на зубах.
      – Тогда как мною можно спокойно набивать себе рот? – говорит миссис Банистер тоном, от которого мурашки бегут по спине. Но в то же время она высокомерно улыбается и замечательно владеет собой.– Что ж,– продолжает она,– поскольку мы все для вас только пища, может быть, вы пропустите мою очередь и, не откладывая дела в долгий ящик, поскорее отведаете бортпроводницы? Правда,– добавляет она с оскорбительной ухмылкой,– бортпроводницу уже прибрали к рукам, и она, кажется, неплохо защищена.
      Робби опять тычет своим острым локтём в ребра Мандзони, и тот на сей раз понимает; он молчит, ожидая, что будет дальше, тем временем собирая разбросанные вокруг остатки своего самолюбия.
      Пока шёл разговор, он меня отвлёк и даже немного позабавил. Но теперь, когда он завершился, меня охватывает недоверие, настолько кричаще выбивается он из контекста, настолько не вяжется с ситуацией, в которой мы оказались на борту этого самолёта.
      О, я понимаю, эта сцена, возможно, является для миссис Банистер способом приободриться, убедить себя, что всё обстоит нормально и что наше несколько затянувшееся приключение вскоре благополучно завершится в четырёхзвёздном отеле на берегу озера в Мадрапуре. Ибо обе viudas с самого начала не переставая вздыхают, томясь по гостиничным удобствам. Миссис Банистер всё время толкует об услаждающей ванне, которую она примет сразу же по прибытии, а миссис Бойд – о завтраках в ресторане, на террасе с круговым обзором. Где-то в затаённых планах миссис Банистер есть и такая позиция: слышится тихий стук в дверь её выходящего на озеро номера; дверь открывается, на пороге возникает Мандзони – ещё одно дополнительное удобство. Он будет, мечтает она, проводить с нею все вечера, этот большой и смазливый простак, всегда готовый заняться любовью. Отсюда и необходимость загодя и постепенно, ещё в самолёте, его как следует выдрессировать.
      Для viudas, и особенно для миссис Банистер, чьи владетельные права восходят к седой старине, благополучный исход представляется как нечто само собой разумеющееся. Мадрапур причитается ей, и она получит его сполна. Ни в каком месте земного шара, ни в какое мгновение её жизни ничего худого с миссис Банистер произойти не может. Покойные отец и муж определили её в категорию туристов такого высокого ранга, что задеть её всерьёз просто невозможно. Ей нелегко воспринимать себя «пассажиркой», и я испытываю к ней какую-то жалость. Сам не знаю, отчего это происходит. Ибо вряд ли стоит её особенно жалеть. Во всяком случае, не больше и не меньше, чем всех нас.
 
      После жестоких салонных забав миссис Банистер и небольшого отдохновения, которые они нам доставили, круг снова погружается в неподвижность безмолвного ожидания; этот переход к пустоте тянется довольно долго, и выносить его даже труднее, чем те драматические моменты, которые нам пришлось пережить. У всех у нас есть основания, пусть и различные, не открывать рта. Суровость, с какой миссис Банистер прошлась против шерсти своего жеребца, обучая его хорошим манерам, предполагает настолько оптимистический прогноз на будущее, что даже лидеры большинства не решаются разделить эту точку зрения. Что же касается нас, the unhappy few – Мюрзек, бортпроводницы, Робби и меня,– на нас уже и так все косятся, раздражённые тем, что мы раньше времени оказались правы, и у нас нет никакого желания вновь повергать наших спутников в растерянность и тревогу, лишний раз повторяя им то, что мы думаем о нашем положении.
      И вот среди этой напряжённой и мрачной тишины, когда в иллюминаторах закатное солнце опускается к морю облаков, дыхание Бушуа начинает меняться. До этой минуты его дыхания, как и нашего, не было слышно. Теперь оно неожиданно становится шумным, хриплым, прерывистым и сопровождается судорожным подёргиваньем рук и постоянным движением шеи то вправо, то влево, как будто больной, когда ему не хватает воздуха на одной стороне, поворачивает голову в другую, надеясь – но надежда всякий раз оказывается тщётной – наполнить наконец свои лёгкие. Натужное хрипенье, которое, кажется, рвётся из самой глубины его груди, словно Бушуа должен каждую секунду его оттуда выдирать, походит на верещанье трещотки, только на более низких нотах. В этом звуке так мало человеческого и столько чего-то механического, отвратительного, что мы леденеем от ужаса, и, однако, когда он временами прекращается, уступая место резкому свисту, сходному с тем, какой испускает продырявленная шина, впечатление от этого не менее омерзительно. Измождённое, жёлтое лицо Бушуа покрывается потом, и когда с его ссохшихся, бесцветных губ не срывается ни этот трещоточный скрип, ни это ужасающее свистящее выдыханье, с них слетает мучительный стон. Можно сколько угодно твердить себе, что Бушуа, скорее всего, уже впал в беспамятство и в его мозгу не отпечатываются те страдания, которыми исполнены его стоны, всё равно самим своим повторением они с таким неистовством бьют по нервам, что вынести это почти невозможно. Пако, с глазами, вылезающими из орбит, и с мокрой от пота лысиной, наклонился над шурином и засыпает его тревожными вопросами, но они остаются без ответа, и даже в глазах Бушуа, чёрных, неподвижных, широко открытых, нет ни признака жизни.
      – Вы же видите, что ваш шурин не в состоянии вам ответить,– говорит Блаватский воинственным тоном, который контрастирует с сострадательным выражением его близоруких глаз. Он продолжает по-английски, грубым, вульгарным голосом, пожимая плечами, словно происходящее его совершенно не трогает: – Этот тип загибается.
      В то же время, будучи человеком, привыкшим к активным действиям, он с грузным проворством поднимается с кресла и несколько мгновений стоит, переминаясь с ноги на ногу, заложив большие пальцы за брючный ремень и выдвинув вперёд подбородок.
      – Нужно всё же решиться и что-нибудь сделать для этого типа,– продолжает он гневно и обводит круг обвиняющим взглядом, как будто упрекает нас в нашем бессилии.
      Упрёк представляется нам настолько нелепым, что никто на него не отвечает, и Блаватский продолжает торчать перед своим креслом всё с тем же решительным видом, но сам ничего не предлагает и не делает, лишь раскачивается, как медведь, из стороны в сторону с размеренностью, способной довести человека до тошноты.
      – Если бы у меня был одеколон, я смочила бы ему лоб,– говорит бортпроводница, тревожно поднимая свои тонкие, почти бесцветные брови.
      – Одеколон,– говорит с насмешкой Блаватский.– Вы собираетесь лечить его одеколоном?
      – Не лечить, разумеется,– отвечает бортпроводница с сильным раздражением, какого я у неё прежде не видел.– Но облегчить его страдания это может.
      Блаватский мгновенно меняет тактику, принимает, не моргнув глазом, на вооружение идею, которую он только что отвергал, и властным и решительным тоном, как будто вновь беря в свои руки контроль над ситуацией, продолжает:
      – У кого в ручном багаже есть одеколон?
      Он опять обводит круг глазами, и всякий раз, как он поворачивает голову, толстые стёкла его очков ярко сверкают. Ответа по-прежнему нет, потом, после минутного молчания, Мюрзек взглядывает на миссис Бойд и с кротостью говорит:
      – Извините мою нескромность, но разве у вас в сумочке нет флакона с одеколоном?
      Круглое лицо миссис Бойд краснеет, и я впервые замечаю, что букли в её сложной укладке нисколько не растрепались со вчерашнего дня, они по-прежнему плотные и тугие, будто сделаны не из волос, а из металла.
      – Но это не одеколон! – восклицает она по-английски голосом девочки, в котором слышится страх, смешанный с возмущением.– Это туалетная вода от Герлена!
      – Мадам,– сурово и твёрдо говорит Блаватский и начинает раскачиваться вперёд и назад, словно собираясь катапультироваться на миссис Бойд,– надеюсь, вы не откажете в одеколоне умирающему!
      – Что? Что? – пронзительно вскрикивает миссис Бойд и в крайнем волнении вздымает вверх свои пухлые ручки.– Этот человек умирает? Но я этого не знала! Мне никто об этом не сказал! Мадемуазель,– с оскорблённым видом продолжает она, поворачиваясь к бортпроводнице,– компания чартерных перевозок не должна обрекать пассажиров на подобное зрелище! Это неприлично! Надо немедленно перевести этого человека в туристический класс!
      Её предложение встречено изумлённым молчанием. Пако, задыхаясь от ярости, открывает рот, но не может произнести ни звука, все взгляды останавливаются на миссис Бойд. Но она, свято веруя в свои права, ни на кого не глядит. Своими короткими руками она прижимает к животику сумку крокодиловой кожи.
      Миссис Банистер кладёт руку на предплечье своей приятельницы и, наклонившись, шепчет ей на ухо несколько слов по-английски; она это делает так тихо, что я не могу ничего разобрать, но мне кажется, что она обращается к миссис Бойд с увещеваниями. Так, во всяком случае, я думаю, ибо, шепча, миссис Банистер принимает тот ангельский вид, который мы уже наблюдали у неё, когда дружно занимались самобичеванием по поводу Мюрзек, ещё до того, как та снова оказалась в самолёте.
      Мне довольно трудно решить, искренна сейчас миссис Банистер или нет, ибо обычно она заботится прежде всего о том, чтобы хорошо выглядеть, и сострадание к ближнему не принадлежит к числу её главных достоинств. Тем не менее она как будто высказывает соседке здравые мысли. Но её усилия тщётны. Ибо чём больше она настаивает, тем больше каменеет круглая, мягкая и добродушная физиономия миссис Бойд, и на ней, точно защитный слой лака, появляется выражение оскорблённой добродетели.
      – Нет, моя дорогая,– говорит она наконец, почти не разжимая губ и цедя сквозь зубы слова,– то, что мне принадлежит, принадлежит мне, и я буду распоряжаться им по своему усмотрению. Эта парочка гангстеров уже и так меня обчистила. С меня довольно.
      Сказав это, она с решительным видом устремляет перед собой взгляд своих круглых глуповатых глаз, продолжая изо всех сил прижимать к себе сумочку крокодиловой кожи. Миссис Банистер говорит вежливо и несколько уязвлённо:
      – Я не настаиваю.
      Она чуть заметно пожимает плечами, предназначая это движение для круга, и выгибает с изяществом шею в направлении Мандзони. Затем, словно устанавливая между ними взаимопонимание двух благородных сердец и приглашая Мандзони стать свидетелем её поражения, она обращает к нему исполненную меланхолии улыбку.
      – Миссис Бойд,– громовым голосом говорит Блаватский,– ваш эгоизм переходит все границы! Если вы сейчас же по своей собственной воле не отдадите бортпроводнице флакон с одеколоном…
      – С туалетной водой,– говорит миссис Бойд.
      – Не имеет значения! Если вы не отдадите бортпроводнице этот флакон, я возьму его у вас силой!
      – О, мистер Блаватский! – говорит с обычным своим тиком Караман и в знак протеста выставляет в сторону Блаватского ладонь правой руки.– Я не согласен с таким методом. Вы заходите слишком далеко! Этот предмет принадлежит миссис Бойд! И вы не можете его у неё отнять.
      – И кто же мне помешает это сделать? – воинственно спрашивает Блаватский, становясь на своих толстых ногах в фехтовальную позицию.
      – Да хотя бы и я! – говорит Христопулос, поднимаясь в свою очередь с места и глядя Блаватскому прямо в глаза.
      Он побагровел, тяжело дышит и весь в поту, но в его маленьких глазках сверкает радость реванша. Этот вызов приводит большинство круга в шоковое состояние, даже не самый вызов, а то, что за ним кроется. Ибо совершенно ясно: если Христопулос больше не боится Блаватского, если он даже осмеливается выступить против него и вызвать на поединок, значит, что-то нарушилось в нормальном порядке вещей.
      Всё это не ускользает от внимания Блаватского. Для него это двойной шок, ибо под вопрос снова ставится его положение в самолёте и та иерархия среди пассажиров, которую он установил. До этой минуты он испытывал к греку бесконечное презрение, куда входило не только презрение полицейского к торговцу наркотиками, но одновременно презрение к его физическому облику, к его одежде, манерам, запаху и, может быть, менее осознанное, но всё же презрение к его расе, к его нищей стране. А теперь вот этот ублюдок, этот чужак позволяет себе ему угрожать. Выдвинув подбородок вперёд, выпятив грудь, расставив ноги, Блаватский, в силу инерции завоёванного ранее превосходства, пока ещё держится как хозяин положения. Но мы чувствуем, что его представлениям о важности собственной персоны и о той роли, какую играет он в круге, нанесён тяжелейший удар. Думаю, что в это мгновение, в те несколько секунд, которые последовали за наглой выходкой грека, он испытывает такое невыносимое унижение, что наверняка убил бы противника, если бы индус, уходя, не позаботился конфисковать его револьвер. Я думаю так потому, что вижу, как его рука тянется к левой подмышке. Но это даже нельзя назвать движением, это лишь порыв к нему, и рука тут же падает вдоль туловища. Затем, через секунду, она опять поднимается и упирается в бедро. Другая рука занимает симметричное положение, и Блаватский застывает в этой героической позе; у него по-прежнему очень решительный вид, но он не в состоянии отважиться на какой-нибудь шаг, даже на то, чтобы принять брошенный ему вызов.
      Помощь приходит к нему неожиданно с той единственной стороны, с которой он никак не мог её ожидать. Миссис Бойд своим круглым куриным глазом глядит на Христопулоса. Остолбенело взирает она на эту сомнительную личность, собравшуюся её защищать. То, что Христопулос имел дерзость принять её сторону, оскорбляет её сильнее, чем угрозы Блаватского.
      – Я не просила вашей помощи,– наконец говорит она ядовитым тоном.– И вообще я ни в ком не нуждаюсь.
      – Но… но…– заикается Христопулос, возмущённый такой чёрной неблагодарностью и в своей ярости забывая, что он вскочил с кресла именно для того, чтобы защитить миссис Бойд.– А я не спрашиваю вашего мнения, старая вы карга!
      – Мсье, мсье! – негодует Караман, вздымая руки в жреческом жесте.
      – Замолчите вы все! – почти одновременно с ним кричит Пако с покрасневшими от слёз глазами. И добавляет: – Дайте человеку хотя бы умереть спокойно, раз уж вы не можете ничего для него сделать!
      Инцидент завершается так же глупо, как и возник. Блаватский без единого слова усаживается в своё кресло, а секундою позже весь красный, потный и тяжело пахнущий Христопулос делает то же самое.
      Хотя стычка была тягостной и наполнила всех стыдом, тишина, которая её сменила, в тысячу раз хуже. Ибо мы снова слышим трещоточный скрежет, стенанья и свисты, испускаемые Бушуа. Пререкания заглушили их своим шумом; наступившая тишина возвращает их снова. Они не стали сильнее, но кажутся нам теперь ещё более жуткими, чем прежде.
      В этой агонии ужасно то, что отождествляешь себя с умирающим,– ко мне эта связь имеет самое непосредственное отношение, так как я с каждым часом чувствую себя всё слабее. Но думаю, что это отождествление ощущается в разной степени всеми, кроме, может быть, миссис Бойд, которая, закрыв глаза, так и сидит, прижимая к себе сумочку крокодиловой кожи, словно щит, который может заслонить её от смерти. Миссис Банистер глаз не закрывает, но она расположилась в своём кресле так, чтобы Бушуа не попадал в её поле зрения, и держит голову обращённой только к Мандзони.
      Само собой разумеется, она и собственное смятение использует для того, чтобы продвинуть свои дела. Она предоставила одну свою руку в распоряжение Мандзони, всем своим видом выражая ему за это признательность, словно в такой позиции она чувствует себя совсем маленькой и более защищенной. Но испытываемый ею страх слишком очевиден. Она побледнела, и у неё дрожат губы. Что касается Мишу, она, мне кажется, ощущает кошмар ситуации вдвойне, прежде всего потому, что недавно сама испытала муки приговорённого к смерти, а также и потому, что она не получает от Пако никакой поддержки именно тогда, когда она так в ней нуждается.
      Он не может сейчас пригреть её под своим крылышком, её лысый ангел. Он повернулся к ней спиной. Склонившись над шурином, он безостановочно вытирает ему лоб и губы платком, в то время как Бушуа продолжает мотать головой из стороны в сторону по спинке кресла, и временами у него изо рта вырывается ужасный хлюпающий звук, создающий впечатление, что глоток воздуха, который он вдохнул, будет сейчас последним.
      Миссис Бойд ставит сумочку крокодиловой кожи себе на колени, решительным жестом открывает её, вынимает пластмассовую коробочку и, прежде чем открыть, протягивает её миссис Банистер.
      – Что это такое?
      – Тампоны для ушей,– говорит миссис Бойд.
      Поначалу миссис Банистер колеблется, но потом, видимо боясь, что это будет ей не к лицу, а может быть не желая выглядеть в глазах Мандзони смешной, вполголоса говорит:
      – Нет, спасибо, я ими не пользуюсь.
      – Как вам угодно,– сухо говорит миссис Бойд, по-видимому весьма раздражённая тем, что её щедрость отвергнута.
      Она берёт из коробочки два тампона, тщательно освобождает их от ваты, в которую они завернуты, потом, зажав их между большим и указательным пальцами, разминает, придаёт им продолговатую форму и вставляет себе в уши. После чего опять складывает свои короткие ручки на сумке и, прижимая её к животу, закрывает глаза.
      Я глаз не закрываю и довольствуюсь тем, что, повернувшись к расположенному справа от меня иллюминатору, стараюсь не смотреть на Бушуа. Для меня тоже стало невыносимо его видеть. Мне нетрудно представить себя на его месте. Чтобы быть точнее, скажу, что мучительнее всего для меня видеть даже не столько печать, которую уже наложила на него смерть, не этот остановившийся взгляд, глубоко запавшие глаза, трупный цвет кожи, сколько то, что ещё в нём осталось от жизни, или, может быть, то, что уже не более чем карикатура на жизнь: конвульсивное подёргиванье рук и безостановочное перекатывание головы из стороны в сторону. Даже отвернувшись, я продолжаю всё это видеть. И всё время задаю себе один и тот же вопрос: «Зачем, Господи, зачем было родиться, чтобы всё кончилось этим?»
      Я смотрю в иллюминатор на море белых, плотных, пушистых облаков без единого разрыва, в который можно было бы разглядеть Землю, ту самую Землю, где находятся наши повелители, безраздельно распоряжающиеся нашей судьбой. Сами же облака в эти минуты исполнены потрясающей красоты; солнце, опускающееся за горизонт, придаёт им розовый оттенок, который, не знаю почему, полнит душу восхитительным чувством доверия и надежности. Тут и там светятся по прихоти клубящихся облачных волн нежно-сиреневые клинья. И виднеются также места, где шелковинки облаков кудрявятся белоснежным цыплячьим пухом. Во мне снова возникает сумасшедшее желание выйти из самолёта и погрузиться в облачную массу, плавать в ней и по ней, как в тёплых водах Средиземного моря. Но, разумеется, этому морю и его таким мягким тонам доверяться не стоит. За иллюминатором та же самая смерть, что и здесь.
      Я прекрасно это знаю, что не мешает мне всей душою стремиться выйти из самолёта, стремиться с тою же пылкостью, с какою жаждал индус «вырваться из колеса времени». О, я ведь не Караман, я хорошо понимаю, что это значит. Я понимаю также, что это не решает ничего. Вырваться из колеса времени? Да! Но чтобы сделаться кем? Жизнь – это, конечно, пустяк, но, как бы пустячна она ни была, она всё-таки лучше, чем та форма небытия, которой так жаждал индус.
      По-моему, это такая же несбыточная мечта, как и желание искупаться в облаках на высоте в десять тысяч метров и при пятидесяти пяти градусах мороза. Бегство, ничего больше. Страус, уткнувшийся головою в песок,– или, что то же самое, взгляд, которым уставился я в иллюминатор, чтобы не присутствовать при агонии Бушуа, при моей собственной агонии.
      А пока что мы находимся здесь, и если мои глаза избегают смотреть, моё большое ослабевшее тело по-прежнему здесь, в этом кресле, и мои ноздри, хотят они того или нет, улавливают тошнотворный, сладковатый, всепроникающий запах – запах смерти. Я даже не знаю, в самом ли деле исходит он от этого полутрупа, что ещё дергается перед нами с хрипом, который всего лишь карикатура на дыхание, и с конвульсиями, которые всего лишь карикатура на жесты, словно жизнь, уходя, сама себя пародирует. Но он здесь, этот запах, едва уловимый и вместе с тем такой сильный, что без труда вытесняет жирные благоуханья Христопулоса или аромат той самой туалетной воды от Герлена, в которой миссис Бойд отказала Бушуа и которой она, закрыв глаза и заткнув уши, сама только что надушилась. Ах, миссис Бойд, вам надо было заткнуть себе также и нос! Невзирая на всю эту сложную арматуру буклей, оснащающих вашу голову, невзирая на сумку крокодиловой кожи и на забранное в кольчугу сердце, всегда отыщется щель, через которую может просочиться смерть.
 
      Когда солнце закатывается в чистом небе за горизонт облаков, картина эта столь же тревожна, как и тогда, когда на земле оно прячется за холмом. И когда оно совсем исчезает, у меня сжимается сердце, как не раз сжималось оно на земле, когда я думал об ограниченном числе закатов, которые суждено нам увидеть, нам, пассажирам на этой земле.
      Вот оно и ушло, не оставив следа. Оно исчезло очень быстро, наступает ночь, ещё более мрачная оттого, что мы хорошо помним обо всех ночных ужасах, пережитых накануне. Да, накануне, хотя кажется, что всё это было очень давно! Ожидающая казни Мишу, которая укрывается в туристическом классе для последних лихорадочных игр с Мандзони,– здесь со зловещей лаконичностью проявляется торопливость, присущая всякой жизни. Быстрее! Быстрее! Мгновенная судорога стрекозы! Секунда счастья! И всё кончено.
      Внезапная тишина. И звучащий на фоне тишины очень громко, тусклый и слабый голос:
      – Мне кажется, он умер.
      Я не узнал бы голоса Пако, но эти слова произнёс именно он. Он повернулся к нам, словно умоляет о помощи, блестя голым черепом, с круглыми и добрыми глазами навыкате, с непристойных размеров носом и со ртом, выражающим похотливость и доброту. Он ещё держит в руке мятый платок, которым он вытирал губы и лоб Бушуа. А от Бушуа больше не исходит никаких звуков. Он как будто уснул, костлявые руки вниз ладонями покоятся на одеяле, и голова повернута в сторону, которую он в конце концов выбрал, после того как столь долго колебался между правой и левой стороной.
      – Умер? – говорит Блаватский громким, резким, агрессивным голосом.– Откуда вы знаете, что он умер? Вы что, врач?
      – Но он больше не шевелится и не дышит,– отвечает Пако, и в его выпученных глазах вопреки всему светится робкая надежда.
      – Откуда вы знаете, что он больше не дышит? – не унимается Блаватский, выдвигая с воинственным видом квадратный подбородок.– Впрочем,– добавляет он с поразительной злобой,– даже и дыхание не является достаточным свидетельством того, что человек жив. В реанимационных центрах лежат люди, подключенные к специальным аппаратам, и, хотя они дышат, они абсолютно мертвы, так как их мозг больше не функционирует.
      – Мы здесь всё-таки не в больнице,– чопорным тоном замечает Караман.– И у нас нет возможности сделать энцефалограмму.– И он продолжает в своей неподражаемой манере любителя всех поучать: – В крайнем случае, мы могли бы послушать его сердце.
      Все с робостью переглядываются, и через несколько секунд никто ни на кого больше не смотрит. Послушать сердце у Бушуа не вызвался никто, даже Караман. Даже Пако. Правда, Пако не хочет, чтобы терзающее его беспокойство сменилось твёрдой уверенностью.
      Хотя миссис Бойд лишила себя и глаз, и ушей, всё же она, должно быть, заметила, что в ситуации что-то изменилось, ибо она поднимает веки, смотрит на Бушуа, потом осторожно, обеими руками вынимает из ушей затычки, готовая в случае опасности немедленно засунуть их обратно.
      – Что происходит? – говорит она, поворачивая резкими толчками голову и глядя на соседку круглым куриным глазом, нахальным и глупым.
      – Вы сами прекрасно видите, что происходит,– отвечает с раздражением миссис Банистер, словно она боится назвать происшедшее своим именем.
      – Боже мой! – восклицает миссис Бойд с явным волнением.
      Но прежде, чем дать этому похвальному чувству достойный выход, она снова укладывает обе затычки в пластмассовую коробочку, а коробочку в сумку.
      – Боже мой! – продолжает она, защёлкнув наконец позолоченный замок своей сумки.– Ведь это ужасно! Бедняга! Умереть так далеко от семьи! – И тут же осведомляется: – Где его поместят?
      Миссис Банистер, не вынимая своей руки из тёплых и сильных рук Мандзони, поворачивается головой к миссис Бойд и говорит ей шёпотом, который всем нам отлично слышен:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22