Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тетради для внуков

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Михаил Байтальский / Тетради для внуков - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 7)
Автор: Михаил Байтальский
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Мне казалось, что я улавливаю голос Лены. Почему бы нет? Двадцать лет назад она дружила со мной – так ведь и я посажен за то, что дружил с Рафаилом целых тридцать лет назад. С тех пор, как я потерял ее из виду, она может быть, успела уже отбыть один срок в лагере, а теперь ее могли арестовать вторично – арестовали же меня. А если не Лена, то моя или твоя дочь, или сестра, или жена…

А следователь продолжает "работать". Он работает с этой женщиной каждый вечер. Каждый вечер, ровно в десять, он начинает с пронзительного крика – психическая атака потому и атака, что начинается прямо с порога:

– Ну, раскалывайся, наконец, мерзавка, сволочь, падла, проститутка, блядь!..

Дальше идет такое, что перо людское писать отказывается. И так до утра, всю ночь.

Сколько я знал товарищей по заключению, ни с кем следователи не разговаривали простым человеческим языком. Даже если кто и обращался к заключенному на "вы" (чего удостаивался один из ста), он все равно оскорблял его – не прямо, а с закавыкой матерясь в пространство.

Когда же я, наконец, вышел из-за лагерной ограды на волю, то обнаружил, что брань, слышанная мною от следователей, от воров и убийц, вышла на свободу до меня. Древняя наша брань – это не только порча языка. Ее слышат и дети. Усовершенствованная в лагерях и следственных кабинетах, она калечит воображение ребенка, подсказывая ему такие гадости, о которых мы и понятия не имели, пока сталинские лагеря не стали одним из высших учебных заведений для трудящихся.

Комиксы отравляют сознание американских детей. А тюремная брань – еще более сильный яд. Сколько энергии, которая пригодилась бы на другое, сколько законодательных строгостей, сколько новых лет тюрьмы (если допустить, что тюремные болезни можно лечить тюрьмой же) понадобится, чтобы очистить почву от ядовитых осадков, разнесенных по стране?

* * *

У моих друзей, даже менее терпимых к губной помаде, чем Аркадий и Савва, Лена не вызывала неприязни. Она умела вести себя совершенно естественно везде и со всеми. Мне она чем-то напоминала Веру из гончаровского "Обрыва". Но больше всего она походила на самое себя, на Лену Орловскую, на женщину из женщин. Она была вся – женщина, с головы до пят, законченная и совершенная.

Она почти всегда была единственной женщиной в компании мужчин, работников редакции, но компания нисколько не смахивала на свиту. Частенько мы всей гурьбой отправлялись из редакции в столовую по соседству, – платить за Лену никто не смел, знали, что она рассердится. Она сердилась не так, как другие – не обижалась, не говорила злых слов. Злых слов она вообще произносить не умела; чуть хмурилась – этого было достаточно, чтобы ты почувствовал себя скотиной. А потом улыбнется и скажет:

– Ну, ну, не дуйся, пожалуйста, я же не хотела тебя обидеть…

В нашей дружной компании она держалась со всеми ровно и приветливо, тем самым заставляя и нас держаться ровно, без ухаживания.

Жизнь ее была очень трудной, но Лена не жаловалась. Справлялась, как могла, только иногда задумается, тряхнет своими короткими волосами и снова берется за работу. Значительную часть своих денег она отсылала сестре, несчастной женщине с кучей детей и пьяницей-мужем. Горе женщинам!

На двадцать пятом году жизни я подружился с беспартийным человеком. В юности такое не случалось. Даже Ева, при всей своей сдержанности и необщительности, не устояла против обаяния Лены. Сказать "сдружилась" будет слишком сильно, но относилась к ней исключительно хорошо. И сына нашего Лена очень любила.

Товарищи редко навещали нас. Мы жили в крошечной комнатушке на втором этаже. Входили со двора, по шаткой, прилепленной к стене деревянной лестнице. Когда у нас родилась девочка, стало совсем не повернуться. Но мы не мечтали о хоромах. Ева допоздна пропадала на своем заводе – она работала на производстве и одновременно – секретарем партийной организации. А я пропадал в редакции.

Газету редактировал Ефим Шапиро, маленький человечек с коротко остриженными рыжими усами. Когда он обдумывал, вычеркнуть или оставить какое-нибудь резкое слово, то поводил верхней губой, и его усики смешно шевелились, как у зайца, вынюхивающего воздух.

Ведущим харьковским предприятием тогда считался ХЭМЗ – харьковский электромеханический завод. На заводе, богатом старыми кадровыми рабочими, мы создали большой рабкоровский кружок. Не проходило дня без корреспонденции с ХЭМЗа, и не реже одного раза в неделю к нам являлся упорный рабкор Петя Рыжов. Пошатавшись по редакции, он входил в кабинет редактора: в газетах демократичность еще держалась.

Петя казался незавидным старикашкой, хотя и был одним из заслуженных рабочих ХЭМЗа. Но он спился. Его держали в цехе в память былого, как ветерана. Дня три-четыре он поработает, потом запьет, продаст с себя пиджачишко и пойдет по редакциям. Его знали всюду.

Зайдет Петя к Шапиро в кабинет и молча станет у притолоки.

– Чего тебе, Петя? – спросит, наконец, Шапиро.

Рыжова называли по имени и на "ты" не из пренебрежения – он сам называл всех так же.

– Сам знаешь – отвечает Петя. – Дай полтинник на похмелье.

Шапиро делает возмущенный вид.

– Не дашь? – восклицает Петя. – Хозяин заводов и фабрик просит у приказчика на водку, подумай! А приказчику и полтинника жалко!

Приказчик, поводя усиками, лезет в карман.

Случалось, что Петя полупьяный (пьяным вдрызг я его не видел никогда; на самом высшем градусе он сохранял полное достоинство) соберет вокруг себя чуть не половину цеха. Здесь над ним слегка посмеивались, но любили за язык – прямой был старик. Бывая часто на ХЭМЗе, я сиживал среди его слушателей. Тема его доклада была неизменна: приказчики нужны, но пусть не объедают хозяина.

– Если ты честный приказчик, – я тебя накормлю, я же хозяин заводов и фабрик. Но сытей себя кормить не стану, нет!

Сам того не зная, он повторял мысль Ленина о принципах оплаты государственных служащих. Да, он был опасный пропагандист! Что, если он не спился окончательно и дожил до 37-го года?

Он продолжал навещать редакцию, пока некая твердая рука не оборвала все. Однажды, войдя в кабинет редактора, Петя увидел за столом новое лицо. Маленький толстяк писал левой рукой. Звали его Григорий Евгеньевич Цыпин.[32] Он не пожелал признать Петю Рыжова хозяином заводов и фабрик, не дал ему на похмелье и запретил входить в кабинет.

Новый редактор попал к нам прямо из ЦК КП(б)У, из секретариата. До этого он был "человеком Кагановича" и работал его помощником. "Человек Жолдака", "человек Высочиненко", – странное, пахнущее совсем не коммунистическим духом словосочетание успело к тому времени утвердиться и в комсомоле. За три года до описываемой поры, в 1925 году, в комсомоле происходила так называемая "всеукраинская склока". В ней Жолдак и Высочиненко были чьими-то человеками и, в свою очередь, имели человеков в губкомах. Два моих друга, способные и наблюдательные ребята, написали по горячим следам остроумную и злую поэму "Склокиада". Одному из секретарей ЦК ЛКСМУ посвящалась в ней такая строфа:

От московских цекистских событий

В сердце дрожь, в сердце тысячи жал.

Небо сдвинуло брови сердито…

Жил – дрожал он, и умер – дрожал…

Какое же "небо" сдвигало брови? Сталин – все понимали намек.

"Склока" отражала московские цекистские события. А они, в свою очередь, отражали те огромные усилия по подбору своих человеков, которые Сталин прилагал уже с давних пор. Кагановича, например, он подобрал себе еще в дни царицынской обороны. Сперва он подбирал человеков скрытно, а чем дальше, тем откровеннее. Есть ли принципиальная разница между тем, как в Артемовске подбирали на руководящие должности свояков и зятьев, и сталинским подбором своих людей? Родственник обычно преданней чужого, но и среди чужаков можно найти (или купить) того, кто будет преданней собаки. Сталин умел находить. Его сила была в подборе человеков.

Слова Ленина в завещании о необъятной власти генерального секретаря заставляют задуматься: откуда взялась необъятная власть Сталина? Сама должность генсека при жизни Ленина не была должностью главного партийного руководителя. Но это была "организационная" должность, и именно на ней Сталин и вырос – он использовал эту должность, чтобы подбирать своих, лично ему преданных людей. Его личный авторитет был в те годы ничуть не выше авторитета других членов Политбюро. Но он, очевидно, понимал: сначала – аппарат, а потом – авторитет. Такие вещи следует проверять по первоисточникам, а не по сочинениям последующих лет. Все интересующиеся историей, могут перечитать ленинские письма последних лет, опубликованные теперь впервые. Перечтите, например, письма Каменеву – он был тогда заместителем Ленина на посту председателя Совнаркома. И письма к Троцкому перечтите. И еще раз обдумайте: кого, в конечном счете, очернили, бросая столь густую тень не на одного, не на двух, а почти на всех, работавших с Лениным?

Подбор угодных логически привел генсека к устранению неугодных. А связанные с этим интриги способствуют накоплению тайн о том, что происходит "наверху". В большей части этих тайн нет партийности ни на грош – типичные тайны султанского двора. Но их количество растет, как снежный ком, и со временем возникает необходимость скрыть, кроме дворцовых дел, еще кучу всякого: то письмо Ленина, то нежелательную книгу, то свидетельство участника Октября. И, наконец, по неумолимой логике событий, становится необходимым и самих свидетелей схоронить поглубже.

Ни сокрытие документов, ни устранение свидетелей не имеют четко очерченных границ. Что делать со свидетелями устранения свидетелей? Куда девать исполнителей? Как заткнуть рты задающим лишние вопросы?

Будучи поначалу хозяином и распорядителем избранных им скользких средств, человек в конце концов неминуемо попадает к ним в плен. Начав со ссылки нескольких сот своих идейных противников, Сталин пришел к созданию лагерей для миллионов.

И не помогло ему сокрытие завещания. Он сделал все, что предвидел Ленин. Вспомните: Ленин был "не уверен, сумеет ли он (Сталин) всегда достаточно осторожно пользоваться этой властью". Сталин пользовался ею не то что неосторожно, а прямо-таки преступно.

Разглядев Сталина на работе, Ленин пришел к выводу, что его надо переместить. Но заметьте – по причинам морального характера. Весь отзыв Ленина о Сталине касается лишь морального его облика. Очевидно, чем крупнее занимаемый пост, тем важнее уметь быть лояльным и терпимым.

* * *

Мемуары недаром возбуждают теперь все больший интерес. Лишь тот, чья совесть нечиста, предпочитает их в процеженном виде. Ни с одним крупным деятелем революции я не состоял в дружбе и писать о них не могу. Но я жил вместе со своим поколением, и оно – мой герой. Жизненный путь моих друзей я не мог вообразить, они не литературные герои, а люди, действительно существовавшие.

В Москве есть у меня теперь и другие знакомые – рабочие, инженеры, которые нисколько не пострадали от репрессий. Иные из них до 20-го съезда и не знали о том, что происходило рядом. Им кажется, что ничего особенного не было, поскольку их не затронуло. Они не замечают, как глубоко подействовала, как тяжело травмировала их души взрывная волна от расстрелов – вся эта длинная цепь обмана и лицемерия, подлогов и изъятий, вынужденных коленопреклонений и добровольного холуйства, бесконечных умолчаний и вечной оглядки на мнения свыше, шумных публичных процессов над десятками людей и тайных приговоров сотням тысяч – если не миллионам.

А тайно приговоренные сидели в лагерях до смерти и продолжали работать и строить города и заводы. И, умирая, верили, вопреки очевидности, что оставшиеся на воле друзья зажгутся же когда-нибудь поисками правды и помянут их, невинных, добрым и одобрительным словом. Ведь они, умершие, – самые неизвестные из неизвестных солдат революции. Над их могилами нет вечного огня.

Почему же не спросите вы об их жизни, об их преданности революции, об их рабочей совести, о праве их на народное уважение? Живой, забывающий своих мертвецов, сам холоден, как труп.

Скажут: судьба безвинно осужденных затрагивает тебя потому, что ты и сам из их числа. Нет, судьба замученных и расстрелянных волнует меня тем сильнее, чем меньше знают о ней другие. Не мертвые ужасают меня во снах, но живые внушают мне тревогу.

Тетрадь третья

И мне б строчить

романсы на вес,

Доходней оно и прелестней…

В. Маяковский, "Во весь голос".

16. Выбираю наименее доходное

Тихо текли редакционные будни. Однажды зазвонил телефон:

– Не узнаешь? Говорит Витя Горелов. Да, да, я теперь в Харькове. Приходи вечером, гостиница "Красная".

Прихожу. Витя живет в номере гостиницы с женой и ребенком. Удобства не ахти какие. Давно перешел на хозяйственную работу. В Харьков перевели на днях. Потолстел, хромает заметнее прежнего, но по-прежнему жизнерадостен и остроумен.

Пять лет назад он подписал мне рекомендацию в партию, и вот, встретившись снова в самый разгар предсъездовской дискуссии (накануне пятнадцатого съезда проводилась дискуссия) мы долго-долго говорили о том, что считали важнее… тут я вижу саркастическую улыбку моего внука, – он догадывается, что я хочу написать "футбола" – он догадывается неправильно, но, чтобы не быть высокопарным, я принимаю его вариант: да, важнее футбола. И мы пришли к выводу, выразить который двумя словами "мы ошибались" – было бы отпиской.

При Сталине было совершенно неизвестно, да и сейчас известно не каждому, что на 14-м съезде партии Н.К.Крупская, ссылаясь на ленинскую практику, выступила против того, чтобы предъявить оппозиции требование об обязательном публичном отказе от своих ошибок. Ленин никогда не требовал от своих оппонентов становиться на колени. Например: чем более страшной мы сочтем ошибку Троцкого во время брестских переговоров с кайзеровской Германией, тем удивительнее – с точки зрения, усвоенной нами при сталинизме – покажется нам благородная и истинно партийная линия, которой держался Ленин: он не требовал от Троцкого каяться, более того – он никогда не напоминал ему ни об этой ошибке, ни о прошлом вообще. Да и в завещании предлагал не ставить ему в вину прежний небольшевизм. Точно так же и Зиновьева с Каменевым он не заставлял каяться в том, что в завещании названо "октябрьским эпизодом, который, конечно, не являлся случайностью". Случайностью не являлся! Но каяться тебя не заставляют. Ты подчинился решению большинства, этого достаточно. Дальше покажет практика, то есть твое поведение.

Другое дело, если бы на словах подчинился, а на практике – нет. Но тогда – какой смысл в покаянии? В этом случае оно – всего лишь комедия с целью унизить и насладиться местью.

С нелегкой руки Сталина публичное покаяние вошло в правила хорошего уклонистского тона. И, однако, сколько человек ни каялся, ему кричали: "Ты не все сказал, кайся сильнее!". Что это, как не месть? В Китае с точностью скопировали этот метод. В конце же концов объявляли, что покаяние все еще недостаточное и неискреннее, так что вернее будет сжечь грешника на костре. Когда это делалось у нас, мы не замечали. А когда в Китае стали водить по улицам "свергнутых" за неугождение Мао Цзе Дуну партийных деятелей, вешая им на шею доску с надписью "Я – черный ревизионист", – мы возмутились.

Я участвовал в оппозиции, но доску с надписью "Я – черный троцкист" вешать на свою шею не согласен. То, что я делал, я делал по велению совести. Ни шкурнических, ни карьеристских, ни угоднических мотивов у меня не было – это было ясно даже моим следователям. Но я стал чувствовать свою нравственную неполноценность с той минуты, как в первый раз подписал протокол допроса. Пусть в нем не было лжи и поклепа на моих товарищей, пусть я знал, что они давно уже сидят по тюрьмам и ссылкам, а иных уже и нет в живых, – все равно, я поступил низко. Конечно, теперь это легче сказать, чем тогда сделать, – но не сказать, обойти, отмолчаться, заглушить в себе это воспоминание – еще хуже. Не надо было подписывать ни строки. Лучше было умереть.

Ничто в моих записях не далось мне с таким трудом, как эти вот слова, которые я вынашиваю много лет, не решаясь произнести.

По-видимому, это не то покаяние, которое требуется от бывшего черного троцкиста, и оно дает любому сталинисту повод заявить, что в 1956 году меня реабилитировали напрасно, а лучше было бы добавить годиков пять-семь. Переводить обвинение на рельсы нравственности – это не подходит нынешним сталинистам – как и тогдашним. Не их область.

Представьте себе меня, каким я был тогда. Представьте Витю Горелова, бесстрашного подпольщика, солдата революции, расстрелянного махновцами и чудом выжившего. Мой следователь утверждал, что Витя стал троцкистом именно потому, что издавна являлся врагом Советской власти и мечтал о реставрации капитализма, а я был его активным подпевалой и тоже жаждал капитализма – ведь я сам сын торговца! Классовая тяга!

Казалось бы, опровергая эту чушь, я ломлюсь в открытую дверь. Но она не такая уж открытая. Нужна полная ясность, чтобы раскрыть политическую спекуляцию, с помощью которой калечили самую душу народа.

Какие же действительные, а не выдуманные мотивы привели нас – Витю, Марусю, меня – в оппозицию? Прежде всего, старое представление, что торжеством революции может стать лишь революция мировая, и что социализм в одной, взятой отдельно, стране, построить невозможно. "Мы раздуем пожар мировой, // Тюрьмы и церкви сравняем с землей!" – эту песню пела Ева, стирая пеленки. И таково было наше убеждение. Оно поддается логическому разбору, его ошибочность можно доказать, если найти достаточные теоретические доводы. Нежелание быть переубежденным – не такая уж могучая внутренняя причина, чтобы она могла заставить тебя, слабого теоретика, держаться за свою теорию и вести из-за этого фракционную борьбу. Но в этом деле достаточно начать – и сама логика фракционной борьбы будет двигать тобой все дальше и дальше. Такова инерция всякой организации, которая, будучи создана однажды, не хочет умирать своей смертью. И в самом деле: все участники дела не могут же разом уйти, значит, уходя, приходится рвать дружеские связи, а то и выслушать обвинения в предательстве. И если осознание своей ошибки связано с необходимостью встать на колени, да к тому же и рассказать о товарищах… Как бы вы решили?

И, наконец, тут имелся еще один, по мне – самый сильный – мотив, наш высший нравственный принцип: ненависть к фарисейству и лжи, отвращение к карьеризму и угодничеству, к подбору своих "человеков". А сталинский метод подбора кадров к тому времени был уже хорошо известен даже и в комсомоле. Всеукраинскую склоку мы помнили. И к завещанию Ленина отнеслись очень серьезно.

В период пятнадцатого съезда нам с Витей было вполне ясно, что карьеры мы не сделаем (бескорыстные сталинские человеки всегда приписывали своим противникам карьеризм – судили по себе!), а только наделаем хлопот себе и близким. Но мы продолжали требовать, чтобы партии была рассказана вся правда. Мы полагали, что во имя раскрытия самых важных, самых опасных для партии тайн можно самим решиться на тайное печатание письма Ленина (или, говоря языком следователя – антисоветской листовки) о членах Политбюро.

Возможно, что Троцкий, достигнув победы, тоже попытался бы гнуть партию в дугу, ибо он: "чрезмерно хватающий самоуверенностью и чрезмерным увлечением чисто административной стороной дела". Но это – из области гаданий: если бы да кабы. Тогда как насчет Сталина гадать не приходится, все реально. В 1923 году его раскусил один Ленин – раскусил его моральный облик. Нравственные критерии не обойти – рано или поздно они заявят о себе.

… Все то, что я сейчас написал, я мог бы подать под каким-нибудь хитрым соусом, а то и просто умолчать, ибо умалчивать о Троцком, Каменеве, Бухарине, Рыкове и многих других считается признаком высшей правдивости. И я мог причаститься этой высшей правдивости, целиком замолчав ту часть своего прошлого, где нельзя обойтись без упоминания "некошерного" имени.

Один мой знакомый, от которого я не скрыл, что принадлежал к оппозиции, сказал мне, что записки такого человека, как я, крамольны вдвойне: во-первых, как всякая лагерная литература, и, во-вторых, как попытка протащить идейно разбитый троцкизм. Неважно, что срок давности истек дважды, для троцкистов срока давности нет.

– Чтобы это доказать, – ответил я, – надо иметь, с чем сравнить мои теперешние взгляды. Что вы, или я, или любой из судей знаем о взглядах современного троцкизма? И где он существует, как политическое течение, какие взгляды проповедует? И вообще, можно ли ознакомиться с чьими бы то ни было взглядами, читая их только в изложении его противника, чья нелояльность теперь хорошо известна? В частности, что мы знаем о троцкизме, кроме того, что он такой-сякой, не мазанный, сухой? Что вы знаете конкретно?

– Ну, о его взглядах насчет перерождения аппарата известно.

– А точно ли известно или приблизительно? И это единственное, что излагалось более или менее близко к первоисточнику. Но этот взгляд давно уже не представляет троцкистскую идейную монополию. Его придерживаются очень многие. Неужели все они проклятые троцкисты? Нет, не причисляйте меня к течениям, о которых мало знаете! Конечно, доходней оно и прелестней было бы написать романсик, в котором Зиновьев предстал бы как отпетый негодяй, покупающий сторонников, Бухарин, – как нечистоплотная личность, а Троцкий – и говорить нечего. Я не хочу романсов. И не хочу изображать из себя беленького. Но и доску с надписью "я черный" вешать себе на шею тоже отказываюсь…

Ну, вот. А теперь давайте взберемся по шаткой деревянной лестнице в нашу харьковскую комнатушку три на три. Осторожно, сломанная ступенька! Слышите, как Ева поет "Тюрьмы и церкви сравняем с землей"? Вряд ли она могла предположить, что ее муж попадет в камеру № 9, свидетельствующую, что тюрьмы (а позже – и церкви) могут пригодиться.

Ага, она услыхала, что я не один. Всех моих друзей она знала столько же лет, сколько и я. Однако, какое-то предчувствие восстановило ее против Вити Горелова. Кроме Вити, меня раза два навестил один из моих новых друзей из "Харьковского пролетария" Володя Серов. Его она решительно невзлюбила и жестко объявила мне:

– Скажи Володе, чтобы не появлялся у нас, иначе я его выгоню.

Но он и сам заметил, что Ева ему не рада, и перестал приходить. По волшебному совпадению его жена воспылала ко мне точно такими же чувствами. Наши партийные жены, не знакомые между собой, пришли к единому мнению, как нас спасти: не давать встречаться и обсуждать!

В своем душеспасительном намерении наши жены оказались не одиноки. У меня объявился еще один спаситель – правда, тайный.

Однажды я углядел из окна редакции на противоположной стороне улицы человека, неотступно следящего за нашим подъездом. В старое время их называли "человек в гороховом пальто". Приставленное ко мне гороховое пальто было не гороховое, а черное, демисезонное с поднятым воротником. Когда я вышел из редакции, пальто проводило меня домой. На следующее утро я увидел его, садясь в трамвай. Теперь мне стало не скучно ездить. Так продолжалось чуть не месяц, затем пальто исчезло. То ли его заменили другим, половчее, то ли решили не валять дурака. Незачем, говоря по правде, расходовать народные деньги на сексотов (объяснить?), когда есть путь короче. Например, попросту арестовать и сказать:

– Вы честный, прямодушный и великолепный молодой человек. Как же вам не стыдно скрывать что-то от нас? Ай-ай-ай, нехорошо. Назовите имена тех, кто переписывал с вами эти бумажонки…

Или – другой способ. Опять же запросто сцапать, но говорить другим тоном:

– За признание – половина наказания (вранье, конечно). А теперь, называй, сволочь антисоветская, всех сообщников-сволочей!

В 1950 году я слышал в основном последнюю формулу. За что же обещали скидку с наказания (на самом деле – с истязания, ни с чего другого)?

Требовались фамилии, фамилии и еще раз фамилии. Побольше сообщников! И тогда притянуть их всех. А притянув, выкачать из них имена новых сообщников. В итоге раскроется грандиозный заговор, и можно будет возопить к трудящимся: смотрите, от какого чудовищного троцкистского заговора мы спасли вас, и жен, и детей ваших! И пусть дети, и внуки, и правнуки будут благодарны нам за нашу борьбу!

Мои следователи любили ораторствовать насчет высших интересов революции. А я обязан был слушать со сложенными на коленях руками. Самих себя они могли убедить в своей революционности, меня – нет. Еще в молодости, состоя в ячейке МОПР (Международное общество помощи борцам революции; теперь его нет), я сделал для себя вывод: применение пытки есть метод, абсолютно чуждый революции и присущий только реакции. Революционер, применяющий пытку, обманывает себя и других. Цель, по моим понятиям, не оправдывает средства.

Самый блестящий из моих следователей, о котором я расскажу в дальнейшем подробнее, ораторствовал часами. Аудитория состояла из меня одного. Привычка к сильным выражениям стала поистине его натурой, и лекция звучала примерно так:

– Понимаешь ли ты, – говорил он, обращаясь к своей единоличной аудитории, – что такое коммунизм, мать твою так и перетак? Коммунизм, я твою душу мотал, есть наша светлая благородная цель. Мы не можем допустить в наше светлое будущее, так и растак тебя в душу, в сердце и в Христа бога мать, всякую сволочь вроде тебя…

И дальше в том же стиле, но куда выразительнее, чем изобразило мое бледное перо. Ты выходил из его уютного кабинета убежденным на сто процентов – докладчик он был толковый. Он знал, что такое троцкизм, и теорию его знал, и практику, и боролся с ним, и победил.

Вспомним, сколько членов партии прошло через такие агитпропкабинеты. Украинскую цифру я приводил. По Союзу же, согласно подсчетам некоторых историков, приблизительно (где-то, несомненно, есть и точная цифра, но если ее не публикуют, значит, очень уж она страшная) девятьсот тысяч коммунистов, не считая беспартийных окруженцев,[33] писателей, ученых, анекдотистов, саботажников и проч. и проч. И всех их, оскорбленных, мучимых голодом и допросами, шантажом и пытками, следователи учили марксистской теории, утверждая, что путь к коммунизму через все это и есть самый правильный путь.

… Черное пальто от меня отстало, но предчувствия Евы начали сбываться. Для начала мой редактор снял меня с заведования отделом и перевел в ночную корректуру. Суровый долг боролся в нем с расположением к безумцу, который не ведает, сколько зла он себе творит. Расположение же было явное. Ко всем своим начинаниям Григорий Евгеньевич привлекал и меня. И всячески отговаривал от безумств…

Надо отдать должное его талантам – редактор он был изобретательный, более того – блестящий. В Харькове, например, он организовал экскурсии читателей газеты (только читателей!) на Днепрострой и в Москву. Кому другому пришла бы в голову такая идея? Экскурсии устраивались с размахом – целый поезд экскурсантов. Поезда добывались благодаря связям Цыпина в "верхах". Экскурсантов, словно заправских делегатов, выбирали на предприятиях из числа подписчиков газеты. Одним словом, шик.

Любитель помпезности и толкотни у парадного подъезда, Цыпин умел и момент выбрать, и в точку угодить. Мне кажется, что Кагановичу не мог слишком нравиться такой сверхинициативный и оригинальный работник в качестве помощника. Моя догадка подтверждается тем, что через десять лет он с легкостью отдал этого "своего человека" на заклание. Умные человеки несколько неудобны, глупые – лучше.

В наших экскурсионных поездах ехала, в основном, молодежь. Ради торжественного случая ребята надели юнгштурмовки – полувоенную форму, заимствованную от немецкого молодежного пролетарского движения Юнгштурм. Оно объединяло рабочую антифашистскую молодежь независимо от ее коммунистических или социал-демократических симпатий.

Мы смолоду надеялись на революцию на Западе, и прежде всего – в Германии. Ротфронт – союз красных штурмовиков, являвшийся единым пролетарским фронтом немецких рабочих, завоевал широкие массы. Володя Серов (он заведовал иностранным отделом нашей газеты) незадолго до того съездил в Германию с группой журналистов. Он вернулся в восторге от боевого духа немецких рабочих, от берлинской рабочей окраины Веддинг – ее называли "красный Веддинг" – и от Вилли Леова, руководителя Ротфронта. Я познакомился с ним в Москве, куда он приехал как раз во время нашей экскурсии.

Юнгштурм распался по тем же причинам, что и Ротфронт. Не берусь выносить безапелляционных приговоров, но считаю справедливым мнение, что в разрушении Ротфронта роковую роль сыграла теория Сталина о социал-фашизме, согласно которой немецкие социал-демократы объявлялись прямыми пособниками Гитлера. Эта теория, требовавшая от немецкой компартии разорвать единый антифашистский фронт, обладает удобной стройностью: она включает в социал-демократию и троцкистов – разумеется, в качестве наипервейших друзей и пособников Гитлера. Из ненависти к Троцкому Сталин требовал расколоть рабочее движение в Германии, и этот раскол облегчил Гитлеру путь к власти. Возможно, что Сталин не хотел этого, его цель была другой. Перед нами не первый случай в истории, когда события развиваются по своей, нам неведомой, логике.

… В двадцать восьмом, в двадцать девятом, да и в начале тридцатых годов мы оставались энтузиастами. В отличие от нынешних "романтиков", мы были энтузиастами без вывески, ярлыка и номера.

Бессеребреный энтузиазм жил на моих глазах годами. Им была проникнута не только молодежь, не только старая партийная гвардия, но и значительная часть рядовых рабочих. Я не хочу сказать, что рабочий принципиально ест один черный хлеб, я разумею другое: белый ли, черный ли хлеб, а для общего дела надо честно отдавать все силы, не соразмеряя их со сдельной (т. е. поштучной) расценкой. Если через пятнадцать лет после начала революции рабочий класс вновь спокойно принимает карточную систему распределения, если ради индустриализации он отдает, наступившую было, сытость восстановительного периода, – разве не видите вы в этом элементов энтузиазма? Революционный накал семнадцатого года долго еще не остывал в рабочих кругах.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9