Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кумиры. Истории великой любви - Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка…

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Михаил Казовский / Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка… - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Михаил Казовский
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Кумиры. Истории великой любви

 

 


Михаил Казовский

Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка…

Все это было бы смешно,

Когда бы не было так грустно…

М. Лермонтов

Часть первая

Кинжал Грибоедова

Глава первая

<p>1</p>

– Ваша милость, Егор Федорович, к вам приехали.

Молодой человек приоткрыл глаза и увидел стоящего перед ним слугу Ваську. Длинный, тощий, тот кивал удивительно маленькой для его роста головой, волосы были расчесаны на прямой пробор.

– Да кого же нелегкая принесла в этакую рань?

Васька ухмыльнулся.

– Рань-то, вовсе, не рань, ибо полдень скоро.

– Да неужто полдень?

– Точно так-с, через четверть часа.

– Вот ведь незадача! – Барин сел, сморщил круглое армянское личико. – Ничего не соображаю. Много я вчера выпил?

Веки у слуги иронически опустились.

– Скажем так: немало-с. Песни пели-с и кричали, что хотите жениться на мамзель Вийо.

– Господи боже мой! А она слыхала?

– Нет, они к тому времени убыли с поручиком Николаевым.

– Слава богу.

Молодой человек помассировал пальцами виски. Помычал и сердито спросил:

– Кто приехал-то?

– Ваш троюродный братец.

– Братец? Что за братец?

– Господин Лермантов.

Барин от удивления сразу протрезвел.

– Лермонтов? Мишель?

– Точно так-с. Михаил Юрьевич.

– Наконец-то! Что же ты, дурак, его не впускаешь?

– Так они в саду сидят, отдыхают. Трубку курят-с.

– Ну, зови, зови!

Егор Ахвердов бросился скрывать следы безобразий вчерашнего вечера: вереницу пустых бутылок, апельсинные корки и сухие виноградные веточки, дамские панталоны на спинке стула, рассыпанные по полу шпильки. Понял, что порядок навести не успеет, и махнул рукой.

Мачеха Егора доводилась кузиной покойной матушке Михаила. Выйдя замуж за генерала Ахвердова (Ахвердяна), долгое время с ним жила на Кавказе, в Тифлисе, в их собственном доме на улице Садовой, а затем, похоронив мужа, переехала с дочерью и внуками в Петербург. Но Егор, пасынок, сын Ахвердова от первого брака, подпоручик Грузинского гренадерского полка, продолжал служить.

Дверь открылась, и вошел приезжий.

Он оказался ниже среднего роста, очень широкоплеч и заметно кривоног, как и большинство бывалых кавалеристов. Жидковатые волосы казались прилизанными. На губе топорщились редкие усы. Но глаза и улыбка были хороши: черные зрачки источали волю, силу и ум, а красивые, ровные, белые зубы просто ослепляли.

– О, кого я вижу! – произнес Михаил на французском и захохотал, как ребенок. – Ты ли это, Жорж? Полысел весьма. Все еще блядуешь? Не пора ли угомониться?

– Нешто ты не блядуешь, Миша? – покраснел Егор.

– Я? Нимало. Веришь ли, за всю дорогу от Ставрополя до Тифлиса ни одной не уестествил.

– Что ли прихворнул?

– Нет, спешил ужасно. Почитай три последних дня находился в седле. Так боялся опоздать к прибытию его императорского величества.

– И напрасно: по депешам, он еще плывет сюда по Черному морю. Будет здесь, я думаю, через десять дней.

– Ну и превосходно. Хватит о делах. Дай тебя по-родственному обнять, братец.

Военные порывисто стиснули друг друга.

Сели, закурили.

– Ты, Мишель, совершенно не меняешься, – произнес Ахвердов, щурясь от дыма. – Все такой же шутник, как я погляжу.

– Да какие шутки, Жорж, коли прогневил самого царя-батюшку! Тут уж не до смеху.

– А зачем полез на рожон? «Но есть и Божий суд, наперсники разврата»! Мы читали, читали. Удивлялись твоей смелости. И неосмотрительности.

– Ах, оставь, право. Я устал с дороги, а ты мне морали читаешь. Сам – наперсник разврата. – И, поддев носком сапога, вытащил из-под дивана дамские панталоны.

– Прекрати! – вспыхнул Жорж и опять затолкал трусы под диван. – Давай будем завтракать! – Он крикнул звонко: – Васька! Где ты там? Живо беги в трактир за снедью.

Но приезжий остановил.

– Погоди, я вовсе не голоден. То есть голоден, но вначале был бы рад помыться. Прикажи баньку затопить.

Ахвердов рассмеялся.

– Баньку? Затопить? Ишь чего надумал! Здесь тебе не Россия, своих бань не держим. И не знаем ничего лучше наших, тифлисских.

Лермонтов рассмеялся.

– Тех, о которых Пушкин писал в «Путешествии в Арзрум»? Славно, славно! Так идем немедля!

– Что ж, изволь, идем. Дай лицо только сполосну. – Он опять позвал: – Васька, умываться! – А когда слуга появился, приказал: – Сорочку чистую и принеси вина.

Егор обернулся к гостю:

– Голову хочу полечить. И за встречу выпить.

– Да, за встречу – святое дело.

<p>2</p>

Собственно, Тбилиси (Тифлис) и возник на этом месте: серные источники – «тбили» или «тфили» по-грузински, «теплые» – дали название самому городу. Весь же квартал, растянувшийся вдоль набережной Куры, назывался Абанотубани – «квартал бань». Видом своим они напоминали лезущие из-под земли шляпки больших грибов, а по центру каждой шляпки – маленькая башенка: в ней окошки для вентиляции и света.

– Нам сюда, сюда, – направлял Михаила троюродный брат, – идем в Бебутовские, в них пристойнее.

Стены внутри оказались отделаны мрамором, пахло дорогим мылом, травами и мускусом. Подлетевший банщик-татарин, как болванчик, кланялся.

– Милости просим, Егор Федорыч, рады мы, что не погнушалися… осчастливили…

– Вот что, Ахметка: нашего гостя из Петербурга пусть попользует старик Гумер – он такой искусник, а меня – тот, кто свободен. И вели принести вина и фруктов, а потом чаю с выпечкой.

– Слушаюсь. Исполню.

Как же было приятно вылезти из сапог, скинуть мундир и брюки, лечь на чистую простыню, расстеленную банщиком, вытянуться, обмякнуть и отдаться массажу, жесткой шерстяной рукавице и приятному полотняному пузырю в мыле! Тело расцветало, поры открывались, каждая клеточка начинала петь. А затем с Жоржем не спеша спуститься в мраморный бассейн с обжигающе горячей серной водой и присесть на мраморные ступеньки, погрузившись по грудь.

– Нравится? – улыбался Ахвердов. Распаренный, жаркий, со взъерошенными усами, он смахивал на мартовского кота.

– Я блаженствую, – отзывался Лермонтов, глядя из-под полусомкнутых век. – Но не выдержу долго в этом кипятке. Как бы не сварилось чего!

– Нет, вкрутую они не сварятся, – весело успокаивал Егор. – Разве что «в мешочек».

Оба загоготали…

Завернувшись в белоснежные простыни, пили вино и чай. По углам залы то же самое делали другие многочисленные посетители – ели, пили, оживленно болтали. Слышались взрывы смеха. В этой части баня напоминала трактир, только все сидели, закутавшись в простыни, походя тем самым на римских патрициев, и к тому же отсутствовали дамы: был «мужской день».

Михаил рассказал, что направлен в Нижегородский драгунский полк, штаб-квартира которого находится в селении Караагач в Кахетии. Должен был явиться еще неделю назад, но никак не мог поспеть раньше.

– Хорошо тебе, – мечтательно оценил троюродный брат, – рядом Цинандали.

– Ну и что с того?

– В Цинандали живут князья Чавчавадзе. Нина Чавчавадзе – вдова Грибоедова, младшая ее сестрица Екатерина, их почтенная матушка княгиня Саломея. Непременно проведай, передай от меня поклон. Мы ведь с детства в дружбе. Маменька моя давала уроки музыки и французского Нине с Катенькой.

У Михаила загорелись глаза.

– Дочери пригожи?

– Не то слово! Нина смуглая, черноокая, чернобровая – настоящая царица Тамар. А Екатерина попроще, хохотушка-проказница, и глаза голубые.

Егор, помолчав, заметил:

– Но на Нину планы не строй – до сих пор в трауре и дала зарок, что не выйдет замуж после Грибоедова.

– А насчет младшенькой?

Егор пожал плечами.

– Разве что, пожалуй, платонический флирт… У ее родителей есть серьезные виды на его высочество князя Дадиани. Он правитель Мегрелии, не тебе чета. Ты уж извини.

Лермонтов надулся.

– Подумаешь – князь! Против нашего брата, поэта, у любого князя кишка тонка.

Ахвердов иронично фыркнул.

– Ну, попробуй, попытай счастья. Может быть, и выгорит.

<p>3</p>

На улице после бани оказалось не намного прохладнее: был уже конец сентября, но жара стояла сильная, и на небе ни облачка. Вслед за господами шли слуги: за Ахвердовым – Васька, за Лермонтовым – Андрей Иванович, состоявший при нем с младых ногтей. Маленькому Мише подарили его однажды на именины, и крепостной растил барчука как дядька, следуя за ним и в Москву, и в Петербург, и в ссылку на Кавказ. Даже заведовал кассой хозяина. Михаил называл его Андрей Иванычем, но на «ты». В этом 1837 году слуге стукнуло сорок два.

Вчетвером вышли к причалам Куры и полюбовались рекой – водяными мельницами, выдвинутыми мостками к самой быстрине, лодками под парусом, рыбаками по колено в воде с удочками из ветвей орешника. Жорж служил гидом и пальцем указывал на достопримечательности: древний замок Метехи, напротив – руины крепости Карикала, которая была разрушена десять лет назад сильным землетрясением.

– Там, на склоне Святого Давида, Грибоедов упокоен. Хочешь посетить его склеп?

– Непременно, но не теперь. Мне пора предстать пред очи генерала Розена, засвидетельствовать прибытие.

– Ну, тогда нам на Алавердскую.

По пути, на торговой площади – «татарском майдане» – Лермонтов купил сафьяновые чувяки с серебряными позументами черкесской работы (изначальная цена была три рубля серебром, но совместными усилиями удалось сбить ее до двух).

Здание штаба отдельного Кавказского корпуса словно вымерло – только часовые у входа и писари внутри.

– Здравствуй, Поливанов, – заглянул в одну из комнат Егор. – Отчего никого не видно?

– Оттого что с утра главнокомандующий выехал на Дидубийское поле, где его величество станет проводить смотр. Ты-то здесь зачем? Вот уж будет тебе взбучка.

Ахвердов не растерялся.

– Друга и брата встречал, прибывшего из Петербурга. Разреши отрекомендовать: корнет Лермонтов.

Оба офицера вытянулись по струнке, щелкнув каблуками.

– Вы, корнет, не родич ли тому Лермонтову, что стихи пишет?

Михаил улыбнулся.

– Это я и есть.

Поливанов ахнул.

– Да неужто? Вот ведь как бывает – не гадал, не чаял… Разрешите руку вашу пожать?

– Сделайте одолжение, сударь.

– А когда барон Розен обещал вернуться? – спросил Егор.

– К вечеру, должно быть. Я доложу.

– Доложи, голубчик, очень нас обяжешь. Мы пока пойдем пообедаем. Коли что – так пришли за нами кого-нибудь.

– Так и быть, пришлю.

И действительно: только заказали вина и холодных закусок, как примчался из штаба вестовой.

– Стало быть, велели господам офицерам тотчас же прибыть.

Выругавшись по матушке, приказали половому придержать заказ и пошли к начальству.

Генерал-лейтенант Розен[1], по происхождению из Эстляндии, был мужчина маленький, но надменный и неласковый, как Наполеон; смотрел на всех собеседников снизу вверх, словно сверху вниз. Покивав на приветствия прибывшего Лермонтова и пробежав глазами его документы, выразил неудовольствие:

– Что-то вы подзадержались в пути, корнет. Целая неделя по Военно-Грузинской дороге – не долго ли?

– Каюсь, ваше превосходительство: был заворожен здешними красотами и не мог себя заставить тронуться то с того, то с иного места, прежде чем не сделать картинку карандашом или маслом.

– О, так вы не только поэт, но и художник? – спросил Розен, впрочем, не без насмешки в голосе.

Михаил ответил серьезно:

– Я не льщу себе столь высокими прозвищами. Не художник и не поэт, но военный, пишущий стихи и картины.

– Этак лучше. Отправляйтесь, господин военный, в собственную часть и побыстрее. Ваш Нижегородский драгунский полк скоро должен выступить в сторону Тифлиса, чтоб принять участие в смотре на Дидубийском поле.

Лермонтов молчал. У барона вопросительно поднялась кверху бровь.

– Что-то вам неясно, корнет?

– Так точно, ваше превосходительство. Есть ли мне резон ехать ныне в Кахетию, коли полк прибудет вскоре сюда? Не логичней ли дожидаться его в Тифлисе?

Розен покраснел, в гневе сжал невзрослые кулачки и притопнул ногой:

– Подчиняться! Не рассуждать! – Грозно помахал он пальцем. – Логики не нужно. Нужно исполнять в точности приказы. Велено убыть в часть – стало быть, убывайте!

– Есть! – щелкнул каблуками Михаил.

– Можете идти. – И вдогонку снисходительно разрешил: – Дозволяю вам сутки отдохнуть. Но уж послезавтра с утра выехать обязаны.

– Слушаюсь!

Лермонтов вышел из кабинета главнокомандующего, тяжело отдуваясь. На немой вопрос брата повращал глазами: дескать, и осел же ваш барон Розен! Вслух же произнес:

– Это все пустое. Главное – свободен до послезавтра! Можно погулять!

И, схватив Ахвердова за руку, потащил вон из штаба, бормоча:

– Жажду вина и дев! Бесшабашных, веселых дев! Страстных и доступных!

Егор, улыбаясь, ответил:

– С нашим удовольствием. Сделаем в лучшем виде.

<p>4</p>

Хорошо, что в жизни все плохое кончается быстро. Плохо, что кончается точно так же быстро и все хорошее. Не успел Михаил разойтись в загуле, как настало утро отъезда. Серое, унылое, с мелким дождиком. Лермонтов – верхом, на своем тонконогом скакуне Баламуте; в небольшом возке – сундуки и вещи, кучер Никанор (он же конюх) и Андрей Иванович. Подгулявшего накануне брата будить не стал – написал записку. И, благословясь, в путь. На одном из выездов из Тифлиса, в обусловленном месте, присоединились к почтовой карете под казачьим и пехотным прикрытием с пушкой. Нападений горцев на обозы в Грузии не случалось, но на всякий случай следовали с конвоем. Благо ехать было довольно близко – около 70 верст (двигаясь неспешно, можно добраться за 5 часов).

Голова у всадника вначале гудела, но прохладный ветерок в лицо и приятная морось постепенно прояснили сознание. Ох, чего они с Егором и Николаевым вытворяли вчера! Лучше не вспоминать. И мамзель Вийо, что была одна на троих, пусть забудется тоже поскорее. Не хватало еще влюбиться в эту экстравагантную дамочку. А вернее, в ее восхитительно круглый задок. Потому как во что еще? Больше не во что. Ведь не в ум же!

Первый амурный опыт у Михаила приключился давно, лет в четырнадцать, в бабушкином имении Тарханы. Бабушка, Елизавета Арсеньева, человек властный и практичный, рассудила, как и многие бабушки и маменьки того времени: дабы оградить отпрыска от не слишком полезных юношеских наклонностей, надо ему позволить проводить время со специально выбранной, чистой, здоровой дворовой девкой. Ею оказалась Сашенька Медведева – дочка камердинера Максима Медведева, на два года старше Миши. Их встречи продолжались около полугода – до того, как она призналась, что беременна. Сашеньку срочно выдали замуж за скотника в дальнем селе, а взамен подобрали Вареньку Васильеву, тоже из дворовых. Вскоре и ее постигла та же участь, потом были Акулина, Марфа, Аграфена… Сколько всего детей от семени Лермонтова бегало по деревням Пензенской губернии? Человек пять, пожалуй. Может, кто и помер, но ведь кто-то непременно остался. Вот добьется он прощения от его императорского величества, возвратится в Тарханы и проведает всех своих бастардиков[2]. И вручит вольные. Пусть живут на свободе.

С тех далеких лет – и в Москве, на учебе в пансионе при университете, и в самом университете, и затем в Петербурге, в Школе юнкеров и гвардейских прапорщиков, – личная его жизнь разделялась на две части: платоническая, романтическая влюбленность в барышень из дворянского общества и сугубо плотские утехи с дамами полусвета, жрицами любви. Первым он писал мадригалы в альбом, о вторых слагал шутейные и забористые поэмки в духе Баркова. Альбомные стихи принесли ему славу чувствительного поэта, русского Байрона, от других покатывались со смеху все друзья-гусары. Обе части мирно уживались друг с другом. Он считал, что это в порядке вещей.

Был ли Михаил серьезно влюблен в кого-нибудь? Безусловно. Если отбросить самые детские впечатления, оставались три барышни: НФИ – Натали Иванова[3], дочь довольно известного драматурга Федора Иванова, Катенька Сушкова[4] и Варвара Лопухина[5]. Натали больно ранила сердце, но быстро забылась. Катенька вначале над ним посмеивалась, а потом сама влюбилась, как кошка, и была готова выйти замуж, но Михаил испугался и намеренно разрушил их отношения. Вареньку любил больше остальных, но она не дождалась его предложения и пошла по расчету за богатого дипломата, старше ее на семнадцать лет. Лермонтов бесился, чуть ли не пытался покончить с собой, написал массу безысходных стихов, а затем смирился и остыл.

В это время и случилась та история с Пушкиным: смерть поэта на дуэли с Дантесом. Появился блистательный экспромт Лермонтова «Смерть поэта». Гневные стихи расходились в списках, их множил от руки Святослав Раевский – друг и бабушкин крестник, легкомысленно раздавал направо и налево, и последствия не замедлили сказаться: опус попал к жандармам, к Бенкендорфу, тот донес императору… Николай I велел учинить следствие, Лермонтова и Раевского задержали, даже провели медицинское освидетельствование на вменяемость. Затем вышло высочайшее повеление: Святослава сослать в Олонецкую губернию (Петрозаводск), Михаила же направить в действующую армию на Кавказ.

Бабушка, само собой, хлопотала о смягчении участи внука: правая рука Бенкендорфа – Леонтий Дубельт – приходился дальним родственником. Еще считался другом семьи Михаил Сперанский – он преподавал юридические науки наследнику престола, цесаревичу Александру, – словом, употребляла все возможные связи, чтобы достучаться до сердца императора. Но пока результат оставался нулевым.

Лермонтов старался не думать о плохом. Ехал верхом, щурился на солнце, наконец прорвавшееся сквозь белесые облака, напевал что-то вальсообразное. На берегу речки Иори сделали привал. Сидя на ковре, расстеленном на траве, ели лаваш с козьим сыром, жареную курицу, зелень, запивали водой из фляжек.

– Что ты загрустил, Андрей Иваныч? – посмотрел на слугу барин.

– Как же не грустить, коли денег нет? – ответил тот, вытирая пальцами сальные губы. – На последние гроши эту снедь купил.

– Ерунда. Вот приедем в полк – выдадут пособие. Лошадей накормим в полковой конюшне.

– А возок чинить? Не ровен час сломается задняя ось, и застрянем тут.

– Да не каркай. Бог даст, дотянем. Что ты, право, братец, как старуха – «бу-бу-бу, бу-бу-бу»! Посмотри, красота какая: синева неба, синева реки, птицы и стрекозы порхают. Райский уголок.

Но Андрей Иванович покачал головой.

– Жарко больно. Весь взопрел. Вот бы искупаться.

– Нет, нельзя купаться, надо дальше ехать. Сходишь в Караагаче в баню. Говорили, что село культурное, вполне обустроенное, даже есть офицерский клуб.

– Мне-то что с того? Мне по клубам не ходить. Все мое удовольствие – крепкий табачок, чарочка вина да сон.

– Экий ты фетюк. Кислый человек. Только настроение портишь.

В штаб-квартире полка оказались в половине второго пополудни. Караагач в самом деле произвел приятное впечатление: несколько кирпичных зданий по главной улице, ровная брусчатка, буйная листва фруктовых деревьев, каменная церковь. Белье на веревках.

Михаил спешился, крякнул, сняв фуражку, вытер лоб платком, отдал честь караульным на воротах и, зайдя в парадное, побежал по ступенькам вверх – к кабинету полковника Безобразова[6].

Боевой офицер, отличившийся в усмирении польского восстания 1833 года, получил полковник чин флигель-адъютанта его величества, а затем внезапно оказался в опале. Говорили, что фрейлина императрицы Хилкова, будучи любовницей Николая I, от него понесла и ее скоропостижно выдали за Безобразова. Тот, узнав, что она беременна, начал учинять скандалы, вплоть до рукоприкладства, женщина сбежала, у нее от переживаний случился выкидыш. Разъяренный император выслал Безобразова на Кавказ.

Лермонтов застал командира на балконе – тот сидел без мундира, в полотняной сорочке с распахнутой безволосой грудью. Лет ему было под сорок, он имел роскошные пегие усы, загнутые кверху, узковатое бледное лицо и серьезные серые глаза. Чай прихлебывал с блюдечка, сахар брал вприкуску.

Молча поприветствовав прибывшего, предложил ему сесть напротив и задумчиво спросил:

– Вашу фамилию как произносить следует – Лермонтов или Лермантов? Я слышал оба варианта.

Михаил улыбнулся.

– Оба существуют. Мой отец писался Лермантов. Он считал нашим дальним предком вице-короля Португалии герцога Лерма. Но мои тетушки ему возражали: говорят, что свой род мы ведем от шотландского дворянина Томаса Лермонта, барда и провидца. Кстати, в наших родичах и лорд Байрон.

Безобразов почесал подбородок.

– Стало быть, вы, как и родич, пишете стихи? Я, признаться, сам-то не читал. А они у вас только в списках или есть печатные?

– Вот в недавней книжке «Современника» нумер два было помещено мое сочинение про Бородино. Отмечая четверть века сего сражения.

– Не видал. В нашу глушь журналы поступают с задержкой. А прочтите отрывок, коли вам не трудно. Так, из чистого любопытства.

– Отчего ж, извольте. – Михаил откашлялся, слегка помедлил, словно вспоминая, и начал нараспев:

Скажи-ка, дядя, ведь недаром…

У полковника на лице выражение легкой насмешки постепенно исчезло и перешло в удивление. А к концу стихотворения, при словах «И отступили бусурманы. Тогда считать мы стали раны, товарищей считать» даже блеснули слезы на глазах.

Лермонтов замолк. Безобразов, глядя на него с восхищением, спросил растроганно:

– Да неужто вы это сами сотворили?

Михаил развеселился.

– Точно так, собственной рукой.

– Чудо, чудо! А позвольте вас обнять, Михаил Юрьевич? Не сочтите за амикошонство, истинно как воин воина.

Сочинитель смутился, уши его пылали.

– Окажите честь, Сергей Дмитриевич. – Он встал.

Командир обнял корнета, а затем, отстранившись, по-отечески потрепал по плечу. Сказал с чувством:

– Коли вы служить станете так, как стихи пишете, мы поладим.

– Приложу все усилия.

– Ну, садитесь, садитесь. Выпьете со мной чаю? Впрочем, вы же с дороги – видимо, устали. Вас разместят в доме офицеров. С вами много слуг? Сколько лошадей?

– Двое тех и других.

– Хорошо. Отдохните, приведите себя в порядок, чтобы вечером присутствовать на спектакле.

– На спектакле! – изумился Михаил. – Здесь у вас есть театр?

– Так, своими силами ставим пиески. Развлекать драгун надо чем-то. Завели библиотеку, лекции читаем, вот и театр освоили.

– Славно. Что за пиеска?

– Уильяма Шекспайра «Двенадцатая ночь». Сами перевели с английского.

– Превосходно. – Лермонтов подумал. – Но ведь там, насколько я помню, две заглавные женские роли.

Он улыбнулся.

– Женщин изображают тоже драгуны?

Безобразов ответно развеселился.

– Нет, помилуйте. Приглашаем дам. Здесь поблизости проживают князья Чавчавадзе. Люди милые, душевные и без фанаберии. С удовольствием принимают участие в наших постановках.

– Да, я слышал про вдову Грибоедова.

– Точно так. Нина Александровна – изумительной души человек. Вышла замуж за Грибоедова, чтобы не соврать, лет в шестнадцать. Вскоре в Персии он погиб… Но она до сих пор хранит ему верность.

– Это не мешает ей играть комедийные роли?

– Отнюдь. Что поделаешь: жизнь берет свое, она – молодая дама, двадцать пять всего. Впрочем, роль Оливии – не такая уж комедийная, право слово, тут не надобно ни комиковать, ни паясничать. Зато ее младшая сестрица, Кэт – мы зовем княжну за глаза на английский манер, но в глаза, конечно, Екатерина Александровна, – уж действительно бесенок в юбке. Роль Виолы будто для нее писана.

– Говорят, что она просватана за князя Дадиани?

– Совершенно верно. Правда, по моим сведениям, официального предложения еще не было. Князь бывает у Чавчавадзе на правах друга, так что в дальнейшем все возможно.

Михаил подумал: «Не просватана – это хорошо».

Екатерины он пока не видел, но она ему уже нравилась.

<p>5</p>

Обустроившись, освежившись в тазике (дядька Андрей Иванович поливал из кувшина), при этом охая от холодной колодезной воды, он поменял белье и сел к столу писать письма – бабушке, друзьям и Прасковье Николаевне Ахвердовой, матушке Егора. Поначалу хотел, чтоб на почту пошел слуга, но потом решил прогуляться сам.

Было начало шестого, и жара постепенно спадала. На деревьях листва еще не вяла и не желтела, несмотря на осень. В придорожной пыли копошились голуби. Пахло жаренным на мангале мясом, свежей выпечкой, на брусчатке у почты живописно дымились конские яблоки, над которыми сверкали изумрудными попками мухи.

На почте было полутемно и прохладно. Впрочем, пара мух летала и здесь. Лермонтов позвал:

– Есть кто живой?

На втором этаже закашляли, и скрипучий голос ответил:

– Сей момент сойду.

Заскрипели доски ступенек и появился старик в почтовом мундирчике, с белым пухом на лысой голове и в очках на красном шишковатом носу. Видимо, он пил чай с вареньем, потому что в уголках губ розовели пятнышки.

– Письма можно у вас отправить?

– Отчего же нельзя – можно. Только почта теперь уйдет не раньше вторника. Нынче был конвой, привезли корреспонденцию из Тифлиса, а теперь уже во вторник только.

– Хорошо, во вторник, так во вторник.

Старик занялся конвертами, затем как бы между прочим спросил:

– Вы, поди, с нынешней оказией приехали?

– Да, сегодня. А что?

– Стало быть, еще новенький и не знаете Григория Ивановича Нечволодова. А ему пришли денежки из России. Он их ждал и ко мне наведывался. Мне послать-то к нему некого. Он неподалеку отсюда живет с молодой женой, в Дедоплис-Цкаро, что по-нашему значит Царские Колодцы.

– А в каком чине господин Нечволодов?

– Отставной подполковник. Уж такая умница, что сказать нельзя. Драгуны наши все его очень уважают. С Пушкиными дружил.

– Это с какими Пушкиными?

– Так известно, с какими: поначалу со Львом Сергеевичем, что служил у нас адъютантом генерала Раевского, а затем и со старшим братом его, Александром Сергеевичем, знаменитым поэтом нашим.

– Неужели?

– Истинная правда. Дом у Нечволодова для гостей завсегда открыт.

Михаил задумчиво пожевал губу.

– Рядом, говорите, эти Колодцы?

– Четверть часа верхом.

– Я бы съездил. Если спектакль в восемь, можно обернуться.

– Обернетесь, обязательно. Места здесь тихие, вас никто не тронет.

– Объясните тогда, как ехать надобно.

Но тут, конечно, вышла заминка: кучер, он же конюх, Никанор спал без задних ног, и пока Михаил с Андреем Ивановичем его добудились и велели седлать, пока он седлал через пень-колоду, на ходу снова засыпая, на часах перевалило за без четверти семь. Однако корнет намерений своих не оставил и резво поскакал из Караагача, предварительно обогнув резиденцию Безобразова, дабы у начальства не возникло лишних вопросов.

На пустынной дороге были только он и ветер. Красное закатное солнце медленно садилось в сторону Тифлиса. Сердце билось в груди в такт копытам: Пушкин-Пушкин-Пушкин. Нельзя же упустить такую возможность и не познакомиться с человеком, близко знавшим самого Пушкина.

Село Царские Колодцы было тихим и милым. Оно встревоженно посмотрело на горячего всадника, неожиданно ворвавшегося в его безмятежную жизнь.

Домик Нечволодова[7] оказался каменным, но одноэтажным – правда, первый этаж находился на уровне второго, да еще и с балкончиком. На нем стоял сам хозяин в форме Нижегородского полка: черный мундир с красным стоячим воротником и рыжими эполетами. Было ему явно за пятьдесят – мешки под глазами говорили о возрасте, но седые усы молодецки топорщились, и осанка все еще выдавала удалого кавалериста. Лермонтов поздоровался и представился.

– Здравия желаю, – покивал Григорий Иванович не слишком приветливо. – Чем обязан? Извините, что в дом не зову: мы с женою собрались в Караагач на спектакль.

– Так и я на него надеюсь успеть.

– Непременно успеете. Тем более что вовремя не начнут, это у них как водится.

Михаил спешился, хозяин вышел из дома. После рукопожатия объяснились. Седой подполковник даже смутился.

– Право, неудобно, что почтмейстер, болван, вас подвиг на сию поездку. Я ему задам. Что за спешка! Чай, не голодаем без присланных денег.

Лермонтов успокоил: деньги – только повод, чтобы познакомиться. Его подвиг вовсе не почтмейстер, а великий Пушкин.

Нечволодов вздохнул.

– Пушкин, Пушкин… Как подумаю, что он убит сей зимою, сердце обливается кровью. Был бы я моложе, без семьи, вот ей-богу, собрался бы в одночасье и отправился на поиски этого Дантеса – вызвать на дуэль и поганую грудь его продырявить. У меня бы рука не дрогнула.

Из дверей дома вышла стройная высокая дама в светлом закрытом платье с буфами и соломенном капоре с темным плюмажем на затылке. Ленты капора были завязаны не прямо под подбородком, а очень элегантно под правой щекой. Украшали даму три прелестные свежесрезанные розы: две на поясе – розовая и красная, и розовая в черных волосах. Волосы – под стать перьям, брови темные, рот прелестный, маленький, в руке – зонтик.

– Вот позвольте, Михаил Юрьевич, представить вам мою супругу, Екатерину Григорьевну. Отчество – мое, между прочим. – Нечволодов расхохотался.

– То есть как ваше? – удивился Михаил.

– Очень просто. Мы с моей покойной женой – царство ей небесное! – приютили и удочерили девочку-черкешенку. Записал ее тогда на себя. А когда жена скоропостижно преставилась, а Катюша подросла, мы с ней и поженились. Разница у нас в тридцать пять годков.

Катя улыбнулась.

– Это не мешает нашему счастью – у нас две прелестных дочечки.

Подполковник, словно подтверждая сказанное, молодецки подкрутил усы.

Мальчик-грузин вывел под уздцы лошадь, запряженную в скромную, кожей обтянутую коляску, и залез на козлы. Нечволодов подал руку даме, помогая сесть. Усевшись сам, обратился к гостю:

– Коль уж так случилось, Михаил Юрьевич, что я не смог достойно вас нынче принять, так не обижайтесь. Приезжайте сызнова, когда изволите. Посидим, выпьем молодого вина, поговорим как друзья.

Лермонтов, прижав руку к сердцу, посмотрел на Катю. Та произнесла приветливо:

– Будем очень рады.

Михаил подумал: «Эх, украсть бы тебя у старого мужа да увезти куда-нибудь в Персию, где никто нас не сыщет. Но нельзя, долг велит подчинять чувства разуму».

Он вскочил в седло и поехал рядом с коляской.

<p>6</p>

На спектакль не опоздали: зрители только собирались. Сцена и скамейки были установлены на открытом воздухе в роще за селом. Деревья, росшие вокруг поляны, создавали иллюзию театральных стен. Нечволодовы беспрестанно раскланивались, здороваясь, Григорий Иванович многим пожимал руку. Безобразов отправил отставного подполковника с женой в первые ряды, предназначенные для почетных гостей, а Лермонтову, сказал:

– Разрешите, Михаил Юрьевич, представить вас князю и княгине Чавчавадзе[8]. Я как доложил, что вы прибыли к нам на службу, так они сразу проявили к вам живейший интерес.

– Я весьма польщен.

Князь был в партикулярном – фрак из темной ткани, светлые брюки, полосатый жилет и широкий галстук на стоячем воротнике, княгиня – в чепце с перьями и в приталенном платье с огромными вздутыми рукавами (мода была явно петербургской).

Познакомились. Александр Гарсеванович говорил по-русски с легким акцентом, то и дело сбиваясь на французский, его супруга, Саломея Ивановна, деликатно хранила молчание.

– Я поклонник ваших поэтических дарований, – сказал Чавчавадзе, пристально изучая собеседника. – Большей частью в списках. Ведь и зять мой покойный, Грибоедов, тоже не печатался, к сожалению. Ничего, время все расставит по своим местам. Я хотел бы перевести на грузинский ваше стихотворение про русалку.

– Был бы необыкновенно счастлив.

– Приезжайте к нам в Цинандали. Запросто, без церемоний. Мы гостям всегда рады. Александр Пушкин заезжал к нам по пути в Арзерум, а с его братом Львом мы вообще друзья.

– Непременно приеду.

Поклонившись, Михаил пошел в задние ряды, так как мест на первых скамьях уже не было. Полковой оркестр заиграл веселую музыку, и драгуны, составлявшие большинство публики, постепенно затихли. Занавес раскрылся. Декорация представляла из себя покои герцога, сделанные довольно топорно, но, как видно, с большим желанием. Точно так же играли исполнители заглавных ролей: чересчур громко, ненатурально, но напористо, с увлечением. Лермонтов с любопытством ждал появления Кити-Виолы и наконец дождался: небольшого роста, хрупкая, с темными волосами под шапочкой и огромными синими глазами, девушка не терялась на сцене и произносила свои слова с должной долей иронии.

«А она похожа на Варю Лопухину, – с грустью отметил про себя Михаил. – Это помешает мне ее полюбить. Вечное сравнение… Нет, увы, Кити Чавчавадзе – не для меня. Надо посмотреть на сестру».

Нина Грибоедова[9] появилась в середине первого акта. Выше Екатерины[10] на полголовы и гораздо величавее. Взгляд уверенной в себе женщины. Голос ровный, бархатный. Плавные движения. Не в комедии бы выступать, а в трагической пьесе, например в «Маскараде». Даже имя героини странным образом совпадало. «Маскарад» писался года два назад, и о Чавчавадзе Лермонтов не думал. Или думал? Знал, что юную жену погибшего Грибоедова зовут Нина. Нет, не думал. Разве что подсознательно?

«Горе от ума» не пропустила цензура.

«Маскарад» не пропустила цензура.

Тоже совпадение?

Публика смеялась диалогам Оливии и Мальволио. Постановка ей нравилась, действие то и дело прерывалось аплодисментами. А Михаил отчего-то вдруг затосковал, ощутив внутри странный холодок, каждый раз возникавший при мыслях о судьбе. О его судьбе. И о смерти. О его смерти. Все кругом смеялись, а ему было тоскливо. Что же в нем не так? Почему он не может быть таким, как все? Вроде иногда получалось: забывал о страшном, отдавался разгулу. А потом вдруг опять накатывало. Вот придумал, что сегодня влюбится в Кити Чавчавадзе. Или в Нину. А сам почти влюбился в другую Кити – Катю Нечволодову. Но она чужая жена. И грех обидеть славного человека – отставного подполковника.

Снова неудача.

Снова один.

Никого родного. Бабушка не в счет.

Ни одна женщина не могла его понять.

Иванова, Лопухина, Сушкова…

Ведь ему нужна женская душа, а не тело. Тело – не загадка. Он ее давно разгадал. Душу бы открыть?

Как выдуманный им Демон он жаждет насладиться душой.

Он трагический ловец душ. Демон или Ангел?

У него на груди – оберег с иконкой Михаила-Архангела. Бабушкин подарок.

Он оберегает. Ангел-хранитель. Значит, все же Ангел?..

В перерыве многие драгуны подходили знакомиться. Лермонтов немного успокоился, улыбался, слушал разговоры о скором выступлении в сторону Тифлиса для участия в смотре. Смотр – демонстрация дисциплины и выучки. Николай Павлович обожает смотры. Достойный сын своего отца – императора Павла, для которого боевые действия были ничто, а парады – все.

Михаил подумал, что от мрачных мыслей надо отвлекаться службой и литературой. Может, так на роду ему написано – не познать семейного счастья? Как там у Пушкина? «Нет, я не создан для блаженства; ему чужда душа моя; напрасны ваши совершенства: их вовсе не достоин я».

При первой возможности он обязательно проведает князей Чавчавадзе. Нанесет дружеский визит.

А вот к Нечволодовым вряд ли поедет. От греха подальше.

С трудом дождавшись окончания представления, Лермонтов воспользовался тем, что публика, аплодируя, сгрудилась у сцены и скрылся за деревьями. Постоял, подумал, а затем решительно зашагал домой.

Глава вторая

<p>1</p>

В Крым и на Кавказ хотело поехать все большое семейство Николая I, вплоть до пятилетнего Микки, но монарх решил осчастливить лишь жену, Александру Федоровну, старшего сына Александра – цесаревича, наследника престола, и недавно отпраздновавшую совершеннолетие дочь Марию. Первая железная дорога в России пролегала пока только от Петербурга к Царскому Селу и Павловску, так что путешествовать приходилось в каретах и на пароходе.

«На хозяйстве» в столице император оставил младшего брата – великого князя Михаила Павловича, графа Новосильцева – председателя Госсовета и кабинета министров, а также особо доверенное лицо – вице-канцлера графа Нессельроде.

Августейшие путешественники провели неделю в Таврической губернии, открыв гравийную дорогу из Ялты в Алушту и Симферополь, а затем в Севастополе сели на военный пароход «Северная звезда» и поплыли к Черноморскому побережью Кавказа. Встали на Геленджикском рейде, приняли доклад барона Розена, посмотрели войска. Но парад не удался: проливной дождь и порывистый ветер смазали впечатление, да еще на рейде неожиданно загорелся трюм корабля сопровождения, и один из матросов был доставлен в госпиталь с сильными ожогами. Император сердился, выговаривал подчиненным. Дальше – больше: на морском пути к югу, в сторону Сухум-Кале, настиг шторм, дурно повлиявший на самочувствие ее величества. Пришлось задержаться в крепости на несколько дней. Затем дорога в каретах до Тифлиса под охраной казаков, пехотинцев и нескольких пушек заняла трое суток, с остановками на ночлег в Кутаиси и Гори. Здесь приветствовал грузинский губернатор князь Палавандов, а уже в Тифлисе – военный губернатор генерал-лейтенант Брайко. Снова не обошлось без досадных происшествий: на торжественный прием опоздал полицмейстер Ляхов, когда же явился, то был изрядно пьян (потом оправдывался, что принял «для храбрости»), чем очень разгневал его величество. Самодержец повелел снять несчастного с должности и отдать под суд.

Вечером 9 октября зарядил дождь, и семья императора возвратилась со службы в храме Успения Пресвятой Богородицы (прозванный в народе Сиони – в честь Сионской горы) под зонтами. Во дворце губернатора разожгли камин. Чувствуя недомогание, Александра Федоровна на ужин не вышла. Николай Павлович ел рассеянно, заметил: «Как бы завтра ливня не было: вновь провалим смотр». Чай не допил и вскоре ушел. Дети поняли, что парад состоится при любой погоде.

Брат и сестра устроились в креслах у камина. Александр задумчиво смотрел на огонь, а Мария куталась в тяжелую шаль. Прервав молчание она спросила:

– Саша, о чем ты думаешь?

Брат глянул как-то отрешенно и пожал плечами.

– О чем? Об империи нашей. Как же ею управлять тяжело! Столько верст, столько весей и городов, столько лиц и характеров! Как добиться спокойствия? Миллионную армию держать тяжело, разориться можно.

Мария вздохнула.

– Папенька считает, главное – это армия. Наш великий предок Петр Первый завещал нам беречь как зеницу ока армию и флот.

– Я не возражаю, но какую армию? Мы по-прежнему молимся на Суворова: «Пуля дура – штык молодец!» Но настало иное время. Вместо парусного флота нам нужны военные пароходы. Вместо гладкоствольных – нарезные ружья. Новая артиллерия… Но попробуй сунься к отцу с этими идеями – или засмеет, или отругает. По нему, все у нас идет правильно.

У великой княжны вырвался смешок.

– Да, он в последние годы сделался нервозен. Говорит, турки обнаглели и хотят вернуть себе Крым. А ведь это новая война.

– Сами по себе турки не решатся. Но коль скоро их поддержат Англия и Франция, то не исключено.

– А зачем Англии и Франции поддерживать Турцию?

– Очень просто: Черное море. Кто владеет Крымом и Балканами, кто сидит на Дунае, тот господствует в Черном море. И наше растущее влияние в этом регионе им не нравится.

– Ну а мы тогда объединимся с Австрией и Пруссией. Граф Нессельроде очень ратует.

– Знаю, знаю. – Цесаревич кивнул. – Только силы выйдут неравные. Англия и Франция нас обскачут.

Книжка, лежавшая на коленях у Марии, соскользнула на пол. Александр наклонился и поднял ее.

– Пушкин. «Капитанская дочка». Тебе нравится?

– Гениально.

– А по мне, так его стихи много лучше. Проза какая-то безыскусственная, бесцветная.

– Ну, не знаю, Саша. Мне кажется, проза и должна быть такой – вроде прозрачная, как стеклышко, а на самом деле – хрусталь.

Брат насмешливо цокнул языком.

– Ух, как сказала! Ты прямо поэт.

– Мерси бьен. – Мария дернула плечом. – Нет, поэт – это Пушкин. Бедный Пушкин!

Она еще больше закуталась в шаль.

Цесаревич вздохнул.

– Да, потеря для нашей литературы огромная. «Погиб Поэт! – невольник чести, пал, оклеветанный молвой…» Тоже гениально, не правда ли?

Но Мария не согласилась.

– Вначале гениально, а потом ругательства неуместные.

– Да, за то его и послал папенька на Кавказ.

– Значит, он где-то здесь.

– Почему «где-то». Под Тифлисом, в Нижегородском полку драгун. Завтра мы его увидим на смотре.

Александр, помолчав, добавил:

– За него Сперанский[11] очень просил. Говорит: «Намекните батюшке на Кавказе как-нибудь в удобное время, что нельзя подвергать нового поэта опасности. Мы второй такой потери не переживем».

– И что ты? Намекнул папа?

– Нет, какое там! Без конца рычит. Страшно подступиться.

Девушка задумалась. Красные отблески огня делали ее похожей на греческую статую. Или на Клеопатру. Впрочем, кто теперь знает, как выглядела в жизни царица Египта?

– Может быть, попробуем через маменьку? – Мария подняла глаза на брата. – Русской литературой она увлечена. И считает себя покровительницей искусств.

Александр оживился.

– Надо попытаться. Переговори с ней – так, по-женски. Постарайся растопить ее доброе сердце. Думаю, мама согласится.

– Попробую, коль представится подходящий случай.

<p>2</p>

Сегодня Дидубийский район – часть Тбилиси, а в середине XIX века это было примыкавшее к городу поле, на котором с древних времен местные князья устраивали смотры военных сил. Полукругом, напоминая античный театр, высились уступами каменные скамьи. На скамьях раскладывались ковры, и сиятельные особы рассаживались на них, не боясь застудиться.

10 октября 1837 года погода выдалась отменная: облаков не было в помине, солнце сияло по-летнему. На древках развевались знамена, блестели золоченые пуговицы мундиров. Участников смотра подняли ни свет ни заря, и с шести утра они ожидали царя-батюшку в полной выкладке и боеготовности. Император вместе с семейством прибыл в восемь часов. Ехал он на вороном жеребце, в форме Измайловского лейб-гвардии полка, шефом которого состоял еще с детства: темно-синий мундир с серебристым поясом. Не спеша проезжал вдоль рядов выстроенных в каре пехотинцев и кавалеристов. Останавливался, приветствовал:

– Здравия желаю, удальцы-драгуны!

– Здравия желаем, ваше императорское величество! – рявкали ряды. – Уррр-а-а!

– Здравия желаю, молодцы-артиллеристы!.. Здравия желаю, орлы-казачки!..

– Уррр-а-а!.. Уррр-а-а!..

Завершив объезд, Николай Павлович обратился к воинам с краткой речью, объяснив, какую важную миссию выполняют они на Кавказе, подавляя сопротивление бунтовщиков и оберегая границы Российской империи с юга.

– Рады стараться, ваше императорское величество! – прозвучал дружный ответ.

Самодержец спешился у сидящих на скамьях почетных гостей – Александры Федоровны с детьми. Заняв место в центре, милостиво кивнул: начинайте!

Духовой оркестр грянул старый гимн «Гром победы, раздавайся!» – и полки стали перестраиваться для торжественного марша. Первой шла пехота – все тянули ногу, как когда-то требовал император Павел, – слаженно, стройно, плечом к плечу. Дальше гарцевала легкая кавалерия – уланы в голубых мундирах, гусары в красных доломанах и ментиках, драгуны в черном, казаки в бурках и папахах. Вслед за ними двигалась тяжелая кавалерия – кирасиры и карабинеры. Замыкала шествие артиллерия: кони и волы тащили большие и малые пушки и мортиры. В конце оркестр проиграл недавно принятый новый гимн – «Боже, царя храни!» (музыка Львова, слова Жуковского). Все присутствующие стоя пели, в том числе и самодержец. Он был очень доволен увиденным, все прошло без сучка и задоринки, мощь империи казалась незыблемой, значит, жизнь прожита не зря.

Николай Павлович подозвал Розена, троекратно обнял и расцеловал.

– Вот потрафил, Григорий Владимирович, усладил душу. Шли сегодня прекрасно. А драгуны просто превосходно. Кто их командир – Безобразов? Надо наградить. Лишь линейный батальон сбил слегка каре – видел, да? Ну ничего, нестрашно. Но драгуны-безобразовцы – молодцы!

В командирском шатре на краю поля выпили по чарке во славу русского оружия и отдельно – кавказского корпуса. Говорили о дальнейших операциях против горцев и детально – о пленении Шамиля. Император был возбужден, часто улыбался, что в последнее время делал весьма нечасто. Тут-то Александра Федоровна и произнесла знаменательную реплику, о которой потом долго судачили в светских кругах.

– Николя, дорогой, – сказала она по-французски, – отчего бы тебе по сему случаю не помиловать поэта Лермонтова?

Все тревожно замерли. Николай I посмотрел на супругу в недоумении.

– Лермонтов? А при чем тут Лермонтов?

– Он драгун Нижегородского полка, чей проход так тебя порадовал.

Самодержец повернулся к Розену.

– В самом деле? Лермонтов?

– Точно так, ваше императорское величество, – подтвердил барон. – Ехал нынче в третьем эскадроне.

– Не заметил… – Император задумался. Если бы жена попросила его тет-а-тет, он бы точно отказал. Но прилюдно, при наследнике и княжне, да еще в такой славный день, на волне всеобщего ликования… У монарха дрогнула верхняя губа. – Отчего ты считаешь, Алекс, что служить Отечеству на Кавказе – для него наказание? Ведь другие служат – и ничего. Вон Григорий Владимирович служит – разве в наказание?

Но императрица не поддалась риторике мужа.

– Ты же понимаешь, о чем я. Божьей милостью Лермонтов – поэт. И его «Бородино» искупает вину за ту выходку, что была по случаю смерти Пушкина.

– Ну, не знаю, не знаю, грех его велик. – Император помедлил. – Впрочем, только чтобы сделать тебе приятное…

– И мне, папа, – улыбнулась Маша.

– Присоединяюсь, – отозвался Саша.

Николай Павлович поднял брови.

– Да у вас заговор? Стоит ли тратить столько сил и времени на какого-то дрянного мальчишку? Ладно, будь по-вашему, я сегодня добрый. Обещаю перевести его ближе к Петербургу.

Александра Федоровна, чуть присев, с благодарностью наклонила голову.

– Мерси, сир.

– Мерси, мерси, – поклонились дети.

Император поморщился.

– Ну хватит об этом. Слишком много чести.

Через день августейшее семейство отбыло из Тифлиса, направившись по Военно-Грузинской дороге в сторону Владикавказа.

<p>3</p>

Впрочем, приказ о Лермонтове так и не был подписан. А слова к делу не пришьешь. Ни Розен, ни Безобразов не могли отдать распоряжений без специальной бумаги о переводе проштрафившегося корнета. Правда, разговор между ними состоялся, и барон сказал командиру нижегородских драгун:

– Бог даст, пришлют депешу из Петербурга. Государь раз обещал, непременно выполнит. А пока обходись с поэтом поаккуратнее, никаких рискованных заданий, пусть просто живет при полку да пишет свои замечательные вирши. Не обременяй.

Безобразов не обременял. С Лермонтовым они подружились, перешли на «ты», часто составляли компанию и расписывали пульку, после службы болтали на литературные и философские темы. Однажды Сергей Дмитриевич сказал:

– Давеча говорил на почте с Нечволодовым. Очень он обижается, что ты, Миша, игнорируешь их семейство. Приглашение принял, а не едешь.

– Да все как-то недосуг было.

– А теперь досуг. Отправляйся завтра же.

– Завтра я хотел ехать к Чавчавадзе. Пригласили меня особливым письмом: мол, хотят устроить у себя литературный салон с моим участием.

– Ну, тогда, конечно, надо ехать к князю. Но потом – непременно к Нечволодову.

– Хорошо, как скажешь.

Стоял октябрь. Но, в отличие от слов Пушкина про «пышное природы увяданье», увядание Алазанской долины шло неторопливо, неярко. Трава то ли жухла, то ли нет, если смотришь вдаль – лишь отдельные полосы желтеют. Только в небе не было прежней синевы, словно кто-то прежнюю акварельную кобальтовую краску сильно развел водой. Да и солнце выглядело не яростно-рыжим, а прохладно-желтым.

При подъезде к Цинандали появились все еще по-летнему зеленые сады. Лермонтов ехал по аллее, а листва смыкалась над головой, образуя природную галерею, приятный аромат эфирных масел, источаемый листьями, ублажал обоняние. В ушах стояла звонкая тишина. Конь ступал мягко.

Плотные тяжелые листья.

Вроде нет остального мира.

Вечность. Ощущение вечности. И иллюзия, что сам вечен.

Галерея кончилась, и открылся вид на усадьбу: двухэтажный каменный дом, второй этаж выше первого чуть ли не в два раза. Заостренные кверху окна. Балкон-навес с ажурной решеткой. Плоская крыша. Козырек над парадным.

Лермонтов спешился. Подбежавший конюх взял Баламута под уздцы и повел под навес конюшни. Из парадного вышел сам князь – запросто, нарушая светские церемонии, по которым гостя должен был встречать кто-то из прислуги и затем проводить в покои к хозяину.

– Бонжур, батоно Михаил Юрьевич, – мешая в шутку русские, французские и грузинские слова, произнес Александр Гарсеванович, улыбаясь. – Как я рад, что вы здесь! – Он приобнял корнета, трижды прижавшись ухом к уху, но без поцелуя. – Милости прошу в дом. Дамы заждались.

Кроме дам в гостиной был еще Давид Александрович – унтер-офицер уланского полка, некогда учившийся с Лермонтовым в Школе гвардейских прапорщиков, но на год позже; в Петербурге они почти не общались, хоть и были на «ты».

– О, мон дье, Дато! – радостно воскликнул корнет. – Вот так встреча! Ты какими судьбами тут?

– Здравствуй, Маешка. В отпуск приехал на две недели.

– Почему «Маешка»? – удивился отец семейства.

Михаил фыркнул.

– Старая история. С легкой руки друзей-однокашников. Знаете героя известного романа Рикера – monsieur Mayeux? Остроумного, но коварного? В честь него и прозвали.

– Но ведь он был горбун? – заметила Екатерина.

– Что с того? Я ведь тоже не Аполлон. Привык: Мае, Маешка… Мишка – Маешка. Не обидно вовсе.

В разговор вступила старшая сестра – Нина.

– Нет. Давид если хочет, может называть вас по-прежнему, нам же такое прозвище режет слух.

– Можно просто Мишель. Или Мишико – по-грузински. Не люблю политесов, знаете.

– Хорошо. Мишель, с вашего согласия. А меня – Нино, пожалуйста.

– А меня – Като.

– Что ж, договорились.

Дверь открылась, и грузинка-нянька ввела девочку лет четырех. Она была вся в кудряшках, с поразительно умными черными глазами.

Княгиня Саломея представила:

– Это наша младшенькая – Софико. Мы с Александром Гарсевановичем уж не чаяли, что на старости лет Бог подарит нам еще одно счастье.

– Ах, какие ваши годы, мамб, – мягко попеняла Нина. – Папа чуть за пятьдесят, а вы на десять лет младше.

Князь сказал:

– Софико знает ваше стихотворение «Светает…» Про Кавказ. Мы его читали в списках, и оно нас просто пленило.

Он обратился к дочери:

– Не забыла, моя гогона?[12]

Малышка зарделась, потупилась, опустила глаза.

– Нет… не помню…

– Хорошо, давай позже. А вот еще одна наша родственница. Разрешите представить: Маша Орбелиани. Саломее она доводится племянницей.

Небольшого роста, с тонким грузинским профилем, девушке на вид было не больше двадцати лет. Она смотрела на Лермонтова в упор, словно гипнотизируя. Чуть присев в книксене, сказала:

– Бонжур, мсье. Если они Нино и Като, то меня тогда можно звать Майко.

– О, созвучно с Мае, – пошутил корнет.

– Может, это неспроста? – сыронизировала Екатерина.

Все заулыбались.

Наконец, завершив знакомства, старший Чавчавадзе пригласил всех к столу. Началось традиционное действо: потчевание приезжего блюдами грузинской кухни.

– Вы должны отведать, Мишель… – говорила Нина.

– Вам понравится… – вторила Екатерина.

– Ты еще не пробовал… – наседал Давид.

Хозяин славил местное вино – белое, сухое, светло-соломенного цвета.

– Как вам вкус? – спрашивал Александр Гарсеванович, пригубливая и причмокивая. – А? Каков плодовый букет?

– Мягкий, тонкий, – соглашался Лермонтов.

– Изготовлено из нашего местного винограда сорта ркацители. В переводе с грузинского это значит «красная лоза». Собирают именно сейчас – во второй половине октября. А потом три года держат в дубовых бочках.

– Превосходно. Послевкусие просто бархатное.

– О, как точно сказано! Только поэт мог так сказать!

После обеда, с чашечками кофе все переместились в гостиную. Саломея попросила Екатерину сесть за фортепьяно. Та раскрыла ноты, заиграла, спела «Вечерний звон», но не на музыку Алябьева, ставший впоследствии знаменитым, а другой вариант – некоей Сабуровой. Князь прочел свои стихи на грузинском – в том числе «Черный цвет», а Като и Майко исполнили романс «Я не скажу тебе «люблю» по-русски и по-грузински. Все-таки уговорили выступить и маленькую Софико, девочка вначале конфузилась, а потом продекламировала с легким акцентом:

Светает – вьется дикой пеленой

Вокруг лесистых гор туман ночной;

Еще у гор Кавказа тишина;

Молчит табун, река журчит одна…

Она ошиблась только раз: в строчке «и светит там и там» сказала «там и сям». Затем все взоры обратились к Лермонтову. Он зашел за рояль и встал за ним, словно за трибуной, положил на закрытую крышку тетрадь. Полистал небрежно, поднял глаза и поймал на себе взгляд Майко – жгучий, гипнотический. Звонко произнес:

– Я привез вам для чтения мою драму «Маскерад». Первый вариант ее был представлен в цензуру год назад. Его отклонили по причине ряда непозволительных реплик. Мною были внесены изменения и дописан четвертый акт. Но и эту версию мне вернули. Что ж, в театре пиеска не пойдет, но читать в салонах не было запрета. Посему слушайте.

Михаил читал нараспев, как обычно читают поэты, ровно, даже монотонно, мало изображая действующих лиц, но очень выразительно. Слова Арбенина из третьего акта потрясли всех:

Молчи и слушай: я сказал,

Что жизнь лишь дорога, когда она прекрасна,

А долго ль!.. жизнь как бал —

Кружишься – весело, кругом все светло, ясно…

Вернулся лишь домой, наряд измятый снял —

И все забыл, и только что устал.

Но в юных летах лучше с ней проститься,

Пока душа привычкой не сроднится

С ее бездушной пустотой;

Мгновенно в мир перелететь другой,

Покуда ум былым не тяготится;

Покуда с смертию легка еще борьба —

Но это счастие не всем дает судьба.

Сцена сумасшествия героя вызвала всеобщее оцепенение.

Лермонтов закончил чтение. Никто не проронил ни слова. Слушатели молчали.

Первым заговорил князь:

– Страшную историю вы нам поведали. Просто зa donne la chair de poule…[13]

– Да еще и героиня Нина, – в самом деле поежившись, бросила Като.

– Это просто совпадение, – попытался оправдаться Михаил. – Не понравилось, значит?

Ему ответил с жаром Давид:

– «Не понравилось»? Как сие может не понравиться? Потрясающе! Гениально!

Нино подтвердила:

– После Грибоедова вы первый, кто создал пиесу в рифмованных стихах. Только у него комедия, а у вас драма.

Князь предложил поставить ее силами самодеятельного театра в Нижегородском полку, обещая договориться с местным цензором.

– Кто же сыграет Арбенина?

– Нечволодов.

– Ха-ха! И отравит свою жену Катю?

Саломея осуждающе пресекла шутливый разговор:

– Господа, оставьте, это не смешно.

Лермонтов спросил:

– Отчего же молчит мадемуазель Орбелиани?

Все глянули в сторону девушки. Та не засмущалась, сказала просто:

– У меня нет слов от восторга.

– Oh, quel compliment subtil![14]

– И потом, сходство не только в имени героини, но и в фамилии.

– То есть?

– Арбенин – Орбелиани.

Михаил рассмеялся.

– Вот уж не подумал! Ей-богу, никаких аллюзий.

– Это очень странно.

Князь предложил вернуться в столовую и попробовать десерт – мороженое.

– А оно не отравлено? – тут же ввернул Давид.

Княгиня поморщилась.

– Датико, сынок, ты сегодня несносен.

Мороженое ели стоя, разделившись на группки, оживленно болтая. Александр Гарсеванович заявил:

– Михаил Юрьевич, мы вас не отпустим на ночь глядя. Хотя под Цинандали места тихие, береженого Бог бережет. Я уже распорядился постелить вам в гостевой комнате.

– Мне, право, неудобно…

– Да, помилуйте, голубчик, что за неудобства? Выспимся, позавтракаем, совершим конную прогулку. Я хотел бы побеседовать с вами на литературные темы…

– Буду счастлив, мон принс[15]!

– Вот и превосходно.

Оказавшись у себя в комнате – небольшой, но уютной, с окнами в парк; таз, кувшин, перина, – Лермонтов бросил тетрадь на кушетку и хотел было умыться, как вдруг заметил: из страниц тетради торчал розовый краешек бумаги. Взял, открыл и прочел на сильно надушенном листке (текст был на французском):

«Уважаемый мсье Л.! Буду ждать Вас в беседке около полуночи. Постарайтесь выйти незамеченным».

Без подписи. Кто же это? Не Нино точно. Строга, как сама княгиня. Да и старше его года на два-три… Вероятно, Като… А может Майко? Хотя Нино тоже нельзя сбрасывать со счетов. И когда успели написать, положить в тетрадь? Видимо, во время мороженого.

Михаил рассмеялся, скинул мундир и сорочку и начал с шумом и фырканьем умываться.

<p>4</p>

Лежа на кровати, он перебирал в уме события нынешнего вечера. Все прошло хорошо. Пьесу слушали как нельзя лучше. И читал он сегодня неплохо – ровно, без волнения. Помнится, тогда, в Петербурге, у Карамзиных, и в Москве, у Погодина, дрожал, как заячий хвост. А сегодня вел себя по-взрослому.

Като напоминает Лопухину. Но отчего он решил, что такое сходство явится препятствием? Может, наоборот? А какие у нее голубые глаза! Вот что удивительно. У отца и матери карие, а у дочки голубые. Уж не изменяла ли мадам Саломея своему супругу? Нет, такое думать кощунственно. Она дама строгая и холодная, как мороженое. Вряд ли в ней кипят любовные страсти.

Так от кого же записка? От Като? Или все-таки от Майко?

Честно говоря, он предпочел бы Катю Нечволодову. Но она слишком далеко. Вот и слава богу, нечего даже мечтать. Надо стараться Нечволодовых обходить стороной под любым благовидным предлогом. Чтобы не рисковать.

Но когда же придет бумага из Петербурга о его переводе в Россию? И придет ли вообще?

Лермонтов щелкнул крышкой карманных часов. Двадцать пять минут двенадцатого. Можно полежать еще четверть часа. Как бы не заснуть. Нет, от впечатлений только что прошедшего да еще в предвкушении предстоящего не заснешь.

А надо ли возвращаться в Петербург? Что там хорошего? Бабушка – конечно. Близкие друзья. И журналы, где можно печататься. Но погода гиблая, вид на грязную Мойку, сплетни, светские интриги… В Москве лучше. Как-то проще, душевнее. Странный Гоголь. Пишет великолепно, но такой смешной в жизни. С сумасшедшим блеском в глазах. Говорит, что Пушкин подарил ему сюжет «Ревизора». Жаль, что он, Лермонтов, не успел познакомиться с Пушкиным. Видел только раз в жизни, на балу, издали.

Поселиться бы навсегда на Кавказе. Может, в Грузии – как Нечволодов. Или в Пятигорске. Нет, пожалуй, в Пятигорске не стоит – слишком шумно, как и в Петербурге. В Грузии спокойнее. Воздух несравненный. Какой воздух в Цинандали! Запах безмятежности, счастья. Взять в жены Майко или Като, уйти с военной службы в отставку и отдаться литературе. В голове столько планов и сюжетов! На три жизни хватит.

А сколько ему жизнь отмерила?

Лучше умереть молодым – эту мысль Арбенина он вполне разделяет.

Но не хочется, как не хочется, черт возьми, умирать в юности!

Мама умерла в двадцать два, папа в сорок четыре. Значит, он – в тридцать три. Если верить в нумерологию…

Он снова посмотрел на часы: без четверти полночь. Пора собираться.

Застегнул мундир, расчесал гребешком волосы. Посмотрелся в зеркало. Да, усы могли бы быть погуще. Борода вообще растет плохо, он ее сбривает без сожаления. Нос чересчур вздернутый. Да, не Аполлон. Вылитый Маешка. Но ведь кто-то влюбляется – и серьезно. Например, Сушкова. Да и Лопухина относилась к нему с нескрываемым чувством. Просто не дождалась… И отчего влюбляются? Некрасивый капризный мальчик. Разве что поэт. Но в мужчин не влюбляются за их талант. Или очень редко. Женщин пленяет вовсе не это. Ну-с, посмотрим, кто ждет его сегодня в беседке. Неплохой сюжет, впрочем, не слишком новый. У кого-то он читал в романе нечто похожее? У аббата Прево?[16]

Вылезти из окна и спуститься, пользуясь выступами каменной кладки, было несложно. Он спрыгнул в кусты сирени. Выпрямился и огляделся.

Стояла темная ночь. Месяц едва проглядывал сквозь лохматые черные облака. Тишина, ни шороха. И цикад не слышно: поздно, осень.

А в какой стороне беседка? Не хватало еще заблудиться ночью в парке. То-то выйдет конфуз! Примут за ненормального. Гоголю бы простили, он и так чудак. Михаил же драгун с трезвым рассудком.

Лермонтов выбрался на аллею и пошел наобум. Вот ведь дура: для чего назначать свидание в беседке, раз он не знает, где эта беседка находится? Никакого соображения – не могла поставить себя на его место. Броди теперь в темноте. Как тать в нощи.

Не видать ни зги. Может быть, налево?

Но зато ощущение непередаваемое: теплая осенняя ночь, ни ветерка, остро пахнет листьями, землей и цветами сирени…

Сирени тонкий, сладкий аромат

Меня пленил однажды совершенно,

Когда аллеей шел уединенной,

Любовию обманываться рад…

Я шел в сирени, повторяя едко:

«Да где же эта чертова беседка?!»

«Так! Вроде шорох. Это, должно быть, мышь. Или все-таки платье незнакомки? Жаль, что нет фонаря. Или свечки.

Кажется движение за стволами. Так и есть – беседка. Слава богу! Все-таки нашел.

Фигура в темном плаще с накидкой. Сцена – как в какой-нибудь пьесе Лопе де Вега[17]. Или Тирсо де Молина[18]. Мои испанские корни, где вы там? “Буэнос ночес, сеньорита! Кэ таль? Комо эста Устед?”[19] Здесь мои познания в испанском кончаются. Надо переходить на французский».

– Бон нюи, мадемуазель. Комман са ва?[20]

Он подошел почти вплотную, но лица не видел.

– Трэ бьен, мерси[21].

Голос не узнал, потому что пискнула еле слышно.

Взял ее за руки. Пальчики холодные и заметно дрожат.

– Вы хотели меня видеть, я пришел. Только я вас не вижу. Кто вы, мадемуазель?

Она тяжело дышала и не отвечала.

– Ах, скажите же что-нибудь!

Молчит. Хочет отнять руки.

– Говорите же ради всего святого!

Она пролепетала:

– Михаил Юрьевич… Мишико… – и заплакала.

– Господи Иисусе! Что с вами? – обнял Михаил ее за плечи.

Девушка порывисто прижалась к нему, и он почувствовал спазмы плача у нее в груди.

– Не таитесь, откройтесь, – произнес корнет мягко. – Все, что наболело. Я постараюсь помочь.

Она сжала его ладони и подняла лицо.

– Поможете?

– Обещаю.

– Михаил Юрьевич… Мишико… Женитесь на мне!

Изумившись, он пробормотал:

– Боже мой, о чем вы?

– Увезите меня отсюда. Я готова разделить ваш суровый армейский быт. Ожидать вас после сражений, ухаживать в случае ранения… Стану вам примерной женой.

Лермонтов не знал, что сказать. Наконец с трудом произнес:

– Шутите, сударыня?

– Ах, какие шутки! Это мольба! Никому другому я не могла бы открыться. У меня нет настоящих друзей. Я живу в доме моей тетушки…

«Это Майко! – догадался он не без удовольствия. – А что, может и в самом деле жениться?»

– Здесь и дома я ни в чем не нуждаюсь. Я княжна, все меня любят. Дома – дорогие мне сестры и брат. Меня намереваются выдать за богатого жениха. В благодарность им не смогу отказать и пойду за нелюбимого князя… Но в душе – тоска, тоска! Я способна на большее: стать подругой великого человека. Такого, как вы.

– Вы мне льстите, милое дитя.

– Ах, не говорите со мной в таком тоне! Точно Онегин в ответ на письмо Татьяны. Я уже не ребенок. Мне осьмнадцать лет, и я могу сама сделать выбор. Вся моя надежда на вас! Буду только с вами – и ни с кем более!

– Вы меня пугаете, Майко.

– Вы военный, а военным не пристало пугаться.

– Знаете, женитьба – чрезвычайно ответственный шаг.

– Хорошо, не женитесь, это все равно, только увезите меня с собой.

– Разрешите подумать до утра? Я человек рассудочный.

Девушка разжала пальцы и отстранилась.

– Не хотите… понятно…

– Погодите! Перестаньте, ей-богу, злиться. Я же не сказал «нет». Были б вы происхождения низкого или сирота. Но украсть княжну, да еще окруженную сонмом родичей, – дерзость непомерная. И куда бежать? Я на службе под особым приглядом. Нет, бежать не удастся. Выход один – законный брак. Я могу испросить дозволения жениться у Безобразова. Вы ведь знаете: лица из числа офицерского состава по закону, изданному императором, не имеют права жениться без разрешения своего командира. Предположим, Безобразов не возразит. Но дадут ли согласие ваши родственники?

– Я надеюсь… Но сказать точно я бы не решилась, – Майко вздохнула.

Лермонтов приободрился.

– Вот видите. Надо взвесить все «про» и «контра»[22]. Утро вечера мудренее. Сможем мы увидеться завтра наедине?

– Приходите в беседку после обеда. Здесь принят послеобеденный отдых, все ложатся спать, дом пустеет. Если я не смогу вырваться, напишите записку, положите вот сюда под камушек – я приду и прочту.

– Хорошо. Так и сделаю. – Он опять сжал ее ладони. – Милая Майко…

Михаил прошептал взволнованно:

– Вы мне очень нравитесь. Я вам тоже?

– Да, очень. Эта ваша драма… Я слушала с замиранием сердца. И сказала себе: этому человеку можно посвятить жизнь.

Лермонтов наклонился, прижался губами к ее губам, трепетным, прохладным, ощутил запах миндаля. Внезапно ему действительно захотелось стать супругом княжны Орбелиани, провести медовый месяц в Тарханах, а затем снять квартиру в Петербурге. Или в Москве. Быть отцом семейства. Мальчика назвать Юрием. Девочку – Марией. А другую – Елизаветой, в честь бабушки…

Выскользнув из рук Михаила, собеседница прошептала:

– Все. Прощайте до завтра. Я уйду первой. – И она растаяла в темноте, словно призрак.

Уж не сон ли это был? Не наваждение ли?

Лермонтов присел на скамейку в беседке. Расстегнул две верхние пуговицы мундира, пальцем оттянул воротник, вздохнул глубоко, так что грудь наполнилась воздухом до предела. Потом с шумом выдохнул.

Черт возьми, вот так приключение! Даже взмок слегка. Сколько ему пришлось страдать от светских красавиц, не желавших одарить его своей благосклонностью! В бешенстве писал дерзкие стихи, а мужскую силу растрачивал на доступных девок. Но ни то, ни другое не вносило успокоение в душу. Варя Лопухина дожидалась его предложения, а он тянул, думал, что она никуда не денется, если вправду любит. А она взяла и вышла за старика. Отчего? Чтобы обрести статус в обществе? Так же, как и он. Он же не стал продолжать образование в университете, а внезапно для всех поступил в Школу юнкеров и гвардейских прапорщиков, хоть и не мечтал никогда о военном поприще. Чтобы обрести статус. Отучился два года в школе – и офицер. Офицер – это статус. Вход в салоны, в высшее общество. Разница большая: то студент, а то офицер. Хотел вырваться из-под бабушкиного влияния. И хлебнуть армейской романтики. Правда, действительность в школе и затем на службе оказалась вовсе не такой романтичной, как ему раньше представлялось. Все равно он не жалел о сделанном выборе. А о Варе жалел. И не мог выбросить из сердца.

Чтобы вышибить клин, нужен был другой клин. Неужели – это Орбелиани? И зовут Марией, как его мама. И такая нежная, приятная, точно фея. Губки сладкие. Миндалем пахнут…

Нет, определенно можно попробовать жениться. Возвратиться с Кавказа с таким трофеем. То-то разговоры пойдут по салонам в Москве и в Петербурге! Лермонтов женился на грузинской княжне! Точно Грибоедов. Да, не ожидали! А на вид такой замухрышка…

Бабушка, конечно, вначале расстроится: ей кого ни приведи в жены внука, ни одной не будет довольна. Но потом остынет и успокоится. Примет Машу-Майко как родную. Бабушка – она добрая, хоть на вид и строгая. При желании из нее можно вить веревки.

Надо будет сразу выйти в отставку и заняться литературой. Наконец собрать книжку стихотворений – ведь Краевский давно пеняет, что не составляю. И продолжить хлопоты в отношении «Маскерада». А потом – открыть собственный журнал. И засесть за толстый роман. Имя герою уже придумано – Григорий Александрович Печорин. Кое-кто усмотрит параллели с Онегиным (две реки: Онега – Печора), ну и пусть. Ведь они действительно в чем-то схожи. Мой Онегин – офицер на Кавказе. Попадает в разные переделки, но не столько военные, сколько житейские. И описывает их чрезвычайно иронично.

Лермонтов поднялся, спросил сам себя: стало быть, женюсь? Затем устало провел рукой по лицу: завтра, все решу завтра. А сегодня – спать. Надо выспаться, чтобы принять верное решение.

Поплутав по аллеям, он вышел к дому и наткнулся на сторожа-грузина, обходившего с фонарем владения князя. Оба испугались. Осветив лицо незнакомца, сторож улыбнулся:

– Вы, русский офицер, гость хозяев, да? А зачем ходить в темноте, ночью надо спать.

– Вышел прогуляться, подышать свежим воздухом. И слегка заблудился.

– Заблудился – нехорошо. Я иду провожать, дверь открыть, да?

– Сделай одолжение, дорогой.

У себя в комнате он бросился на кровать и блаженно вытянулся. Ночью надо спать. Все решения будут завтра…

<p>5</p>

К завтраку Лермонтов спустился около восьми. Был во всей красе: в свежей сорочке, которую заботливо положил ему в саквояж Андрей Иванович вместе с чистыми носовыми платками и бритвенным прибором, в вычищенном мундире (чистил сам, найденной в гардеробе щеткой) и надраенных до блеска сапогах (чистил слуга Чавчавадзе – корнет выставил обувь в коридор), выбритый, сбрызнутый одеколоном. Увидел на балконе Давида, подошел поздороваться. После рукопожатий тот предложил покурить. Сели в мягкие плетеные кресла.

– Хорошо ли спалось, Мае?

– Великолепно. Как говорится, без задних ног.

– Видно, неплохо надышался ночным воздухом.

Лермонтов смутился.

– Сторож, мерзавец, доложил уже?

– Отчего же мерзавец? Это его работа. Сообщать обо всем, что заметил при обходе.

– Я вначале не мог уснуть и решил было прогуляться. Видишь – помогло.

– А зачем вылез из окна? И кусты помял? Проще – в двери.

– Побоялся кого-нибудь разбудить.

– Ну-ну. – Давид пыхнул трубкой. – А может быть, ходил на свидание в парк?

Михаил изобразил удивление.

– Господи, о чем ты?! Да с кем – свидание? У меня вчера и времени не было с кем-то уговориться.

Молодой Чавчавадзе невозмутимо курил. Затем сказал таким же невозмутимым голосом, глядя куда-то в сторону:

– Говорю по-дружески: с дамским полом в моем доме не шути. Здесь не то что в России. Наши законы намного суровее.

– Ты мне угрожаешь, Дато? – усмехнулся Лермонтов.

– Я предупреждаю. Сестры и Майко под моей и отца защитой. Никаких двусмысленностей не потерпим.

Михаил раздраженно засопел и какое-то время курил молча. Но потом спросил уже без нервозности:

– Ну а коли я сделаю предложение?

У Давида на лице отразилось недоумение.

– Да кому, позволю себе спросить? Нина дала обет и ни с кем не хочет связывать себя узами нового брака. У Екатерины жених – князь Дадиани. Правда, помолвка их еще не оформлена, но, я думаю, это дело времени.

– А Майко?

– Майко?.. – собеседник выдохнул дым. – О Майко забудь. Потому что она моя.

– То есть как – твоя?

– Я имею на нее виды.

– Любишь?

– Да, люблю. Состоял в переписке, будучи в Петербурге.

– А она к тебе расположена?

– Отвечала на письма с нежностью.

Трубка Михаила погасла, он зачиркал кресалом, высекая искры. Снова раскурил и затянувшись, спросил:

– Ну а коль она предпочтет другого?

Чавчавадзе ответил просто:

– Я его убью.

– На дуэли?

– Это уже неважно. Главное – убью. Потому что Майко за другим не быть.

Лермонтов, нахохлившись, сидел, как замерзший голубь. Мрачно бросил:

– Мне твои пассажи, Дато, удивительны. Все-таки у нас девятнадцатый век, и считается, что свободным женщинам можно делать выбор самим.

Однокашник слегка поморщился.

– Здесь Кавказ, и законы иные. На Кавказе все решает мужчина. – Он постучал по пепельнице, вытряхивая догоревший табак. – Словом, не сердись, дорогой Мае, я обидеть гостя не вправе и действительно рад тебя видеть после долгой разлуки, но считаю своим долгом честно предостеречь, по-дружески. На Кавказе свои порядки. Мы, живя в России, уважаем и соблюдаем ваши порядки. Ну а вы у нас соблюдайте наши. И тогда не возникнет поводов для ссор.

– Я благодарю тебя за науку, – мирно проговорил Лермонтов.

– Карги! Хорошо! – И Давид слегка похлопал его по предплечью.

Вскоре спустились дамы: первой шла Саломея, за ней дочери. Гостя проводили к столу. Все сели, ожидая хозяина. Улыбнувшись, Екатерина спросила:

– Как вам спалось, Мишель?

– Превосходно, Като, спасибо.

– На дворе нынче пасмурно, но, надеюсь, дождик не помешает вашей конной прогулке с папа.

– Я тоже надеюсь.

Наконец появился князь. Слуги начали подавать блюда.

– А Майко не выйдет? – обратился к жене Александр Гарсеванович.

– Нет, Марии с утра нездоровится. Мы ей подадим в комнату.

– Сильно нездоровится?

– Ничего серьезного, – с некоторой насмешкой ответила Саломея, бросив взгляд на гостя. – С молодыми девушками это бывает.

Разговор перешел на другие темы. Лермонтову вдруг захотелось уехать, покинуть этот с виду гостеприимный, но на самом деле совершенно чужой, в чем-то даже враждебный дом, с его удивительными законами и неясными отношениями. Еще эта конная прогулка с хозяином! Может, отказаться? Нет, нельзя, обидится. Надо терпеть.

Кофе пили на балконе. Александр Гарсеванович, посмотрев на небо, произнес:

– Тучи вроде бы начали редеть, небо проясняется. Вы не против прогулки, Михаил Юрьевич?

– Я в предвкушении.

– Ты поедешь с нами, Дато?

– Нет, мерси, у меня дела в Караагаче.

– Ну как хочешь.

Конюх вывел под уздцы лошадей. Всадники помахали женщинам, провожавшим их, стоя на балконе, и неторопливо двинулись по аллее. Чавчавадзе заговорил:

– Меня вновь зовут на государеву службу. Предлагают потрудиться в совете Главного управления Закавказского края. Государь во время визита был милостив. Прежняя опала совершенно забыта.

– Вы довольны?

– И да и нет. Принести пользу родному краю – это честь для любого патриота, но при условии действительных полномочий. Просто числиться не имеет смысла, прикрывать своим именем злоупотребления остальных я не хочу.

– Вы всегда сможете злоупотребления вскрыть. Доложить государю…

– Ах, дражайший Михаил Юрьевич, на Кавказе не все так просто. Государь ведь далеко, а родные лихоимцы под боком. И порой они сильнее его.

Помолчав, Чавчавадзе добавил:

– Ну, да ладно, посмотрим. Я еще согласия не давал.

Разговор плавно перетек на общекавказские темы.

Горские народы во главе с Шамилем продолжают сопротивление, значит, спокойной жизни в этом регионе не жди. Главное, войной ничего не добиться, – рассуждал князь. – Будет только никому не нужное истребление друг друга. А России пора понять: силой одолеть Кавказ невозможно. Только экспансией товаров, культуры, цивилизации – предприятий и железных дорог. Люди, почувствовав выгоду, сами сложат оружие.

Вскоре выехали на берег быстрой речки – Чавчавадзе произнес название, но Лермонтов не запомнил, понял только, что она впадает в Алазани и питает почву у виноградников. Здесь дышалось легко, и в его душе возникло ощущение, что таким и должен быть райский сад: вечная зелень стройных деревьев, темно-голубая река, необъятная долина и гребешки гор. Чавчавадзе, видимо, тоже очарованный, прочитал стихи на грузинском языке, а потом перевел: «Даже на чужбине снится мне моя земля, чувствую брызги речной воды у меня на лице, ощущаю запах молодого винограда в давильнях; это запах моей родины».

Лермонтов вздохнул.

– А моя родина пахнет по-другому.

Каждый подумал о своем, оба рассмеялись.

Неожиданно князь сказал:

– Я вчера видел, как на вас глядела Майко. Будьте осторожны.

Лермонтов удивился.

– Осторожен? Почему?

– У нее в роду были чернокнижники. Если она захочет приворожить, вы потом навек потеряете разум и покой.

– Дато говорил мне, что Майко ему нравится.

– Да, я знаю. Они состояли в переписке, но она к нему питает только дружеские чувства. – Князь чуть помедлил. – И потом для Дато я наметил иную партию – внучку царя Георгия Тринадцатого, светлейшую княжну Анну Ильиничну.

– О, неплохо! А Дато знает?

– Знает, но пока сопротивляется. Он, видите ли, влюблен в Майко! Да мало ли в кого мы влюбляемся в юности. Надо смотреть на вещи реально.

– Сердцу не прикажешь.

– Сердцу – да, но уму можно. И жениться надо не столько по сердцу, сколько по уму. Как у вас говорят в России: по расчету.

– Вы женились на мадам Саломее тоже по расчету?

Князь расхохотался.

– В этом смысле мне повезло: и расчет, и чувства совпали.

Всадники повернули обратно. Лермонтов задумчиво спросил:

– Получается, если Майко выйдет за другого, то вопрос о Дато повернется в нужном для вас направлении.

– Да. – Чавчавадзе похлопал коня по шее. – Но не стройте иллюзий, мон шер ами[23]. Родичи Майко не дадут согласия на ваш брак.

Лермонтов вспыхнул.

– Я не понимаю, отчего? Вы же дали согласие на брак вашей дочери с Грибоедовым!

Князь пожал плечами.

– Ну, во-первых, пророссийские настроения десять лет назад были в Грузии намного сильнее. Во-вторых, Грибоедов был сановником высокого ранга – действующим министром. В-третьих, Нино умоляла меня об этом… – Он сделал паузу. – Вы не обижайтесь, Михаил Юрьевич, с вами по-другому…

– Можно обвенчаться и без согласия родичей!

Александр Гарсеванович хмыкнул.

– Можно, но не советую. Здешние законы суровы. Избежать последствий вам удастся, только скрывшись с ней в России. Но такой исход чреват для вас обвинением в дезертирстве.

– Меня, должно быть, скоро переведут в Петербург.

– Когда переведут – поразмыслите об этом отдельно.

Весь дальнейший путь до усадьбы Лермонтов молчал. Князь рассказывал о своей службе при Барклае-де-Толли, анекдоты о войне 1812 года, но он не слушал. Повторял про себя: «Вот назло, назло украду Майко и женюсь на ней. Не боюсь я ни Дато, ни князя, ни ее родных. Всем утру нос! Навек запомните, кто такой Маешка. Я для вас, видите ли, не знатен и не богат. Зато она влюблена в меня. Этого достаточно».

В усадьбе всадники поблагодарили друг друга за компанию. Чавчавадзе пошел отдохнуть до обеда, а Лермонтова встретили внизу Нино и Като. Младшая подошла с большой красивой тетрадью в золотом переплете.

– Дорогой Мишель, у меня к вам просьба. Напишите что-нибудь мне в альбом. Я была бы счастлива.

– С удовольствием.

Он взял тетрадь и поднялся к себе в комнату. Постоял у раскрытого окна, глядя на деревья, газоны, цветники, сбросил мундир. Сел, достал перо и чернильницу, покусал губу. Вспомнил голубые глаза Като, как она вчера пела, и решительно начал:

Слышу ли голос твой,

Звонкий и ласковый,

Как птичка в клетке,

Сердце запрыгает;

Встречу ль глаза твои

Лазурно-глубокие,

Душа им навстречу

Из груди просится,

И как-то весело,

И хочется плакать,

И так на шею бы

Тебе я кинулся.

Он рассмеялся и бросил перо. Рифмовать не хотелось. И так сгодится.

Но потом подумал и сочинил еще одно четверостишие:

Как небеса, твой взор пылает

Эмалью голубой,

Как поцелуй, звучит и тает

Твой голос молодой.

Нет, сегодня стихи не идут. Мысли о Майко. И разыгрывать влюбленность в Като совершенно не хочется. Может быть, чуть позже.

Лермонтов лег, закрыл глаза и представил себе Майко. Предки чернокнижники? Шутка или правда? Но глаза у нее действительно гипнотические. Впрочем, его предок, Томас Лермонт, тоже был ясновидящий. Магия на магию, колдовство на колдовство. Кто победит?

Он незаметно уснул и проснулся, услыхав голос за дверью:

– Михаил Юрьевич, мосье Лермонтов, вас хозяева ждут обедать.

– Хорошо, спасибо, иду!

Наспех приведя себя в порядок он сбежал по лестнице. Извинился за опоздание. Все семейство уже располагалось за столом, Майко и Давида не было. Михаил сел на свое место.

– А где мой альбом? – обратилась к нему Като.

– Ой, забыл наверху! Я стихи вписал.

– Сгораю от нетерпения. Можно послать слугу.

– Да к чему такая поспешность? Принесу альбом сразу после десерта. Вы уж простите: нынче вдохновения не было и писалось вяло.

– Отчего же не было? Утомились прогулкой?

– Нет, прогулка мне понравилась. Здесь у вас такие красоты! Грех не любоваться.

Во время еды обменивались ничего не значащими репликами. Лермонтов размышлял: как Майко дойдет до беседки, если не вышла к обеду? Кто-нибудь увидит и сразу что-то заподозрит. Лучше ему не ходить вовсе. Впрочем, не ходить невозможно! Этим вечером он, должно быть, уже уедет. Чавчавадзе – милые люди, но пора и честь знать. «Маскерад» прочитан, местное вино по достоинству оценено, задерживаться нет резонов. А Майко оставить записку. Положить в беседке под камушек, как договорились. Он уедет – она прочтет. Гипнотический сон прошел. И жениться не нужно. Глупость какая – жениться! Как такое в голову могло прийти? Явно – гипнотическое внушение.

Он повеселел. Так всегда у него было: неопределенность терзает, трудно сделать выбор и на что-то решиться – и вдруг решение найдено. Сразу падает гора с плеч, сразу – облегчение, мир, покой в душе и хорошее настроение. Не доев десерт, сбегал в свою комнату и принес альбом. Прочитал стихи. После слов: «Так на шею бы тебе я кинулся» – осторожно добавил: – Ну, конечно, по-дружески.

Завизжав от восторга, Като воскликнула:

– Какая прелесть! – И сама кинулась, обняла за шею. Потом заметила: – Я, конечно, тоже по-дружески, правда?

Все засмеялись.

Князь сказал:

– Мы с моим покойным зятем Александром Сергеевичем Грибоедовым, породнившись, объединили наши коллекции оружия. Хочу, Михаил Юрьевич, сделать вам подарок. Окажите честь, осмотрите коллекцию и возьмите на память любую вещь.

Лермонтов слегка растерялся.

– Я не смею, Александр Гарсеванович. То есть коллекцию осмотрю с удовольствием, но коллекционное оружие взять не смогу.

– Нет уж, сделайте одолжение, Михаил Юрьевич. Вы своим отказом меня обидите. На Кавказе не принято отказываться от подарка.

– Ох уж эти кавказские порядки! Право, мне неловко.

Нина пришла на помощь.

– Русские любят, чтобы им дарили сюрпризом. Надо пойти навстречу, папа. После осмотра коллекции мы вдвоем посоветуемся и решим, что преподнести гостю.

Глядя на любимую дочку, старший Чавчавадзе кивнул.

– Хорошо, пусть так, я не возражаю.

Закончив обед, мужчины перешли в библиотеку, где на стенах висели сабли, кинжалы, пистолеты и старинные ружья. Большинство – с дорогим чернением, кованные серебром и золотом, на многих – драгоценные камни. У Лермонтова загорелись глаза, он стоял совершенно завороженный.

– А? Что скажете, Михаил Юрьевич?

– Настоящие сокровища, Александр Гарсеванович.

Князь, как умелый гид, подробно рассказал почти о каждом из экспонатов – где, когда, кем добыт или куплен.

– А вот эти мне достались от Грибоедова, – продолжил хозяин. – Часть он привез из Персии, часть из Дагестана, часть ему подарили казаки после их набегов на аулы чеченов. Нина была права: мы решим с ней вдвоем, что достойно стать подарком восходящей звезде литературной России, новому Пушкину.

– Оставьте, дорогой князь, я сейчас сгорю со стыда.

– Нечего стыдиться своего таланта. Им гордиться надо. Потому что талант – дар Божий.

Наконец осмотр завершился. Лермонтов поднялся к себе – якобы для послеобеденного сна, а на самом деле – в ожидании возможности незаметно выйти из дома и пойти в беседку. Взяв перо и бумагу, размашисто написал по-французски: «Дорогая Майко!» Скомкал, взял другой лист: «Милая Майко! Если Вы читаете эти строки, значит, наше с Вами свидание не случилось. Я оставил записку и уехал из Цинандали. Нам не быть вместе – говорю с прискорбием, но суровой правде нужно глядеть в глаза. Обстоятельства против нас. Похищение Ваше невозможно, думать о нем смешно. Законный брак уж тем более невозможен из-за точек зрения в семействах Чавчавадзе и Орбелиани. Не судьба! Останемся добрыми друзьями и навеки сохраним в памяти ту прелестную ночь и случайный поцелуй. Будьте счастливы! Мишико».

Перечитав, посыпал специальным песком, сушащим чернила. Затем походил по комнате, взвешивая сделанное. Нет, нельзя иначе. Он совсем не готов к семейной жизни. Оба станут друг для друга обузой. У него иная судьба.

Лермонтов спрятал записку во внутренний карман, застегнул мундир и, приоткрыв дверь, осмотрел коридор. Вроде никого. Вышел и, стараясь не стучать каблуками, стал спускаться по лесенке, устланной ковровой дорожкой. Первый этаж был пуст и тих. Он осторожно покинул дом. Но буквально за порогом особняка столкнулся нос к носу со сторожем-грузином: тот старательно подметал дорожку у входа. Старик улыбнулся ему как доброму знакомому.

– Здравия желаем.

– Здравствуй, дорогой. – Лермонтов достал из кармана монетку. – Вот тебе гривенник. Сделай одолжение, не рассказывай никому, что видел, как я иду на прогулку.

Сторож обиделся.

– Вай, зачем платить? Илико и так может молчать.

– Нет, держи, это тебе подарок.

– А, подарок – совсем другое. Мадлоба! Спаси Бог! – Он наклонился к уху Михаила и прошептал: – Барышня видел. Тоже на прогулку. – И понимающе закивал, хитро улыбаясь.

Вот мерзавец! Все знает! Дать бы в рожу тебе, Илико! Как не везет. Но теперь поздно отступать.

Значит, она пришла? Незадача: отказать в письме было гораздо проще. А теперь придется искать новые слова. Да еще под гипнотическим взглядом. Сможет ли он уйти от ее чернокнижных чар?

Подходя к беседке, издали увидел белую шляпку. Девушка сидела, понурившись. Михаил взошел на ступеньку.

– Здравствуйте, Майко.

Какая она бледная нынче! Синяки под глазами. Взор какой-то туманный. Ссохшиеся губы.

– Здравствуйте, Мишель. – Покашляв, она проглотила комок. – Хорошо, что вы пришли. Я посмотрела, а записки нет, и вас нет. Очень огорчилась.

Он взял ее ладонь и поцеловал. Мягко прижал к щеке.

– Пальчики холодные. На дворе такая теплынь!

– А мне зябко. Видимо, вчера ночью простудилась.

– Бросьте, это нервное.

– Может быть, и нервное. После нашей встречи я не сомкнула глаз. Думаю и думаю. И не знаю, на что решиться. – На глазах у нее выступили слезы. – Я люблю вас… это так… и не перестану любить никогда… вы – мой идеал – умного, талантливого мужчины. Подождите, не перебивайте, у меня и так путаются мысли. Но любить – одно – каждый волен и вправе. А идти под венец – совершенно другое. Столько жизненных обстоятельств! Не уверена, что смогу их преодолеть.

Неожиданно для себя он сказал с горячностью:

– Не следует решать столь поспешно. Оба мы взволнованны и не мыслим трезво. Надо остудить разум. Время подскажет.

Встрепенувшись, девушка спросила:

– Что вы предлагаете?

– Нынче я уеду из Цинандали. Вскоре должен прийти указ императора о моем переводе в Петербург. Я поеду через Тифлис. Было бы чудесно, если бы к тому времени – скажем, через две-три недели – вы тоже оказались в Тифлисе. Мы увидимся и тогда объяснимся окончательно.

В глазах ее вспыхнула надежда.

– Я согласна! – Она взяла его за руку. – О, Мишель! Вы такой чудесный!

Лермонтов иронически улыбнулся.

– Вы меня не знаете. Я бываю гадок, сам себе противен.

– Все мы не без греха. Надо видеть главное, не замечая мелочей.

Он привлек ее к себе, заглянул в глаза. Брови были густые, почти сросшиеся на переносице.

Михаил дотронулся губами до мягких губ, снова ощутил знакомый запах миндаля. И поцеловал уже крепко, плотоядно.

Вырвавшись, она поправила волосы под шляпкой. Покачала головой, но не проронила ни слова. А затем чуть ли не бегом покинула беседку.

– Подождите, Майко! – крикнул вслед Михаил. – Я могу надеяться на встречу в Тифлисе?

Ответа он не услышал.

Лермонтов вздохнул.

– Странная она. Нервы такие слабые. Видимо, часто бывают истерики.

Он сел, закинул ногу на ногу. Разбросав руки по перилам беседки, блаженно прикрыл глаза. Хорошо! Все устроилось славным образом. И не разрыв, и не узы брака. Просто уход от сложностей. А увидятся, нет ли в Тифлисе – бог весть! Возвращаться к бабушке лучше одному.

Во время дневного чая, на котором Майко снова не было, Лермонтов объявил о своем намерении ехать в часть. Чавчавадзе даже слегка растерялись.

– Как же так, Михаил Юрьевич, любезный? – удивился князь. – Мы не поговорили как следует. И не выбрали вам подарок. Нет, помилуйте, вы должны остаться.

Он ответил:

– Я надеюсь на нашу новую встречу в Тифлисе. И хотел бы попросить Нину Александровну разрешить мне поклониться могиле Грибоедова.

У Нино дрогнули ресницы.

– Конечно, я весьма тронута этим вашим желанием. Обязательно сходим к моему Сашеньке вдвоем. Мы, должно быть, окажемся в Тифлисе в первых числах ноября.

– Стало быть, скорее всего, увидимся.

Михаил уезжал из имения около семи вечера. Все семейство, кроме Давида и Майко, провожало его, стоя на балконе. Он помахал рукой и, пришпорив Баламута, поскакал по аллее к выходу.

Вскоре впереди показался всадник – это был Давид.

– Что-то ты рано удираешь от нас, Маешка, – хмыкнул он. – Или не понравилось?

– Очень понравилось – что ты, Дато! Но, как говорится, труба зовет. Да и негоже злоупотреблять гостеприимством.

– А отец подарил тебе кинжал из своей коллекции?

– Не успел. Но подарит при нашей скорой встрече в Тифлисе.

– Уж ты не сомневайся, подарит. И поверь мне, Маешка: лучше взять кинжал, чем девицу. Он надежнее.

Лермонтов фальшиво изумился.

– Ты о чем, Дато?

– Сам знаешь, о чем.

Несколько натянуто раскланявшись, они поскакали в противоположные стороны.

<p>6</p>

В Караагаче Лермонтов заглянул на почту и получил четыре письма – от друзей и от бабушки.

Бабушка писала, что недавно была у Дубельтов и узнала от Леонтия Васильевича, что вопрос действительно решен положительно: «Есть уже приказ о твоем переводе в гвардию, правда, не в Царское Село, а под Новгород. Это все равно, лишь бы не Кавказ!» – добавляла Елизавета Алексеевна. Словом, надо только подождать, когда приказ дойдет до Тифлиса и затем попадет к Розену. «Я надеюсь, будешь в моих объятиях к Рождеству».

Александр Одоевский сообщал из Ставрополя, что пришло его назначение в Нижегородский драгунский полк и они вскоре увидятся. Это было хорошее известие: Михаил относился к ссыльному декабристу словно к старшему брату и считал его стихи очень неплохими.

Святослав Раевский сетовал, что давно не получал от товарища писем. Видимо, несколько взаимных посланий затерялись в дороге. Друг слегка хандрил у себя в глуши в Олонецкой губернии, говорил, что спасается общественной деятельностью, издает местную газету и надеется, что, когда император снизойдет до прощения автора «Смерть поэта», и ему выйдет послабление.

А четвертое письмо было от Софьи Николаевны Карамзиной, дочери историка Карамзина, – у нее и у ее матери в салоне собирались литераторы, художники, музыканты. Лермонтов три раза здесь читал свои произведения. Софья Николаевна прочила ему великое будущее, предостерегала от опасностей на Кавказе и в своих письмах обычно всячески пыталась развлечь. И на этот раз, говоря о светских новостях Петербурга, с удовольствием сообщала: «Тут у нас теперь в моде финские красавицы – сестры Шернваль. Старшая, Аврора, фрейлина императрицы, вышла замуж за промышленника, мецената, ныне егермейстера двора Павла Демидова; мой брат Андрюша от нее без ума – и, конечно же безнадежно, ибо та очень строгих правил. Говорят, ждет ребенка, но по ней пока что не видно. Младшая, Эмилия, замужем за графом Мусиным-Пушкиным, прежде опальным, а теперь прощенным. Несмотря на свои 27 лет, родила ему пятерых детей, и все мальчиков: двое сыновей умерли во младенчестве, а растут и здравствуют трое. Старшему уже шесть, младшему – четыре. И она снова начала появляться в свете. Непередаваемой красоты женщина! Если про Аврору можно сказать, что она – воплощение северной холодности, то Эмилия совершенно иная – теплая, душевная, пылкая, открытая. Часто посещает наши вечера. И мужчины через одного в нее влюблены. Вы, Мишель, как вернетесь, непременно влюбитесь тоже. Мы Вас ждем с нетерпением: всем уже известно, что прощение Ваше вышло».

Лермонтов рассмеялся: милая, наивная Софья Николаевна! Думает, что рассказ о новой модной красавице Петербурга позабавит его! Что ему до этой Мусиной-Пушкиной? Многодетной матери и примерной супруги графа? Да, он слышал, что граф – заядлый игрок и спускает за ломберным столом сказочные суммы. Ну, так что с того? Ему нет до их семейства никакого дела. У него на уме Майко Орбелиани. И чуть-чуть – Катя Нечволодова…

Возвратившись на постой, он получил доклад от Андрея Ивановича, что за время отсутствия барина ничего не произошло. Безобразов не спрашивал, Никанор ночевал у какой-то местной вдовушки, но застигнут был неожиданно возникшим соперником и теперь лежит с синяком под глазом и разбитой губой.

– А еще заглянули отставной подполковник Нечволодов и весьма опечалились, вас не застав. Написали записку. Вот, – и слуга протянул вчетверо сложенный листок.

Лермонтов раскрыл и прочел:

«Милостивый государь Михаил Юрьевич! Мы с женою очень на Вас сердиты: обещали заехать в гости и который день не соблаговолите. Окажите честь, приезжайте, как только сможете. С дружескими чувствами к Вам – Катерина и Григорий Нечволодовы».

Да, теперь не отвертишься, надо ехать. Ох, не знаешь ты, Григорий Иванович, чем рискуешь, зазывая к себе молодого изголодавшегося мужчину, да к тому же неравнодушного к Катерине Григорьевне! Ох, с огнем шутишь!

Он бросил записку и сказал слуге:

– Ладно, об этом завтра, на свежую голову. А теперь – мыться, ужинать, отдыхать. Я устал смертельно!

И, уже улегшись в постель, вспомнил, как вчера Майко и Като пели дуэтом романс по-грузински и по-русски. Встал, запалил свечу и экспромтом набросал на обратной стороне записки Нечволодова:

Она поет – и звуки тают,

Как поцелуи на устах,

Глядит – и небеса играют

В ее божественных глазах;

Идет ли – все ее движенья,

Иль молвит слово – все черты

Так полны чувства, выраженья,

Так полны дивной красоты.

Следующую строчку: «Миндальный запах нежных уст…» – произнес, но не записал. Веки совсем слипались. Рухнул на кровать и, забыв погасить свечу, моментально уснул.

<p>7</p>

Скоро выбраться к Нечволодовым у Лермонтова не вышло: на другой день он участвовал в армейской джигитовке, регулярно проводимой в полку, дабы поддержать уровень кавалерийского мастерства, а потом Безобразов пригласил его вместе поохотиться на лисиц и зайцев – то-то было весело! По вечерам играли в карты, пили вино и рассказывали воинские байки. Иногда Лермонтова просили почитать стихи. А 7 ноября в Караагаче появился Александр Одоевский[24] – тут уж вовсе стало не до отставного подполковника и его жены!

Александр Иванович был пригож лицом и немного напоминал Лермонтову отца: выше среднего роста, сократовский лоб, синие печальные глаза с поволокой. Вместе с друзьями он был 14 декабря 1825 года на Сенатской площади, после его арестовали и заключили в Петропавловку. По суду он получил пятнадцать лет каторжных работ, отбыл семь, а затем по указу императора оказался рядовым на Кавказе. Выглядело дико: он, 35-летний мужчина, дворянин – без званий, а мальчишка Лермонтов, на 12 лет моложе – офицер, корнет и с двумя слугами!

Познакомились они еще в Ставрополе, подружились, обнаружив взаимную симпатию, и вот теперь увиделись снова.

– Как там поживает гостиничка Найтаки? – спросил Михаил. – Много наших осталось?

– Да почти все разъехались по своим частям, – ответил Одоевский. – А гостиничка – что ж? Беззаботная, шумная, пахнет пирогами с капустой. И клопы кровожаднее волков.

Посмеялись.

– Я, должно быть, скоро ее увижу. Жду приказа из Петербурга.

У приезжего глаза стали грустные.

– Вам везет, мон ами[25]. Мне России вовек не увидеть.

– Полно огорчаться, Александр Иванович! Мы за вас будем хлопотать.

– Хлопотать, конечно, нелишне, но при жизни Николая Павловича снисхождения мне не выйдет.

– Не зарекайтесь. Бог милостив, и его величество иногда не чужд сантиментов.

Одоевский поморщился.

– Это дурно, если в стране человеческие жизни зачастую зависят не от закона и не от суда, а от мстительных или сентиментальных чувств одного человека.

– Се Россия, батенька.

– В том-то все и дело. В Англии и Франции конституция – в порядке вещей. А у нас за призыв принять конституцию либо вешают, либо ссылают, либо отдают в солдаты.

Чтобы переменить тему, Лермонтов сказал:

– А хотите, я замолвлю за вас словечко перед Безобразовым, и он включит вас в команду ремонтеров? Вместе съездим за карабахскими скакунами?

У Одоевского заблестели глаза.

– Ну, конечно, замолвите. Буду только рад.

– Значит, договорились.

Безобразов вначале сомневался, не хотел пускать ссыльного в далекое путешествие – вдруг сбежит, а ему отвечать. Да и Лермонтов не имел у начальства репутации законопослушного человека, но тот, резвясь, предложил:

– А изволь, Сергей Дмитриевич, спросить совета у карт.

– Это как же, Михаил Юрьевич?

– Коли вытянется красная – мы с Одоевским едем. Коли черная – остаемся в полку.

– Ты никак фаталист, голубчик? – усмехнулся полковник.

– Есть немного.

Перетасовали колоду. Командир нижегородских драгун поводил над нею ладонью, делая магические пассы, а затем молниеносно выудил из середки червового короля.

– Красная, красная! – хлопнул в ладоши обрадованный поэт. – Мы победили!

– Что ж, сдаюсь, – проворчал Безобразов. – Но имей в виду: на поездку не больше десяти дней. Чтоб к двадцатому ноября были в Караагаче.

– Слово офицера! Ждите нас к двадцатому!

Отряд был вполне внушителен – четверо офицеров, десять рядовых и пятнадцать казаков для сопровождения. Сзади тащили легкую пушку. Карабах, конечно, не Дагестан и не Чечня, где лютуют отряды Шамиля, тут преобладали христиане армяне, но и здесь надлежало ухо держать востро. Зазеваешься – угодишь в аркан джигита, на веревке отведут в Кубу или Шемаху и определят в рабство.

Выехали затемно. А когда красновато-оранжевое, робкое солнце встало из-за гор, уже переправились через Алазани. Предстояло закупить двадцать лошадей (если поторговаться, может, двадцать две) на базаре в Шуше, а для этого преодолеть около 300 верст. Значит, примерно два дня пути.

Командиром ремонтеров был майор Федотов. Года три назад он едва не попал под суд за жестокость при ведении операции в одном из аулов: запер женщин, стариков и детей в хлеву и спалил заживо. Оправдывался тем, что чеченцы незадолго до этого налетели на русский обоз, в котором к нему ехали жена и ребенок, и всех убили. Император, рассмотрев доклады командиров Федотова, начертал резолюцию: «Отстранить от активных боевых действий и перевести тем же званием в Нижегородский драгунский полк». Так майор оказался в Караагаче.

Федотов почти ни с кем не дружил. Только иногда заходил к Безобразову и выкуривал молча трубочку-другую. Всех увеселений, в том числе спектаклей, проводимых в части, избегал. Но зато не пропускал ни одну службу в церкви. Многие, кто видел его во время молитв, утверждали, что Федотов плакал. По своей погибшей родне? Или же по душам, невинно убиенным в ауле? Кто знает!

На марше Федотов вскоре приказал:

– Степка, запевай!

Лихой казачок из сопровождения, славившийся своим голосом, звонко затянул:

Пыль клубится по дороге

Тонкой длинной полосой,

Из Червленой по тревоге

Скачет полк наш Гребенской.

Скачет, мчится, словно буря,

К Гудермесу поскакал,

Где Гази-мулла с ордою

Нас коварно поджидал.

Далее в песне говорилось об одной из схваток пятилетней давности: 500 казаков попали в засаду и потеряли 155 человек, но русские отбили атаку и рассеяли тысячное войско первого имама Дагестана и Чечни Гази Магомета. Заканчивалась песня куплетом:

Полк примчался к переправе,

Что за Тереком была.

Там кричали нам солдаты:

«Честь и слава вам, ура!»

И вся ремонтерская команда дружно подхватила:

Там кричали нам солдаты:

«Честь и слава вам, ура!»

Настроение сразу поднялось. Пели и другие известные песни: «Генерал Ермолов на Кавказе», «Я вечор, моя милая, во гостях был у тебя». Лермонтов с улыбкой подтягивал, радостно ощущая себя частью этого великого братства – воинов России, смелых, ловких, непобедимых. Ради таких мгновений стоило жить. Тут, в долине, верхом, в окружении соратников, с боевыми песнями на устах, жизнь казалась праведной, истинной, наполненной высшим смыслом, а салонные интрижки и любовные страсти выглядели мелкими, ничего не значащими, даже смехотворными.

На привал остановились возле горной речки Курмухчай. Ели обжигающую язык кашу с бараниной, дули на ложки, сухари размачивали в воде. Сидя рядом с Одоевским, Лермонтов спросил:

– Хорошо, не правда ли?

Тот взглянул невесело.

– Да чего ж хорошего, милостивый государь?

– Жизнь. Природа. Настроение.

– Жизнь не может быть хороша в принципе, ибо завершается смертью. Да, Кавказ красив, но природа России мне милее. А настроение скверное от плохих предчувствий. Так что ваши восторги, сударь, разделяю с трудом.

– Вы ужасный меланхолик.

– Так от безысходности. Собственной судьбы и судьбы России. Главное – от полнейшей невозможности изменить ни то, ни другое.

Михаил покачал головой, отрицая.

– Нет, напрасно, напрасно! Пушкин говорил: «Не пропадет ваш скорбный труд и дум высокое стремленье». А капля камень точит!

– Камень оказался слишком крепок.

– Но зато капель много!

К вечеру добрались до города Шеки, одного из древнейших на Кавказе. Комендант определил всех на постой в нижний караван-сарай: в каждой комнате офицеры разместились по двое, рядовые же по четыре человека. Лермонтов оказался в номере с Федотовым. Тот достал из баула полотенце.

– Я пойду сполоснусь на речку. Не хотите составить мне компанию?

– Отчего же, извольте. Ледяная вода очень освежает.

Речка Гурджана оказалась быстрой, вода закипала у камней, разбиваясь в брызги. Но нагретый за день берег не успел остыть, и сидеть на валунах, раздеваясь, было приятно. Оба офицера остались в исподнем и, зябко ступая босыми ногами, охая и фыркая, пошли к потоку. Первым решился Федотов. Проревев нечто нечленораздельное, он окунулся с головой, вынырнул и прокряхтел:

– М-м, нечистая сила!.. До чего ж холодна!.. Ну, смелей, корнет, вам понравится.

Лермонтов ухватился за высокий, выступающий из воды камень, чтоб не быть снесенным течением, выдохнул и бултыхнулся в волны. Выскочил, как ужаленный, вытаращив глаза.

– Ух! Ых! Брр!

Оба захохотали. Долго находиться в такой обжигающей воде было опасно. Скользя на камнях, побежали на берег и стали растираться полотенцами.

У Федотова в руках откуда-то появилась фляга.

– А теперь выпейте, Михаил Юрьевич. Чтоб не простудиться.

– Это что?

– Знамо дело: водка.

Огненная жидкость сразу же согрела изнутри. Но оказавшись в пустом желудке, закружила голову.

– Ох, и крепка! – перевел дыхание корнет.

– Зато живительна, – отозвался майор, тоже прикладываясь к фляге.

Федотов предложил зайти в чайхану, расположенную в верхнем караван-сарае. Лермонтов смутился.

– Не могу, Константин Петрович, деньги оставил в нумере.

– А, пустое, корнет: я вас угощаю.

Приглашение, при всегдашней нелюдимости майора, дорогого стоило, и Михаил согласился. Чайхана была шумная, беззаботно-говорливая, как и все чайханы на свете, здесь коротали время после оголтелого базарного дня торгаши и мастеровые. При виде двух русских офицеров все замолчали и уставились на вошедших. Подбежавший чайханщик, кланяясь, предложил сесть за чистый стол. Перебросился несколькими репликами с Федотовым по-тюркски и торопливо побежал за едой и питьем.

– Хорошо вы освоили их язык, – с удивлением заметил Лермонтов.

– Жизнь заставила. Коли надо допрашивать пленных, хочешь не хочешь – освоишь.

– Не могли бы вы дать мне несколько уроков?

– Почему нет? Только не взыщите: я бываю нетерпелив, коли собеседник за мной не поспевает.

– Постараюсь поспевать.

Ели манты (как положено на Востоке, руками), зелень, пили зеленый чай. Конечно, не удержались, и Федотов тайком, чтобы не смущать местных, по пиалкам разлил из фляги остатки водки; выпили, не чокаясь.

Лермонтов полюбопытствовал:

– Сколько лет вы служите на Кавказе, Константин Петрович?

Тот, смахнув с усов крошки, ответил не сразу:

– Уж двенадцать скоро. Начинал с Ермоловым, продолжал с Паскевичем, Вельяминовым, а теперь вот с Розеном. Лучшие годы положил.

– Не жалеете?

– Как вам сказать, Михаил Юрьевич? Прежде не жалел, даже несмотря на мои потери, потому как верил, что России это необходимо. А в последнее время…

– Разочаровались?

У майора скорбно поджались губы.

– Просто устал. Думаю об отставке. В тридцать два года для мужчины еще не все потеряно, жизнь начать сначала не поздно. Есть у меня именьице в Новгородской губернии – там сейчас сестра распоряжается. К ней бы и поехал. – Он помолчал и добавил: – Или в монастырь…

– Да с чего бы это? – удивился Михаил.

– Праведности хочется. Чистоты. Покоя. Грешник – не тот, кто грешил, грешник – тот, кто грешил и не раскаялся.

Дав на чай чайханщику, возвращались в свой караван-сарай уже в темноте. До номера их провожал коридорный с фонарем, и ему тоже пришлось дать на чай. Лермонтов хотел по привычке выставить сапоги за дверь, чтобы их почистили, но Федотов предостерег: тут Кавказ, могут и украсть. Разбирали кровати при зажженной свече.

– Вы читаете перед сном? – спросил майор.

– Да, обычно. Но сегодня увольте. Мочи нет – спать хочу.

– Тогда спокойной ночи. Я же почитаю с полчасика. Привык. Книги Ветхого Завета умиротворяют. Завтра трудный день: за Курой, бывает, налетают банды Шамиля. Нам же непременно надо дойти до вечера до Агдама, а еще лучше, если повезет, до самой Шуши.

Но Лермонтов уже не слышал его, провалившись в сон.

<p>8</p>

Самый опасный участок был между Евлахом и Агдамом: здесь, на Карабахской равнине, конница Шамиля часто нападала на обозы. За Агдамом, на отрогах Карабахского хребта, столкновений практически не случалось. Ехали с опаской, ружья и пистолеты наготове. Переправа через Куру длилась долго, мост оказался непрочным и с военной точки зрения уязвимым. Первыми перебрались восемь казаков, между ними – ремонтеры, а затем остальные казаки. Остановку сделали в Барде, где, согласно легенде, вещий Олег, ходивший против хазар, был укушен змеей и умер. Древности – мавзолеи и старые мечети – располагались в центре городка, но осматривать их было некогда. Наскоро перекусили, накормили-напоили лошадей, немного полежали в тени на травке и в начале третьего пополудни опять двинулись.

Речка Хачинай выглядела несерьезной – узкая и неглубокая, хоть и быстрая. Но в тот момент, когда отряд растянулся, переезжая вброд, в воздухе засвистели пули. Казаки открыли ответный огонь, развернули пушку, сделали два выстрела. Горцы ретировались. В результате у русских оказалось двое раненых: молодой казачок в плечо – легко, а Федотов в ногу – и довольно опасно, пуля застряла глубоко. Осмотрев рану, Одоевский (он когда-то начинал учиться на медика, но бросил) побоялся самостоятельно делать операцию, без необходимых для этого инструментов, только наложил жгут от кровотечения.

К Агдаму подъехали в половине шестого вечера. Командиром гарнизона был полковник Вревский – молодой, но, похоже, сильно пьющий человек с глупыми глазами. Он сказал, что пулю из раны мог бы извлечь доктор Фокс, но сегодня утром его похитили горцы и погоня не дала результатов. Есть еще местный брадобрей Камаль, практикующий врачевание, но ему вряд ли можно доверять.

– Наплевать, ведите Камаля, – прорычал Федотов, скрежеща зубами от боли. – Так и так помирать, ну а вдруг он вылечит?

Побежали за брадобреем. Он предстал перед ремонтерами – турок в феске и шальварах, с иссиня-черными от щетины щеками и глазами навыкате. Но по-русски говорил бойко.

Осмотрев рану, посерьезнел.

– Водка есть?

Вревский распорядился, живо принесли целую бутыль. Брадобрей налил два стакана: первый дал Федотову, а из второго сполоснул руки и остатками протер нож, заменявший ему скальпель. Опустился на колени перед раненым (тот лежал на скамье), приказал держать больного за руки и ноги, произнес какие-то молитвенные слова и приступил к операции.

Водка – не наркоз, хоть и облегчает страдания, но не слишком. Мужественный майор не кричал, не ругался, лишь слегка постанывал и от боли плакал: слезы катились градом. Наконец Камаль извлек пулю, взвесил на ладони, оценил со знанием дела.

– Вай-вай, этот ядрышко можно на медведь охота!

Он начал зашивать рану. Тут Федотов потерял сознание, и пришлось хлестать его по щекам, чтобы привести в чувство.

Брадобрей со вздохом встал с колен, попросил полотенце и воды. Все повеселели, стали благодарить турка. Он застенчиво тер ладони, красные от крови, и отшучивался устало:

– Вай, какой спасибо, делал, что уметь.

Вревский протянул ему пять рублей. Но Камаль отказался.

– Нет, зачем обидеть, я за помощь денег не брать. Приходи – стричься, бриться – деньги приноси. А такой помощь бесплатно.

– Ну, хоть водки выпей.

– Нет, Коран запрещает водка.

– В Коране только о вине говорится. А про водку ни слова.

– Нет, нельзя, это очень грех.

– А по-нашему, грех не выпить за здоровье больного. Или ты не уважаешь русских офицеров?

Турок кланялся и беспомощно обводил всех глазами.

– Очень уважать, потому что Россия – сильный страна. Очень уважать. Только пить нельзя.

– Ну, чуть-чуть, только два глотка. Ты не можешь, Камаль, не выпить. Ну, не будь свиньей.

– Нет, я не свинья. Я молиться в мечеть и не свинья.

– Вот и выпей, а потом замоли грех в мечети. Или ты не друг нам больше.

Турок кряхтел, сопел, но потом все же согласился. Попросил, чтоб налили чуть-чуть, и сразу начал причитать, что налили много. Офицеры сдвинули кружки за выздоровление раненого и дружно выпили, в том числе и турок. Он сморщился, скривился, часто задышал.

– На, заешь огурцом, сразу полегчает.

Вревский принялся уговаривать Камаля выпить по второй, но несчастный брадобрей схватил нож и, прощаясь на ходу, выбежал из горницы. Все рассмеялись.

Федотова спрашивали, как его самочувствие. Тот ворчал с трудом:

– Ничего, ничего… завтра будет видно…

На другой день он проснулся бодрый, говоря, что рана почти не болит и, наверное, завтра можно будет ехать. А подчиненным разрешил отдохнуть, осмотреть Агдам.

Лермонтов и Одоевский отправились на прогулку. Собственно, смотреть особенно было нечего: старая мечеть и руины дворца хана Панаха Али – груды белого камня (прежде это было самое высокое здание города, получившего название именно по дворцу: «агдам» по-тюркски означает «белая крыша»; но время и землетрясение уничтожили этот памятник).

– Представляете: когда-то здесь кипела жизнь, – говорил Михаил, проходя между развалин и поддавая носком сапога мелкие светлые камушки, – бегали покорные слуги, угощая своего повелителя, был сераль с десятком красавиц одалисок, били фонтаны, слух ублажала музыка. Сто лет прошло – никого и ничего не осталось. Люди умерли, стены рухнули, фонтаны высохли. Тишина, безмолвие! Так и мы уйдем. Так и наши страсти будут выглядеть глупыми через сотню лет.

Александр Иванович после паузы ответил:

– Я поэтому не люблю ходить по кладбищам. Сразу возникают мысли о бренном. Смотришь на могилы – все эти люди радовались свету, теплу, вкусным пище и питью, хорошей музыке. Учились, влюблялись, женились, изменяли… И что в итоге? Ничего, кучка праха, бугорок земли. Был ли смысл в их жизни? Есть ли смысл в нашей жизни?

Михаил скривился.

– Думаю, что нет. Или, может, этот смысл нам неведом. Знает только Бог. Для чего-то же Он создал наше мироздание, поселил человека в нем. Был какой-то замысел! Все в природе устроено разумно, значит, замысел есть и тут.

– Не уверен, совсем не уверен. Мир Божественный – мир иной. Ведь не зря существует выражение: «Перейти в лучший мир». Потому что там – Бог. Мир земной – порождение демонов. Здесь – болезни, хаос и муки, там – порядок, справедливость, спасение. Здесь все имеет начало и конец, там – вечность и бессмертие. Мы живем в аду. И желаем смерти как избавления.

Лермонтов присел на обломок камня и поднял на Одоевского глаза.

– Получается, по-вашему, что не надо бояться смерти?

Декабрист грустно улыбнулся.

– Смерти не бояться нельзя, все живое боится смерти. Только человек как носитель Божественного начала – разума – может осознать, что за смертью – новая жизнь. Просто переход жизни в иные формы. Тело боится – разум успокаивает.

– Тем не менее никто умирать не хочет. И самоубийство считается тяжким грехом.

– Только Бог решает, когда чей час. – Одоевский сел напротив. – И потом, для того, чтоб покончить с собой, вовсе необязательно принимать яд, резать вены или выбрасываться из окна. Рисковать на войне и участвовать в дуэлях – тоже род самоубийства, но без греха.

Между развалин росла трава, пробивались кустарники. Новая жизнь заменяла старую, словно подтверждая слова Одоевского.

– У меня табак кончился, – обнаружил Михаил, распуская тесемки на кисете. – Надобно сходить в лавку. Заодно куплю карандаш и бумагу – хочется запечатлеть виды Агдама.

– Что ж, пойдемте вместе.

В гарнизонной крепости Вревский угощал офицеров, рядовым тоже кое-что доставалось с барского стола. Пили за удачу в лошадиных торгах, за здоровье раненого Федотова, за успехи Лермонтова на литературном поприще. Командир гарнизона поднял рюмку за здравие государя императора. А когда все присоединились, вдруг спросил:

– Вы, Одоевский, что, не пьете?

Александр Иванович сухо проговорил:

– Мне достаточно, я и так уже перебрал.

– Но за государя нельзя не выпить.

– Вот и пейте, сударь. Я мысленно к вам присоединяюсь.

– Этак не годится, – на полковника напал нетрезвый кураж. – Вас, бунтовщика и крамольника, столько лет воспитывали в Сибири, а теперь и на Кавказе, но учение, как видно, не пошло впрок. Я обязан сообщить, кому следует.

– Воля ваша. Я доносов никаких не страшусь. Более того: чем раньше меня повесят, тем лучше. Повидаюсь с повешенными друзьями на небесах.

Глупые глаза Вревского совсем поглупели. В ярости он сказал:

– До дуэли с вами я не унижусь, ибо драться полковнику с рядовым не пристало. Но начальству вашему будет доложено.

– Нет необходимости, – неожиданно вмешался Федотов. – Я его начальство. И считаю, что солдат Одоевский перед вами не провинился.

– Как не провинился? – повернул к нему голову командир гарнизона. – Он отказался выпить за здоровье государя!

– Разве? – удивился лицо Константин Петрович. – Я не помню.

Он обратился к присутствующим:

– Или кто-то помнит?

Офицеры и рядовые, опустив глаза, хранили молчание.

– Видите, полковник: никто не помнит. Можете писать, что угодно, но свидетелей нет.

Вревский встал, пробурчал: «Крамола! Вы, майор, ответите!» – и решительно вышел.

– Так! Попались! – произнес Лермонтов.

– Ой, да будет вам! – отмахнулся Федотов. – Знаю я подобных людишек. Выпил рюмку, а куража на целое ведро. Протрезвеет и успокоится. Лучше поговорим о том, как нам завтра быть. Я, скорее всего, сесть верхом не смогу. Стало быть, поеду в повозке. Это замедлит наше продвижение к цели, но пути, слава богу, нам осталось всего ничего – меньше тридцати верст. Через три часа, если без приключений, будем уже в Шуше.

– Говорят, здесь места спокойные.

– На Кавказе нигде не спокойно, но с армянами, естественно, лучше…

Утром встали ни свет ни заря, добудиться Вревского не смогли и повозку наняли собственными силами. Выехали в пять, двигаясь плотной группой, окружив со всех сторон раненого начальника. Видимо, Федотову лучше не сделалось: он полулежал бледный, морщась от каждого ухаба на дороге. Но от предложения Одоевского осмотреть рану и сменить повязку отказался: мол, в Шуше найдем настоящего доктора.

Городок оказался очень милым, чистым и ухоженным. Тюркская его часть находилась в низине, над которой высились башни мечети Говхар-ага. А в нагорной части жили армяне, и над крышами их домов возвышался ребристый конус храма с крестом. Древняя крепость называлась Панах-абад (то есть построенная тем самым Панахом Али), сложенная из серого камня, с зубчатыми стенами. В круглых башнях зияли бойницы. По смотровой площадке самой крупной из башен, под навесом от солнца и дождя, методично вышагивал караульный с ружьем. На базарной площади шли торги, все кругом шумело, кричало, лаяло, блеяло, двигались повозки, кони, ослы, верблюды, пахло сеном, жаренным на мангале мясом, конской мочой. В крепости ремонтеров встретил комендант Вартанов, добродушный армянин лет сорока пяти. Он разохался, узнав о ранении Федотова, и сообщил, что у них есть прекрасный доктор, только что прибывший из Агдама, по фамилии Фокс. Лермонтов удивился.

– Так его же похитили горцы!

– Точно так, похитили. Привезли к себе и заставили лечить своего командира: «Вылечишь – отпустим да еще наградим, а не вылечишь – убьем».

– Значит, вылечил?

– Конечно! Он просто творит чудеса. На второй день поднял больного с койки. И ему подарили кольцо с бриллиантом. Но в Агдам возвращаться не хочет, говорит, Вревский негодяй и пропойца, хуже инквизитора.

– Что ж, велите доктора позвать.

Алексей Андреевич Фокс, по отцу – англичанин, а по матери русский, оказался кругленьким сдобным человечком, лысоватым, в очках, с хитрыми глазками и белыми мягкими ладошками. Их он беспрестанно потирал друг о друга. А когда размотал кровавые бинты на Федотове, по комнате разнесся тошнотворный запах гноя. Кое-кто закрыл нос платком. Доктор жестко попросил:

– Господа, соблаговолите выйти отсюда. Вы мешаете мне работать.

Лишь Одоевскому он позволил остаться: тот сказал, что учился на медицинском и готов ассистировать.

Все ждали за дверями больше получаса, а затем набросились на вышедшего Фокса: что и как? Тот ответил прямо, потирая ладони:

– Ситуация нехорошая. Брадобрей сделал операцию грамотно, но, как видно, не сумел обеззаразить рану полностью. Нам пришлось ее снова вскрыть и прижечь как следует. Если нагноение будет продолжаться и завтра, ногу придется ампутировать.

– Неужели?!

– Это крайняя мера, на которую мы пойдем, чтобы сохранить ему жизнь. Но посмотрим, как пройдут день и ночь. Нам же остается только молиться.

Лермонтов и Одоевский собрались «на разведку» на базар. Декабрист по дороге восхищался мастерством доктора – золотые руки, тонкая работа, гений медицины.

– Он бы мог иметь богатую практику в Петербурге или Москве, – продолжил Александр Иванович, – так ведь нет. Добровольно поехал на Кавказ, подвергается опасности и спасает людей. Что за человек, право слово!

– Мало ли подвижников на Руси, – заключил Михаил.

– В том-то все и дело, что мало.

На базаре отыскали торговцев лошадьми и посмотрели их товар, приценились. Наибольшее впечатление произвел жеребец Эльмас из табуна так называемого «ханского завода» – высота в холке сорок вершков (около 140 сантиметров), шея мускулистая, грудь глубокая и широкая, ноги и копыта короткие, но крепкие, лоб высокий, глубоко посаженные глаза. Эта порода называлась по-местному «кеглян».

– Вы нигде такой больше не найти, – убеждал торговец-татарин с жидкой бородкой. – Чистокровный джинс-сарыляр. Род ведет от отборный хорезмский аргамак. Посмотри, хозяин, где шея, где кадык. А? Только у аргамак есть такой. Волос тонкий и мягкий, как шелк. Золотистая масть. И у нас весь табун не худшей.

– А почем? – спросил Одоевский.

– Двести рубль, – не моргнув глазом, ответил хитрец.

– Эк, куда хватил! За такие деньги в России двух приличных жеребцов купить можно.

Но торговец презрительно поморщился.

– Э-э, Россия! Разве там есть такой красавец?

– Сто пятьдесят, – назвал Лермонтов цену.

– Обижаешь, хозяин. Разорить меня хочешь?

– Коль по сто пятьдесят, мы возьмем двадцать. И на круг выйдет три тысячи. Разве плохо?

– Три тысяч – хорошо. Но когда по двести – выйти четыре тысяч. Еще лучше.

– Ну, как знаешь. Мы пойдем искать других продавцов.

– Стой! Стой! – испугался татарин. – Сто девяносто.

– Сто шестьдесят – и точка.

– Вай, зачем точка? Надо торговаться побольшей.

– Торг окончен. Красная цена – сто шестьдесят.

– Дай хотя бы сто семьдесят.

– Ни за что.

Продавец нахмурился.

– Должен говорить с мой хозяин. Завтра приходи.

– Хорошо, придем. Только, чур, Эльмаса никому без нас не продавай.

– Нет, нет, Эльмас – для вас.

– Стихами заговорил, каналья! – засмеялся Лермонтов. – Завтра мы придем вчетвером и, Бог даст, с нашим командиром. Коль уговоримся, то поедем отбирать скакунов к вам в табун.

Приложив ладони к груди, коневод кланялся, уверяя в своем почтении.

Удалившись, друзья продолжили обсуждать карабахских лошадей и решили, что могла бы выгореть неплохая сделка. Возвратившись в крепость, рассказали о своих впечатлениях. Но майор слушал как-то отрешенно. Наконец промолвил:

– Нет, по сто шестьдесят многовато.

– Он за меньшее не отдаст.

– Свет клином на нем не сошелся.

– Может, и сошелся. Экземпляр выдающийся, правду говорим.

– Ну, посмотрим завтра.

Пообедав, друзья отправились на прогулку. Лермонтов рисовал (по его словам – «снимал виды») крепость, мечеть, уличные лавочки. Вечером играли с офицерами в карты, пили местное вино (хуже кахетинского), слушали истории об амурных похождениях служащих гарнизона. Те особенно хвалили жрицу любви по имени Мириам.

– Что, армянка?

– Нет, еврейка. Мы такой груди вовек не видали.

– Что берет?

– Рубль за час. Два рубля за ночь. Но в гондоне.

– А без гондона?

– Как договоритесь, но не меньше трех…

Утренний осмотр доктором Фоксом дал неплохие результаты: нового нагноения не случилось, жара не было, у больного появился аппетит. А поев, сказал, что хотел бы со всеми ехать на базар.

– Я бы не советовал, – счел своим долгом предупредить медик. – Даже сидя в повозке, вы не сможете уберечь рану от толчков и вибрации. А для заживления нужен полный покой.

– Ерунда, забинтуйте ногу потуже – и все в порядке.

– Можно и потуже, но тогда ранение не будет дышать. А приток воздуха очень важен для вентиляции: чем быстрее подсохнет, тем лучше.

– Понимаю, но потерплю несколько часов. А когда уладим главные дела, отлежусь два дня перед обратной дорогой.

– Ох, рискуете вы, Константин Петрович.

– Тот не драгун, кто не рискует.

Рассудили так: на базар Федотов поедет, сам посмотрит Эльмаса и решит вопрос о цене. А затем офицеры отправятся в табун отбирать других лошадей без него.

Утро было прохладное, дул студеный ветер, впервые природа давала понять: начался ноябрь и не за горами зима. Командир сидел в небольшой повозке, завернувшись в шинель; был он бледен, но бодр. На базаре нашли вчерашнего продавца, тот приветливо кланялся, говорил, что его хозяин рад служить русским офицерам и готов уступить еще пять рублей и назначить цену в сто шестьдесят пять за голову. Ничего не ответив, майор попросил помочь ему сойти с таратайки. Опираясь на здоровую ногу, поддерживаемый под мышки с двух сторон, запрыгал к Эльмасу. Осмотрел коня со всей тщательностью и остался весьма доволен. Обернулся к татарину.

– Коли остальные не хуже, я готов купить двадцать одного, но по сто шестьдесят два с полтиной.

Неожиданно татарин выдвинул встречное предложение:

– Будь по-твоему, господин, сто шестьдесят два с полтина. Но купи тогда двадцать три.

На лице Федотова отразилось сомнение: он считал деньги. Наконец определился:

– Двадцать двух куплю, но по сто шестьдесят одному рублю.

– Вай, совсем меня разорить хочешь. Мой хозяин меня убить. Ладно, господин, только для тебе: двадцать две по сто шестьдесят одному с полтина.

Рассмеявшись, майор кивнул.

– Черт с тобой, уболтал, мерзавец. Дайте ему задаток в тысячу рублей. Остальные – после завершения сделки. С Богом, господа, отправляйтесь в табун. Я поеду обратно в крепость… – Помолчав, добавил: – Прошу остаться со мной корнета Лермонтова. У меня до вас будет дело, Михаил Юрьевич.

– Слушаюсь, господин майор.

Возвращались молча. А потом, когда оказались в комнате вдвоем, Федотов произнес:

– Дни мои сочтены. До Караагача я не доберусь.

Лермонтов вздрогнул.

– Константин Петрович, вы поправитесь!

– Дайте сказать. Мне вчера во сне явились жена с доченькой… Ждут меня на небе. Вот и хорошо, я измучился от разлуки с ними и хочу скорее соединиться. Мы теперь составим с вами завещание и потом заверим у коменданта. Сходите в армянскую церковь, позовете батюшку, чтобы исповедал меня и соборовал. А когда окажетесь в Петербурге, отдадите завещание моему духоприказчику – я вам расскажу, как его найти. Уж не откажите в любезности, Михаил Юрьевич.

– Константин Петрович, сделаю все по вашему желанию. Но уверен: доктор Фокс вам не даст покинуть этот мир.

– Ах, уймитесь, право. Мне лучше знать. – Он откинулся на подушки и закрыл глаза.

<p>9</p>

Лошадей подогнали к Шуше к вечеру. Их поместили в специальный загон и поставили четверых казаков и четверых солдат с пушкой для охраны, в том числе и Одоевского. Лермонтов без друга заскучал и хотел вначале отправиться к Мириам, но потом раздумал, опасаясь нехороших болезней. Вытащил тетрадь с «Демоном», начал изменять некоторые строки – например, под своим впечатлением от Эльмаса написал:

Под ним весь в мыле конь лихой

Бесценной масти, золотой.

Питомец резвый Карабаха

Прядет ушьми и, полный страха,

Храпя косится с крутизны

На пену скачущей волны.

Впрочем, сочинять настроения тоже не было. Завещание, составленное Федотовым, и его возможная скорая смерть угнетали. Сам-то он когда? В тридцать три? Или, может, раньше? Да, Одоевский говорит, будто смерть – избавление. Отчего же тогда при мысли о смерти душа болит? Ева съела запретный плод, даже зная, что станет смертной. Что важнее – быть смертным, но вкусить от древа познания или быть бессмертным, но при том непричастным к тайнам бытия? Вот вопрос вопросов! Ахиллес при дилемме – либо краткая, но славная жизнь, либо долгая, но бесславная – выбрал первое. Он, Лермонтов, выбрал бы то же. Лучше умереть молодым и греметь в веках. Только, черт возьми, как не хочется умирать рано!

Александр Иванович, сменившись в карауле, возвратился в крепость за полночь. Увидев Михаила, сидящего на порожке и курящего трубочку, улыбнулся.

– Что, не спится?

– Грустные думы одолевают.

– А меня – напротив – отрадные. Ночь такая тихая! Я стоял в карауле, а кругом только редкие фонари, небо звездно-черное, зубчатые стены крепости, и восточные мотивы наполнили сердце. Начал фантазировать на тему «Соловей и Роза». Помните, у Пушкина? У меня такой вышел перепев:

Примечания

1

Розен Григорий Владимирович (1782 – 1841) – барон, генерал от инфантерии, участник войны 1812 г., в 1837 г. командир отдельного Кавказского корпуса и главноуправляющий гражданской частью и пограничными делами. Последние годы жизни был в Москве сенатором.

2

Бастард – внебрачный ребенок.

3

Иванова Наталья Федоровна (1813 – 1875) – предмет юношеского увлечения Лермонтова, их разрыв относится к 1831 г. Замужем за Н. М. Обресковым, последние годы жила в Курске.

4

Сушкова Екатерина Александровна (1812 – 1868) – знакомая Лермонтова, прототип княгини Негуровой в романе Лермонтова «Княгиня Лиговская». Замужем за А. В. Хвостовым. Автор воспоминаний, где описала свои взаимоотношения с поэтом.

5

Лопухина Варвара Александровна (1815 – 1851) – одна из самых глубоких сердечных привязанностей Лермонтова, прототип Веры в повести «Княжна Мери». Замужем за Н. Ф. Бахметевым. Почти все письма Лермонтова к ней уничтожены ревнивым стариком мужем.

6

Безобразов Сергей Дмитриевич (1801 – 1879) – генерал, в 1836 – 1842 гг. полковник, командир Нижегородского драгунского полка.

7

Нечволодов Григорий Иванович (ок. 1780 – год смерти неизв.) – в 1837 г. подполковник Нижегородского драгунского полка в отставке.

8

Чавчавадзе Александр Гарсеванович (1786 – 1846) – князь, грузинский поэт, родоначальник грузинской романтической поэзии. Один из первых переводчиков А. С. Пушкина на грузинский язык.

9

Грибоедова Нина Александровна (1812 – 1857) – княжна, старшая дочь А. Г. Чавчавадзе, с 1828 г. жена А. С. Грибоедова.

10

Чавчавадзе Екатерина Александровна (1816 – 1882) – княжна, средняя дочь А. Г. Чавчавадзе, сестра Н. А. Грибоедовой; с 1839 г. жена князя Д. Л. Дадиани.

11

Сперанский Михаил Михайлович (1772 – 1839) – русский государственный деятель, юрист и дипломат, с 1808 г. ближайшее доверенное лицо Александра I. Автор проекта конституционного ограничения монархии. В 1812 впал в немилость, отстранен от дел и сослан; с 1816 г. пензенский губернатор, с 1819 г. генерал-губернатор Сибири. Был другом Аркадия Столыпина, регулярно писал ему из Пензы письма, в которых откликался на распрю Е. А. Арсеньевой с Ю. П. Лермонтовым из-за внука; как друг семьи Столыпиных, принял сторону Арсеньевой и 13 июня 1817 г. вместе с пензенским предводителем дворянства засвидетельствовал завещание Арсеньевой, разлучавшее отца с сыном до совершеннолетия Лермонтова. С 1835 г. преподавал наследнику престола – цесаревичу Александру Николаевичу – юридические науки. Пожалован титулом графа.

12

Гогона – девочка (груз.).

13

Мороз по коже (фр.).

14

О, какой тонкий комплимент! (фр.)

15

Мой князь (фр.)

16

Аббат Прево – французский писатель, автор романа «История кавалера Де Грие и Манон Леско» (1731).

17

Лопе де Вега – испанский драматург («Учитель танцев», «Собака на сене»).

18

Тирсо де Молина – испанский драматург («Дон Хиль Зеленые Штаны»).

19

Доброй ночи, сеньорита. Как поживаете? Как ваши дела? (исп.)

20

Доброй ночи, мадемуазель. Как поживаете? (фр.)

21

Очень хорошо, спасибо (фр.).

22

«Про» и «контра» – pro et contra (лат.) – «за» и «против».

23

Мой дорогой друг (фр.).

24

Одоевский Александр Иванович (1802 – 1839) – князь, русский поэт, декабрист. После 7 лет каторги и 3 лет поселения в Сибири, в 1837 г. был определен рядовым в Кавказский корпус, с 7 ноября 1837 г. – в Нижегородский драгунский полк. Умер от лихорадки, находясь в действующей армии на берегу Черного моря.

25

Мой друг (фр.).

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5