Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Факультет патологии

ModernLib.Net / Современная проза / Минчин Александр / Факультет патологии - Чтение (стр. 18)
Автор: Минчин Александр
Жанр: Современная проза

 

 


Как будто бы это кого-нибудь волновало.

— Ты мое солнышко… — я впервые называю ее так.

— Это правда?..

— Нет… просто ты мне нравишься. Мы горячо целуемся.

— Наташ, что это сладкое у тебя на губах?

— Гигиеническая помада, специальная.

— Я не знал, что ты губы красишь.

— Обычно нет, но после твоего поцелуя…

Я смеюсь и понимаю теперь, что она мне тогда показывала.

Мы идем по площади Киевского вокзала, а я решаю философскую дилемму материального сознания следующего плана: сколько мне мама могла положить в карман; есть бумажки рубль, три, пять, десять и так далее. Рубль она, конечно, не положила, даже если и три, то на два счетчика хватит, хотя в центр могут и без этого повезти, а пять — уж тем более достаточно. А если она брала у отца (такой возможности не отрицаю я), то у того только пятерки и десятки, он другие купюры не любит. В любом случае — получается, думаю, направляясь к стоянке такси.

Но не могу же я при ней вытащить бумажку и смотреть: сколько денег у меня.

Мы садимся в такси и целуемся до горячести в голове. По крайней мере, моей… Она изумительно целовалась… вернее — целовала меня.

Такси останавливается у моего дома.

— Мне выйти или я могу наблюдать, как ты будешь расплачиваться?

Щелкает счетчик под рукой таксиста.

— Как ты заметила? — удивительно.

— Я же сказала, что учусь наблюдательности у тебя. Мне это нравится.

Я лезу в карман, и мне становится нехорошо: в кармане ничего совершенно нет, там пусто.

— Что случилось, Саша?

— Наташ, я, кажется… — У меня не поворачивается язык, неужели ж я потерял, вот идиот, в двадцать один год не научился не терять деньги. Но где?! Так, мама мне засунула правой рукой в левый карман пиджака, он накладной…

И тут до меня доходит: ребята. Она стояла справа, а двое слева и один отвлекал сигаретами.

Пиджак был расстегнут, не касался, я не почувствовал, — хорошо, я бы сказал, классно!

Я сижу и размышляю, виртуозно сработано: я люблю искусство, любое.

— Саша?

— Да, Наташ. Я… ты мне можешь занять?

— Какие ты слова говоришь! — Она быстро достает из сумочки из кошелька несколько сложенных красных десяток и, не глядя, протягивает ему одну из них. Мне нравится, как она это делает.

Он мнется, он ожидает, — таксисты никогда не мнутся, — и держит десятку в руке.

— Возьмите половину.

Я раскрываю рот, а она говорит:

— Этого достаточно?

— Нет, это больше чем достаточно, три рубля хватит. Мы договаривались с молодым человеком на два счетчика.

Обалденный таксист. До чего ж мне перед ней неудобно, я, по-моему, весь гранатовый от стыда.

Она берет сдачу у ненормального таксиста, и мы выходим. То ли она так красива, что даже им нравится, так как общеизвестно, для таксиста нет ни святого, ни матери, ни женщины, а только три рубля.

— Ты потерял что-то, да? Ты расстроился?

— Нет, я не расстроился. И не потерял, кажется.

Я рассказываю ей, и мы смеемся.

Я вхожу в квартиру и включаю свет. Она просит меня отвернуться и раздевается. Я еще раз, на всякий случай, заглядываю в пустой карман: не показалось ли. Но плохое никогда не кажется — оно всегда реально.

И вдруг раздается звонок, звенящий так, что у меня чуть не начинается тик левого глаза.

Я снимаю трубку и молюсь Богу, что соседей нет до понедельника.

— Санечка, это я, — это мама.

— Мама, что случилось?!

— Я думала, это важно, и она будет искать.

— Что искать, кто она?

— Наташа забыла в ванной флакон очень дорогих французских духов, а я знаю, сколько они стоят, и боялась, что она будет переживать.

— Не будет, я заберу как-нибудь. Это все?

— Нет, и еще, что странно, он запечатанный. Как же она тогда ими пользовалась?

— Подожди секунду…

Я захожу в комнату, она лежит и смотрит на меня не мигая.

— Зачем ты это сделала?

— Что это?

— Не прикидывайся, а то ты не знаешь. Что ты оставила в ванной?

— Мне было приятно, она мне очень понравилась. Я ей его и привезла.

— Почему же ты в руки не отдала?

— Твой папа как-то отреагировал на тот подарок, что… я побоялась, но я не хотела никого обидеть, извини. Просто мне было неудобно их маме вручать, такой пустяк…

Я наклоняюсь и целую ее глаза.

Потом иду к телефону, черт-те что, одни миллионеры вокруг, а тут на жратву подчас или подчистую не хватает.

— Мама, это для тебя.

— Ой, сыночек, спасибо большое.

— Это не ко мне.

— Передай Наташе, я ей очень благодарна. Очень. И она такая элегантная.

— Спасибо, до свиданья.

Ну теперь мама будет на седьмом небе от счастья. Французские духи, для наших женщин — это же непозволительная роскошь… и большая часть счастья. Ее только французские женщины заслужили.

Я опускаюсь рядом с ней. Она целует меня, прижимаясь.

В эту ночь она как-то особенно нежна и покорна.

Она уезжает к вечеру в воскресенье, и мы ни о чем не договариваемся. Она ждет, что я скажу, а я молчу. Дурак и по-дурацки устроен.

Но мне еще во многом надо разобраться.

Она не выдерживает:

— Саша, может, ты мне дашь на всякий случай номер своего телефона?

— Конечно, нет. Разве он тебе нужен?

— Я просто считала, что это должен предложить, сделать ты.

Я шучу:

— Я настолько пьян тобой, что ничего не соображаю.

— Ты удивительный мальчик, и с тобой я делаю — заставляю себя делать то, что не делала никогда. И не стала бы. Или я что-то не так сказала и ты обиделся на меня?

— Что ты, что ты. Все прекрасно. И я боюсь только одного…

— Чего?

— Что все скоро закончится…

Она зацеловывает мое лицо нежными губами. У меня так всегда, когда хорошо, я боюсь, что будет плохо.

— Но не будем сейчас об этом, — говорю я. Скорее сам себе. Пишу ей телефон, она его и так сразу запоминает. Не беря с собой клочка бумаги. Я все всегда пишу на клочках.

Все жизнь какая-то — клочковатая.

— Я не хочу, чтобы ты думал об этом, — говорит, как просит, она, — хватит, моя голова раскалывается от этих мыслей.

Вот это новость для меня.

— Я не знал, что ты думаешь.

— Я не хотела, чтобы ты знал, что думаю я.

— Весьма интересная конструкция в русском языке.

Она улыбнулась. Мягко.

— Чем ты сейчас собираешься заниматься?

— Ты не хочешь, чтобы я тебе говорила неправду?

— Нет, конечно. Никогда.

— Поеду на международную.

— ???

— Я уже неделю ему не звонила… С тех пор, как встретила тебя.

Я отворачиваюсь.

— Саша? Это все совсем другое, ну… пока это тебя не должно касаться. Я объясню все потом. Не заставляй меня делать это сейчас.

— Я никого не заставляю ничего делать. Даже чтобы приезжала. Всего хорошего, Наташ.

Я слышу, как она тихо, без слов, без оправданий уходит, хлопает где-то дверь, гулко. В одном из многих отверстий моих чувств чувствую, что я не прав. В один из немногих раз я это чувствую. Я хочу высунуться в окно и крикнуть: ты права, извини меня. Но это же я, и я этого не делаю.

Просыпаюсь в понедельник утром и с тоской думаю: опять учиться. Как будто то, что я делал до этого — так называлось. А сегодня еще военная кафедра, это вообще убийство для меня.

Я беру запасные шерстяные носки и еду на «ВДНХ», на улицу Кибальчича, где у нас проходят по ней, этой кретинской науке дурацкие занятия.

О нашей военной кафедре по Москве ходили легенды. Не знаю, почему эти дубари хотели сделать из нас вояк, но они хотели. Со мной они бились постоянно и нескончаемо. Это понятно. Я вечно выступал против них, пытаясь отстоять права демократии. А какая там, к черту, демократия, когда у них армия. Они, казалось, получали садистическо-милитаристическое удовольствие, когда мы на один день попадали в их руки. Они так и говорили: сегодня забудьте, что вы филологи и пустоплеты, сегодня мы из вас солдат будем делать для защиты рубежей нашей родины! Кто на нее нападать собирался? Я опять-таки не понимал. Вся эта защита очень на нападение походила.

Занятия шли с девяти утра до пяти вечера по нескольким циклам военной подготовки. Вели разные офицеры, и одни фамилии их заслуживают внимания: полковник Сарайкоза (мой лучший друг и товарищ, как говорил Юстинов, по-английски: best friend), п/к Зуцаринный, нач. каф-ры п/к Болванов, майор Сердцеенко, капитан Апельсинко, майор Кузбассов — и только один там был еврей п/п Борис Ефимович Песский. Ну, того как символ держали, мол, и в армии у нас такое есть: хотя он знал, что дальше подполковника ему не двинуться и полковника не дадут: не получит никогда.

Полковник Сарайкоза ненавидел меня люто. О нашей борьбе было известно даже в стенах моего института, который находился далеко отсюда, на Пироговке. А занимались мы в здании дефектологического факультета, в подвале и на третьем этаже, где и размещалась военная кафедра (и здание ж себе такое выбрали) с «приданными» ей средствами, как говорили они, как-то: плац, автокласс, гараж, стрелковый тир, оружейная комната, и т.д.

Этот дебил Сарайкоза, лично, каждый раз приходил проверять, в каком виде я появился (об этом тоже ходили легенды). Стричься эти идиоты гоняли нас каждый месяц. Меня же, в виде исключения, Сарайкоза посылал каждое божее занятие. Это ему доставляло особое удовольствие, чтобы не сказать особенное, — то ему не нравился мой затылок, то баки по бокам, то весь сам я. Я, впрочем, никогда ему не нравился: и с баками и без баков, с затылка и без затылка.

Он давал мне тридцать минут на стрижку и требовал доложить о выполнении задания. Обкорновывали меня каждый раз так, что страшно было смотреть и на людях появляться. А ведь голова и ее стрижка были самыми главными для меня (после марксизма-ленинизма, конечно). Иногда я пропускал занятия специально, чтобы только не стричься, хотя потом и приходилось отрабатывать в другой день и с другими факультетами, но Сарайкоза не знал, что в этот день бываю я.

Но больше всего я «обожал» ездить на занятия в поле с подполковником Марленко, который попутно, пока мы стояли на плацу в ожидании машин, успевал заделать любовь в кладовой с кладовщицей Клавой, которая была замужем. Естественно, не за Марленко. Иначе он бы не делал этого в кладовой, вещевой. В которой мы переодевались, когда ехали на занятия (там все переодевались). И там пахло. Билеткин говорил, сам видел, когда забыл что-то и вернулся, а кладовая закрыта, свет потушен, оттуда охи-вздохи несутся. Он еще в щелку посмотрел…

Марленко заставлял одеваться нас в поганые, с гвоздями сапоги, вонючие телогрейки и стеганые штаны, по тысяче раз одетые другими, — у солдат все общее, — и пахнувшие мерзким шапки со звездой (звезда не пахла, она блестела). Потом он вез нас за город на машине и там начинались «полевые занятия». Этот кретин заставлял нас ползать, окапываться, делать марш-броски по два километра, разворачиваться в цепь, залегать в лесу или кустарниковой местности. (В другой мы не залегали — в другой нас бы видно было.) И в любую погоду — в грязь, дождь, снег, слякоть — мы ползали по полю, полям, лесам — животами, — и он нас учил, что значит быть солдатом. Причем его абсолютно не интересовало время (жены у него, видимо, не было, а с Клавой он все сделал): он факал его, как Клаву. Я любил наблюдать его желваки, когда он говорил:

— Не уложимся в положенное время, останемся еще, будем стараться и выполним положенное хорошо. А спешить нам некуда. Времени у времени достаточно.

Это была его коронная поговорка. Не понятно только, как она ему в голову пришла. И он привозил нас, голодных, обессиленных, вместо пяти и в семь, и в восемь, и в девять вечера, когда на кафедре уже никого не было. Даже дежурного. Но у него был ключ от кладовой-раздевалки. И чувство выполненного долга невольно разливалось по его лицу. И желваки играли воинственно. И так он делал каждый день, и знали его все факультеты, как и вообще всю эту … кафедру. Я понимал, что они окопались тут (пользуясь их языком) очень неплохо, платили им много и за звезду, и за преподавание, попасть на такую работу было сложно, и нужно было уметь извернуться, в армии-то им не особо хотелось сидеть, там так не поживешь, как здесь, на свободе. А чтобы по своей дубовой закаленной привычке напоминать себе немного армию и не скучать, они мучили нас, издевались над нами и играли, развлекаясь, в строгих командиров. Им хотелось на наших головах устроить себе подобие армии.

Причем эта кафедра не подчинялась никому, даже ректору, а только министерству обороны, таков был приказ самого Гречко. Эти дебилы даже здесь, в институте, старались насадить вояк и военную власть, на всякий случай, вдруг что случится… А что случится?..

Я не терпел вояк, органически, большинство из них за то, что они пытались обломать меня, и бился с ними страшно, ни в чем не уступая или максимально стараясь вывести из себя. Этим и вознаграждался. Какая жалкая награда за безвозмездно потерянные дни жизни. Каждое мое появление не обходилось без скандала, и вся группа усиленно этого ждала. (У нас была еще та группа.)

Вот и сейчас п/к Сарайкоза, нач. огневого цикла, которому сдавать в эту сессию экзамен, ведет занятие и смотрит на меня.

— Ты это что же себе, Ланин, думаешь?

— А что? — не понимаю я. Юстинов тихо говорит на весь класс:

— Старые друзья встречаются вновь.

— Что, ты особый? Или тебе позволено приходить в любом виде на военную кафедру, да? — Он уже взлетел на высокую ноту.

— Нет, — говорю я. Все полегают.

— Тебе острить еще хочется, показать какой ты из себя херой. — Он оговаривается, не знаю, умышленно ли, но не поправляется.

— Выставить себя перед преподавателем, экий ты, и класс, чтоб полюбовался.

— Да в чем дело? Короче, — спрашиваю я.

Я знаю, что сейчас будет, но не могу же я не вывести его из себя и не схватиться, и не получить наказуемого удовольствия.

— Короче! — орет он. — Значит, я для этого кровь под Сталинградом проливал, для этого в Сибири раненый полз, выживая, бился, жизни своей не жалел, — он раскрыл еще шире рот и заорал: — чтобы ты нестриженый приходил на занятия!

Все молчат, зная Сарайкозу. И чего он не погиб, думаю я. Зачем ему надо было выползать?

Хотя я коротко подстрижен еще с прошлого раза, нашего предыдущего свидания.

— Вон из класса! И чтобы через тридцать минут доложил о выполнении задания, и никаких этих пейсиков или бачков на лице, лицо солдата должно быть чисто.

— Хрустально, — бормочу я. Сидит с десяток, как минимум, обросшей, чем я, но этому кретину доставляет удовольствие третировать только меня. Сначала он цеплялся еще и за Юстинова, но тот умный: теперь ему жопу лижет.

— Во-первых, не «вон», а научитесь обращаться, как надо.

Группа уже предвкушает, что сейчас будет.

— Во-вторых, вам никто не давал права повышать на меня голос и орать, мы еще пока не в армии, а в стенах педагогического института. А в-третьих, я стригся на прошлом занятии, и я не миллионер, чтобы делать это каждый раз, выполняя ваши прихоти.

Я знаю, на них это действует — с деньгами. А где мне их взять, я и так сюда доехал на сданную кефирную бутылку.

— Да как… — орет он, потом спохватывается и понижает тон до шипящего ужасом шепота: — ты смеешь со мной так разговаривать, тебе кто позволил! Или надоело в институте учиться, да? И никакие папы на помогут.

— Мне никогда никакие папы не помогают, я сам себе голова.

— Пустая голова, — орет все-таки он, — выполнять приказание, без разговоров, и через полчаса доложить.

Я сажусь.

— Что?!

— Пока не обратитесь нормально, ничего не буду выполнять.

— Боец Ланин, встать! — Стекла трясутся в окнах.

— Не орать! — ору я. Все зажимают рты кулаками, кто ладонями.

Он опускает голос в свистящий шепот:

— Немедленно марш в парикмахерскую, привести себя в порядок и доложить о выполнении задания.

Я знаю, что мне придется идти, нам ему еще экзамен сдавать и от этого дегенерата никуда не денешься. Но вывести его из себя за свою голову хочется.

— Денег нет у меня.

Он достает из кармана и отсчитывает монетки.

— Потом вернешь, на следующем занятии. Я злой ужасно.

— Да, как же, разбежался. Вам это надо, вы и платите, я живу на одну стипендию, а каждый платит за свои удовольствия.

— Что?! — орет он.

Но я уже хлопаю дверью с шумом.

Будь ты проклят, говорю я. Как тогда Ермиловой. Вот компания подобралась, не институт, а какая-то шизофреническая военная клоака.

До парикмахерской идти пять минут и пять обратно, всего дают на эту процедуру полчаса, вы представляете себе, что можно сотворить с головой за двадцать минут и тридцать копеек. Потоки ужаса, разноступенчатые, они могут сделать на вашей голове, эти кем-то созданные и никем не проклятые, тридцатикопеечные цирюльники. Я захожу в парикмахерскую, злясь.

Она смотрит на меня.

— Куда тебя стричь, уже дальше некуда. Хоть эта понимает, а тому козлу все мало.

— Стригите куда угодно, — безразлично говорю я, оставляя тридцать копеек сразу на мраморе угла.

Через полчаса я захожу в класс, постучав предварительно.

— Вот теперь на тебя приятно смотреть, опрятный боец, пример другим солдатам и можешь присутствовать на занятиях.

На перемене я смотрю на себя в зеркало: эта дура еще выстригла клок за ухом у меня.

— Да, разъебись ты со своей армией, — в сердцах говорю я.

— Саш, ну как твой лучший друг, best friend, опять к тебе отеческую заботу проявил, — говорит

Юстинов. Все окружают меня. А Билеткин касается выстриженного места.

Мимо идет Паша и говорит:

— И чего ты с ним связываешься, Ланин, и не надоело тебе.

Паша Берёмин — мудак, но умный. Его папа преподает в литературном институте им. Горького, профессор, Писаревым и Пушкиным занимается. Паша переначитан и развит чрезмерно. К тому же он здоровый мудак, выше меня на голову и гораздо шире. Ходит всегда одетый как придурок, в каких-то жутких бутсах-сапогах и в офицерских штанах, в эти бутсы заправленных, подстриженный коротко, но с густым волосом и толстым, но отсеченным. Как гимназисты-разночинцы прошлого века, лицо широко и открыто, и хочется ударить в него, в это лицо. И с собой вместо портфеля носит планшетку, через плечо, странное и нормальное зрелище. Силы в нем, хоть отбавляй, он всем несет, что занимался боксом и дзюдо, а сейчас — каратэ. Любит ногами драться. Идет по улице и может херню вдруг смолоть первому встречному в лицо, не придраться, а именно смолоть ни с того ни с сего. Или со своим другом, Сергеем Павленко, тот косой, на старого мужика прыгнут и отделают его ногами за то, что он им замечание сделал, что урну сбили.

Какую-то дурную плетку сплел с металлическими прутками. И вечно всем говорит, что живет в Химках в таком районе, где без этого нельзя, и о своих боях с местными рассказывает. Иногда в прыжке показывает.

Как говорит Юстинов, большего мудака, чем Паша, я в своей жизни не видел. (Не ему, конечно, говорит.)

Паша уже раз прыгал на меня, год назад, но тогда мне не хотелось с ним связываться, это было в лесу, в поле, неподалеку от Марленко: во-первых, я был бы виноват, так как Пашу любят на кафедре, во-вторых, он здоровей и сильней меня, а на глазах у всей группы мне проигрывать совсем не хотелось, а заводиться, чтобы побеждать, не хотелось тоже. Потому что я не проигрываю только тогда, когда завожусь. Хотя мы и отошли в лесок, но я сказал:

— Паша, у меня нет желания с тобой драться.

— Это почему же, — сказал он. — Ты такой смелый: послал меня при всех, когда я тебе замечание сделал.

Его дружок, большой косой Сережа, стоял за деревьями. Больше из группы никто не отошел, даже не вмешивались, предпочитали с Пашей не связываться.

Я пописал спокойно.

— Я тебе объясню. — Он ждал. — Даже если ты и побьешь меня, предположим, мой брат потом отловит тебя и жизни не даст спокойной.

Мести Паша боялся, это я знал.

— Он что, взрослый?

— Да, лет тридцать, — хотя я знал, что брат никогда заступаться не будет за меня, а тем более ловить кого-то.

— Он что, такой сильный?

Я застегиваю штаны, стеганые:

— Да, боксом долго занимался.

— Какой у него разряд?

— Он кандидат.

— А, а у меня первый. Врал он или нет, я не знал.

— Так что, если хочешь, Паша, то давай. Но я считал, что должен предупредить тебя. Не потому, что я пойду жаловаться, а если я приду домой с отделанным лицом твоими ногами, он все равно выяснит в институте, и тогда точно тебя житья не будет.

Ну и наплел, самому смешно.

— Ну, ладно, Ланин, на первый раз тебя прощаю. — Мне понравилось это. — Разойдемся спокойно. Только в следующий раз ты держи язык за зубами.

— Только в следующий раз ты не лезь со своими замечаниями и держи их при себе.

— Я буду делать, что мне надо!

Он прыгнул и пробил резко два раза ногами по дереву. Как не состоявшаяся разминка, сожаление по несделанному. Я подвигал челюстью, повернулся и пошел спокойно из леса.

Вся группа сделала вид, что не заметила. Что будто бы что-то было…

Сказал и смотрит на меня: я злой ужасно.

— Послушай, Паша, мы с тобой договорились, что ты не лезешь ко мне со своими замечаниями. Я не замечаю тебя, ты не замечаешь меня, понял? Тебя нет для меня, и не лезь, куда не надо!

— Ты что, дорогой, остынь, что ты. — Все расступились, и он оказался напротив меня. — Чего ты так разгорячился, я ведь тебе не Сарайкоза, так и нарваться можно.

— На кого, Паша, — я сразу говорю утомленно, это поза, — на тебя, что ли?

— Конечно, на меня. Не на Сержа же.

Они зовут друг друга по-идиотски, на загранично-толстовский манер: Паша — Поль, а друг его — Серж.

— Послушай, ты… — я не договариваю, так как Билеткин вдруг неожиданно становится между нами и говорит:

— Ладно, Паша, завязывай, не приставай, ты видишь, что он в плохом настроении и вышедший из себя.

— Так бы и говорил, а то выступает, — говорит Паша, поворачивается и скрывается на лестнице; рядом косая сажень его косоглазого друга.

Все делают вид, что ничего не случилось, и начинают расходиться. Мне забавно: Билеткин, на которого дунешь — и рассыпется, заступается за меня. (Мой защитник.) Ни Юстинов, ни Боб, ни Васильвайкин не произносят ни слова. Поворачиваются и идут есть чебуреки. Яша Гогия эпилептик, его нет на военной кафедре. За что меня ненавидит Паша, толком не понятно. Оказывается, на курсе существовало как бы две группы: с одной стороны, Юстинов, Боб, Васильвайкин, ну, там Ленка когда-то, Ирка и Яша еще, а с другой стороны, этот Паша, его друг Сережа и третий к ним недавно присоединился, с вечернего перевелся, Редькин, сухопарый, жилистый, боксер кажется, — они дружили, троицей. Я этого даже не знал, о группах, о соперничестве.

Между ними постоянно происходили какие-то мелкие несущественные столкновения, существенные начались с меня.

Паша сразу причислил меня к ним, хотя я с ними общался постольку-поскольку, и, так как я был более резв, всю свою ненависть и прыть перенес на меня, ожидая, пока я не выдержу и начну первый.

Когда-то он начал первый: они сцепились с Яшей Гогия на первом курсе прямо на лекции в аудитории и через секунду стали драться. Яша очень горячий и быстро заводящийся, и Яшу долго стаскивали с него. Двоих подали на исключение из института за злостное хулиганство, но Дина Дмитриевна помогла, и они отделались строгими выговорами в личное дело с последним предупреждением сразу.

Много шума было: первокурсники, да еще в педагогическом институте, драка на занятиях, будущие учителя. Но Паша сам Яшку вывел, умышленно. Как это кончилось, все знали и помнили: Яшу еле уговорили и увезли четыре человека из института, чтобы он не убил Пашу после занятий. А тот все боялся, что на следующий день грузины мстить приедут (с тех пор он мести, по-моему, и боялся); Яша знал, что он здесь на «привилегированном» положении, как грузин, поэтому и успокоился, — еле успокоился. Паша тогда был первым, я это знал, теперь он первым быть не хотел и ждал. Чтобы виноватым и виновным получился я. Билеткин смотрит на меня.

— Борь, у меня нет денег сегодня, ни гроша. Ты голодный?

— Как всегда, Саш, — успокаивает он меня.

— Подожди, я сейчас.

Я иду к Песскому на кафедру и отзываю его из «учительской», где все офицеры собирались.

— Борис Ефимович, одолжите два рубля до следующего занятия.

— Что, папка наказал, не дает больше? Песский всегда с подколками.

— Ага, — подтверждаю я.

— Тогда, пожалуйста, молодежь кормить надо. Я беру два рубля, кормлю себя и Билетклна.

Хотя сам я с трудом перевариваю столовкинскую кухню. (Натурально — не перевариваю.)

После обеда у нас еще занятия по строевой подготовке. Ведет майор Шутько. Ой, это отпад, он учит нас маршировать и ходить строевым шагом.

Я умею маршировать, как вы е… ну, то есть — на серфинге кататься. Марш не моя стихия, и майор постоянно придирается ко мне больше и дольше других. Мой оппонент Паша — лучший у него на занятиях, он и его друзья, они обожают военную кафедру, говорят, что это полезно для здоровья. Хотя он такой чудак… что, может, и вправду ему нравится, особенно занятия в поле, где он резвей всех, — воздух, говорит, — это полезно. И не поймешь, серьезно или так. Все-таки, по-моему, он шиз, ну точно по нему Кащенко плачет, — уж я там понавидался, но такого не видел.

Мы возвращаемся в класс на занятия обратно. Последний урок. Подполковник Песский будет вести ориентирование по картам. (Это уже умная для армии работа, ее еврею поручили, конечно.) Сейчас перемена. Я беру стул, свободный, из-за стола, где сидит Редькин, новый в компании Паши, и сажусь на него.

— Поставь стул, п…а, на место, — неожиданно слышу я.

— Что? — говорю я, не поняв даже сначала.

— Ничего, то, что слышал. — Тот поднимает глаза на меня.

А этому я что сделал, я его даже не замечал, абсолютно.

— А ну-ка повтори? — но я уже знаю, сейчас мне будет положить на все кафедры и исключения…

— Поставь стул, п…а, на место.

Он вскакивает, так как я подпрыгиваю и размахиваюсь, чтобы с лета ударить в его лицо, смяв все там.

Паша ловит меня за руку и плечи, прыгая между нами.

— Уйди, Поль, — говорит Редькин.

— Успокойся, Серж, — (этого тоже Сержем зовут), — оставь его для меня.

Он поворачивается обратно ко мне.

— Саш, куда же ты прыгаешь, дружок, он же боксер, отделает тебя, и брат не поможет.

— Паша, я ценю твой юмор. — Я успокаиваюсь моментально, у меня всегда так, когда не получилось. — Но я его вообще не трогал и не замечал, поэтому чего он болтает…

— Этот стул не для тебя, а для Паши стоял. Я обращаюсь к Паше:

— Но так спокойно и надо говорить было, а не нести своим гнилым вонючим языком, что попало.

— Ну, успокойся, — говорит Паша, — Серж, послал тебя, ну, он погорячился, — он подчеркивает усиленно слово «послал», — не здесь надо бы, — интересный вывод, — но ты не обижайся, садись на этот стул и сиди. — Он похлопывает меня по плечу, так панибратски, что я даже не знаю, что делать, и усаживает на стул, пододвигая. О Господи, каких нечеловеческих сил мне стоило сдержаться, без разницы результатов конца.

Песский начинает занятия. Всё успокаивается. Но этого недостаточно для меня. И что я этому недоноску сделал, не замечая даже. За что они все ненавидят? Да еще это слово, самое мое ненавистное. В чем дело? Почему я должен прощать? Да плевать, что он боксер, пах у всех слабый, а нога пока что сильная у меня. И если сверху не попаду, так снизу достану, постараюсь. Меня аж трясет всего опять, когда я передумываю, от чего сдержался. Хуже нет теперь переживать и мучиться во время видений с ним постоянно. Я пишу записку и кладу ее на стол позади себя, ее передают: «Редькин, подожди меня после занятий конца» до адресата.

Какие мерзкие желваки на лице у него, правда боксерские. Может, он не треплется, как Паша, и действительно занимается этим. Песский объясняет что-то по картам, но мне не до карт сейчас: я думаю, куда я буду бить сначала.

Занятия кончаются как обычно.

Билеткин ждет меня у дверей:

— Ты к автобусу, Саш?

— Нет, мне еще на кафедру надо зайти к Песскому, иди, не жди.

Все уходят, скрываются. Я спускаюсь вниз после всех. Внизу у выхода под часами сидит Паша. Я спешу на улицу.

— Саша, голубчик, а я как раз тебя жду.

— А ты здесь при чем?

— У Сержа тренировка, я имею в виду у Редькина. Поэтому он не стал тебя ждать. И передал все полномочия мне. Так что, если ты что-то хочешь сказать, я слушаю.

Он ждет, еденько улыбаясь.

— Всего хорошего, Паша, — говорю я и выхожу из этого здания дефектологического факультета, где наша трахнутая военная кафедра.

На остановке уже никого нет, все уехали. Я жду следующего автобуса. Он говорит за моей спиной:

— И чего ты выкореживаешься, все что-то показать из себя пытаешься, ведь ты же вроде неплохой парень, а Саш?

Я смотрю на Пашу и думаю, не помешалось ли у него в голове ничего. «Похвала врагу» — у римлян это в поэзии называлось.

— Ты же ведь не Юстинов, который выделывается, как может, а чуть что в кусты, или этот Боб с Васильвайкиным. Ты же смелый парень, я ценю твой героизм. — Он хлопает меня по плечу.

— Паша, — морщусь я. Автобусная остановка пуста. Людей вокруг нет.

— Ну, ладно, ладно, не обращай внимания, я шучу.

Я стою и думаю о своем. Паша, видимо, думает, с какой стороны еще начать, но в это время подходит автобус. Людей мало, и Паша садится прямо на перила, перегораживающие заднюю площадку, у окна. Малочисленные люди смотрят на него, а он гордо сидит и болтает ногами в сапогах, да еще эта планшетка сбоку. Все-таки он, наверно, больной, думаю я.

— Ты когда-нибудь читал, Саш, Замятина?

— Не все, только рассказы, куличковая Русь и так далее.

— Ты никогда не читал «Лица» или «Мы» его? Великолепные романы, лучшее, что он написал.

— Нет.

Он соскакивает с перекладины, гремя об пол автобуса сапогами.

— А хочешь я тебе принесу? Я завтра еду к отцу, у него в библиотеке есть, но это не для всех, естественно. Ты что смотришь на меня удивленно, не ожидал? Я же хороший парень, совсем не люблю драться, — и он опять хлопает меня по плечу. Я терплю.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24